Распутин новый и старый
Валентин Распутин. Новая профессия: Рассказ; Изба: Рассказ. — Роман-газета XXI век, 1999, № 1.
Последний серьезный разговор критиков о Распутине был, если мне память не изменяет, годах в 1985—1986-м, сразу после выхода повести “Пожар”. Тогда, помнится, критики сколотили некую “обойму” из трех вещей — айтматовской “Плахи”, астафьевского “Печального детектива” и распутинского “Пожара” — и некоторое время рассуждали, хороша или плоха “публицистичность” в литературе. Наверное, это была последняя “штатная”, в привычных советских рамках проходившая дискуссия. Выяснили, разумеется, что публицистичность все-таки вредит художественности, хотя проблемы писатели поднимают значительные и животрепещущие. А потом был такой шквал нового в литературе и жизни, что и сами произведения, и вяловатую дискуссию вокруг них этим шквалом просто смыло из памяти.
А повесть была слабая, прямолинейная, лобовая, и даже Игорю Золотусскому, который сразу же написал восторженную статью со всем набором полагавшихся тогда штампов, пришлось настаивать: “И все-таки это язык прозы”, “много точных отсветов то душевного состояния человека, то <...> душевных состояний природы” (статья “В свете пожара”). При этом надо еще помнить, что “Пожар” появился через девять (!) лет после последнего действительно крупного произведения Распутина — “Прощания с Матерой” (несколько рассказов — почти не в счет), а после “Пожара” прошло уже четырнадцать лет, и в этом промежутке — только невнятная публицистика, не принесшая автору ни чести, ни славы, да опять же несколько рассказов, не вызвавших у критиков особого интереса.
Я не говорю о критиках “патриотических” изданий. Странно было бы, если бы они не хвалили (а похвала — далеко не анализ) всякое слово, вышедшее из-под пера Распутина. Вот и новый рассказ “Изба” уже удостоился на страницах “Дня литературы” (1999, февраль) такой сомнительной похвалы: “Крупнейшей публикацией января мне представляется рассказ Валентина Распутина “Изба” (журнал “Наш современник”
). Рассказ без оговорок подтверждает высочайший уровень писателя. Не знаю, является ли это совпадением или расчетом неугомонного Ст. Куняева. В любом случае прикольно: в декабре отметить помпезный юбилей А. Солженицына, а в январе напечатать рассказ, который ставит точку на i в вопросе, кто есть сегодня писатель № 1” (Илья Кириллов. Среди зерен и плевел). Печально, и совсем не “прикольный”, а просто вульгарный провинциализм — раздавать писателям “номера”...
А серьезные критики давно не пишут о Распутине по двум причинам. Основная, конечно же, та, что писать особенно и не о чем. Но есть и еще одна, мешающая многим выразить недоумение нынешним уровнем сочинений Распутина: давняя (для кого-то юношеская даже) любовь. Любовь к Распутину 70-х годов, Распутину того краткого пятилетия, когда одна за другой появлялись его главные вещи. Говорить о Распутине теперешнем — значит его обижать, но обижать Распутина теперешнего — значит обижать себя тогдашнего, с нетерпением ждавшего каждой новой повести и, кажется, не обманывавшегося в ожиданиях. И, однако, “страшно перечесть”: а вдруг и тогда все мы обольщались, идеализировали, прощали все за сам симпатичный порыв к правде, за стремление напомнить — на фоне плоского официального оптимизма — о возможности высокого, то есть трагического отношения к жизни?
Нет, что было, то было — пусть перечитывают историки литературы. А мы будем исходить из того, что должна же и писателю быть обидна “любовь по старой памяти”, практически — жалость, из-за которой все, кроме служебных льстецов, просто молчат.
Вот перед нами два новых рассказа — один из “городской” жизни, другой — из “сельской”, один из сегодняшней жизни, другой — из вчерашней.
Герой рассказа “Новая профессия” Алеша Коренев — бывший ученый, давно потерявший любимую работу, дважды разведенный, ныне одинокий и бесквартирный — зарабатывает на жизнь тем, что выступает на богатых свадьбах с речами-напутствиями молодоженам о смысле любви. Собственно, весь рассказ состоит из краткой биографии Алеши и описания одной такой свадьбы. Человек Алеша мягкий, уступчивый, нет в нем специфической мужской брутальности, из-за чего окружающие относятся к нему как бы не совсем серьезно, и он подозревает, что именно из-за этого бросила его первая любимая жена — загадочная и самодостаточная Дагмара. Ученым Алеша был талантливым, “блистал”, работал в суперсекретном “ящике”, но те времена прошли, и автор почему-то не стал описывать внутреннюю драму, которая вроде бы должна по этому поводу переживаться Алешей. Хотя эмоциональная подкладка рассказа — разумеется, неприятие всего уклада нынешней жизни. Видимо, Распутин считает такое неприятие настолько очевидным и всеми разделяемым, что не тратит сил на то, чтобы его рельефно обозначить. Хватает пары-другой реплик. Вот, скажем, собирается Алеша на свою “работу”, и на ламентации друга отвечает: “Если меня они, на ком клейма негде ставить, если они зовут, значит, Игорь, и они теперешней атмосферой давятся, значит, им кислородная подушка нужна. Хоть в редкие, хоть в святые дни, да нужна”.
“Кислородная подушка” — это речи Алеши о любви, доводящие невест до слез, заставляющие задуматься самых тупых и чванливых женихов. За это Алеша получает деньги, которых хватает, чтобы прожить месяц — до следующей свадьбы. В рассказе, к сожалению, приведена только одна речь — довольно убогая, с плоской притчей, похожей скорее на анекдот. Вряд ли из-за таких речей на героя стали бы смотреть “как на иноземца, привезшего новые слова”. Слова-то старые, и новый контекст — пышные свадьбы “новых русских” — их не оживляет. Новые русские ведь тоже не иноземцы (хотя есть такой лейтмотив в рассказе — герой и автор удивляются, что никогда не видели всех этих людей раньше).
Впрочем, все это как-то не очень важно, потому что проблематика здесь отнюдь не социальная. Трудно сказать, понимал или не понимал это Распутин, но рассказ он написал, в сущности, о рождении таланта, дара. В самом деле — о прежней, вроде бы вполне благополучной жизни и карьере Алеши рассказывается без особого интереса и сожаления, зато подробнейше описывается, как внутренне готовится Алеша к каждому своему “рабочему дню”, каждой речи. Так готовятся только к акту настоящего творчества, такие эмоции испытывает только творец. При этом ни автор, ни герой как-то не торопятся определиться в своем отношении к “новой профессии”. С одной стороны, “Разве это жизнь? Конечно, не жизнь”, а с другой — “Себя — такого, каким он бывает на работе, Алеша еще знает плохо, не понимает, откуда он, такой, взялся, ему не хочется разбираться, хорошо ли то, что он делает, и, доверяясь всякий раз приятному горению в себе, с каким входит в роль, окончательный разговор с собой вот уже несколько месяцев все оттягивает и оттягивает”.
“Окончательный разговор”, то есть более или менее внятная концовка, не получается и у автора. В конце герой засыпает и думает: “Когда не потребуются больше его слова о любви, он может заняться лечением бессонницы. Тысячи, миллионы людей спят сейчас все хуже. Он может им пригодиться.
“Все хуже, все хуже, все хуже”, — под эти убаюкивающие слова Алеша засыпает”.
Если сильно поднатужиться, то можно здесь обнаружить некий определяющий рассказ пафос — стоический, разумеется. Жизнь все хуже, все занимаются не своим делом, однако человек не пропадет. Но как-то это скучно. Гораздо веселее радоваться за Алешу, когда к нему перед “рабочим днем” “подкрадывается сладкая и неопределенная истома, как перед встречей с женщиной, редко соглашающейся на свидания”. И вся атмосфера рассказа такова — немножко вялая, расслабленная, много лирических пейзажей, и никакой “кислородной подушки” не надо. При всей досаде на композиционную рыхлость и обильную мелкую изобразительность рассказ читается не без интереса. Бог знает, — вдруг здесь начинается какой-то “новый” Распутин?
Рассказ “Изба” — совсем другое дело. Все это у Распутина уже было — героическая баба, в одиночку способная поставить избу, драма затопленных Ангарой деревень, разоряющий природу леспромхоз, своеобразный “гуманизм” навыворот, вообще свойственный “деревенщикам” — когда в избе они видят больше души, чем в человеке, который ее ставит, героически надрываясь. Новое здесь — и то весьма сомнительно новое, — что хозяйка как бы живет в своей избе и после смерти: “Если же кто из приходящих заглядывал в избу, то замечал, что изба прибрана, догляд за ней есть”. Концовка афористическая и — увы — банально-патетическая: “И в остатках этой жизни, в конечном ее убожестве явственно дремлют и, кажется, отзовутся, если окликнуть, такое упорство, такая выносливость, встроенные здесь изначально, что нет им никакой меры”.
Прочитавши такое — много уже раз читанное и у Распутина, и у других “деревенщиков”, — хочется вздохнуть тяжко и занудливым голосом спросить: “Чтобы что?” Упорство, выносливость, терпение — ведь это только средства, а описана в рассказе безлюбая, механическая, тупая, несчастная жизнь. Ведь не изба же эта — ее сокровенный смысл?