Об авторе | Иван Ильич Коновалов (30.08.1988, Ярославль) — поэт, учился в ЯрГУ им. Демидова, программист. Публикации: «Юность», «Эмигрантская лира», «Prosodia». В 2018 году выпустил книгу стихов «Предвиденный огонь» (Ярославль, изд. «Филигрань»). С 2020 года живет в Санкт-Петербурге. Дебют в «Знамени».
Иван Коновалов
Пение и дым
* * *
Целый день, как маленький зверёк
суетился — вдоль и поперёк
я оббегал скудную делянку:
вымыл пол и выстирал бельё,
стало пахнуть свежестью жильё.
До заката дел и спозаранку.
Утром дождь был, к полудню пекло.
Заменил разбитое стекло —
так бывает, трескаются в раме
стёкла, только дёрни посильней,
раму перекосит — вот уж в ней
паутинки блещут веерами.
Из дневного мелкого труда
ничему не выдержать года:
съем обед и скатерть замараю,
даже исцелённое окно
всё равно не вечно, всё равно
не через окно дорога к раю.
Вечны только глупые стишки:
книгу выпущу, зашью в мешки
полиэтиленовые, в заводь
опущу и пусть лежат на дне
рыбьей поручу хранить родне,
пусть читают — не всегда ж им плавать.
* * *
Я рос во время разочарований,
когда восторг от лопнувшей препоны,
от воздуха ворвавшегося в дом
инфляцией закашлялся. Купоны
кому-то кем-то розданные. Зданий
обглоданные кости, и содом
внезапно разрешённый — на экране,
и черви, копошащиеся в ране
живого тела. Списаны на лом
ещё вчера летавшие машины...
чеченский молох требовал людей,
в запоях выли глухо и черно,
бродя по зазеркалию идей,
ища халтуры, дела, дармовщины.
На видиках кассеты, где кино
про тренировки и единоборства;
развалы, барахолки, скопидомство
грошовое — такое полотно
рисуется, но было же иначе:
плацкарт, дорога на Урал, собака,
озёра, слепни, хвойные костры
и клешни в речке пойманного рака.
Мы с мамой, с крёстной ездили на дачу
сажать картошку, ныли комары,
в вагончике мы дождь пережидали,
в болотцах — ёршики рогоза, дали
синее были и глаза — остры.
* * *
На излёте лета не отцветший
куст шиповника благоухан.
Вот шмеля с тычиночных наверший
обсыпает жёлтая труха,
вот — нежны как трепетные веки —
лепестки последних двух недель;
лаковыми лапками сусеки
лакомясь, скребёт угрюмый шмель.
Вот плоды лоснятся красно-буры,
под завязку полные семян,
прежде их губами рвали туры,
горьким молоком телят кормя.
Потому наверно мне милее
куст в шипах и влаге дождевой,
чем высокая в оранжерее
роза с горделивой головой.
* * *
«Кузова колесниц агона
легки и хрупки,
как ореховые скорлупки,
и в горячке обгона
ступица ударит по колесу,
лопнет обод,
и, скажи, как я перенесу,
если повод
потащит тебя, петлёй захлестнув запястье,
ты запутаешься в постромках,
густоволосыми юношами несчастье
в дом войдёт. На руках
внесут тебя, будет казаться —
ты сед и бел;
на волосах, лице, на недвижных пальцах —
толчёный мел,
это мел, это пыль агона, —
на лице, кудрях,
я застыну камнем, взглянёт Горгона —
как последний страх.
Как в сетях кабана,
распалённые кони тебя потащат, ломая кости,
не для пира — для плача нальют вина
в чашу большую гости.
Стань лучше воином — много ли чести
сгинуть под рёв толпы?
Им бы вина и горланить песни,
на любовь же они скупы…» —
так старик колесничий напутствовал сына, а сын глядел,
потом улыбнулся и мотоциклетный сверкающий шлем надел.
И вон он садится в седло, машина о двух колёсах
по наждаку асфальта, руслом улиц в утёсах стен,
уходя в поворот, ложится почти, и косо
блещет молния на груди, а крен
такой, что колено едва не скребёт асфальт,
и утро дробится золотою россыпью смальт.
* * *
Что думал самолёт, когда его
ужалила под левое крыло
на дурака летящая ракета?
что видел он, помимо вспышки света?
Он падал, удивляясь — отчего
воздушных струй упругое крыло
не чувствует, и нет привычной дрожи;
он сам как будто сделался порожним,
он падал, и в падении ему… —
«ещё чуть-чуть — и всё же дотяну...» —
мерещилась постель аэродрома;
ему мешала сонная истома,
внезапная усталость им владела,
и быстрое серебряное тело
воздушной рыбы падало на дно,
разлитой ртутью мрело полотно
воды миражной в каменной пустыне, —
и то была не смерть, а чёрный смерч,
кулак, схвативший самолёт — засечь
то не могли приборы в Палестине.
О, чёрный смерч, о дымный столп огня,
что думал самолёт в зените дня,
горевший как в обряде погребенья?
Свист ветра — лучше — двигателя вой
он гул огня почуял под собой
и в гуле различал слова и пенье.
* * *
А тебе полевая форма пошла б к лицу:
непонятный и наспех вышитый звёздный счёт
только что установленных званий и на плацу
по машинам — команда — в колонну по два, вперёд!
Сединою и пылью напудрит кочевный быт
огневое руно, медноцветные волосы,
но — тебе салютуя — не стая ворон взлетит:
эскадрон со взлётно-посадочной полосы.
Ты и так — прикаспийский ветер солончаков,
человеческое неволишь отпрянуть в тень;
жалки астры конфорок и розаны очагов,
когда невыносимым светом сияет день;
страшно небо — шатровый простёртый холст,
по краям ярко-синий, выжженый посреди;
страшен ангел, что предстоял бы мне в полный рост —
мне, который не прорицатель — простолюдин.
А наш мир походит на бабочкин кокон, он
распираем под коркой упругим движеньем масс.
Он глотает снотворное, длит наведённый сон
и блуждает бессмысленным взглядом незрячих глаз.
Сны бликующим светом скользят по щекам, когда
по щелям им сквозить — и то уже вышел срок;
половодье весны — и запруженная вода
миллионы голов захватит в людской поток.
Вот тогда тебе пригодятся шинель, шитьё
может быть — консервы, но точно — упрямый нрав,
я же буду сражаться, чтобы твоё житьё
не мешалось бы с дымом в степи запалённых трав.
* * *
Оторочена золотым
зелень крыш, чешуя куполов,
а в храме опять — песнопенье и дым,
и кружащийся в сумраке часослов.
Тюрбаны из змиевой кожи,
шишки сосен — зелёные купола.
С большекрылою птицей схожа
подымается медленная хвала.
А шатры колоколен будто из полотна —
воздух гуляет в прорезях — а полотно из льна,
выбелены белее белого колокольни,
будто девушки заспанные, в смятом со сна исподнем —
разбудило громом, выбежали во двор
и стоят, обнявшись — вот до сих пор;
в восторге ли, в страхе — смеются
(кружевные рубахи, белые плечи!),
смеются и звоны льются,
как девичьи речи.
А напротив Ильинской церкви — арифмометр, механизм,
планового хозяйства рациональный счёт,
так стоит недостроенный, законсервированный коммунизм,
и по рёбрам его бетонным время смолой течёт.
Так же чёрные дыры около центра масс
пляшут, сжимая, бьются, сжимая круг,
и от их столкновения волны бегут до нас,
привнося аритмию в ровный сердечный стук.
Так купцовская церковь глядит на советский храм,
так обком осквернённый хмуро глядит в ответ,
так, на площади стоя, скажешь гостям-ветрам,
что ни бога, ни смерти, ни бога, ни смерти нет.
* * *
Художник прав. Распахнутое в ночь
окно в облупленной, щелястой раме —
вот образ бога. Не спеши с дарами
и похвалой уста не опорочь.
Ни смальта, ни лазурь, ни ровный взгляд,
ни светлый лик, ни тёмная олифа —
ничто верней не выражает мифа
о боге, чем растресканный квадрат.
Но вот по тучам ниспадает свет
как складки ткани с мраморного торса,
и — с робостью — для вечного вопроса
смолкает приготовленный ответ.
Как трудно жить без детской веры в то,
что я по крайней мере буду понят.
Рассудок будто в тёмных водах тонет,
хватая воздух посиневшим ртом.
Пускай квадрат. Пусть чёрная дыра.
Пусть бога нет — есть только дым и пенье,
есть не обман, но олицетворенье
и духа есть свободная игра.
Пускай квадрат, но где-то ж есть межа,
и каждый дачник яблок урожай
чуть осень, так разносит по родным...
хотя есть только пение и дым.
* * *
Галилеянин, хочешь сказать, распят,
но не воскресал?.. и тело его, закутав
в полотнище смерти до сухожильных пят,
тайком унесли из гроба в ночную смуту,
когда поднимался ветер, и темнота
на пламенники бросалась, рвала когтями;
как нижняя челюсть, свёрнутая плита
проход открывала внутрь, к погребальной яме.
И, хочешь сказать, полночные бденья зря?
Церквушки по сёлам с синими куполами,
занявшаяся от свечек во мгле заря,
как тление льна над северными холмами.
В промозглой квартире, в тазике, в наготе,
московский интеллигент принимал крещенье;
священник гудел молитвы, кружились те,
стояло на кухне скромное угощенье —
зачем это было трепетно и светло,
когда над пустыней не просияло чудо,
бесстыдно, бессудно средь человецев зло,
и сребреники считает впотьмах Иуда.
И как я могу не верить тебе, мой ум?
Оставшись без бога, храм есть кирпич и щебень.
Пожарищем, местом отбушевавших дум
смотрю на сгоревший мир, что бывал волшебен.
* * *
Программист Валера пишет на си-плюс-плюс,
для него утечка памяти будто флюс:
он пальпирует код и чувствует — да вот здесь
есть.
— Ну-ка прогоним тестик — точно же, чёрт возьми!
В кружке Валеры — много часов возни:
кофе зрел на плантациях, потом его собирали,
сушили, мололи, жарили, паковали...
Валера, не глядя, пьёт этот чёрный дым,
запускает отладку — куда там ведут следы?
Так, улики, мотивы, вот тут от подошвы пятна...
Инвалидация кэша! Ну, всё понятно.
Дело закрыто. А впрочем, сравненья хромы
и многочисленны, точно закладки хрома.
На сегодня хватит, надо ещё в спортзал:
становой тяги — тренер ему сказал —
не заменят ни брусья, ни излюбленный твой турник.
После удачной охоты Валера сник.
Его контора десятый год пишет финансовый инструмент,
Валере до этого, в общем-то, дела нет.
Главное, что его алгоритмы работают как дифуры.
Как большие склады, куда едут ночные фуры
с грузом кофе, по морю приплывшего в Ленинград.
Алгоритмы работают споро. Валера рад.
Иногда он негромко думает (нет, ещё тише)
вот мы пишем и пишем — каждый день — сотни тысяч — пишем,
и ведь это всё оседает на серверах...
Не машинный код, не подножный прах,
а карьерные самосвалы, мечтательные БЕЛАЗы,
алгоритмы умеют видеть нечеловечьим глазом,
это третья природа, ей от роду меньше ста,
она просыпается, тянет гифы во все места,
и если прислушаться чуть, то понятно сразу
в мировой сети трепещет и бьётся разум,
и вот-вот стряхнёт с себя путы сна...
А какое небо в закате, боже ты мой, весна,
и как стёкла горят напротив, будто бы там пожар,
и ночь обещает быть ласкова и свежа...
Нет, надо сегодня всё же пойти в спортзал,
тренер сказал.
* * *
Я во сне бродил, вижу — лес, а там
всё в тенётах, будто в кажденьи храм,
белый дым, прозрачный воздух, виссон,
пауки повсюду — таков был сон.
Лес дышал и свет из себя точил,
белый свет был пойман в паучьи сети,
и, прорехи в ткани едва приметив,
их латали труженики ткачи.
Инженеры мы, программисты мы,
будто лес стоячий оплетены,
но и ловим свет, языком машин
выясняя плоть и состав души.
И ухватим, вычислим, сеть верна,
мы латаем дыры, не зная толком
как устроено всё целиком, и только
лес был тих, таинствен и полон сна.
…Вычислитель, вот тебе человек!
Прошерстишь реестры библиотек,
растворишь и заново соберёшь
в том лесу, где света и лапок дрожь.
|