Путешествие в страну моих небылиц. Мария Ряховская
Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 11, 2022

№ 10, 2022

№ 9, 2022
№ 8, 2022

№ 7, 2022

№ 6, 2022
№ 5, 2022

№ 4, 2022

№ 3, 2022
№ 2, 2022

№ 1, 2022

№ 12, 2021

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Мария Ряховская родилась в Москве. Училась в Литературном институте. Работала на радио «Свобода» и в газетах. Как прозаик, эссеист и публицист печаталась в журналах «Октябрь», «Дружба народов», «Новый мир», «Юность», «Новая Юность», «Вест­ник Европы», «Урал» и др. Лауреат Всероссийской Астафьевской премии, Горьковской премии, Премии им. Дельвига. Предыдущая публикация в «Знамени» — рассказ «Киса-помидор» (2021, № 9).




Мария Ряховская

Путешествие в страну моих небылиц



Посвящается отцу


Об Азии я мечтала всегда.

Болея в детстве бесконечным гайморитом, я читала арабские сказки. Там-то герои не мерзнут, и их спальни не страдают недостаточной инсоляцией, как выражается участковый педиатр. Мама отрезала лист алоэ, выжимала сок и капала мне в нос. Горькие капли я заедала финиками, горой лежавшими на глиняном узорчатом блюде, привезенном папой из его родного Казахстана.

Отец пододвигал мне пиалушку с чаем, показывал на ее синий керамический бок:

— Видишь узор? Он называется девять холмов. А этот — верблюжий глаз, гляди, какие изгибы! — Это — папа касался блюда с финиками, — волчьи уши, а вон тот — скелет.

— А этот орнамент как называется? — спрашивала я, показывая на чайник в шкафу, под стеклом.

— Берцовая кость.

— Фу, — брезгливо поводила плечами мама. — Какой натурализм! — и выходила из комнаты.

Я представляла, как погибаю в пустыне от жажды. Вокруг не девять холмов, а все двадцать девять. На меня смотрит равнодушный верблюжий глаз, а из-за бархана торчат волчьи уши. Волк сожрет меня, и останется один только скелет. А может, берцовая кость…

— Караванщики месяцами питались сушеным мясом и финиками, — продолжал папа, закидывая сушеный плод себе в рот. — Везли из Китая в Европу шелк.

Возвращается мама с подарочным изданием «Советский Узбекистан», раскрывает посередине и кладет рядом со мной на диван. Я смотрю на голубые купола — один купол на целый разворот! Смотрю на белые коробочки созревшего хлопка. Следом за книгой мама приносит лаковую шкатулку и вываливает из нее кольца, серьги и подвески. Позвякивая, они стекают вниз по страницам. Вот этот перстень, — с нежной бирюзой в сиянии золотой скани, — похож на купола Самарканда и Бухары… Я знаю, что это отвлекающий маневр — сейчас мама как дернет со спины перцовый пластырь! За пластырем идет мерзкое питье от кашля: обжигающее молоко с боржоми, содой и гусиным жиром. Мама ушла, мы с папой остались вдвоем. Он опять предлагает мне финик, — заесть гадкий напиток.

— У нас в СССР тоже растут финики, — продолжает отец свои рассказы. — На юге Туркмении, на границе с Ираном. Меня туда посылали от журнала — писать о строительстве водохранилища в райцентре…

— Ага-а, — заглядывает в комнату мама, — кто вам позволил есть финики? Я только что дала лечебное питье! Оно должно было смазать горло и бронхи! Ну, погодите у меня!

— Бедное мое дитятко, — произносит папа шепотом, вздыхает, а затем продолжает свой рассказ. — Так вот, в этом туркменском городишке меня зазывали на чай с финиками. К вечеру ходишь, раздутый от чая, заснуть не можешь, — так много выпил. Зовут в каждый дом! На Востоке гость — святое. Всякому, будь он хоть сантехник по вызову, надо предложить чай и лепешку. Ибо гость послан Аллахом, не принять его грех. До ХIХ века была даже такая должность в богатых домах: омыватель ног. Всякому, кто входил в дом, мыли ноги теплой водой. По крайней мере, в Таджикистане. В Казахстане следовало зарезать последнего барана — но накрыть дастархан. Это и сейчас так. Азиатское гостеприимство отражено в пословице: даже девятилетнего ребенка, прибывшего издалека, должен приветствовать девяностолетний старец. К приезжему принято проявлять интерес, помогать советами, даже если вы просто сидите вместе в трамвае или покупаете на рынке халву.

— А какой город в Азии краше? — спрашиваю я.

— Самарканд. Он упоминается еще в Авесте, священной книге зараострийцев. Зороастризм — древнейшая в мире религия. Символом доброго Бога Ахурамазды является солнце и огонь.

— Значит, я — зороастрийка? Я так люблю солнце!


В 1990 году мы с папой открыли для себя Абдалазима Сами, — да будет доволен им Аллах! Придворный историк бухарского эмира Музафара написал «Историю мангытских государей» — и создал шедевр.

Папа читал мне вслух:

— …Все великолепие царства составляли пять-шесть отрядов сарбазов, большинство из которых воры, игроки, пьяницы, безумные и сумасшедшие, а также глухие и слепые, никогда не слышавшие ружейного выстрела.

— Весьма актуальное чтение для нашего времени, — едва выговаривала я, давясь от хохота.

Я вырывала у отца книгу и читала, нет, пела вслух:

— Да не останется скры-ытым от суждений иссле-едователей моих сообще-ений, что, когда благослове-енный государь оста-авил этот мир, я ушел со своего поста-а и уполз в угол безве-естности…

— В угол безвестности! — повторял папа с хохотом и забирал у меня книгу. — А это! Это! … Колючка смуты вонзилась в пяту державы!..

Всей семьей мы упивались и Омаром Хайямом. Учившимся, кстати, в медресе Самарканда и работавшим затем в библиотеке Бухары.

Прямо скажем, в той социально-экономической ситуации нам ничего больше не оставалось.

— Хоть мудрец не скупец и не копит добра — плохо в мире и мудрому без серебра… — вздыхала мама, собираясь в магазин и звеня мелочью в прихожей.

— Не смешно ли весь век по копейке копить, если вечную жизнь все равно не купить? — утешал мать отец, пиная носком тапка коробку сухого соевого мяса, призванного спасти семью в этом месяце.

— Упавший духом гибнет раньше срока! — подавала я голос из своей комнаты.

— Кто битым был, тот большего добьется! — подходила мама ко мне и наставительно поднимала палец кверху, сжимая в другой руке пригоршню мелочи. — Пуд соли съевший, выше ценит мед.

— Миг, данный нам, в веселье проведи! — отвечала я, и, подумав: — Лишь трезвый человек заботами снедаем, а пьяному ведь все на свете трын-трава.

После такой морально сомнительной цитаты мама переходила на прозу:

— Еще чего! Тебе даже думать об этом рано. Кстати, у нас ведь осталась чача? Сантехнику нечем заплатить…

Впоследствии я прочла, что из трех тысяч стихов, приписываемых Хайяму, великому поэту едва ли принадлежит хотя бы треть. Многие века визири и ремесленники, купцы и государи писали под его именем, опасаясь прослыть вольнодумцами: репутация в мусульманском мире, «культуре стыда», важнее всего. Во второй половине ХIХ века поэта перевели в Великобритании. К беям и восточным владыкам присоединились пэры, художники и светские дамы. Изрядно пополнилась эта узорчатая восточная торба и в 90-е годы — усилиями совет­ской интеллигенции, оплакивавшей свои утраченные блага и сетовавшей на несправедливость мира. Доподлинно знаю об одном поэте, продававшем свои стихотворные сборники на Тверском бульваре, чтобы купить крупы и хлеба — он издавался под именем Хайяма… Кому он был нужен? А Омара Хайяма все знают! Получается, некогда живший поэт создал всемирный поэтический орден, куда сотни лет вливаются лучшие силы.

В те годы моя азиатская греза стала навязчивой. В печали, в безответной влюбленности, в хвори, посреди ноябрьского ледяного, темного дня передо мной всплывали пейзажи Самарканда и Бухары из альбома «Советский Узбекистан» — слепящие солнцем яркие красками. Они казались символом невиданной полноты бытия, воплощали немыслимое ничтожество и немыслимое всемогущество разом — как Гур-Эмир, гробница властителя вселенной Тимура, над прахом которого теперь лишь горстка нарисованных звезд. Как кладбище владык и шейхов Шахи-Зинда, затерянное в ХХ веке среди колючих кустов и привязанных к ним козлушек. Как глинистые бугры, оставшиеся от стен блистательной Мараканды, сожженной монголами, по какой некогда ступал Александр Македонский.

Серый голубь печали улетал, а на его место прилетал красноперый, с желтым брюхом попугай фантазии — лишь только я брала в руки этот альбом. Мечты уводили меня далеко вглубь веков. За две с лишним тысячи лет люди создали не так много империй, существовавших более полувека: Ахеменидская, эллинистиче­ская, Римская, Византийская, арабская, Османская, Британская, Российская, советская… Подумать только — Ахеменидская, включавшая в себя Согдиану и Самарканд, стала самой первой!..



В трех прикосновениях


Поступив в Литинститут, я первым делом написала повесть из жизни средневековой Бухары. Описывать московскую жизнь казалось мне скучным и пош­лым. Мою героиню звали Зумрад, она была дочерью придворного каллиграфа и, само собой, прекрасна, как луна в ночь полнолуния. Вечерами девица забиралась на дувал (глиняный забор) и глядела на минарет Калян, служивший караванам маяком. Сидя на дувале, Зумрад посылала воздушные поцелуи далекому возлюбленному, идущему позади тюков с товарами и, может, уже увидевшему красный огонек вдали… Помимо дувала, в повести описывались парчовые ичиги и сюзане, которые вышивала героиня, а также зинданы, каламы, мазары, дас­тарханы, азаны и айваны. По-видимому, продравшегося все-таки через весь этот колорит ожидал счастливый финал, хотя я уже не помню.

Повесть на творческом семинаре провалилась, но на мою страсть это никак не повлияло.

Через год я уже бегала с микрофоном и делала передачи для радио «Свобода» — так что повод наведаться к кинорежиссеру Теодору Вульфовичу у меня был. Я слышала, что его бабка служила в гареме у бухарского эмира!

— Она служила акушеркой, — рассказал Теодор Юрьевич. — Ее с уважением называли «Апа Эстер». Даже аксакалы слезали со своих ишаков, чтобы почтить ее приветствием. Отец бабки, Исаак-Шумер Капелюш, был унтер-офицером.

— Шуме-е-ер! — пропела я благоговейно, а про себя подумала: а вдруг имя связано с тем самым Шумером?

Почему нет? Евреи — вечный народ, и поблизости от них некогда жили эти самые шумеры, а также их «родственники» — семитоязычные аккадцы. В конце концов, для меня Бухара и Самарканд навечно слились со сказками 1001 ночи, и, стало быть, возможны всякие небылицы!

— …И этот Исаак-Шумер, — продолжал Теодор Юрьевич, — мой, стало быть, прадед, стал еще в малолетстве кантонистом и отслужил к двадцати девяти годам уже 20 лет!.. Был участником завоевания Туркестана и штурма Самарканда. Потом осел в Бухаре, получил землю, субсидии на обзаведение хозяйством и освобождение от налогов на пять лет. Женился на двенадцатилетней еврейской девочке. Впоследствии она родила ему девятнадцать детей… В том числе мою бабку. Они все рожали очень рано. Мать моя Сарона родила меня в семнадцать лет, а в девятнадцать уже умерла. Бабка моя Эстер обезумела от горя.

— Она, наверно, надломилась — на всю жизнь…

— Не надломилась. Надлом — это предвестник гибели. Она же обиделась, рассердилась. В обиде и злости есть энергия. Причем она… обиделась на Бога. Как бабка мне говорила, «мы с ним поссорились».

— Поссорилась… с Богом? — переспросила я, и котел моего удивления начал кипеть, как выразился бы Сами.

— Да, — подтвердил Теодор Юрьевич. — Когда стало ясно, что моя юная мать умирает, бабка заключила с Богом договор: ее жизнь взамен на дочерину. Эсфирь сказала так: я и на женских Медицинских курсах в Харькове поучилась, была в Берне и даже в Одессе, дважды выходила замуж… Элохим! Возьми меня. И, как она сказала, они вроде бы обо всем договорились — знаешь, без этой еврейской истерии. И все-таки моя юная мать умерла. Бабка была так же активна в жизни, в быту, как и прежде, но в синагогу больше не ходила и не молилась.

— А перед смертью она примирилась с жизнью, с Всевышним? — с надеждой спросила я.

— Да. Помню, я к ней пришел. Бабке шел девятый десяток. Она уже не вставала с постели. И твердила свое. Нахес, деточка моя, я Ему так и сказала: так не поступают — моя юная дочь умерла, — а я сижу за столом и играю в преферанс! Это ведь неправильно, так? Ну, в крайнем случае, сказал бы — «несогласен» или «подумаю». Она села в кровати, выпрямилась. Но мне уже много лет и надо кончать эту неурядицу…

Бытовые интонации в этом диалоге с Богом поразили меня. Казалось, в древних городах, таких, как Самарканд и Бухара, да еще у вечного народа, Бог находится на расстоянии вытянутой руки. Как брат или сосед.

Тогда я задумчиво коснулась руки Вульфовича на прощание и подумала: сейчас последний эмир Бухары Алимхан находится от меня в трех прикосновениях. Вот я коснулась Теодора Юрьевича, как он некогда касался руки Эсфири, — а она сжимала руки эмирских жен, обнимавших своего мужа…



О, благородная Бухара!


И вот однажды я схватилась за свою детскую любовь… В путешествие со мной поехали отец Борис Петрович и американский муж Кристофер.

Автобус бесшумно открыл двери и выпустил нас. Так же бесшумно исчез в темноте. В час ночи на улицах древнего города не было ни души. Центральную площадь освещали лишь несколько фонарей. Слабо мерцали изумрудные симурги на портале медресе Диван-Беги, вдалеке розовело каменное кружево минарета Калян. Чуть поблескивала вода в водоеме Ляби-хауз, но совсем не двигалась — как нарисованная. Мы шагали по каменной мостовой, и шаги отдавались звонким эхом в окружающем нас древнем камне, глине, майоличных айванах. Куда подевались люди?.. У всех троих разом возникло ощущение нереальности происходящего, театрального спектакля, в который мы вдруг попали. И тут сумрак разрезало будто лезвием — за поворотом возникла алая внутренность распахнутой ковровой лавки. Горели светильники, в кресле дремал продавец… Переплетались орнаменты коралловые, малиновые, карминово-красные, гранатовые, бордовые и вишневые. Город раскрывался перед нами, как шкатулка с драгоценностями, выложенная изнутри алым бархатом.

— В республике экономят электричество, чтобы не было нехватки в кишлаках, потому мало света, — зевая, объяснил нам продавец, и эта фраза возвратила нас в реальность.


Утром мы проснулись в раю. Номер в гостинице был изукрашен, как покои эмира. На стенах полотна с национальной узбекской вышивкой — сюзане, за­ключенные в раму из резного алебастра — ганча. Потолки тоже были украшены ганчем, как лепниной. На стенах красовались керамические и кованые блюда — ляганы. Ноги утопали в пышных коврах… Номера двухэтажной гостиницы выходили во внутренний дворик, увитый диким виноградом. Во дворике стояли резные деревянные топчаны, покрытые коврами. Перед ними на дастарханах позолоченные пиалушки и чайники, расписные блюда с виноградом, пышками, сыром, творогом и халвой. На крыше курчали горлинки. Жара. Я объелась и не понимала, зачем нужно вставать и куда-то идти? В Москве-то ноябрь, плюс пять, а здесь плюс тридцать, можно всю неделю пролежать на хантахте, слушая песни из турецких сериалов!.. К тому же принесли дыню.

— Пойдем, — рынок скоро закроется, — понукал меня отец.

Вместо ответа я издавала какое-то мурчание.

— Ты так хотела сюда попаст! Пойдем изучат! — говорил мой американ­ский муж со своим смешным акцентом.

Ни мягкий знак, ни букву «ы» он так и не усвоил. А уж если в слове было и то и другое, — кроме меня его мало кто понимал. И это с его-то запасом русских слов! Увы, таковы последствия самостоятельного изучения языка по книжкам. Вместо «мыть» у моего благоверного выходило Министерство иностранных дел, вместо «выть» — вид, например, на море; вместо «стыть» — римский император Тит, разрушивший Иерусалимский храм, вместо «всплыть» — город в Хорватии, вместо «быть» — бит для рэпа или единица информации, а для некоторых — и вовсе рукоприкладство.

Теперь Крис тянул меня за руку, но я не поддавалась.

— М-м-м, — отвечала я ему, вгрызаясь в дыню, и дынный сок тек мне под рубашку. — Вы знали, что здесь есть специальные дыня-туры с заездом в Фергану, Самарканд, Бухару и Ташкент с дегустацией местных сортов?

Крис защелкал айфоном:

— Семена културных сортов дини найдени при раскопках древних городов Согдианы. Дини экспортировали отсюда даже в Китай, Иран и Индию… Важнейшим свойством дини является помош организму в виработке эндорфинов.

Но наслаждаться Азией, будучи закованным в жесткие осенние ботинки и пиджаки, невозможно: пришлось идти на рынок за одеждой. Когда мы вышли за ворота, оказалось, что и женщины, и мужчины одеты в халаты и домашние — именно домашние! — тапочки. Официанты в кафе, работники сотовых компаний, продавцы в лавках, и уж конечно посетители. Зайдя в медресе Диван-беги, в котором располагался базар, от продавщицы мы узнали, что халаты на вате — чапаны — стали модными среди офисных сотрудников Ташкента, Алма-Аты и Астаны, там носят их вместо плаща и пальто, надевая прямо на костюмы! Ну а если сотрудники компаний ходят в офис в шлепанцах и чапанах — почему не поставить там и топчан вместо стола, если уж соблюдать стиль? Так или иначе, мне стало понятно: между трудом и отдыхом здесь нет четких границ. Отдаются неге и досугу здесь серьезно, со знанием дела, — а работают неспешно, с удовольствием, прихлебывая чай из пиалушки, разговаривая с посетителями, давая клиентам понять, что работа — не повод забыть о радостях жизни, в которой важно прочувствовать каждый миг.

Не оттого ли, что между трудом и досугом нет четкой разницы — здесь все здания имеют схожий вид? Торговые ряды, офисы, мечети, банки, чайханы?.. Все те же купола, те же изукрашенные сине-голубой майоликой порталы. На рынке, под Торговыми куполами, художник по миниатюрам мечтательно созерцает свою работу, подперев щеку рукой и прихлебывая чай, резчик по дереву не спеша выковыривает из узорчатой столешницы древесную пыль, каллиграф медленно выписывает арабские буквицы. Чеканщик и ювелир стучат по металлу своим инструментом, как по ксилофону — будто лишь для музыки — а не для результата.

Это одна из черт Востока, которой не сразу проникнешься. Мы реализуем свою религиозность с помощью самоограничений, а мусульмане ровно противоположным образом — вкушая удовольствия. Вся жизнь здешнего человека, наполненная посильными радостями жизни, — и есть благодарственная молитва Творцу.



Змея даже ходит лежа


Заходим в обменник. Нужно поменять доллары на сумы. Сотрудница, как и прочие, тоже в халате и тапках.

— Вы что, пришли без мешка? — удивляется девушка.

И добавляет:

— И куда я буду сыпать вам деньги?

Она шарит по матрасу, на котором сидит, и выволакивает из-под него пакет, куда кидает нам купюры. При передаче пакета через окошко часть денег падает на пол.

— Ну вот, начали раскидываться деньгами, — шутит папа.

Мы заходим в кафе, соблазнившись запахом свежего хлеба из тандыра, стоящего прямо на пешеходной части улицы. Мимо не пройдешь!

Садимся за стол, но дозваться официанта непросто: он играет в шеш-беш с коллегой. Наконец, он является, благодушно улыбается и принимает заказ на борщ — его заказал папа.

Крис хихикает, читая что-то в интернете у себя на айпаде.

— Чего вы там смеетесь? — спрашивает отец.

— Разговаривают два узбека, лежа на топчанах, — читает нам Крис. — Конечно, после хорошего застоля. Ахмед, вот ти бы кем хотел бит? — О, Сахиб! Я би с удоволствием бил президентом. Я бы тогда каждий день ел плов из молоденкого барашка! А ти? — А я, Ахмед, хотел бы би бит змеей! — Как змеей? Зачем змеей?! — Змея даже ходит лежа…

Я иду в туалет мыть руки через внутренний дворик и вижу, что по соседству с кухней, прямо на земле, — правда, на клеенке, — лежит вареная свекла. Видимо, отсюда ее и клали в папин борщ.

Возвратившись, рассказываю об этом отцу.

— Ну и что, — отвечает он. — Азия! Помню, поэт Олжас Сулейменов решил стать отельером. Привез меня к себе, мол, поживешь у меня в гостинице. Зашли в столовую. Завтрак уже кончился. Он стал искать повариху и наступил в творог, который горкой лежал на полу, на газетке. Вот как эта свекла… Потом у меня заболел зуб, мы спустились к медсестре. Медсестра спала, развалясь на кушетке для больных, расставив во сне голые ноги. На полу валялся использованный презерватив. Олжас помолчал, потом вздохнул: «Азия»… Гостиница существовала недолго.



По следам древних яхуди


Мы возвращаемся к себе в гостиницу на улицу Сарафон. Гостиница располагается в еврейском квартале. «Яхуди» (или «исраэли») Бухары — древнейшая еврейская община на территории бывшего СССР.

Синагога закрыта. Но сторож Юсуф Джираевич, улыбчивый старичок и мусульманин и по вероисповеданию, впускает нас. Внутри по-домашнему. Длинный стол, покрытый клеенкой в цветочек, чайник, пиалушки. Неподалеку стоит буржуйка. Стены украшены сюзане. В центре стенд с молитвой: Отче наш небесный, благослови правительство Узбекистана — оплот мира во всем мире!

Теперь-то я безоговорочно верю в историю бабки Вульфовича. Надо признать: услышанная впервые, семейная легенда все-таки напоминала бородатый анекдот. Но теперь я вижу: именно в такой синагоге, напоминающей советскую кухню, акушерка Алимханова гарема Эстер только и могла ругаться с Богом!

Юсуф Джираевич, или дядя Юра, как он просит себя называть, путает вавилонское пленение с египетским и рассказывает нам так:

— Когда Моисей водил евреев по пустыне — он им сказал: вон в той стороне — Израиль, а в той Узбекистан. Кто хочет к узбекам — я в целом не против.

Наконец, я заметила главное сокровище синагоги. По словам дяди Юры, здешней Торе, написанной на оленьей коже, не меньше тысячи лет. Разглядеть эту драгоценность было нелегко: она спрятана в деревянном ящике со стеклом, в каких во времена СССР хранили огнетушители. На ящике замок.

Мы выходим и, закрывая за собой дверь, долго любуемся затейливой резьбой на ней.

Кристофер читает нам из интернета:

— Кирпич из необожженной глины — саман — недолговечен: он бистро размивается дождями и живет не болше ста лет. Так что от бухарских средневекових домов остались толко двери, переносимые жителями из дома в дом, из столетия в столетие.



Арк


Как давно я мечтала ступить на эту древнюю желтую глину — и вот я здесь. Полицейские в бухарской цитадели Арк зарабатывают тем, что пускают постоять на крепостной стене и сделать снимки города. Стена аварийная — но через дыру в заборе можно пролезть, если у тебя есть лишние пять долларов. Лейтенант поднял знамя честности и предупредил: если мы сломаем шеи — он ни при чем. Земляной вал сыплется под ногами, крепостной стены с задней стороны вообще нет — есть только насыпь.

— Арк разрушали трижди: араби, монголи и товарищ Фрунзе, — сообщает Кристофер вычитанное в интернете, — а потом добавляет свое: — Впервие вижу такой несоветский город… Низкие дома с плоскими кришами, мечети и минарети. Никаких многоэтажних жилих домов, заводов и институтов.

И правда — единственное, что напоминает о некогда бывшей здесь совет­ской власти — башня Шухова, идентичная нашей телевизионной, — только водонапорная. В конце 1920-х годов советская власть провела здесь водопровод. Это было чрезвычайно важно для республики — ведь воду брали из водоемов со стоячей водой — хаузов, — в которых водился опасный паразит — ришта. Риштозом были заражены все жители, включая эмиров.

— Я был здесь в 60-х годах, — сказал папа, — и о СССР напоминала лишь крошечная библиотека имени Павлика Морозова, располагавшаяся в традиционном узбекском доме с древними резными дверями, на которых висела ржавая табличка с названием. Не видел ничего смешнее: библиотека Павлика Морозова — и где, в Узбекистане!!! С его культом отца!

— Что-то печально-комичное есть и в том, — сказала я, — каков был наследник былинных богатырей, отстроивших эту крепость, — героев «Авесты». Наследник владык города в эпоху расцвета Шелкового пути, затем Караханидов в Средние века, когда здесь работали Авиценна и Омар Хайям… Наследник династии Мангытов, происходящих из военачальников Чингисхана. Последний эмир Алимхан, в отличие от своих предков, не интересовался ни военным делом, ни наукой, ни искусством, ни экономикой. Его беспокоили только деньги. В Пажеском корпусе, куда его послали учиться, он отсидел только четыре года и даже не выучил русский, не говоря уже о науках. В Петербурге эмиру нравилась лишь быстрая езда на фаэтонах и породистые голуби. При подходе советских войск к городу Алимхан жаловался приближенным на плохой аппетит. Даже его отец Сеид-Абдул-Ахад хан презирал сына за лень и бесталанность и называл его «Олими гов» — корова Алим.

— Я говорил со смотрителницей музея, — сообщил Кристофер, — она утверждает, что у эмира был роман с дочерю Николая II Ольгой. Он даже построил для нее резиденцию в своем загородном дворце — «Дворце Солнца и луны».

Мы с папой засмеялись.

— Когда эмир учился в Петербурге, — сообщила я, — великая княжна только родилась…

— Мне рассказывал один дипломат, — сказал отец, — как Алимхан, будучи в изгнании в Кабуле, искал поддержки в Лиге наций. Прошу, дескать, помощи в борьбе с оккупантами! Ему ответили, что он вряд ли чем-то может помочь своему народу, так как единственное его достижение на монаршем посту — автор­ское приспособление для изнасилования мальчиков… Вспомнил историю о хивинском хане этого же периода, которую рассказывал мне историк. Хан взошел на престол в двенадцать лет — а в семнадцать уже был импотентом. Однажды он позвал табиба и повелел: Лечи меня! Табиб говорит: есть верное средство — молоко буйволицы, что водится между Тигром и Евфратом. Хан отправил его и визиря в Аравию. Те нашли буйволиц, погнали домой. В Ираке умерли три буйволицы, в Иране еще две. Впереди Каракумы… Хан печален, забросил управление. Сидит и смотрит на барханы. И вот, наконец, появляется визирь. Без табиба и буйволицы. С веревкой на шее: казни, великий хан…

— Ты мне всегда говорил, — обратилась я к отцу, — мир существует, чтоб войти в книгу. В конечном итоге важно не то, каким ты был, — а то, кем останешься в воспоминаниях. Узбеки хотят видеть Алимхана этаким денди, что крутил романы с царскими дочерьми, а в старости — чуть ли не суфием. Как утверждают туристические брошюры, слепой старец плакал, сидя на берегу реки Кабул. В промежутках между рыданьями он декламировал персидские стихи о Бухаре — «Садике Вселенной». С родины он привез два серебряных кувшина с бухарской землей, куда были воткнуты два зеленых бухарских флага. А также несколько жен и стадо овец, от которых пошло знаменитое афганское каракулеводство. Умер Алимхан вскоре после победы под Сталинградом: понял, что никогда не вернется на родину. «Попугай его души вылетел из клетки тела»…

— Ест такие, что мечтают отсудит у России денги эмира, — сообщил Крис, глядя в смартфон, — которие отобрали болшевики. Глава Центра изучения таджиков мира Камил Абдуллаев пишет: хотя Бухарской республики уже нет — есть бухарский народ. Таджики, узбеки и туркмены, жители Священной Бухари. Создадим благотворителный фонд и вернем миллионы! Потратим на разминирование таджико-узбекской граници, защиту Аралского моря и создание филмов Эмира Кустурици…

— Кустурицы? — изумилась я. — А при чем тут Кустурица?

— Якоби он внучатий племянник Алимхана… — отозвался Крис.



На берегу пруда


Ляби-хауз — тот самый пруд, что построили на участке еврейской вдовы. Рядом медресе — теперь тут базар, — центр азиатской жизни. Вокруг пруда — гостиницы и чайханы. В одной из них сидим мы, глядя на воду... Века назад по утрам к Ляби-хаузу сходились городские водоносы — машкобы, наполняли свои бурдюки — и разносили воду по пыльному, раскаленному городу в пустыне. Мне трудно представить, как эту воду могли пить — мутную, недвижную, зеленоватую. При мысли об этом мои плечи вздрагивают от отвращения.

Для немецких и итальянских пенсионеров, коих здесь великое множество, стоят столы и стулья. Мы, как и узбеки, развалились на застеленных коврами топчанах — тут они называются «хантахта». Лица окружающих изображают сонное благодушие.

Дальнобойщики, полулежащие на соседних топчанах, второй раз стараются завести с нами разговор. Для нашего удобства они назвались русскими именами. Мы уже знаем, что двое из них работали на Урале. Рассказать им особенно нечего, но поговорить тянет — сказывается выпитая водка. Пили ребята где-то у себя — здесь, на виду у всех, это невозможно. В кафе пьют только чай.

— Любите дыню? — спрашивает самый высокий, назвавшийся Сашей, и протягивает мне тарелку с мясистыми, зеленоватыми полукругами. — Попробуйте эту.

Мне лень поддерживать разговор: я занята важным делом! Постигаю радости бытия в их высшем проявлении: вкушаю дыню. Не зря здесь существует пословица: женщины для продолжения рода, мальчики — для радости, а для счастья — дыня.

— …В Союзе ее называли «бухарка», — продолжает Саша.

Мы зовем за стол его и товарищей.

— На восто-оке… на восто-оке что за жизнь без чайха-аны… — тянет певец очередную песню знаменитой на весь Союз «Яллы».

— Знаете, чья песня?

— Конечно, — отвечаю я.

— Фаруха Закирова. Его племянница Наргиз в Москве поет! Как она опозорила семью! Вся голова у нее лысая — а назаду косичка!

— Опозорила!.. — кивают его товарищи. — И назаду косичка!

— Какая у нас музыка в Союзе была! — опять восклицает Саша. — У нас все было в СССР! Узбекистан ведь не хотел уходить из Союза.

— Не хотел! — кивают головой Сашины товарищи.

— Да, — лениво отвечаю я, блаженно погружаясь в атмосферу безграничного братства, любви и благодушия. Про себя я назвала ее «дынная».

— Ну, Казахстан и Белоруссия точно не хотели… — говорит Крис.

— Не хотели! — подтверждает Саша. — И Узбекистан не хотел! И Кыргызстан! И Татарстан! И Чехия!

— Татарстан? Чехия? — закашлялась я, подавившись дыней.

— И Чехия, — кивают головами дальнобойщики.

Я с изумлением смотрю на Сашину проплешину: лет сорок, да с гаком.

Отец и муж хохочут. Дальнобойщики подхватывают смех, хоть и не понимают, чего такого смешного в распаде СССР.

В этом блаженном краю сладких дынь, тепла и вечно синих небес, с которых опускается дремотный зной, — все быстро забывается. Через полвека советские времена здесь будут не ближе ахеменидских, от которых остались лишь керамические «птички» в стенной кладке — схематическое изображение главного символа зороастризма — фаравахара, орла с человеческой головой. О нем сегодня знают лишь специалисты по истории Средней Азии. Окончательно и бесповоротно сотрется из памяти и СССР — о нем будет напоминать разве что непонятный «языческий» символ из серпа и молота, заключенный в пятиконечную звезду.

Тем более что в Узбекистане сегодня сносится больше советских памятников, чем в Прибалтике, но об этом почти не пишут, поскольку прибалтийские страны относятся к «коллективному Западу» — а с Востоком мы вроде бы дружим.

Снесли русскую церковь по проекту Бенуа, — памятник культуры, — монумент Гагарину. По всей республике уничтожили памятники Дружбе народов. Например, в столице автономной республики Каракалпакстан Нукусе на площади стояли две каменные девушки. Каракалпачка осталась, а русскую девушку отковыряли и выбросили. Каракалпачка стоит теперь на краю постамента с нелепо закинутой вверх рукой, с каменным шрамом на спине от руки подруги…



Келинка


Последевяти часов вечера жизнь в Бухаре стихает, только в кафе вокруг Ляби-хауза обжимаются пьяные пожилые интуристы. Играет живой оркестр, солист мусолит знаменитую песню Магомаева, где слово «Москва» заменено на «Бухара»:

— Песня плыве-о-от, сердце пое-о-от, эти слова-а о тебе, Бухара-а-а…

Подвыпившие немецкие пенсионерки, накрутив на головы пестрые бухар­ские шарфы, пускаются в пляс и вытаскивают на танцпол тщедушных застенчивых японцев. Японцы смущаются, но уже через два глотка «Столичной» становится страшно за немок. Жители Страны восходящего солнца становятся развязными, выделывают дикие па и тащат «девушек» в нумера.

Спустя пару часов открыта только ковровая лавка, устроенная возле остановки туристических автобусов. Сонный продавец еще сидит там в надежде, что богатый европеец, переполненный восторгом перед этой яркой, гостеприимной, теплой землей, выложит десять тысяч зеленых за ковер, едва ступив на бухарский асфальт. Но скоро и он, не дождавшись покупателя, с грохотом и клацанием опускает жалюзи и уходит спать.

Город пуст, я шагаю одна. Еще Каримов пересажал всех бандитов, и бояться некого. А те хулиганы, что остались, давно спят. Ко мне подъезжает машина, откуда слышится встревоженный вопрос:

— Девушка, вам помочь? Что-то случилось?

За рулем парень, на заднем сиденье — сонная женщина с ребенком.

Если женщина в Узбекистане гуляет одна, да еще ночью — значит, произошло что-то ужасное, думают местные. Вероятно, ее выгнал из дома муж: не слушалась.

Никто меня из дома не выгнал. Крису интереснее интернет, чем живая жизнь, папе девятый десяток, он устал. И он видел многое, как человек жадный до впечатлений, да еще с возможностями завотдела журнала ЦК комсомола. «Ну поезжайте вы, Боря, куда-нибудь! — умолял его начальник. — На Камчатку хотите? Деньги есть. А может, в Узбекистан?...»

В такой командировке отец и познакомился с наложницей последнего хорезмского хана Абдуллы — того самого, что послал табиба за аравийской буйволицей. Старуха жила под одиноким абрикосовым деревом в Хиве. Она рассказала папе, как проходила жизнь в гареме. Рассказ был краток. Утром наложницы вставали, умывались и начинали ткать. Или вышивать. К вечеру в гарем приходила старуха, забирала их рукоделье, несла на рынок продавать. Выручив деньги, она покупала каждой красавице по лепешке. Девушки эти лепешки съедали и ложились спать. Мужа и повелителя они никогда не видели. Он давно  не интересовался женщинами.

— Я никогда не видел человека, — рассказывал папа, — который бы так любил советскую власть, как эта старуха. Ее наконец освободили из заключения, и она даже вышла замуж за красноармейца, освобождавшего Хиву, столицу Хорезма!

Я иду по главной улице — в прошлом улице Ленина. Теперь улица называется именем знаменитого бухарца Бахауддина Накшбанди, идеолога суфизма. Невероятно, но я узнаю эти пятиэтажки, виденные мною в детстве в советском подарочном издании «Советский Узбекистан»! Если бы не видела их в книге — не поверила бы, что они такие старые. Выглядят только отстроенными. Лестничные проемы снаружи украшены белыми ажурными решетками с национальным орнаментом «гирих» — наложенными друг на друга пятиконечными звездами. Как я узнала позже, ремонт многоэтажек в постсоветские времена жители делают сами — сбрасываются на материалы и сами же штукатурят, красят.

Неожиданно в первых лучах солнца вижу девушку с метлой. Метет она медленно, задумчиво, и вся ее фигура выражает какую-то растерянность.

Я сажусь на скамейку и прислоняюсь виском к старому тутовнику, закрываю глаза. Через некоторое время девушка осторожно касается моего локтя:

— Вам плохо? Вода принести?

Худенькая, маленькая, лет семнадцати. Даже метла рядом с ней кажется большой. Две длинные косы то и дело падают вниз, девушка каждый раз терпеливо закидывает их назад. На востоке женское терпение — не добродетель, а необходимое условие выживания. Что же касается волос или бровей, как и вообще своего тела, — на него у здешних девушек нет права. Нельзя красить волосы, — даже выщипывать брови. Всеми этим владеет ее семья, род, махалля. Захотела покраситься или поправить брови — спроси у семьи. Впрочем, спрашивать разрешение на выщипывание бровей надо только у мужа: ведь до замужества вообще нельзя их трогать. Именно по ним мужчина может судить о статусе женщины. Неприлично же, в самом деле, подходить и спрашивать «замужем ли вы»?! Все это я узнала впоследствии из фильма Умиды Ахмедовой «Бремя девственности», за который автора судили…

— Меня зовут Марьям, — говорю я и протягиваю девчушке руку.

Она с готовностью пожимает ее:

— Лола.

— И что ты тут делаешь, Лола, в полпятого утра? Работаешь дворником?

Она смеется, хотя я не вижу ничего смешного в том, чтобы полуребенок мел ночью двор.

— Я недавно вышел замуж, — объясняет она по-детски старательно, — а кто недавно вышел замуж, должен убират двор, пока все спят. А потом дом. Лестница. Мы живем пятый этаж. Я убират первый этаж, второй этаж, третий этаж, четвертый этаж, пятый этаж.

— Зачем? — спрашиваю я.

— Надо двор убрат, лестница убрат, подъезд помыт, квартира убрат, завтрак готовит… Кайнана рано встает.

Стало быть, Лола — келин, у русскоязычных узбекистанцев — келинка, то есть невестка. А кайнана — свекровь.

— Хочу дожд! Будет дожд — не надо подметат двор!

— А муж не помогает? — опять спрашиваю я.

— Муж? — пугается Лола. — Мы мусульман. И муж не здес.

— Не здесь? — переспрашиваю я. — А где?

Лола откидывает косы на спину, но они опять падают ей на грудь.

Она молчит, и я чувствую, что она и сама обескуражена тем, как много мне рассказала. Основной закон мусульманского мира — не выноси сор из избы! Не опозорь семью перед махалля. Но Лоле надо с кем-то поговорить, — а я туристка и скоро уеду. Значит, гожусь для откровенного разговора.

Я снимаю с себя павлопосадскую шаль и накидываю на нее.

Говорю при этом:

— Дарю, в честь дружбы между нашими народами.

Лола, конечно, отказывается. Шаль жалко, но Лолу жальче, — да и откровенный рассказ мусульманки об отношениях в семье бесценен.

— Бил свадьба, потом мы жили здес три месяц… — отвечает мне Лола, разглядывая шаль. — Потом муж уехал Америка. Америка бизнес делат будет!

— А ты почему с ним не поехала?

— Сказал, потом позовет. А я должна жит дома, за родителями ухаживат. Мне так хочется в Америка, там хорошо, наверно…

— У меня муж американец. Приходи к нам в гостиницу в гости сегодня вечером, — предлагаю я, — будем чай пить, он тебе про Америку расскажет.

— Нет! — опять пугается Лола. — Мне нельзя, я должна дома быт.

— А-а, — отзываюсь я. — Ну, мы тут будем еще пять дней — пойдешь навещать родителей, например, — зайдешь к нам. Мы живем на улице Сарафон.

— Нет, — мотает головой Лола. — Меня к родителям отпускают толко раз месяц, пришла — и обратно. Ночь нельзя быт.

— Нельзя ночевать у своих родителей? Почему? — удивляюсь я.

— Я замужем, должна жит в дом у мужа. А ночеват у родители — скажут, неизвестно где бил. Скажут, келин гуляет, — Лола смеется.

Я задумалась.

— И сколько уже муж в Америке?

— Год.

— Приезжает?

Лола покосилась на шаль и замотала головой.

— И что, никуда нельзя ходить?

— Почему? Базар, магазин хожу с кайнана.

Вчера в центре города я видела немало таких процессий: свекровь и свекр важно идут впереди, сзади тащится невестка, скрученная в три погибели. На ней висят авоськи с едой, к авоськам прицепились дети.

…А завтра Келин хаит, — я слышала разговоры в гостинице. Праздник в честь невесток! Значит, сначала Лола будет готовить каурдак, плов и пахлаву, а потом остаток дня простоит возле стола, подавая кушанья гостям… Садиться — нельзя.



Таароф


Прощаясь со мной, Лола отдает мне платок — ей неудобно его принять, ведь после второго ее отказа я все-таки согласилась с ней. Эта часть восточного этикета в Иране называется «таароф» — а в Средней Азии зовется «правилом трех отказов». Человек должен трижды отказаться от приглашения или дара, и только в третий раз согласиться, если хозяин или даритель настаивает. В противном случае оба участника церемониала всего лишь демонстрируют расположение и соблюдают приличия.

Возле Лолиного дома сажусь в такси. Таксист, едва поздоровавшись, открывает багажник и сует мне огромный пакет с виноградом. Килограмм десять.

— Из Термеса толко что приехал. Бери, куда мне столко?

— Ну что вы?! — я замахала руками. — Я без денег не возьму.

— Бери-бери, — настаивает шофер. — Сказал бери — значит, бери!

«Бери-бери, — это один и два, — соглашаюсь я мысленно, — и еще раз «бери» — будет три».

Таксист протягивает мне виноград, а я спрашиваю:

— А дыни вы из Термеза не привезли?

По дороге, стараясь изгнать из своих мыслей печальную историю Лолы, я веселила себя одной историей, которую вдруг явила мне услужливая память. В нашем классе была девчонка, которая считала красавцами исключительно восточных мужчин. Видимо, в детстве она смотрела много индийских фильмов… Еще студенткой она вышла замуж в Иран. Муж отправил жену в гости к сестре, в провинцию. Там невестка похвалила вазу — и ей тут же вручили ее. Вазу долго запаковывали, чтобы не разбилась по дороге — ехать 250 километров по ужасным дорогам!.. Моя однокашница привезла вазу домой, и муж сказал: знаешь, я завтра возьму выходной, и мы опять съездим к сестре. Оказывается, та ему позвонила и говорит:

— Мне пришлось подарить бабушкину вазу твоей жене! Она не понимает наших обычаев! Когда ты объяснишь ей?

Упаковку вазы уже выбросили, — едва нашли другую коробку, в магазине промтоваров добыли пузырчатую пленку-амортизатор. Муж сказал, что ваза принадлежит бабушке, поэтому она хочет подарить невестке вазу лично. Она болела все эти дни и не выходила из комнаты и подарок сделала не она, — а дочери. Преодолев опять злосчастные 250 километров по бездорожью в обнимку с коробкой, русская жена иранца услышала:

— Дорогая, можно мы тебе подарим что-то другое вместо этой вазы, это бабушкина любимая ваза, а старших мы уважаем!

Ей предложили кувшин, но муж смотрел так уныло, что она отказалась и на третий раз — то есть совсем.

Причем, когда муж-иранец объяснял жене, почему нельзя брать вазу, он говорил:

— Что о нас подумают? Что мы отобрали любимую вазу у старушки? Что станут говорить соседи, друзья, другие родственники?

Этот аргумент — главный на Востоке.



У Великого Подножия


Как случилось, что я до сих пор не описала встречу с ним? С минаретом Калян? В моей студенческой повести о средневековой Бухаре он был главным персонажем. Дочь придворного каллиграфа, моя героиня Зумрад, часами сидела на дувале и смотрела на этот минарет. Разговаривала с ним, поверяла ему свои тайны. «О, досточтимый Калян, ты все знаешь, научи меня, как поступить. Ты первым видишь войска врагов, с твоих стен глашатаи читают указы эмира и фетвы шейх-уль-ислама. Торговцев, дервишей и путников ты направляешь в их стезях. На огонь, разожженный на твоем резном навершии, глядят они, шагая в долгих караванах посреди великой пустыни… Вот и мой возлюбленный сейчас идет позади верблюдов с шелком и фарфором из далекого Китая… Когда он будет в дне пути от священной Бухары, то, может, увидит твой блаженный огонь и почувствует, что я тоже смотрю на него… Минарет Калян — маяк пустыни, маяк царства, маяк моей жизни. Направь же и меня, о великий…»

Слава Аллаху, в Бухаре не строили и не строят многоэтажек. Так что минарет и теперь остается высочайшим зданием города — и осью, вокруг которой вращается вся его по-восточному неторопливая жизнь. Главная площадь Бухары называется Пои-Калян — «у Великого Подножия», потому что вот уже 900 лет она лежит у ног величайшего минарета Средней Азии. 46 метров! И все эти 46 метров покрыты каменным кружевом.

— Мы сидим у ворот знаменитого медресе Мири-Араб, — сообщил Крис и зачитал с таблички, висевшей у входа. — Это медресе било единственним в СССР исламским центром. Здесь учились все духовние руководители мусулманских республик: председател Совета муфтиев России Равил Гайнутдин, Ахмад Кадиров, Верховний муфтий России Талгат Таджуддин, шейх-ул-ислам Азербайджана и Кавказа Аллахшукюр огли Пашазаде, верховные муфтии Киргизии и Туркменистана.

— А как насчет Омара Хайяма? — я была возмущена. — Он приехал сюда учиться, но очень скоро его перевели из учеников в учителя. И про Имама аль-Бухари ничего не сказано? Он автор сборника хадисов на различные темы, — второй после Корана мусульманской книги. А Нкшбанди, родоначальник одноименного суфий­ского ордена??? Главные принципы ордена — дорожить каждым мигом своего существования и концентрироваться на молитве, отдаляясь от людей и приближаясь к Богу. Ну а если бы меня спросили, что я хочу добавить в эту философию от себя, я бы прибавила метод приближения к Богу путем вкушения дыни…

С раскаленной площади мы направились к прохладному Ляби-хаузу — и разлеглись там в кафе на хантахтах с видом на водоем.

Кристофер залез в свой айфон. Папа наслаждался солнцем — он родом из Казахстана и тоскует в Москве по жаре, пыли и базарам Средней Азии. Я любовалась торговыми куполами вдали, размышляя о том, что и эти купольные навершия, напоминающие небо над пустыней, и резьба по дереву, и изразцы — все это великолепие, услаждающее взор, наверняка пришло на Русь из Бухары и Хорезма… Уж резьба по дереву и изразцы точно — ведь после монгольского нашествия ремесла были утрачены…

Открытое кафе, где мы сидели, было полупустое, только за соседними двумя столиками пили пиво немец и немка, да невдалеке за длинным столом сидели старухи в длинных бархатных платьях и белых платках и старики в традиционных синих чапанах на вате. И это в тридцать пять градусов!.. Я сняла рубашку с длинными рукавами и подставила плечи солнцу. Под рубашкой у меня была летняя маечка без рукавов.

Вскоре позади меня — у прохода — послышался какой-то грохот. Кто-то заорал на чужом языке. Из всей речи я поняла только «былять». Обернувшись, я увидела красного от гнева старика, стоявшего надо мной и колотившего своей палкой по камням мостовой. Безусловно, слово «былять» предназначалось мне. Все мои плечи были в слюне этого ифрита, но основная часть плевка приземлилась на бордюр топчана. От удара палкой по голове меня спасла только белая борода отца, сидевшего напротив меня на хантохте. Все-таки он тоже аксакал, — а аксакалов в Азии уважают. Старик, по-прежнему крича и колотя палкой, ушел своей дорогой. Чуть позже возле нашего стола остановилась старуха. Она не решилась говорить, но показывала взглядом на мои плечи и укоризненно качала головой. В ответ на старухино молчаливое назидание я упорно улыбалась, будто ничего не понимая, и не выказывала ни малейшего смущения. Как выразился бы Сами, подняла знамя дерзости. Старуха еще постояла, бессильно мне улыбнулась и ушла.

Почему старики не привязались к немке, сидевшей за столиком в шортах, больше похожих на трусы?.. Майка на ней едва держалась на двух тонких бретелях, обнажая тощую грудину. Может, немцев здесь и вовсе не считают за людей? Ах, вот оно что! Стриженую под мальчика тетку, не имевшую видимых вторичных половых признаков, они приняли за мужчину.



И вот Самарканд!


Мы прибыли в город в предутренних сумерках, когда снежные вершины гор едва начали выделяться на фоне светло-фиолетового неба. Сели на бульваре на скамейку. Поодаль голубели те самые купола, подсвеченные прожекторами. По улицам бесшумно проезжали редкие машины — все иномарки, и все белоснежно-белые. Туркменбаши разрешил только белые и, наверное, Каримов по­следовал его примеру. Обоим старикам, видно, черные машины напоминали похороны…

Начало вставать солнце, и старинные здания являли нам свои купола, арки, башенки, мозаичные айваны, резные колонны и всякое узорочье. Сидели мы под гранатовым деревом, и над моей головой висел распахнутый спелый гранат, чуть покачиваясь от утреннего ветра. Через его яркие семена прошел первый солнечный луч, и мне очень захотелось надеть прабабкин гранатовый браслет… И вот из самого нутра этого щедрого, сказочного, фантастического города 1001 ночи вдруг послышался какой-то скрип, похожий на стон, сразу наполнивший душу тоской. Этот звук издавала арба, кое-как сколоченная из гнилых досок и ржавого железа. Нет ничего печальнее, чем видеть, как в городе белых шевроле, неслышно скользящих по цветущим бульварам, понурый ишак тащит свою дощатую грязную арбу. На арбе сидит человек в каком-то тряпье, такой же замученный и немытый, как и его ишак.

Это — люли, среднеазиатские цыгане. С самого утра они едут на рынок за перезревшей айвой, лопнувшим инжиром, подгнившими дынями, грузят их на свою повозку и везут крестьянам, в горы, на корм скоту. Люли — название одной из групп здешних цыган, но оно стало собирательным. Ведь цыгане, жители Индии, прибывали сюда не раз и не два. Первых в V веке подарил одному из шахов индийский раджа. Это были фокусники и музыканты. Имя сасанидского царя и имя того раджи, а также его столицу, от названия которой и произошел этноним «люли», сообщает автор «Шахнаме». Считается, что отсюда, из Самарканда, цыгане и разбрелись по свету.

Повозка поравнялась с нами, и отец зашептал мне:

— Смотри! Смотри! Нос-то какой! Дравидийские черты! Черные, как головешки… Потомки доарийского населения Индостана!

Нос и правда казался несколько приплюснутым и кожа темнее, чем у местных. А может, это была лишь папина фантазия.

«Мусорщики», которых мы встретили, судя по всему, вышли из касты неприкасаемых. Живут они обособленно, в горах под Самаркандом, говорят на одном из индийских наречий и называют себя «парья». Другие, которых упоминает Фирдоуси, — потомки артистов, — вероятно, потеряли свое дело из-за средневековых запретов на увеселения. На современном таджикском «лури» до сих пор означает «артист». Таджики их не разумеют: эти цыгане якобы до сих пор говорят на цеховом арго средневековых факиров и нищих. Третья группа — праправнуки тех ремесленников, что вывез из Индийского похода Тимур. Всем этим выходцам с Индостана жилось в Средней Азии, наверно, вольготнее: здесь люди делились по ремесленно-цеховому признаку, а не по кастовому. Ну а теперь все здешние цыгане — мусорщики и попрошайки. Они не избежали всемирной цыганской судьбы и часто называют себя «гурбат» — одинокий, безродный, чужой.

Но в Самарканде все свои, — ведь это многоголосый город!

Встающее солнце заиграло на майоликах Регистана и тем самым указало нам путь. В переводе Регистан означает «песчаная площадь», и он есть в любом среднеазиатском городе. Но когда говорят «Регистан» — чаще всего имеют в виду главный Регистан Средней Азии — самаркандский. Его образуют три равнопрекрасных медресе, нежно-голубых, увитых золотыми узорами и синей арабской вязью. Со своими бирюзовыми куполами и стройными минаретами они представляют собой такой сказочно красивый, радостный и божественно симметричный ансамбль, что, глядя на него, немеешь от благоговения. Но от благоговения именно перед красотой. Не перед грозным Богом, как в каком-нибудь Кельнском соборе, и не перед властью. И это в городе Тимура, — построившего в Исфагане башню из голов, а в Eгипте зарывшего в землю тысячи живых людей — сдержав тем самым обещание не проливать мусульманской крови! Странно, это ведь была главная площадь города, где читались указы и совершались казни. Но, глядя на медресе Улугбека, на медресе Тилля-Кари и медресе Шердор, у тебя не сходит с лица улыбка, — потому что они совершенны. А совершенство вызывает радость. Ибо оно созвучно той частице, что заложена в нас от века…

Мы молчали.

Крис отошел от нас на пару метров и шевелил губами. Потом он поднял руку вверх и изрек:

— Look “round thee now on Samarсand! Is she not queen of Earth? her pride аbove all cities? in her hand Their destinies? in all beside оf glory which the world hath known stands she not nobly and alone?

— Вот Самарканд, — подхватила я на русском. — Он, как светило, среди созвездья городов. Она в душе моей царила, он — царь земли, царь судеб, снов. И славы, возвещенной миру. Так царствен он и одинок. Подножье трона, дань кумиру, твердыня истины — у ног.

— Ха! — воскликнул Крис. — Look “round thee now on Samarсand! И это переводится у вас как «вот Самарканд»? Вот мусорка справа от меня, — а вот Самарканд??? Разве это перевод? Я бы перевел так — воззрис на Самарканд! И что такое «Подноже трона, дан кумиру, твердиня истины — у ног»? У автора вообще не так! Falling her veriest stepping-stone Shall form the pedestal of a throne! Каждий камен твоей мостовой может стать троном! А? Как? Каждий камен, понимаешь?

Поразительно, но Самарканд производит сильное впечатление даже на тех, кто в нем никогда не был. На Эдгара По, например.



Бабур, Зульфия и Таня


Наша гостиница была похожа на крепкий дом колхозника, внутри которого хозяева задумали создать нечто в колониальном стиле, — да ресурсов не хватило. Пришлось украшать гостиницу в американском духе: деревянные панели, бра, палас Wellington. Но на стенах раскрашенные фотографии Прокудина-Горского первого десятилетия двадцатого века, репродукция Верещагина. Осыпавшиеся мозаики Регистана, мечеть Биби-ханум, грустные глаза бача-бази1.

Заместитель администратора по имени Бабур встретил нас холодновато-сдержанно, будто он где-то в Англии, поразил прекрасным английским. Оказалось, он учится на третьем курсе университета на факультете туризма.

— Это невероятно, — шепнул мне Крис, — парен в 23 года свободно говорит на русском, английском и таджикском! Не считая родного.

Для Криса, любителя языков, это было высшей похвалой. А таджикский, между прочим, второй язык в Самарканде и его знают все здешние узбеки.

Я же заприметила другое: манера общения Бабура и прочих молодцев, которых нам приходилось встречать на улицах и в кафе, — разительно отличалась от манеры поведения сорокалетних. Молодые держали дистанцию, и дружелюбия, пусть и чуть театрального, как у продавцов сувениров, не демонстрировали. Наоборот, выказывали всю гордость титульной нации, на которую были способны.

Мы попросили чаю, но так и не дождались его. На мою просьбу Бабур нехотя ответил «да», но так и не принес чайник, — а еще all inclusive! Было видно, что амбициозный парень очень ценил свою должность и считал, что быть официантом — не для джигита. Что ж, прямо на наших глазах происходит слом узбекских традиций гостеприимства, являющихся для менталитета основополагающими. Выражаясь языком Сами, следует положить на голову подушку спокойствия и мудрости — чтобы громадные каменья векового уклада, падая с высоты, не расплющили нам легковерные головы.

Вечером на смену Бабуру вышла его начальница, главный администратор Таня. Мы всю ночь сидели с ней на кухне, она сварила мне яйцо и сосиски, — и завтрак, и обед мы пропустили. Говорили обо всем на свете, и у меня было ощущение, что я в Москве. Под утро пришел Танин возлюбленный, красивый молодой узбек. Они ужинали в темноте, во мраке поблескивали бокалы с вином, отражая свет уличных фонарей. Я не могла заснуть, заходила на кухню поставить себе чайник, нарушая их уединение, и наблюдала, как эти двое смотрят фотографии на айпаде. Таня скромно стояла за плечом своего мужчины, как и положено здешней женщине, говорила тихо, сдержанно, внимательно его выслушивая. И только после того, как выскажется мужчина.

Где-то в углу кухни я нашла ящик винограда, распотрошила его и отнесла половину отцу, который тоже не спал. «Если тут утвердится прагматичный подход, как в Европе, Узбекистан потеряет себя, — думала я, наконец засыпая. — И ночью уже не поешь винограда». В номере было тепло. Я специально выбирала здание советского периода — с крупными чугунными батареями. Все-таки стоит ноябрь, а батареи — роскошь в республиках бывшего СССР.

— Зимой я прихожу на работу погреться — рассказывала мне перед тем Таня, — дома только обогреватели, а электричество стоит дорого. Работая здесь, я могу половину месяца провести в тепле, ведь я работаю двое через двое.

Утром в дверь стали колотить. Я едва вылезла из постели и пошла открывать. Горничная Зульфия, по совместительству уборщица и периодически повар, пришла будить на завтрак:

— Вставайте! У нас каша и сосиски! А я пока уберусь.

Я промычала что-то невнятное.

— Заболели? Желудок болит? Хотите, я ромашки заварю?

Вот пример традиционного узбекского гостеприимства и неформального подхода к своим обязанностям!

Чуть позже мы с Зульфией пили чай у меня в номере. Я узнала, что ей сорок пять лет и она уже бабушка, что дочь с внуком только что ушла от мужа и живет у нее; а зарплата в гостинице, где она работает на две с половиной ставки, всего семьдесят пять долларов. Мужа нет.

— Выживаем за счет родителей. Слава Богу, успели получить советскую пенсию. И папе, и маме дают по 200 долларов. 400 в сумме.

Зульфия прекрасно говорила по-русски, лучше, чем многие узбеки, — и скоро выяснилось, что она наполовину узбечка, наполовину татарка. Полукровки здесь говорят исключительно по-русски.

— У меня есть любимый! — похвалилась Зульфия. — И он моложе на восемь лет. Русский! Работает вахтенным методом в Бухаре. Помогает деньгами! Я ему говорю, когда первый раз встретились: «Ничего, что я националочка

«Эх, Зульфия-Зульфия! — подумала я. — Ты отстала от жизни! Об этом беспокоились при Брежневе, или, в крайнем случае, при Андропове. Теперь русская или русскоязычная женщина в Самарканде считает, что ей повезло, если она имеет любовника-узбека. Погляди на Таню!..»



Два Рима


Так случилось, что я побывала в Риме и Самарканде — «Риме Востока» — в пределах одного года. Конечно, Самарканд произвел на меня большее впечатление. Город живет так же, как многие столетия назад. При персидских Ахеменидах, при греках Селевкидах, Кушанских царях с Индостана, гуннах-эфталитах, Тюркском каганате, персах Тахиридах и Саманидах, тюрках Караханидах. Хорезмшахах, Тимуридах, узбеках Шейбанидах, при Союзе... Те же старики безмолвно стоят в пыли, опираясь на палку, в тех же чапанах и тюбетейках. Тюбетейка впервые встречается на фресках времен Ахеменидов, — и вид у нее совершенно тот же, что и теперь. В длинных расшитых платьях неторопливо идут женщины, отставая, как и века назад, на два шага от мужчины. В старинных мечетях молятся все тому же Аллаху. Под торговыми куполами продают натуральный шелк, как и полторы тысячи лет назад, — и мозаичные узоры на стенах перекликаются с узорами на ткани.

Древнейшие холмы, по которым ступал Омар Хайям и Александр Великий, покинуты не совсем. Частью на их территории, частью за ней, лежит древнее кладбище «Шахи Зинда», — голубые мавзолеи в майолике и мозаиках, с бирюзовыми куполами. Оно было почти полностью восстановлено из руин во времена СССР, — но и тогда, в конце ХIХ века, когда сюда попали первые российские ученые и увидели два-три разрушенных мазара с остатками майолики, — они ахнули! Не иначе как развалины Кук-сарая, Голубого дворца Тимура! То, что это могилки, им просто не могло прийти в голову. Недавно тут похоронили очередного шаха — Ислама Каримова…

— Это что, Шахи Зинда и есть? — удивился папа. — Да тут целый город, мощеные улицы, каменная ограда!.. И билеты покупать надо? Еще чего! Я был тут в командировке в середине 60-х, среди холмов торчали три-четыре саманные усыпальницы, — изразцы не уцелели, — между ними гуляли козы, дороги не было. В 70-х, правда, комплекс отреставрировали, восстановили мозаику, а некоторые сооружения отстроили с нуля. Европейцы возмущаются: доломали свои древности, налепили новодела! Не лучше талибов!

— А Регистан? — спросила я.

— То же самое, — ответил отец. — Кельи студентов — худжры — на втором этаже одного из медресе воздвигли впервые за века, — их снес какой-то хан, убоявшись, что площадка на втором этаже станет прекрасным местом для обстрела его дворца.

Название комплекса «Шахи Зинда» переводится как «Спящие шахи» и происходит от легенды о похороненном здесь Кусам-ибн-Аббасе, дяде пророка Мухаммеда. Его расписанное золотом сине-голубое надгробие состоит из поставленных друг на друга постаментов и напоминает трон. Дядя пророка прибыл в Согдиану проповедовать ислам и был убит зороастрийцами.

— Они поклонялись огню, — рассказывал нам таксист, что вез нас сюда, — и убили Кусам-ибн-Аббаса, отрубили ему голову. Но он не умер, а взял свою голову под мышку и прыгнул в колодец. Там он и живет. Имамы бывали у него. Там, внизу, зеленая трава. Дядя Пророка лежит с друзьями на траве и кушает. Кушает лепешку, плов, абрикосы и инжир. Святые могут побывать у него — только рассказывать о нем нельзя, а то погибнешь… Он хранит Узбекистан, и если враги придут — он выйдет из колодца и кинется на врагов…



Гур-эмир


Мавзолей Тимура и его потомков зовется Гур-Эмир. Когда глядишь на его бирюзовый купол, и само здание, разукрашенное голубым, синим и золотым, приходит на ум, что узбеки так и остались тенгрианцами — ибо это образ неба. Декор купола изнутри — и вовсе сияющее победно золотое солнце на синем фоне. Стены — это пчелиные соты, по которым, как мед, стекают золотые лучи. Под ними — золотая на голубом фоне лента орнамента, состоящая из буквиц корана. На стене против саркофага Тимура изображено древо жизни, по нему души праведных восходят в рай.

…Говорят, будто бы его надгробная плита — часть трона китайского императора, который попал к Тимуру через Могулистан. По другой версии, внук Тимура Улугбек привез огромный кусок нефрита из похода. Так или иначе, спустя 400 лет после смерти властителя захвативший эти земли Надир-шах сделал его своим троном. Но камень треснул, а шах стал проигрывать битвы. Он вернул надгробную плиту обратно в Гур-Эмир, умоляя дух полководца простить его…

Все это читал мне по айфону Кристофер. Шепотом: справа и слева от нас старики пели Коран, развернув его на резной подставке-лаухе.

Папа листал брошюры, которые при входе в мавзолей продавал длинный, тощий мужик.

Чуть погодя к отцу подошел приземистый толстяк.

— А вы знаете, что этот мавзолей был построен для внука амира Тимура Мухаммеда, сына его любимого сына Джахангира? Но оба они умерли раньше Тимура, и их похоронили здесь. А Тимур хотел быть похороненным в Шахрисабзе…

— …на родине, — продолжил папа. — Я знаю.

— Профессор все знает! — воскликнул длинный, подавая отцу еще одну книжку.

Папа улыбнулся. Он у меня простодушный и любопытный, как ребенок, несмотря на почтенный возраст. Его простодушие торговец оценил в первые пять секунд.

— Вы хотите увидеть голову Тимура? — напирал толстяк.

— В каком виде? — опешил папа.

Длинный и маленький заулыбались. Они поняли, что рыбка попала в сети.

— Под нами находится склеп, — заговорщически сказал толстяк. — Я отведу Вас туда, потому что Вы мне понравились.

Длинный кивнул.

«Неизвестно куда они его ведут, пойдем с ним» — подумала я.

— Вы работаете в музее? — наивно спрашивал папа по дороге. — Неужели вы Хранители Ключа?

Про Хранителя Ключа папа рассказывал мне еще в детстве. Это человек, который водит гостей в усыпальницу под мавзолеем, где стоят саркофаги. Показывают их не всем, — а только ученым, политикам и известным артистам.

По дороге мы познакомились. Длинный и тощий звался Азизом, маленький и толстый — Асадом. Вместе они составляли комическую пару. Мы обогнули мавзолей и стали спускаться по весьма крутым ступеням. Пока мы корячились, Асад сказал, что покажет нам подземный ход в Шахризабз:

— Этот ход построен амиром Тимуром на случай спасения бегством.

— Бегством? — насмешливо переспросил папа. — Спасения бегством из могилы?

— Вы знаете, как Герасимов получил разрешение у Сталина? На открытие могилы амира Тимура? — многозначительно спросил Азиз. — Сталин сначала не соглашался. Но потом сказал: откопаешь моего охранника, реконструируешь — раскапывай кого хочешь.

— Какого еще охранника? — спросил папа.

— Того, кто охранял его в ссылке в Туруханском крае. Он злю-ющий был, этот охранник, — ответил на сей раз Азиз.

— Так чем он был товарищу Сталину дорог? — спросил, смеясь, папа. — Что он хотел его раскопать? Не мог он попросить продемонстрировать кого-то поприятнее?

— Не знаю, — ответил Асад, — а только Герасимов раскопал этого охранника и реконструировал. Он получился похожим. Тогда ему разрешили вскрывать могилу амира Тимура.

Странно, но сюрреалистическая история произвела непредвиденный и весьма парадоксальный эффект. Мы буквально накинулись на всякое добро — внизу, конечно, находилась сувенирная лавка, куда нас и тащили. Я стала рыться в куче разноцветных платков, папа и Крис хватали портреты Тимура, каких было у Азиза с Асадом великое множество. Художник изобразил завоевателя на овечьей коже, посредством веревок натянул портрет на деревянные распорки, служившие рамой.

Азиз и Асад обнимали отца и говорили:

— Профессору отдаем за полцены! Вот вам и платок! Платком чапан подвязывают вместо пояса!

— Мне так нравится Ваш папа, — признавался маленький Асад. — Он знает об узбеках больше, чем мы сами! Я хочу, чтоб он ходил в моем халате и подпоясывался моим платком.

— Точно! — поддакивал Азиз и протягивал мне новый шарф.

— Голубой, как купола Гур-Эмира. Надевая его, ты будешь вспоминать этот прекрасный день.

Уговорить меня было просто. Вслед за этим мы пошли вразнос и накупили еще и тюбетеек. Последним был гигантский арбуз, едва пролезавший в дверной проем.



Улугбек


На окраине Самарканда, на высоком холме, с которого виден весь город, стоит обсерватория Улугбека. Стоит она среди кипарисов и розовых кустов, между которыми бродят горлинки. Блистающий позолотой бледно-розовый изразцовый айван возведен над гигантской стрелкой секстанта, заключенной в земле. Главная заслуга Улугбека — каталог звезд, над которым он работал большую часть жизни. Еще через 200 лет после его смерти не будет точнее этого каталога — ни в Европе, ни где бы то ни было.

Музей был закрыт, мы опоздали. Но у входа толокся дядька с седыми вихрастыми висками. В руках он держал мусульманские четки.

— Хотите посмотреть секстант? Я открою вам дверь за 600 сум!

Мы стали отказываться:

— Можно увидеть его с другой стороны, через решетчатое окошко! И бесплатно!

— Ладно, я вам покажу за 300 сум! — не унимался приставучий мужик. — И еще экскурсию сделаю!

«Экскурсовода» звали Икрамиддин Соражаддинов.

— Во времена СССР писали, — рассказывал он, — что мирзо Улугбека убил его сын Абд аль-Латиф! Вместе с религиозными фанатиками, которые были против науки. Но это ложь! И пропаганда. Его убили чингизиды. У них один закон — Ясах. Они и потом воевали с Тимуридами. И обсерваторию разрушили монголы — Шейбаниды. Знаете, кто такие эти Шейбаниды? Они происходили от Шибана, внука Чингисхана. Монголы — захватчики! Как немцы.

Упомянув немцев, Икрамиддин, конечно, хотел вызвать наше сочувствие к своей теории.

— Не убивал сын своего отца! — продолжил он. — Так же, как не убивал Иван Грозный своего сына. Это пиар Запада.

— А в случае с Улугбеком — чей пиар? — серьезно спросила я.

— Монголов!

— Но Тимур, дед Улугбека, и сам был монголом, — попыталась возразить я. — Из рода Барлас, как известно. Прочтите отчет антрополога Герасимова, открывавшего гроб и Тимура, и Улугбека…

Папа дергал меня за рукав, чтоб я замолчала.

— Не надо быть проницательным, чтобы в черепе Тимура увидеть монгольские черты, — продолжала я, несмотря на папины протесты. — Это цитата из отчета Герасимова. Но, конечно, Тимур был тюркоязычным. Пишут, что он даже не знал монгольского — только тюркский и персидский.

Икрамиддин Соражаддинов очень, очень обиделся.

— Я написал книгу «Мир Мирзы Улугбека»! Областной хокимият дал денег на издание! Меня уважают за эту книгу!

— Бедний, — шепнул мне молчавший все время Крис: тема диспута была ему недоступна. — Дай ему денег.

Несмотря на свою обиду, деньги писатель взял. Мне тоже стало жаль его — все-таки коллега.



кристофер против гонзалеса


Ужинать, как обычно, мы пошли в ресторан «Old city» на улицу Жомий. Напротив этого ресторанчика каждый вечер стояли автобусы с итальянцами, англичанами и немцами. Там было дорого — цены для интуристов. К тому же хозяин ресторана Иркин платил немалые деньги за свою англоязычную вывеску: в Узбекистане бесплатная вывеска может быть только узбекская или русская.

Здесь подавали отличный плов с желтой узбекской морковкой, который я вначале приняла за неведомый фрукт. Крис трагически вздыхал, оплакивая зарезанного барана. Говорил, что есть мясо аморально — а уж носить каракулевую шубу — просто отвратительно. (Накануне он купил мне каракулевую шубу.)

— Разве тебе не жал зверей? — спрашивал он печальным голосом.

В ответ я читала ему по айпаду дневники кастильского посла де Клавихо. Описание пира у Тимура:

— …Конину и баранину приносили и клали на большие круглые золоченые кожи с ручками. Когда слуги тащили эти кожи царю, на них было наложено столько мяса, что они совершенно разрывались…

— Stop it! — ныл Крис. — Лошад умнее некоторих людей. Как ее можно ест?

Но я продолжала его дразнить:

— …Когда кожи с мясом были шагах в двадцати от царя, явились резатели. Они начали резать это мясо на куски и класть в чашки золотые, серебряные и даже глиняные муравленые, и ещё в другие, которые называются фарфоровыми, очень ценятся и дорого стоят. Самое почетное блюдо, что они приготовили, было целые лошадиные окорока от спины, но без ног…

— Без ног! Oh, my Go-od! — стонал Крис.

— …ноги они наложили на десять золотых и серебряных блюд; туда же положили бараньи окорока с верхними частями ног, но без икр; в эти же блюда положили круглые куски лошадиных почек величиною с кулак и целые бараньи головы…

— Ой! — морщился Крис. — Почки! Голови!.. Ви тоже азиаты, — едите язик корови. Хуже этого может бит толко это… прозрачное и дрожит…

— Холодец, — подсказывала я.

— И еще это… такое… в йогурте плавает огурец…

— Окрошка, что ль? — спрашивал папа.

— Бр-р! — тряс головой Крис.

— В Азии самым почетным гостям подают голову барана с глазами, — дразнила я Криса.

Заканчивалось обычно тем, что муж, не вытерпев мук от мыслей про убитых человечеством зверей, заказывал себе в утешение две порции плова и порцию мант. С мясом, разумеется.

Часто к нам присоединялся хозяин, Иркин, и угощал нас домашним вином из каких-то ягод, лучше которого я ничего не пробовала. Мы предавались ностальгии.

— Маша, ты какого года?

— Семьдесят пятого!

— И я! — заулыбался Иркин. — Мы последнее советское поколение. Раньше как было? В конце восьмидесятых, когда мы еще жили в многоэтажке… Пасха — садимся вместе за стол всем двором — узбеки, русские, евреи, таджики, армяне. Едим яйца, кулич. Навруз — садимся за стол всем двором — узбеки, армяне, корейцы, русские. Едим сумаляк…

Звенит дверной колокольчик. Чуть только в дверях показывается новый человек — Иркин вскакивает. Так каждый вошедший почувствует себя желанным, уважаемым, особенным — раз его встречает сам владелец ресторана, высокий, солидный мужчина. На этот раз гостем оказывается декан филфака Самаркандского университета.

Папа приглашает его за стол. Мы рассказываем об узбекских книгах, которые читали. Я сыплю цитатами из досточтимого Сами, того самого, что развил восточный стиль и довел его то ли до совершенства, то ли до абсурда.

— Колючка смуты вонзи-илась в стопу держа-авы! — цитирую я по памяти. — Я удалился от дел и уполз в угол безвестности.  Наше войско — бедолаги и пьяницы, никогда не слышавшие ружейного выстрела!

— Не надо, — шепчет мне папа. — Ему может показаться, что это карикатура на узбеков.

Декан и Иркин не слушают нас: обсуждают количество гостей на фуршете после научной конференции, и кто как сядет. Фуршет пройдет здесь.

— Ученые из России приедут? — через некоторое время спросил папа.

— Приедет один. Из Татарстана, — ответил филолог. — Но зачем нам российские ученые?

— Как зачем? А мировая наука? — обалдела я.

— Мировая наука?.. У нас свои ученые есть.

— Сорока самомнения свила гнездо в его голове, — прошептал мне на ухо отец.


Неожиданно стало холодно. Знойное лето сменилось поздней осенью за один день. С предгорий натекал ледяной, сырой воздух. Ноябрь все-таки. Я вынула шерстяной палантин из сумки.

— Может, не пойдем? — предложила я. — Вернемся в гостиницу?

— Я закоченел, — сказал папа.

— It is really cold, — согласился Крис.

Мы топтались возле кассовой будки Биби ханум. Не хотелось даже высовывать руки из карманов, чтобы расплачиваться за билеты. С облупившимися изразцами, бледная и огромная, в вечерних сумерках мечеть сливалась с голубевшими позади нее горами.

— Замерзли? — послышался голос из окошка будки.

Дверь открылась, в ней показалась бабушка в платке и чапане поверх пестрого платья.

— Заходите, я сейчас схожу чайник поставлю.

Тетя Зоя, как она назвалась для нашего удобства, оставила нас в своей сторожке, взяла чайник и пошла ставить его на плиту. Мы остались за старших в ее вотчине, где были только стул и стол. Из-под стола она, правда, извлекла пару табуреток. Вернувшись, тетя Зоя напоила нас свежим чаем с печеньем курабье. Глядя, как мы пьем чай, она стояла и улыбалась.



Время прощания


В Москву мы летели долго и тяжело — самолет трясся и дребезжал, разрезая носом снеговые тучи. Нас укачало и подташнивало. Впереди нас ждал ледяной, сумеречный ноябрьский город.

Что ж, возвращение из сказочного мира всегда дается тяжело.

Когда-то, как и мы, побывал в Узбекистане Есенин. Впоследствии он объехал Европу и США, но каждый раз, приезжая в новый город, говорил Дункан: «И все-таки это не Самарканд». В Узбекистане он, как и я, «совершенно одурел от запахов, красок и изобилия», писал поэт Вольпин. Ведь каждый вечер здесь — это праздник: «когда солнце уйдет за горы, нагромождают… у лавок целые горы угощений для себя и гостей, цветы в это время одуряюще пахнут, а дикие туземные оркестры… неистово гремят. В узких улочках множество людей в пестрых, слепящих нарядах разгуливают… и объедаются, запивая плов крепким чаем из пиалушек, переходящих из рук в руки». Есенин тоже много гулял и объедался, погрузился в мир благодушия и единения. И даже не думал прикасаться к выпивке: ему не было нужды искать вдохновения для жизни ни в водке, ни в творчестве, беспрерывно побуждать себя, подстегивать, будоражить. Он «обнаружил для себя неведомый мир, который помогает мыслить философскими категориями без помощи алкоголя». Когда Есенина спросили, мог бы он написать об этом крае, он покачал головой и сказал, что все это «ненужные затеи». А здесь он испытывает «свободу от ненужных затей, свободу жить, как хочется, рядом с милыми людьми, под этим вечно голубым и жарким небом, среди зеленых садов и журчащих арыков».

Да и в самом деле, зачем все это, если ты находишься в сказочном месте, в мире небылиц?..



1  Мальчики «для развлечений», которым официально платили как танцорам. До сих пор существуют в Афганистане.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru