Умерли-бумерли. Рассказы. Саша Николаенко
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Саша Николаенко родилась в Москве в 1976 году. Дебютировала в прозе в 2015 году в журнале «Сибирские огни» с рассказами из цикла «Небесная канцелярия».

Роман «Убить Бобрыкина» в 2017 году стал лауреатом литературной премии «Русский Букер», роман «Небесный почтальон Федя Булкин» в 2019 году стал финалистом литературной премии «Ясная Поляна» и в 2020 году вошел в короткий список премии Ф. Искандера.

Предыдущая публикация в «Знамени» — «Отбывая жизнь» (№ 1 за 2021 год).




Саша Николаенко

Умерли-бумерли

рассказы


Одинокие времена


Все кончается из-за времени, только что три пломбирных шарика было у меня в вазочке, стало два, стал один. И клубника кончилась, клубника «сошла», клубники больше не будет в этом году. Никогда.

Мама, приезжая на дачу, снимает часы, оставляет на столе в горнице, и они лежат, тихо тикают, слышно только если к уху их приложить — ти-тик… ти-тик… Золотые тонкие стрелочки пожирают родные минуточки, выходные, неумолимо крутятся к вечеру воскресенья. Им-то все равно, этим стрелочкам, понедельник или суббота. Мама заходит в горницу, сбрасывает «шкурку лягушки» — треники с майкой, мама преображается, влезает в джинсы, в городскую желтую кофту, застегивает часы и увозит счастливое время. Наступают одинокие времена.

Одинокие времена с бабушкой горе такое скучное и огромное… Поэтому однажды, вечером воскресенья, пока мама еще в саду, я переставляю часы назад, как в мультфильме про Настеньку с Чудищем, но оказывается, чудище сами часы, из-за них кончаются выходные, оседает песочная куча, прокисает компот, из-за них когда-нибудь случится что-то очень плохое с нашим дачным домиком, верандой и горницей, нашей беседкой, садом, бабушкой, мамой, папой и флоксами, моим «Школьником», моей Пузей, именно из-за них. Может быть, их разбить? Разбить-закопать?

Часы бабушки идут медленно, дождь и дождь, вы когда-нибудь наблюдали из окна горницы, как по капельке капают часы бабушки в понедельник? Скорость их одна капля в час по стеклу, две по подоконнику с козырька, так до самого вечера, от утра и до вечера, от вечера до утра, а как мама приехала, то уже уезжает. Время это что-то хитрое, точно вам говорю.

«Передаем сигналы точного времени. Начало шестого сигнала соответствует пятнадцати часам московского времени: Пи-пи-пи…»

«Московское время пятнадцать часов. В Ереване, Ульяновске, Волгограде шестнадцать…, в Хабаровске двадцать два, в Магадане двадцать три, в Петропавловске-на-Камчатке полночь».

И это точное время?!

Флоксы за окном опадают медленнее, чем в вазочке, значит, время идет по-разному в горнице и в саду. И чем дольше я буду сидеть в сарае как мышь, притворяться, что не слышу, как меня зовут ужинать, тем больше будет сердиться бабушка в своем времени, а я буду наслаждаться в своем…

«Саша, ужинать!»

«Ни-за-что…»

И вернуться туда, где просыпаешься, зная, сейчас что-то будет… нет, уже есть. Там, за стенкой горницы, на веранде, венчик сам взбивает омлет, ковшик наливает воду, чайник кипит, в занавеске муха гудит, летающие тарелки садятся на скатерть, гренки сами переворачиваются в чугунной сковороде. Бабушка — дирижер утреннего оркестра. И пока она думает, что ты спишь, прокрадешься тихонько к двери, проверить, распахнешь — никого… Гречка булькает, радио говорит, веник, вздрогнув, замер на месте.

Вечер поздний. Идем закрывать калитку. Закрывать на щеколду, крючок, амбарный замок, от всех тех, кому ничего не стоит перемахнуть наш заборишко, тех, кто проползает подземными тропами, пролетает на стрекочущих крыльях, проходит сквозь… наползает от дальнего леса туманами… Тех, которые давно уже здесь… Вон они… И моим последним словом на этой земле будет «мама!»

Тени выпрыгивают со всех сторон темноты навстречу фонарику, призрак бабушки черным медведищем пробирается впереди меня по траве… облаков отражения плывут по залитой лунным светом лужайке, неслышные рыбы в молочном пруду дневного забвения, вот он, вечный покой, где никто не пожирает друг друга, царство теней. Здесь все только превращаются, беззвучно и безболезненно. Лунный сок стекает по листьям, в сети веток белые мотыльки, темнота баюкает мошек в своих паутинах, вечный покой вещей, обернувшихся привиденьями, на косматых чудовищах яблонях лунные яблоки, серебряные спицы велосипеда... Ветер чуть колеблет шапки цветов, сладкий воздух фиалок и лилий, дурман полевых цветов, и все дальше и дальше бесконечной тропинкой этого сна голоса, лай собак, бренчанье посуды… Воздух здесь отравлен сладким ядом завечерья, ночного великого таинства, терпким медом летнего морока, мир забвения, дикий виноград вплетается в волосы, по шее бегают паучки, трава прорастает меж пальцами, жасмин кладет на плечи свои белые руки и душит.

Дача призраков, ведения тишины, и мгновенно летящие на свет костра мотыльки переходят границу, вспышка за вспышкой. И вдруг, всей силой живого, живущего, ощутишь ту безжалостную равнодушную силу, что превращает всё ослепительное, счастливое, неистощимо любимое, полное запасов всяких проделок, идей, улыбок, царапин и синяков, в эти бессильные равнодушные тени правды о вечности, вопреки торжественному ночному безмолвию веруя, что алмазы, над ним так щедро рассыпанные, тоже кем-то, для кого-то начерченный путь. Сидишь и пальцем соединяешь в надышанном чайным паром окне Марс, Венеру и Альтаир.

И тряхнув головой, громко шлепая лапами, побежит, деловито обнюхивая каждую метину бесконечности, Яшка, песик мой радостный, снова став живым, а не вечным псом.


Сумерки синие, так тепло… флоксы похожи на разноцветные облака, и до дальней калитки провожает нас сладкий запах жареных гренок с веранды, плывет, говорит — «не ходите, не уходите, приходите скорей…», но Анька отодвигает щеколду, и мы пошли!

Ступени вверх, глубокий овраг, расплавленное солнце стекает по листьям, разбитыми стеклышками пляшет на далекой еще воде, а по небу плывет себе в облаке месяц Июль, летний свет малиновый, черносмородинный, сосновый, березовый, бесконечно конечный.  Позади зажигается абажур террасы, зажигается и медленно гаснет. Теперь до него еще дальше. Настолько, что некуда возвращаться. Настолько, что он не горит.

Чем так больно, так полынно, так остро, безвозвратно так пахнет воскресшее в Царствии твоем обезлюдевшем, Господи? В твоем странном, таинственном мире, букашковом закалитье, заовражье, где кроты с землеройками прорывают подземные ходы, а между белых струпьев седеющей бересты, свитков мха, деловито спешат муравьи, даже завидно, как деловито! и тля прожигает ветки медовой пижмы, лопается беззвучно паучья пряжа, так жутко прилипая к лицу, и мурашки ползут по спине, и плывут по каналу дикие яблоки, все надкусаны, а калина ягода горькая, каждый раз. Чем так пахнет в земном твоем садике поднебесном, Господи? Расставаньем?

Солнце только покажется и растает в бездонной луже, а в ней, мимо лупо­глазой морды лягушки, вместо мошек да комаров пролетают стремительно птичьи отражения, самолет оставляет в луже меловый след…

«Внимание-внимание! Объявляем последние новости! Гигантская жаба в деревне Старбеево проглотила самолет со всем экипажем и пассажирами, летевший маршрутом Старбеево — Адлер!» Бермудский треугольник Старбеево, в котором пропало без вести наше детство.

И кто только не водится в наших Бермудах… рыбы бездонные глинные молчаливые, мы расставили в луже сети на них, ускользающих невидимых неведомых рыб, сети из бабушкиной авоськи, может, хоть одна попадется… Водомерки бегают, измеряют неизмеримое, бесконечен глиняный берег, в обе стороны ходи и ходи, нет конца… Вдоль забора дачного, по каемочке, мимо лужи шествует караван гусей, и вся гордость и кусачая подлость их вверх тормашками в нашей луже.

Дождь кончился! Распахиваются двери, соседи выходят в сады. Солнце! И с облепихи летят оранжевые капли, кап-кап, кап-кап… и дядя Володя стучит на заднем дворе топором.

И мы идем по дорожке, вдоль зеленого откоса реки, мимо остатков пароходной пристани, дамбы, издалека похожей на покосившуюся сказочную башню с выбитыми стеклами бойниц, в которых будет гореть пожарное солнце, вспыхивая то слева, то справа осколками битого стекла, и мимо нас, опережая нас, проплывет в сторону моря трехпалубный «Горький», и с него нам будут махать, и дети будут звонить нам в спины, и когда мы, оглянувшись, отступим, чтобы пропустить их, они пролетят, весело подпрыгивая, мимо нас, на своих дребезжащих великах, и, устав идти, мы искупаемся еще и еще раз, и будем лежать, раскинув руки в траве, а по рукам будут ползать всякие кусачие мураши, щекотаться травинки, солнце будет светить, и мы в нем исчезнем. Мы растворимся.

Стемнеет, и дальний берег, и трава, и вся эта глубинная мелюзга в ней вдруг застынет, точно приглядываясь, прислушиваясь недоверчиво к нам: мы ли они? они ли мы? Но после привыкнет, как огромный ночной кот, моргнет зелеными глазами фонарей-маяков, и опять заворочается застрекочет… и к вечеру мы прилетим к открытой веранде, где под оранжевым абажуром с кисточками будут виться стайки таких же, как мы, ночных мотыльков, какие всегда ночами летят на свет открытых веранд своего непроходящего детства.



Умерли-бумерли


Сухо потрескивают чердачные сумерки, пузырится, дышит солнечным взваром толь. Под ногтями деготь. Это мы с Мишкой любим ковырять, отскорлупливать серые пузырьки, черный воск с раскаленного кровельного железа.

Старая лестница, прислоненная к тенной половине дома, не кончается крышей, перекладины ведут выше, в небо. Горизонт — это не недостижимая воображенная линия, горизонт — это там, где земля обрывается синевой. Мы на горизонте, здесь солнце ближе. Солнца белый огненный шар, добываем из горящего шара огонь, смертоносным лучом прожигаем папиной лупой бумажку…

Там, на чердаке, в огромной пыльной коробке волшебная хрустальная люстра, завернутая в газету. Каждая подвеска — кристалл, превращающий мир в граненую радугу. Аньку в тысячи Аньк, Мишку в тысячи Мишк, магический глаз в мир, параллельный этому. Книги, множество книг, все они неинтересные, без картинок… елочные игрушки, собрание сочинений папиных «правд», на костер. «ПРАВДА», не сданная в макулатуру, всегда на костер. Потому что там, в Москве, пока папа спит, кто-то в ящик ему каждое утро опускает новую «ПРАВДУ».

Древние новости копятся, пахнут они иначе, чем те, что папа привозит с собой из города вечером пятницы, чердачная правда желтеет, как осенние листья. Правда прошлой пятницы на телевизоре, в ней погоды прогноз и программа, интересные передачи, фильмы-мультики обведены фломастером, когда эта неделя проходит, ПРАВДОЙ прошлой пятницы шлепают мух.

Выцветшие обои, осиные гнезда, световые лучи чертят в сумерках чердака смертоносную паутину: нужно проползти под одним, потом под другим, распрямиться, переступить прочерченную солнечным мелом черту на полу, и еще чуть-чуть проползти. Дан приказ остаться в живых, по его исполнении подразделению особого назначения собраться в углу спасения на совет… «Как теперь выбираться?»

Там на небе, в центре солнечного сплетенья паук. Он спускается по лучам к своим жертвам, выпивает весь сок, превращает их в пыльных усохших мумий…

«Ба… пить… ба… попить… умираю…»

Луч, натянутый как струна, хоть прищепки цепляй, суши простыни, заденешь — и раздастся ослепительный солнечный взрыв, внизу у бабушки обрушит все ее полочки, загремят-завизжат все крышки-ведра-банки-блюдца-тарелочки, и попадают, а сам ты вспыхнешь как бабочка и сгоришь… Я видела, как это… Пшик! — и нет. Так глотает огонь костра ночных мотыльков. Мгновенно. И так будет с каждым, кто потревожит смертоносную паутину солнца.

— Ты задел! Я видела, ты задел!

— Не задел…

— Руку покажи!

На руке у Мишки ожог. Ожог! Но он врет, что это просто царапина. «Ага, «царапина», щаз…» Солнечное заражение! Эпидемия! Первый пострадавший сидит в углу спасенных на корточках. Сидит дуется, обижается, говорит, что он даже по росту шел ниже, чем солнцем начерчено. Что ему подпрыгнуть нужно было, чтобы коснуться... Но Мишке все хуже. Сама рана была не смертельная, луч прошел по касательной, но солнечный яд… Может, йодом помазать царапину? Слишком поздно. Вот она, наша маленькая траурная процессия. Я держу Мишку за «ноги задние», Анька за «передние руки»… мы положим его на полянку в тени. Он, может быть, еще выживет. Хотя очень мало надежды. Все умирают. И я тоже однажды смертельно ранена солнцем. Однажды и навсегда. Дети детства, где вы? Где ваша неистовая вера в животворящую силу всего на свете?

Мы велели Мишке молча лежать, не двигаясь, с глазами закрытыми, каждое движение отнимает «последние силы», и до полного выздоровления ему теперь нельзя видеть солнце. Мишка лежит на траве в тени с глазами закрытыми, мы идем к нему с кружкой живой воды… Вскочил, как миленький, и орет что мы дуры. Дуры!

Мы играем в смерть, до которой так далеко, что она похожа на сказку. Есть вода живая и мертвая, шланговая струя, пущенная внезапно, оживит любую процессию, даже бабушка побежит…

Мы крадемся к дядьке, дядька умер под забором у нас, за калиткой лежит, рядом с ним бутылка мертвой воды, пустая, всю выпил, а зато у нас-то живая. Повернулся дядька на другой бок, пробурчал нам что-то на своем непонятном мертвяческом, вроде как ему и так хорошо. А после обеда вернулись проверить его, а его уже нет. Ушел. Оживили…

Дождь — живая вода, от вчерашнего ливня столько на канале лисичек, а позавчера еще не было ни одной. Вот могила-овраг, из которого всегда можно выползти, если мертвой быть надоест, сказать, что я больше так не играю.

Но качаются по углам в слюдяных позолоченных солнцем пряжах молчаливые хозяева чердачного царства, сухоногие паучки, ждут летающих таракашек. В маленьком окошке пыльный неба квадрат, мумии мертвых бабочек, ос между рам, мелюзга, угодившая в застеколье. Окна видят, оставаясь невидимы, охраняют свои порталы, пропускают только тени и свет. О чердачный «черный квадрат» разбиваются всякие мелкие насекомые, а однажды разбилась ласточка. Окно говорит на обратном, перевернутом языке. Пишешь «мама» — с той стороны выходит «амам», пишешь папа — «апап», а бабушка вообще — акшубаб… так и звать ее теперь буду.

«Акшубабушка…»

Мы играем в «Умерли-бумерли». Тот, кто лучше всех спрятался, умер-бумер. Мишка с Анькой уселись на лавочку, не ищут меня, обленились. Анька «Остров сокровищ» читает, Мишка от скамейки щепки краски скорлупает. Вот как будто бы меня нет, нет, и не было никогда…

Странно в мире, где тебя нет. В мире, где тебя нет, все как было. Вон горох ползет вверх по палочкам, перелетают с ромашек на флоксы бабочки, висят над шиповниковыми чашками, поджав лапки, шмели, я во сне так тоже могу… Меня нет, а все будет? Больше не играю, что меня нет…

— А чего вы меня не ищете?

Чтобы стать невидимкой, нужно долго идти, каждый шаг уменьшает, это проверено. От калитки до поворота дойдешь, и станешь невидимой, 349 шагов — и пропала. И когда исчезнешь там, где была, то за поворотом появишься снова.




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru