Об авторе | Павел Грушко — российский поэт, драматург и переводчик прозы и поэзии с испанского и английского языков, эссеист. Окончил Московский государственный педагогический институт иностранных языков (1955) со специализацией по испанскому языку. Работал переводчиком (в том числе на съемках фильма М. Калатозова «Я — Куба»), автор стихотворных пьес (в том числе рок-оперы с музыкой А. Рыбникова «Звезда и Смерть Хоакина Мурьеты», по мотивам Пабло Неруды). Много переводил с испанского поэзию и, в меньшей степени, прозу и драматургию разных стран, в том числе Луиса де Гонгору, Федерико Гарсиа Лорку, Антонио Мачадо, Хуана Рамона Хименеса, Октавио Паса. Преподавал поэтический перевод в Литературном институте. Некоторые стихи Грушко написаны по-испански (в частности, ему принадлежат испанские песни в советском кинофильме «Всадник без головы»). Один из основателей и вице-президентов Ассоциации испанистов России. С 2000-х годов преимущественно живет в Бостоне, США.
Павел Грушко
Всё это…
Речь
Дети шумно наслаждаются речью.
Её у них не было. Они недавно из немоты.
Слушая их, я им не перечу.
Светлоречивы их рты.
То, что вокруг них, совсем другое,
у них другие глаза.
Ещё им неведомо взрослое горе.
Их горе — мёртвая стрекоза.
Их лепетом Природа внушить нам чает,
что люди не вражда, а союз!
Если и вправду было Слово вначале, —
оно слетело с младенческих уст.
А ещё помню
Однажды вдруг я просыпаюсь рано. Мне 20 лет. Я весь — сплошная рана… Евгений Резниченко
А мне неполных 82, и всё ещё — слова, слова, слова, и флейта Гамлета для тех, кто втуне кота в мешке продать мне норовят. Я презираю их, но очень рад задумчивым Офелиям в июне.
А помню: в 46 была весна, и вдруг навстречу мне идёт она! С моей Марией (от второго брака) Кирилла мы произвели на свет. Но сын наш не в отца, он не поэт, и это замечательно, однако.
А в 32 в Гаване был момент, когда Фидель, карибский инсургент, спросил: «Ты кто?», ответил я: «Совьéтико!». Он сунул мне сигару «Партагас», сигару эту, типа вырви глаз, курил я, задыхаясь, до рассветика.
Когда мне минуло 17 лет, я поступил в Иняз, — чернявый шкет, тут помер Сталин, папа всех народов, но иудейский он любил не весь, врачей-убийц надумал он известь и умер в окружении уродов.
А в 9, помню, началась война: прожектора, аэростаты на ночном московском небе, голод дикий, — я помню вкус турнепса и жмыха, мы ели шелуху и потроха, но обошлось, и праздник был великий.
Когда мне было 6, один нарком, с ушастой головой под козырьком, угробил полстраны и дядю Колю — соседа из квартиры сорок пять, он добрый был, за что его-то, глядь! О нём всегда я вспоминаю с болью.
Что было при рождении моём, в 0 целых лет моих, однажды днём, я знаю мало: мама-одесситка меня в родной Одессе родила. Жизнь ни темна была и ни светла, и пронеслась невероятно прытко.
А ДО рожденья, помню, толчея желающих родиться, с ними я, жду не дождусь несбыточного счастья…
И вот мне скоро 82, и всё слова, слова, слова, слова. И мне звонит по скайпу внучка Настя.
2013
В Кембридже
В Кембридже, в тесном проулке, нежданно
моё детство обняло меня ветвями каштана.
От запаха мяты посвежело во рту,
я увидел лопухи, крапиву и куриную слепоту.
Всё как в Пушкино, разве что у забора —
пустая пачка «Chesterfield», а не «Беломора».
Портрет Бориса Жутовского, рисующего мой портрет
На коленях перед стулом,
где стоит доска с листом,
он мне кажется сутулым
подозрительным котом.
Энергичное снованье
уголька по белизне
обещает распознанье
неких комплексов во мне.
— Боря скоро? — Потерпи…
— Боря, скоро? — Не зуди…
— Боря, я хочу пи-пи!
— Всё, готово, погляди.
Он доволен, я доволен.
Вечер завершён застольем.
Он великий штриховед,
я чувак за сорок лет.
Сакатекасский дневник1
Здесь по улице шествуют запанибрата
поп, корова и отсвет заката…
Карлос Пельисер, «Воспоминание об Исе»
Здесь собакам нравится жить на крыше —
гавкать гораздо удобнее свыше.
К слову сказать, здесь я видел собачку,
которая жуёт, как мы с вами жвачку.
С утра до вечера чумазые малыши,
как я в детстве, режутся в расшиши,
малыши эти — милейшие существа,
я бы усыновил их десятка два.
Вокруг бывшей арены для боя быков —
отель для особо тугих кошельков.
А в серебряной шахте, закрытой полвека,
по ночам — тектоническая дискотека.
Напряжение в городе — 120 вольт:
европеец с его приборами воет.
Местный компьютерщик «маэстро Хирон» —
хреновый компьютерщик и фанфарон.
Исполнение клятвенного обещания
здесь ждёшь до полного одичания.
Секретарша твердит, что он очень занят,
а он в порносайтах знай партизанит.
Но его помощница — пышная Хемма —
совершенно противоположная схема.
Здесь в рисунке почти каждого профиля
есть что-то от груши или картофеля,
потому что профили ацтеков и майя —
линия, как известно, отнюдь не прямая.
Этот город в горах — подобье промежности,
появился он по природной небрежности.
Как скомканную простыню, растяните —
и он станет больше Мехико-сити.
Местный чиновник Франсиско Кирога
покрыл полы ониксом: его здесь много.
Поначалу испытываешь смятенье,
словно ты в московском метрополитене.
Здесь до ужаса копировальных машин —
каждый встречный копией шебаршит,
бюрократия здешнего плоскогорья
находится высоко над уровнем моря.
В журнале «Два острия» («Dos filos»)
ощущенье действительности притупилось,
но сознание значимости всё равно
в журнале «Дос филос» заострено.
Студенток, грызущих початок науки,
особенно красят тесные брюки.
Вопреки декларации человеческих прав,
это область преступно острых приправ.
Лепёшки напоминают наши блины,
но без соли и меньшей величины.
Торможенье автобусов — не без прелести:
у пассажиров вылетают вставные челюсти,
одна челюсть угодила шофёру в затылок,
в своём гневе он был неформально пылок.
У моей хозяйки, угрюмой Селины,
глаза — как две гнилые маслины.
От её лимонада с водой из-под крана
в животе возникает подобье бурана.
Но из окон дома её на горе
лунной ночью город весь в серебре!
В церкви Христос с одного из крестов
подмигивает: мол, ко всему будь готов.
Итальянский цирк, посетивший метисов,
сплошь состоит из российских артистов.
Все разговоры в центральном скверике —
кто у кого пребывает в Америке,
которую недолюбливают, поелику
далеко не каждого пускают в Америку.
Здесь такие ветра, что, разинув рот,
поймаешь насекомых разных пород,
заодно с насекомыми проглотив
какой-нибудь использованный презерватив
или поцелуй беззубой старушки
студентам, возвращающимся с пирушки.
Проигравший на выборах кандидат —
на плакате не такой, как неделю назад.
Объявление: «Полуновые автомобили»,
полустарыми они поновее были.
Водительницы на руле помещают младенца.
При аварии — куда ему, бедному, деться?
У шофёров в кабине, наряду с Богородицей,
висят разные тёти с грудью породистой.
Здесь строят с бешеной быстротой:
а вдруг завтра кризис или застой!
Наиболее читаемая газета —
про разные скидки на то и на это,
на каждом углу под этой газетой —
помесь Будённого с Хоакином Мурьетой.
В общем, Мексика и Россия отчасти
похожи друг на друга до страсти!
Все на свете равны перед пищей…
Все на свете равны перед пищей:
и живущий в достатке, и нищий,
и умеющий есть на приёмах,
и не ведающий о приёмах
обращенья с десертным ножом, —
одинаково все мы жуём.
Понимая весь пафос завета
агитатора из Назарета,
завещавшего простолюдинам
жить на свете не хлебом единым,
но и пищей, угодной душе, —
всё ж признаюсь, что мне по душе
тот рассказ (в пересказе Матфея),
где, собратьев ледащих жалея,
Иисус, добросердый сын Бога,
взял пять хлебов и рыбы немного
и пять тысяч людей накормил, —
он мне этим воистину мил.
Я их вижу: пять тысяч худущих,
свою пайку усердно жующих, —
довелось им отведать сегодня
духовитого хлеба Господня!
Жуйте, братцы, забудьте на час
голод, вечно снедающий нас...
Апология историка
«Память шумное созданье, поученье, назиданье для грядущих дней, смутный слух о том, что было, — столько страсти, столько пыла поначалу в ней.
Вот уж милая простушка: что нашепчут ей на ушко, то и запоёт. Много хитрого народца возле Памяти толчётся, свой совет даёт.
Каждый встречный хочет Память подманить и прикарманить, навязать свой взгляд, чтоб она напропалую гомонила аллилуйю тем, кому велят.
Учат Память — что забыть ей из ненадобных событий, и наоборот —
что раздуть невероятно из того, что, вероятно, подбодрит народ.
А бывает и похлеще, наплетут такие вещи, — со стыда помрёшь. Упражняясь в словоблудье, призывая Память в судьи, обеляют ложь.
Так неужто я, чьё дело — бальзамировать умело Память на века, не могу, искусства ради, кое-что подправить, сгладить, изменить слегка?!»
Весенний разгон
Солнце лунки прорубило в облаках,
поползло по швам небесное тряпьё,
заходил по лужам город на руках,
и деревья в парках — снова за своё.
В эту пору, когда ветер напролом
и подрагивают жилочки берёз,
что нам делать с прибывающим теплом,
с ослепительным соседством ранних звёзд?
В синем шелесте весеннем — как сведёшь
личных нас и это вечное ничьё?
Под ногами, как мальчонок, первый дождь,
ветки дерзкие цепляют за плечо.
Пахнет жизнью обнажённая земля,
всё расхристанно, всё наспех, напоказ!
Вешний ветер сносит в лето от ноля
тучи,
ветви,
зыбь на озере
и нас.
Что происходит
Что с тобою происходит,
ты смеёшься или плачешь?
Жизнь во мне сегодня бродит,
день за век и сердце настежь.
Происходит вещь простая —
дней капель, даёшься диву:
как быстра тропа крутая
к неизбежному обрыву.
А пока пальбою почек
мне весна бессмертье прочит,
и стоит в реестрах смерти
еретический мой прочерк,
а пока сырые дали
туча ливнем разграфила
и поляну обметали
завихренья хлорофилла,
над шершавою сосною
солнце хищное восходит, —
нынче всё это со мною
первобытно происходит.
Происходит мир матёрый,
дня разлив и ночи вспышка,
происходишь ты, с которой
я теряюсь, как мальчишка,
говорю о чём-то очень
незначительном, по сути,
а куда-то — вдоль обочин —
наше Время струйкой ртути.
Это — длительно и кратко,
как в пятнадцать, губы в губы.
Жизнь, смертельная догадка,
в этот миг идёт на убыль.
Всё это
Сквозная нагота осенней чащи
и то, как небо снизилось, скребя
по лесу, по воде ненастоящей,
качавшей отражённую тебя, —
всё это у порога темноты
в сиреневатых сумерках осенних,
где листья падали, желтым желты,
как вороха состарившихся денег, —
всё это, будто странный мир иной,
существовало так потусторонне,
что я на миг единый стал не мной,
а лесом и сосной с луной на кроне,
тропинкой, огибавшей озерцо
и плеском у мостков, парным туманом...
Мне стало страшно, что твоё лицо
могло остаться розовым обманом!..
Наутро там, где над стальной водой
спала всё так же каменная глыба, —
на дне стояла яшмовая рыба,
на гальку положив плавник седой.
1 Эти стихи были написаны в 2000 году в мексиканском городе Сакатекас, где я прожил девять месяцев. Карлос Пельисер (1897—1977), чьи стихи в эпиграфе, — выдающийся мексиканский поэт.
|