— Михаил Бараш. Стол моря, ваза неба, цветы облаков. Ольга Балла
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024
№ 12, 2023

№ 11, 2023

№ 10, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


НАБЛЮДАТЕЛЬ

рецензии



Исполняя роль света

Михаил Бараш. Стол моря, ваза неба, цветы облаков. — М.: Водолей, 2021.


Тексты Михаила Бараша, о которых принято говорить, что они «внежанровые» или «наджанровые», — на самом деле, сами себе жанр с устоявшимися признаками, прие­мами, особенностями распределения внимания и его фокусировки. У них собственные строгие, требовательные правила, — никаких эссеистических вольностей. Эти правила, как и не менее строгие эстетические установки, будучи некогда выработаны, остаются от книги к книге неизменными (по крайней мере, если говорить о последних книгах: «Празднество повседневности», «День и жизнь», «Стол моря…»). По плотности происходящего на малых пространствах, по тяге к формульности, к мышлению опущенными звеньями фрагментарные тексты Бараша совершенно сопоставимы с поэзией и, пожалуй, все-таки должны быть признаны разновидностью этой последней, — несмотря на то что иногда отчетливо тяготеют к (несомненно прозаическим) мини-эссе — свертывающим мысль до единственного предложения, даже к афоризмам: «Искусство в музее не на своем месте, его место в быту»; «Полезная вещь стареет, красивая нет».

При видимой простоте, даже (аскетической) бедности этих текстов, родственных иероглифическому письму и приводящих на ум японские дзуйхицу, в них идет сложная, требующая большой дисциплины работа со временем и вниманием.

Автор говорит от первого лица, но «я» как такового в этих текстах немного. И «я» это — не личное, не биографическое, даже когда дополняется некоторыми биографическими элементами — ощущениями, впечатлениями, воспоминаниями: «Вглядываюсь в свое лицо перед зеркалом: / не сбился ли я с дороги?», «Возможно наивно но я с детства хотел стать гением / чтобы узнать что гений чувствует». Оно, так сказать, «оптическое»: точка, из которой исходит взгляд, и нужно только для этого — как опора для наблюдения. Само по себе оно не проблематизируется и (почти) не представляет для автора интереса, а там, где о нем заходит речь напрямую, — говорится как раз о том, что большого значения оно не имеет: «Что я такое?// Возможность возможностей. // Степень осуществления. // В моих жилах круговращается солнце: вверх / по артериям, вниз по венам. // Ничто не изменится после моей смерти».

Хотя он и говорит: «Пишу чтобы лучше себя видеть», — видит он — парадоксальным ли образом? — совсем не себя. Все, кроме себя.

Возможно, себя он видит именно через это.

«Когда вы рисуете вы исполняете роль света».

В «Столе моря…» Бараш раскладывает на отдельные наблюдения — чтобы собрать затем заново — единственный день (даже часть его) на греческом морском побережье. Но в каком-то смысле материал наблюдения — притом что Бараш очень чуток к нему, к мельчайшим его подробностям — принципиального значения не имеет: на любом материале у него действует тот же набор приемов. В конце концов, он работает (прежде всего, если не единственно) с собственным восприятием. «Стол моря…», подобно предыдущим книгам автора, может быть прочитан как поминутная хроника формирования восприятия, с попеременным переключением внимания от внешнего — к внутреннему и обратно.

Ради чистоты восприятия Бараш старается не перегружать высказываний, — напротив того, кажется, даже обедняет их иногда, очищает, как стекло, от лишних красок для пущей прозрачности. «Чтобы лучше видеть надлежит удалить постороннее / также в себе». И снова: «Творчество: способ освобождения от лишнего».

И тут самое время сказать о том, что из литературных его родственников идут на ум не только древние японцы, с одной стороны, и современные автору французы — Ив Бонфуа, Филипп Жакоте, Франсис Понж, тонкая переходная грань между поэзией и эссеистикой, лирикой и метафизическим дневником — с другой. В случае этих последних (да, наверное, и первых) можно, пожалуй, говорить о сознательно усвоенном влиянии — в том числе и в отношении постановки взгляда на повседневные события и предметы, — тем  более что автор много лет живет во Франции и внимателен к французской культуре и словесности. Мне же вспоминается, как, может быть, ни странно, Дмитрий Данилов с его медитативной хроникой ежедневных событий, с вниманием к чистому факту. В этом видится общая — не столько эстетика (у Бараша она все-таки заметно другая, чем у Данилова, умеющего видеть красоту и глубокую оправданность грубого, трудного, заброшенного, нелюбимого, вроде провинциальных городов и промышленных окраин: его — куда более типичным образом — влечет изящное, тонкое: «Статные и высокие лутрофоры. Милые диносы. Плавнобедрые канфары. Изящные арибалы», «Приобщение зрением облагораживает осанку и поступь»), сколько предшествующая ей этика: чуткость и доверие к собственному голосу мира, умение быть, как выразился не напрасно здесь упомянутый Франсис Понж, «на стороне вещей».

«Красота — стихия, — говорит Бараш. — Всеместна как воздух».

Он сдержан в метафорах и тяготеет к высказываниям прямым, однозначным, коротким (и явно предпочитает предложения без сказуемых, из которых как бы изъято действие, а с ним — и само время: «Обольстительная выпуклость горизонта», «Корабли облаков», «Вечно чистые волны», «Дымка острова»). Объем каждого вы­сказывания жестко ограничен единственным предложением, задача которого — схватить единственное характерное движение: мысли или взгляда (последнего — чаще). Бараш — не столько мыслитель (точнее: латентный мыслитель), сколько наблюдатель. («Деятельная жизнь неизменно казалась простой тратой времени».) Можно было бы сказать — «созерцатель», но взгляд созерцателя менее концентрирован. Видимая расслабленность — ненапряженность, как бы бесстрастность повествователя этих текстов, ровность интонации не должна вводить в заблуждение: зрение у Бараша напряженно-точечное (и направлено в равной мере как вовне, так и внутрь, на собственные внутренние движения). Ради этой единственной точности он резко сужает объем наблюдения, не выпуская его за пределы не то что дня (день — это уже целая сложная конструкция), но непосредственно наблюдаемого, самоценного и самодостаточного мгновения: «Занавес кружится как полосатый подол», «В небе купается солнце». Внутри каждого из таких моментальных снимков времени, как мы уже заметили, нет, даже когда есть движение: в каждом — огромное «сейчас»; время складывается из их последовательности. Мыслям, внутренним движениям вообще Бараш позволяет останавливаться на полпути, да хоть в самом начале пути, оставаться непроясненными: «Внимание вдруг привлекается особым покоем»; в чем особость покоя, что дальше — неважно: задача — не прояснить, но зафиксировать. (Кстати, в этом тоже есть большое доверие наблюдаемому миру — в том числе собственному внутреннему: не насиловать его интерпретациями, дать ему состояться в пространстве взгляда. Исполнять роль света.)

Отличие фраз Бараша от афоризмов и сверхкоротких эссе как таковых — в том, что они, взаимоподсвечивающие, должны читаться именно вместе, как части одного целого — цикла или книги. Полноту своего смысла каждый из них, как будто самодостаточных, обретает только в этих пределах, в контексте друг друга (в этом они опять-таки родственны стихам, тяготеющим к организации в циклы). Притом непременно во взаимодействии с паузами-пробелами, которыми — графически превосходящими тексты в объеме — высказывания отделяются друг от друга. (Вот еще одна примета родства текстов Бараша с иероглифическим письмом: значимость графической стороны дела вообще и пробелов в частности.) Молчанием Бараш мыслит не в меньшей степени, чем словами, цель которых — нередко лишь в том, чтобы указать на молчание и позволить ему состояться.


Ольга Балла




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru