Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 9, 2021

№ 8, 2021

№ 7, 2021
№ 6, 2021

№ 5, 2021

№ 4, 2021
№ 3, 2021

№ 2, 2021

№ 1, 2021
№ 12, 2020

№ 11, 2020

№ 10, 2020

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


ГОД МАНДЕЛЬШТАМА



Об авторе | Олег Лекманов — доктор филологических наук, профессор школы филологии факультета гуманитарных наук НИУ ВШЭ, литературовед, историк литературы, автор более 700 опубликованных работ о русской литературе. Предыдущая публикация в «Знамени» — «Об одной загадке Георгия Иванова» (№ 11, 2020).



Олег Лекманов

Осип Мандельштам глазами современников: попытка обобщения1

 

Пока человечество не изобретет машину времени, у нас не будет возможности самим, без текстов-посредников, составить представление о личности человека, который умер задолго до нашего рождения.

Эти тексты-посредники можно разбить на четыре группы. В первую входят источники, непосредственно с человеком, который нас интересует, не связанные, однако позволяющие воссоздать широкий контекст эпохи. Вторую группу составляют дневники, письма, воспоминания и другие свидетельства современников, в которых прямо говорится об этом человеке. Третья группа включает «объективные» документы, фиксирующие этапы его жизненного пути: в хорошо сохранившемся архиве — от свидетельства о рождении до свидетельства о смерти. Четвертую группу образуют источники, исходящие от самог интересующего нас человека: автобиографии, дневники, письма... В том случае, когда речь идет о личности писателя, к этим четырем группам источников добавляется пятая: художественные произведения интересующего нас поэта и/или прозаика, которые исследователь, всегда помня о неполном равенстве «я» текста и «я» его автора, тем не менее использует в работе. В ряде случаев мы имеем возможность говорить еще о шестой, факультативной группе, в которую входят художественные произведения современников, изображающие интересующего нас человека.

В этой статье речь пойдет об источниках из второй выделенной мною группы. В совокупности эти источники реконструируют мандельштамовский образ и облик, каким его видели те, кто письменно или в устном изложении зафиксировал свои впечатления от встреч с поэтом. В этом коллективными усилиями созданном образе правомерно будет увидеть посредника (но, увы, и одно из неизбежных препятствий) на пути между подлинной, «настоящей» личностью Мандельштама и его читателями из ХХI века.

О некоторых типичных разновидностях препятствий, которые сегодня мешают читателям пробиться к «настоящему» Мандельштаму сквозь толщу свидетельств современников, лучше будет поговорить сразу. Praemonitus, praemunitus2 . Часть этих препятствий связана с общими особенностями жанра высказывания одного человека о другом; часть — с восприятием современниками личности автора «Камня» и «Стихов о неизвестном солдате».


1.

Начну с смого очевидного препятствия и с простейшего примера. В рассказ одного современника о встрече с другим часто закрадываются фактиче­ские ошибки, обусловленные неидеальной работой человеческой памяти. Так, в журнальном варианте мемуаров Ирины Одоевцевой о Мандельштаме рассказывается, как поэт при первой встрече взглянул на будущую мемуаристку «голубыми, сияющими “ангельскими” глазами»3 . Этот портрет спровоцировал ироническую реплику мандельштамовской вдовы, конечно же, помнившей, что глаза Мандельштама были карими. На одной из страниц «Второй книги» Надежды Яковлевны мелькает «Ирина Одоевцева, черт знает что выдумавшая про Гумилева и подарившая Мандельштаму голубые глаза и безмерную глупость»4 . Наверное, нелишним будет в скобках сформулировать очевидное правило: свидетельство современника, хорошо знавшего интересующего нас человека, за редкими исключениями весит гораздо больше, чем свидетельство современника, который знал его хуже. Исключения бывают связаны, в частности, со временем фиксации свидетельства: свежая дневниковая запись, сделанная малознакомым современником, может вызывать большее доверие, чем мемуары близкого друга и даже жены или мужа.

Приведенный пример из воспоминаний Одоевцевой позволяет указать на еще одно часто встречающееся препятствие между интересующим позднейшего читателя человеком и этим читателем, воздвигаемое в воспоминаниях современников. Важно не только то, что забывается, но и то, чем забытое заменяется. В частности, Одоевцева не просто забыла, какого цвета у Мандельштама были глаза, но и наделила его новым цветом глаз. Как правило, такие замены делаются неслучайно, хотя не всегда намеренно. Вольно или невольно подмена помогает мемуаристу сформировать тот образ вспоминаемого им человека, который он хочет вложить в сознание читателя. В задачу Одоевцевой входило изобразить Мандельштама оторванным ото всего земного, парящим в поэтических небесах существом. Поэтому голубой цвет органично встал в ряд с двумя другими эпитетами, которые мемуаристка использовала для описания мандельштамовских глаз: «сияющие» и «ангельские». В еще одном журнальном фрагменте своей книги Одоевцева вновь упомянула о голубых глазах Мандельштама, на этот раз прямо уподобив их небу: «Он вытер слезы, катившиеся из его голубых, как весеннее небо, глаз...»5 . Интересно, что сходную ошибку сделал в своей книге воспоминаний «Страницы жизни» Всеволод Рождественский, причем и его подмена служила определенной цели. Мемуаристу нужно было усилить контраст между учеными речами Мандельштама и подкупающей детскостью его внешнего облика: «...большие синие глаза с длинными, редко расставленными ресницами взглядывали порой с почти ребячьей наивностью и обезоруживающим добродушием»6 .

Самым неприятным препятствием на пути современного читателя к личности интересующего его и давно умершего человека, безусловно, следует признать сознательную ложь мемуариста. Если Одоевцева и Рождественский просто ошиблись, когда писали о Мандельштаме, советский поэт и преподаватель литературного института Александр Коваленков намеренно подтасовал прошлое, когда сообщил читателю, что ему в первой половине 1930-х годов «запомнились» «желчные вздохи» Мандельштама «о невозможности реставрировать на буржуазный лад принципы античного искусства»7 . С противоположными и «благородными» целями (представить Мандельштама не «буржуазным», а сочувствующим революции поэтом) к явной лжи прибегнул в своих «оттепельных» мемуарах Михаил Слонимский, так «вспомнивший» о мандельштамовской реакции на кронштадтский мятеж 1921 года: «Он любил матросов Балтфлота, и матросы Балтфлота любили его. В дни кронштадтского мятежа он, встретившись со мной, схватил меня за локоть:

— Они не придут? Они не могут, не должны придти! Они не придут!

Он весь дрожал от возбуждения. Он горел, заклинал, верил, этот поэт, впоследствии оклеветанный и погибший.

“Они”, белогвардейцы, не пришли. Конечно не пришли. Балфлотцы сказали им свое весьма увесистое и грохочущее слово»8 .

Еще одним препятствием между подлинной личностью давно умершего человека и современным читателем часто становится умолчание мемуариста о тех или иных обстоятельствах, обнародовать которые он по разным причинам не хочет. Подобные умолчания почти всегда приводят к искажениям. Так, например, в мемуарах Ольги Ваксель, в которую Мандельштам был коротко и бурно влюблен, сообщается целый ряд нетривиальных подробностей о взаимоотношениях между Ваксель, поэтом и его женой: «Иногда я оставалась у них ночевать, причем Осипа отправляли спать в гостиную, а я укладывалась спать с Надюшей в одной постели под пестрым гарусным одеялом. Она оказалась немножко лесбиянкой и пыталась меня совратить на этот путь. Но я еще была одинаково холодна как к мужским, так и к женским ласкам. Все было бы очень мило, если бы между супругами не появилось тени. Он, еще больше, чем она, начал увлекаться мною. Она ревновала попеременно то меня к нему, то его ко мне. Я, конечно, была всецело на ее стороне, муж ее мне не был нужен ни в какой степени»9 .

Узнав о существовании мемуаров Ваксель и в пересказе услышав некоторые подробности из них, Надежда Мандельштам 8 февраля 1967 года в панике писала Александру Гладкову: «Теперь вот чего я боюсь. Все началось по моей вине и дикой распущенности того времени. Подробностей говорить не хочу. Я очень боюсь, что это есть в ее дневнике (надо будет это как-то нейтрализовать). <…> Вот моя проблема: я бы хотела знать подробно, что в этом дневнике (вместе с эротикой)»10 .

В итоге воспоминания Ольги Ваксель удалось «нейтрализовать» (то есть не пустить в широкий оборот) на несколько десятилетий, а Надежда Мандель­штам в своей «Второй книге» публично нанесла Ваксель упреждающий удар большой силы. Она умолчала о том, что сама была увлечена Ольгой, и это умолчание привело к очень сильному и сознательному искажению взаимоотношений в любовном треугольнике, сложившемся зимой 1925 года: «Ольга стала ежедневно приходить к нам, <…> отчаянно целовала меня — институтские замашки, думала я, — и из-под моего носа уводила Мандельштама»11  и т.д.


2.

Перечисленные препятствия (фактические ошибки, невольные подмены, сознательные подтасовки, умолчания) — надындивидуальные. Их можно выявить в корпусе прижизненных свидетельств и мемуаров о любом человеке. Однако очень заметная тенденция, которую, наверное, будет уместно назвать окарикатуриванием облика, связана с особенностями взгляда некоторых современников именно на Мандельштама.

«Неврастенический жиденок» (Зинаида Гиппиус)12 ; «вихрастый поэт Мандельштам с ритмичным воем бронзовых стихов» (Андрей Левинсон)13 ; «Мы прозвали его M-elle Зизи, и он Христом богом просит не называть его так, боясь, что кличка пристанет к нему, как лист мушиной смерти» (Елена Волошина)14 ; «Осточертел. Пыжится. Выкурил все мои папиросы. Ущемлен и уязвлен. Посмешище всекоктебельское» (Владислав Ходасевич)15 ; «Третьего дня в Доме Искусств обнаружилась кража: кто-то поднял чехлы у диванов и срезал ножом дорогую обивку — теперь это сотни тысяч: прислуга Дома Искусств и все обитатели разделились по этому поводу на две партии. Одни утверждают, что обивку похитил поэт Мандельштам, а другие, что это дело рук поэта Рюрика Ивнева, которому мы дали приют на неделю. Хороши же у поэтов репутации!» (Корней Чуков­ский)16 ; «Мандельштам, сверкающий чернью и золотом во рту, с острыми невидящими глазами, вдохновенный, сумасшедший и невообразимо забавный» (Ада Оношкович-Яцына)17 . Эту галерею шаржей легко пополнить примерами.

Сразу же, впрочем, следует отметить, что приведенные характеристики взяты из писем (З. Гиппиус, Е. Волошиной, В. Ходасевича), дневников (К. Чуков­ского, А. Оношкович-Яцыны) и статьи (А. Левинсона), которые были написаны при жизни Мандельштама. В мемуарах современников, уже знавших о трагической судьбе поэта и читавших его поздние стихи, такого одностороннего и откровенного шаржирования мы почти не найдем. Особую роль в этой смене оптики сыграла публикация в 1963 году в десятом номере мюнхенского альманаха «Мосты» антисталинского стихотворения Мандельштама «Мы живем, под собою не чуя страны...». Если в заметке 1953 года эмигрантский критик Андрей Слизский, ничего не знавший о позднем Мандельштаме, еще мог бестрепетно объединить его с конформистом Сергеем Городецким и противопоставить герою Гумилеву («Рухнул блистательный С.-Петербург и раздавил под своими обломками последнюю грешную и нелепую богему. Кого буквально, физически (Гумилева, Есенина, Сологуба и др.), а более слабых, беспомощных — морально (Городецкий, Мандельштам и пр.)»18 ), то начиная с октября 1963 года подобные инсинуации в печати сделались просто невозможными.

Более того, самой поздней хронологической границей всех приведенных характеристик, за исключением отрывка из очерка Левинсона, стал 1920 год — позднее на Мандельштама, особенно после его женитьбы на Надежде Хазиной, современники стали смотреть чуть по-иному.

И — почти мелочь, но мелочь существенная: две словесные карикатуры на поэта из шести здесь помещенных имеют коктебельское происхождение. Именно среди людей искусства, в разное время гостивших в Коктебеле, устойчивым было представление о Мандельштаме как о комической и нелепой фигуре, как о «посмешище всекоктебельском». Апофеозом стала сочиненная в Крыму летом 1917 года Константином Мочульским, Виктором Жирмунским и Сергеем Радловым (при участии самог Мандельштама) шуточная пьеса в стихах «Кофейня разбитых сердец», в которой поэт был выведен под именем дона Хозе делла Тиж Д’Аманда (перевод на французский немецкого Mandelstamm — «ствол миндаля»). В этой пьесе Тиж вступает с главной героиней Суламифью (ее прототипом была Саломея Андроникова) в такой характерный диалог:

 

Тиж

Мне дан желудок, что мне делать с ним,

Таким голодным и таким моим.

О радости турецкий кофе пить,

Кого, скажите, мне просить?

 

Суламифь

Вы, верно, влюблены?

 

Тиж

Не сомневаюсь.

Я кофия упорно добиваюсь.

Я и цветок и я же здесь садовник...

 

Суламифь

Я напою вас, если вы любовник.

 

Тиж

Явлений грань кофейником разрушь.

Я пустоты всегда боялся.

 

Суламифь

Чушь.

 

Тиж

Кузнечиков в моем желудке хор.

Я чувство пустоты испытываю.

 

Суламифь

Вздор.

Ступайте-ка влюбиться,

Да повздыхать, да потомиться,

Тогда пожалуйте в кафе.

 

Тиж

(гордо)

Любовной лирики я никогда не знал.

В огнеупорной каменной строфе

О сердце не упоминал.

 

(подходит к кофейнику и величественно в него заглядывает)

 

Суламифь

Куда ты лезешь? Ишь какой проворный!

Проваливай.

 

Тиж

Ваш кофе слишком черный!

(медленно удаляется, декламируя)

Маятник душ — строг

Качается глух, прям,

Если б любить мог…

 

Суламифь

Кофе тогда дам19 .

 

В больших компаниях с текучим составом подобное иногда случается: какого-нибудь человека превращают в мишень для постоянных насмешек («мы прозвали его M-elle Зизи»), и потом ему уже очень редко удается сменить навязанное амплуа.

Как бы то ни было, образ ни одного большого русского поэта первой половины ХХ столетия не подвергался такому сильному и массированному окарикатуриванию, как образ Мандельштама. Многие даже самые доброжелательные современники не удержались от шаржирования, иногда соседствующего с вполне искренней апологией. «“Знаете, какие польются рассказы: “хохолок… маленького роста… суетливый… скандалист…”», — еще в 1956 году прозорливо делилась опасениями с Эммой Герштейн Анна Ахматова20 . «Она имела в виду издавна бытующие в литературной среде анекдоты о Мандельштаме», — поясняет эту реплику Герштейн21 .

Но почему в литературной среде активно процветали анекдоты именно о Мандельштаме? Чт провоцировало их возникновение и распространение?

Одной из причин, безусловно, был антисемитизм, которым, к сожалению, оказались заражены многие даже самые лучшие люди эпохи. Можно вспомнить о десятилетиями стыдливо сокращаемой в публикациях характеристике Мандельштама из дневника Блока: «“жидочек” прячется, виден артист»22 ; или о мандельштамовском прозвище в кругу Михаила Кузмина — «Зинаидин жидок» (это прозвище указывало на осторожную протекцию, которую оказывала юному поэту З. Гиппиус)23 ; или, наконец, о простодушной записи из дневника молодой слушательницы семинара Михаила Лозинского Марии Рыжкиной: «Во вторник на переводе был Мандельштам. Он очень интересен по внутреннему содержанию, и лицо в свою очередь у него недюжинное, но к несчастью он едва ли не жид»24 . Однако эта причина не была главной. Не только потому, что многие мемуаристы, шаржированно изображавшие Мандельштама, не были антисемитами, но и потому, что, например, на еврея Бориса Пастернака современники и, особенно, современницы, как правило, смотрели совсем иначе, чем на Мандельштама.

Некоторым современницам и современникам казалась смешной и нелепой внешность поэта («невообразимо забавный») — еще один очевидный повод для карикатуры. Но, во-первых, некоторые свидетели изображали его внешний облик как вполне заурядный («С первого взгляда лицо Мандельштама не поражало» — Надежда Павлович)25 , а некоторые писали даже о его изяществе и элегантности («Прекрасно посаженная голова Мандельштама, его величественная и медленная повадка. Он — в черном костюме и ослепительной рубашке, респектабельный и важный» — Мария Гонта)26 . А, во-вторых, уж на что невыигрышной предстает почти во всех описаниях внешность, например, Николая Гумилева («...я в испуге увидела совершенно дикое выражение восхищения на очень некрасивом лице. Восхищение казалось диким, скорее глупым, и взгляд почти зверским» — Ольга Гильдебрандт-Арбенина)27 , однако число карикатурных словесных изображений автора «Заблудившегося трамвая» не сравнить с количеством уважительных, а то и восторженных характеристик, которых он удостоился в дневниках, письмах и воспоминаниях.

Едва ли не основная, на наш взгляд, причина окарикатуривания облика и образа Осипа Мандельштама многими современниками была точно сформулирована в мемуарах о поэте, написанных Эммой Герштейн: «Его импульсивность не всегда раскрывала лучшие черты его духовного облика, а нередко и худшие (даже не личные, а какие-то родовые). При впечатлительности и повышенной возбудимости Мандельштама это проявлялось очень ярко и часто вызывало ложное представление о нем как о вульгарной личности. Такое отношение допускало известную фамильярность в обращении. Но он же знал, что его единственный в своем роде интеллект и поэтический гений заслуживали почтительного преклонения... Эта дисгармония была источником постоянных страданий Осипа Эмильевича»28 .

В пандан к этой характеристике приведем здесь и проницательное наблюдение из записной книжки Лидии Гинзбург 1933 года: «Мандельштам слывет сумасшедшим и действительно кажется сумасшедшим среди людей, привыкших скрывать или подтасовывать свои импульсы. Для него, вероятно, не существует расстояния между импульсом и поступком, — расстояния, которое составляет сущность европейского уклада»29 .

Импульсивность, впечатлительность, повышенная возбудимость — все это свойства холерического темперамента. По-видимому, как раз аффектированные и не скрываемые от насмешливых и/или удивленных глаз свидетелей реакции холерика Мандельштама на внешние раздражители («Для него, вероятно, не существует расстояния между импульсом и поступком») сыграли определяющую роль в становлении его прижизненной репутации. Многое с годами в личности и поведении поэта менялось, но не это.

Вот отрывок из мемуаров Михаила Карповича, изображающий Мандель­штама весной 1908 года: «...в Париже умер Гершуни, и эсерами было устроено собрание, посвященное его памяти. Мандельштам выразил живейшее желание со мной туда пойти, но думаю, что политика была здесь ни при чем: привлекали его, конечно, личность и судьба Гершуни. Главным оратором на собрании был Б.В. Савинков. Как только он начал говорить, Мандельштам весь встрепенулся, поднялся со своего места и всю речь прослушал, стоя в проходе. Слушал он ее в каком-то трансе, с полуоткрытым ртом и полузакрытыми глазами, откинувшись всем телом назад, так что я даже боялся, как бы он не упал. Должен признаться, что вид у него был довольно комический. Помню, как сидевшие с другой стороны прохода А.О. Фондаминская и Л.С. Гавронская, несмотря на всю серьезность момента, не могли удержаться от смеха, глядя на Мандельштама»30 .

А вот описание Семеном Липкиным одного из эпизодов на вечере Мандельштама весной 1934 года: «...был устроен в Политехническом музее вечер Мандельштама. <…> Вступительное слово произнес Борис Эйхенбаум. <…> Признаюсь со стыдом, я плохо слушал маститого докладчика, <…> как вдруг откуда-то сбоку выбежал на подмостки Мандельштам, худой, невысокий (на самом деле он был хорошего среднего роста, но на подмостках показался невысоким), крикнул в зал: «Маяковский — точильный камень русской поэзии!» — и нервно, неровно побежал вспять, за кулисы. Потом выяснилось, что ему показалось, будто Эйхенбаум недостаточно почтительно отозвался о Маяковском (этого не было, Мандельштам ослышался). Не все в зале поняли, что на подмостки выбежал герой вечера»31 .

Позволю себе осторожно предложить здесь объяснение того странного на первый взгляд обстоятельства, что на впечатления большинства современников от Мандельштама не оказывал решительного воздействия его «поэтиче­ский гений», его стихи. Это обстоятельство изумляло, в частности, Ахматову: «Почему мемуаристы известного склада (Шацкий, Страховский, Миндлин, С. Маковский, Г. Иванов, Бен. Лившиц) так бережно и любовно собирают и хранят любые сплетни, вздор, главным образом обывательскую точку зрения на поэта, а не склоняют голову перед таким огромным и ни с чем не сравнимым событием, как явление поэта, первые же стихи которого поражают совершенством и ниоткуда не идут?»32

В одной из бесед с Соломоном Волковым Иосиф Бродский полушутливо соотнес творчество каждого из четырех самых известных русских поэтов постсимволистов с определенным типом темперамента: «Цветаева — безусловно холерический автор. Пастернак — сангвиник. Осип Эмильевич — меланхолик. Ахматова — флегматична»33 . Так вот, возможно, слишком большой зазор между холерическим темпераментом Мандельштама-человека и поэзией Мандельштама-меланхолика провоцировал современников или вовсе игнорировать мандельштамовские стихи, рассуждая о его личности, или прибегать к примитивному противопоставлению — смешной человек vs. боговдохновенный поэт. По второму пути одним из первых пошел в воспоминаниях о Мандельштаме Георгий Иванов («...характерное еврейское лицо — и удивительные глаза. Закроет глаза — аптекарский ученик. Откроет — ангел»34 ), а вслед за ним и параллельно с ним — многие другие мемуаристы.


3.

Из-за передержек и перекосов в мемуарах современников о Мандельштаме его вдова вообще отказывала многим из них в праве вспоминать о поэте. 14 апреля 1964 года она иронически констатировала в письме к Александру Гладкову: «Те, кто пишет об О.М., <…> хотят дать “в противоречиях” (Эренбург, Маков­ский, Миндлин и др.), но ориентируются при этом не на О.М., а на пошлейшие анекдоты, придуманные Волошиным (который решил из О.М. сделать нечто вроде смеси “высокого и низкого” глазами дамы из литературного салона, символиста и “дяди Мони с Бассейной”35 , да еще нового... (трудно объяснить — попробую еще раз): который пробовал сделать из О.М. “поэта” в своем понимании: это понимание, построенное на дешевых журналистских приемах — внешние противоречия. Зачем понадобилось Эренбургу, чтобы О.М. был хилый и малого роста? И рост выше среднего (я чуть выше плеча, но не до уха), и плечи широкие. А надо для эффекта, вроде “мал золотник, да дорог”... Хилый, а голос могуч... Красив или некрасив О.М.? Все педерасты36  сообщили, что О.М. некрасив... А он вне этого понятия. Выразительное лицо, как у многих интеллигентов. (И очень изящен, когда одет не в... Москвошвей37 ). Маковский выдумал мать: простая еврейская торговка и гениальный сын. Вранье. Мать — пианистка, культурная женщина. (Родств<енница> Венгерова, не бог весть что, но не торговка.) У Миндлина О.М. эгоцентрик, которому Миндлин дарит свои представления об искусстве: “Творчество — это так красиво... Это такая радость...” Тоже нашел пошляка и гедониста... О.М. был не по плечу современникам38 : свободный человек свободной мысли в наш трудный век. Они и старались подвести его под свои заранее готовые понятия о “поэте”. Нельзя забывать, кто были его современники и что они наделали.

Довольно хорошо рассказывает о нем (об О.М.) Аркадий (с одесским шиком) — переводчик всяких калмыцко-киргизских эпосов — я забыла его фамилию. Такой умный человек, толстый, что-то о войне писал стихи, был в чинах... Только они никогда не соберутся написать»39 .

Так зачем же все-таки читать все доступные свидетельства современиков о поэте?

Попробую перечислить главные резоны.

Начать можно с того, что свои впечатления о встречах с Мандельштамом письменно зафиксировали и те мандельштамовские знакомцы, которые были ему вполне «по плечу» (в частности, Анна Ахматова, Александр Блок, Михаил Кузмин, Владислав Ходасевич, Марина Цветаева) и те, кто как минимум не старался «подвести его под свои заранее готовые понятия о “поэте”» (Эмма Герштейн, Лидия Гинзбург, Сергий Каблуков, Борис Кузин, Бенедикт Лившиц, Владимир Пяст, Сергей Рудаков, Наталья Штемпель и многие другие). Между прочим, первый из двух потенциальных мемуаристов, вскользь упомянутых вдовой поэта в письме к Гладкову, Аркадий Штейнберг, к сожалению, так и не собрался написать о нем воспоминания, зато второй, Семен Липкин («переводчик всяких калмыцко-киргизских эпосов»), это сделал.

Однако и недостоверный источник иногда, как известно, позволяет «вы­членить в нем некую вероятную первооснову»40  и выявить подлинные и важные факты об интересующей нас личности. Приведу здесь только один пример из множества напрашивающихся. Ахматова и вслед за ней Надежда Мандельштам неустаннно разоблачали воспоминания Георгия Иванова, в которых, действительно, многое выдумано и искажено41 . Но ведь как раз тенденциозное цитирование Ивановым по памяти двух строк из раннего, исчезнувшего из поля зрения читателей мандельштамовского стихотворения 1906 года42  позволило исследователям (А.Г. Мецу) отыскать полный текст этого стихотворения в журнале Тенишевского училища «Пробужденная мысль» (там оно было подписано псевдонимом «Фитиль» (I, 669). Вот и еще одна причина внимательно читать даже заведомо недостоверные (лже)свидетельства о поэте — и в них случается обнаружить крупицы ценной информации.

Впрочем, в рефлексии нуждается сама эта характеристика — «заведомо недостоверные свидетельства». Кому читатель ХХI века может делегировать право определять, какие источники сведений о человеке, жившем в первой половине ХХ столетия, достоверные, а какие нет? Боюсь, что в случаях, когда эти источники при публикации не сопровождаются подробнейшими комментариями исследователей, доверяться читателю приходится лишь себе самому. А для того, чтобы его выбор был по-настоящему мотивированным и ответственным, добросовестному читателю в идеале необходимо ознакомиться со всем корпусом сохранившихся свидетельств современников о поэте. Это будет полезно еще и потому, что тогда читатель сам сможет отметить в мемуарных текстах заостренно полемические и, следовательно, почти с неизбежностью требующие корректив фрагменты. Так, Ахматова и Надежда Мандельштам часто вступали в акцентированную или неакцентированную полемику с теми мандельштамов­скими современниками, которым Мандельштам, по их мнению, был «не по плечу». А многие страницы «Мемуаров» Эммы Герштейн (и целый ряд ключевых тезисов концепции позднего мандельштамовского творчества, развернутой М.Л. Гаспаровым), в свою очередь, содержат явную и неявную полемику с тем образом Мандельштама, который явлен читателю в «Листках из дневника» Ахматовой и, особенно, в «Воспоминаниях» и «Второй книге» Надежды Яковлевны.

Еще один возможный резон для читателя ХХI века знакомиться со всеми, а не только с избранными страницами мемуарной мандельштамианы состоит в том, что читательское внимание при желании может быть переключено на саму призму, через которую очевидцы видели поэта. Иными словами, читая подряд множество свидетельских показаний о встречах с Мандельштамом, мы получаем возможность выявить в этих показаниях черты портретов и, может быть, даже коллективного автопортрета самих свидетелей. Ведь не секрет, что, рассказывая о ком-то, мы многое рассказываем и о себе (о специфике своего восприятия людей и событий). А, значит, чтение подряд множества свидетельских показаний о Мандельштаме даст нам представление не только о поэте, но и о времени, в которое ему довелось жить.

Но, пожалуй, наиболее очевидный резон читать все эти показания состоит в том, что на отношение к себе современников остро реагировал сам Мандельштам. В 1933 году, в «Разговоре о Данте» он писал: «То, что для нас безукоризненный капюшон и так называемый орлиный профиль, то изнутри было мучительно преодолеваемой неловкостью, чисто пушкинской камер-юнкерской борьбой за социальное достоинство и общественное положение поэта. Тень, пугающая детей и старух, сама боялась — и Алигьери бросало в жар и холод: от чудных припадков самомнения до сознания полного ничтожества» (II, 164). Безусловно, это было сказано не только о Данте. Мандельштам тоже, вступая в контакты с современниками, иногда мучительно пытался преодолеть свою неловкость, а порою — сознательно утрировал ее. Процитируем для примера выразительный фрагмент из воронежских воспоминаний Якова Рогинского: «Держался он иногда странно. Однажды я, Надя и он пошли на концерт. Все уже расселись, когда вдруг Мандельштам встал и начал аплодировать, широко отводя негнущиеся руки и также сводя их обратно на манер Буратино. Покосясь и увидев мое удивленное лицо, он объяснил:

— Знаете, почти в каждом городе есть концертный сумасшедший. Здесь в Воронеже — это я»43 .

И Мандельштам с переменным успехом вел борьбу с окружающим миром за социальное достоинство поэта. И его, наделенного холерическим темпераментом, постоянно бросало в жар и в холод: от припадков самомнения до сознания своего абсолютного ничтожества.

Следы этой борьбы с легкостью отыскиваются, например, в письмах Мандельштама разных лет. Процитирую здесь лишь два таких документа, выбранных почти наугад.

Вот отрывок из письма восемнадцатилетнего Мандельштама Волошину, отправленного в сентябре 1909 года из Гейдельберга (и, что характерно, оставленного адресатом без ответа): «Оторванный от стихии русского языка — более, чем когда-либо, я вынужден составить сам о себе ясное суждение. Те, кто отказывают мне во внимании, только помогают мне в этом. Так помог мне Мережковский, который на этих днях, проездом в Гейдельберг, не пожелал выслушать ни строчки моих стихов...» (III, 363).

А второе письмо, пожалуй, приведу целиком. Оно датировано 9 июля 1924 года (Мандельштаму 33 года) и адресовано писательнице Софье Федорченко, которая в волошинской компании наслушалась разговоров о Мандельштаме — «всекоктебельском посмешище»: «Уважаемая Софья Захаровна! Вчера Вы были так добры, что в первое же мое посещенье занялись моей характеристикой и в кратком очерке прибегли к выраженью: “ничего, что он, т.е. я, — немного жулик...”. Очевидно, говоря это, Вы полагали, что сообщаете мне нечто естественное, к чему я привык как к общественному положенью и своего рода “званию”. Иначе я не могу объяснить той легкости, с которой чудовищный эпитет сорвался у Вас с языка... Вы очень ошиблись: я не привык к подобным характеристикам, даже шутливым и дружелюбным. Вчера я не хотел углублять этой “темы” ради моей жены, — теперь же настойчиво прошу Вас указать мне источник гнусных сплетен, которым Вы, очевидно, поверили и чего не скрыли от меня (считая, что это не повредит нашей приязни). Жена моя и я просим Вас, если Вы дорожите нашим уважением, — определенно и точно сообщить, кто и что говорил Вам обо мне предосудительного. В случае же, если Ваши слова имеют своим источником Ваше личное от меня впечатление, — положение совершенно непоправимо» (III, 390).

Изматывающая борьба с окружающим миром многое определяла в поступках Мандельштама в течение всей его сознательной жизни. Еще важнее, что эта борьба оставила следы в его стихах и, особенно, в прозе.

Впервые в полный голос тема обиды на современников и одиночества среди людей прозвучала у Мандельштама в стихотворении 1910 года, которое напрашивается на сопоставление с процитированным мною чуть выше фрагментом из письма юного поэта Волошину:

 

Из омута злого и вязкого

Я вырос, тростинкой шурша,

И страстно, и томно, и ласково

Запретною жизнью дыша.

 

И никну, никем не замеченный,

В холодный и топкий приют,

Приветственным шелестом встреченный

Коротких осенних минут.

 

Я счастлив жестокой обидою,

И в жизни, похожей на сон,

Я каждому тайно завидую

И в каждого тайно влюблен.

 

                                                                             (I, 50)

 

А затем эта тема возникала в поэзии Мандельштама еще как минимум, трижды.

В стихотворении «Песенка» (1913?):

 

У меня не много денег,

В кабаках меня не любят,

А служанки вяжут веник

И сердито щепки рубят.

 

Я запачкал руки в саже,

На моих ресницах копоть,

Создаю свои миражи

И мешаю всем работать...

 

                                      (I, 285)44

 

В стихотворении «С миром державным я был лишь ребячески связан...» (1931):

 

С миром державным я был лишь ребячески связан,

Устриц боялся и на гвардейцев глядел исподлобья —

И ни крупицей души я ему не обязан,

Как я ни мучал себя по чужому подобью.

 

<…>

 

Чуя грядущие казни, от рева событий мятежных

Я убежал к нереидам на Черное море,

И от красавиц тогдашних, от тех европеянок нежных

Сколько я принял смущенья, надсады и горя!

 

                                                                           (I, 153–154)

 

И в стихотворении «Еще далёко мне до патриарха...» (1931):

 

Еще далёко мне до патриарха,

Еще на мне полупочтенный возраст,

Еще меня ругают за глаза

На языке трамвайных перебранок,

В котором нет ни смысла, ни аза:

Такой-сякой! Ну что ж, я извиняюсь, —

Но в глубине ничуть не изменяюсь...

 

                                                      (I, 165)

 

Однако в целом для мандельштамовской поэзии тема его взаимоотношений с современниками осталась периферийной. Мандельштам имел все основания в стихотворении 1937 года спокойно и уверенно обращаться к себе самому:

 

В роскошной бедности, в могучей нищете

Живи спокоен и утешен —

Благословенны дни и ночи те,

И сладкогласный труд безгрешен.

 

                                                         (I, 218)

 

А вот в написанной в 1927–1928 годах, в период поэтической немоты, повести Мандельштама «Египетская марка» тема конфликта с современностью становится едва ли не центральной. Если взглянуть на повесть под интересующим меня сейчас углом, ее даже можно назвать терапевтической.

Главным героем «Египетской марки» Мандельштам сделал своего шаржированного двойника, который изображается так: «Жил в Петербурге человечек в лакированных туфлях, презираемый швейцарами и женщинами. Звали его Парнок» (II, 275). Далее в «Египетской марке» эта тема развивается с явными автобиографическими проекциями: «Есть люди, почему-то неугодные толпе; она отмечает их сразу, язвит и щелкает по носу. Их недолюбливают дети, они не нравятся женщинам. Парнок был из их числа» (II, 283). И: «Мальчиков снаряжали на улицу, как рыцарей на турнир: гамаши, ватные шаровары, башлыки, наушники. <…> Первое разобщение с людьми и с собой и, кто знает, быть может, сладкий предсклеротический шум в крови, пока еще растираемой мохнатым полотенцем седьмого года жизни, — воплощались в наушниках; и шестилетнего ватного Бетховена в гамашах, вооруженного глухотой, выталкивали на лестницу» (II, 294–295).

Важнейшим авторским жестом становится в «Египетской марке» демонстративное отделение себя от персонажа. Сначала — в форме страстного призыва, обращенного к Создателю: «Господи! Не сделай меня похожим на Парнока! Дай мне силы отличить себя от него» (II, 287). А затем, в финале «Египетской марки», в форме радостной констатации: «Какое наслаждение для повествователя от третьего лица перейти к первому! Это все равно что после мелких и неудобных стаканчиков-наперстков вдруг махнуть рукой, сообразить и выпить прямо из-под крана холодной сырой воды» (II, 303). Наверное, можно сказать, что в «Египетской марке» Мандельштам изживает Парнока в себе с помощью творчества. У него получается не только взглянуть на себя и свои мучительные взаимоотношения с современниками со стороны, но и насмешливо описать их, как взаимоотношения с современниками другого человека, а точнее, «человечка в лакированных туфлях».

Если в «Египетской марке» Мандельштам отрекается от Парнока в себе, в «Четвертой прозе», созданной в 1930 году, он намеренно отказывается от третьего лица, встает в позу человека, «почему-то неугодного толпе», и растравляет свой конфликт с современниками (в первую очередь с писателями). Здесь вновь возникает болезненная для Мандельштама тема трудных взаимоотношений с обслуживающим персоналом («Меня ненавидела прислуга в Цекубу за мои соломенные корзины и за то, что я не профессор» (II, 349)) и вороватости, только на этот раз поэт сам вызывающе признается: «Я брал на профессорских полочках чужое мыло и умывался по ночам, и ни разу не был пойман» (II, 349).

Отсутствие коммуникации между Мандельштамом и его современниками в «Четвертой прозе» выражено броской формулой: «Я китаец — никто меня не понимает» (II, 350), а сами эти взаимоотношения уподоблены судебному процессу: «Нет, уж позвольте мне судиться! Уж разрешите мне занести в протокол... Дайте мне, так сказать, приобщить себя к делу! Не отнимайте у меня, убедительно вас прошу, моего процесса! Судопроизводство еще не кончилось и, смею вас заверить, никогда не кончится» (II, 353). С «последней прямотой» Мандельштам реагирует в «Четвертой прозе» и на то окарикатуривание его образа современниками, о котором я писал выше: «С каждым годом я все прожженнее. Как стальными кондукторскими щипцами, я весь изрешечен и проштемпелеван собственной фамилией. Когда меня называют по имени-отчеству, я каждый раз вздрагиваю. Никак не могу привыкнуть: какая честь!» (II, 357).

Таким образом, на свидетельские показания современников о личности Осипа Мандельштама можно взглянуть и как на сырье для комментария к стихам и прозе поэта.


1 Благодарю Леонида Видгофа и Ирину Сурат за замечания и дополнения.

2 Предупрежденный вооружен (лат.). — Прим. ред.

3 Одоевцева И. На берегах Невы // Новый журнал. Нью-Йорк. 1963. Кн. 71. С. 19.

4 Мандельштам Н. Вторая книга. М., 1999. С. 34.

5 Одоевцева И. На берегах Невы // Новый журнал. Нью-Йорк. 1963. Кн. 71. С. 24.

6 Рождественский В. Страницы жизни. М. — Л., 1962. С. 129.

7 Коваленков А. Хорошие, разные... Литературные портреты. М., 1966. С. 11.

8 Слонимский М. Книга воспоминаний. М. — Л., 1966. С. 63.

9 См.: Полякова С. «Олейников и об Олейникове» и другие работы по русской литературе. СПб., 1997. С. 171.

10 См.: Нерлер П. В поисках концепции: Книга Надежды Мандельштам об Анне Ахматовой на фоне переписки с современниками // Мандельштам Н. Об Ахматовой. М., 2007. С. 34–35.

11 Мандельштам Н. Вторая книга. М., 1999. С. 216.

12 См.: Мандельштам О. Камень. Л., 1990. С. 359.

13 См.: Ахматова А. Поэма без героя. М., 1989. С. 136.

14 Летопись жизни и творчества О.Э. Мандельштама. Издание третье, исправленное и дополненное / Сост. А. Мец, при участии С. Василенко, Л. Видгофа, Д. Зубарева, Е. Лубянниковой, П. Минцера. СПб., 2019. С. 93.

15 Ходасевич В. Собрание сочинений: в 4-х тт. Т. 4. М., 1997. С. 404.

16 Чуковский К. Собрание сочинений: В 15-ти тт. Т. 11. Дневник (1901–1921). 2-е изд. М., 2013. С. 303. Цитируется запись из дневника Чуковского от 23 ноября 1920 г.

17  Оношкович-Яцына А. Дневник (1919–1927) // Минувшее. Исторический альманах. Вып. 13. М. — СПб., 1993. С. 398.

18 Cлизский A. Из нoвeйшeй xyдoжecтвeннoй литepaтypы // Bозрождение. Париж, 1953. № 29. С. 182.

19 Кофейня разбитых сердец. Коллективная шуточная пьеса в стихах при участии О.Э. Мандельштама. Stanford, 1997. С. 72–74.

20 Герштейн Э. Мемуары. СПб., 1998. С. 415.

21 Там же.

22 См. статью, в которой эта купюра впервые восстановлена: Гришунин А. Блок и Мандельштам // Осип Мандельштам. Слово и судьба. М., 1991. С. 155.

23 Кузмин М. Дневник. 1908–1915. СПб., 2005. С. 110.

24 См.: Лекманов О. Книга об акмеизме и другие работы. Томск, 2000. С. 413.

25 Павлович Н. Воспоминания об Александре Блоке // Блоковский сборник. Труды научной конференции, посвященной изучению жизни и творчества А.А. Блока, май 1962 года. Тарту, 1964. С. 472.

26 См.: Громова Н. Узел. Поэты. Дружбы. Разрывы. Из литературного быта конца 1920-х — 1930-х годов. М., 2016. С. 481.

27 Гильдебрандт-Арбенина О. Девочка, катящая серсо... Мемуарные записи. Дневники. М., 2007. С. 100.

28 Герштейн Э. Мемуары. С. 12.

29 Гинзбург Л. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. СПб., 2002. С. 119–120.

30 Карпович М. Мое знакомство с Мандельштамом // Даугава. 1988. № 2. С. 110–111.

31 Липкин С. «Угль, пылающий огнем...» Воспоминания о Мандельштаме. Стихи, статьи, переписка. М., 2008. С. 32.

32 Ахматова А. Листки из дневника. С. 143.

33 Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. М., 2000. С. 278.

34 Иванов Г. Собрание сочинений: в 3-х тт. Т. 3. С. 201.

35 Отсылка к характеристике А. Г. Горнфельда из мандельштамовской «Четвертой прозы»: «К числу убийц русских поэтов или кандидатов в эти убийцы прибавилось тусклое имя Горнфельда. Этот паралитический Дантес, этот дядя Моня с Бассейной...» (II, 352).

36 Намек на Георгия Иванова.

37 Намек на знаменитые строки из стихотворения Мандельштама 1931 года «Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето...» (1931): «Пора вам знать: я тоже современник, // Я человек эпохи Москвошвея, // Смотрите, как на мне топорщится пиджак, // Как я ступать и говорить умею!» (I, 163).

38 Отметим, что чуть выше в этом письме Надежда Яковлевна весьма определенно указывает и на свое пространственное местоположение рядом с Мандельштамом: «чуть выше плеча, но не до уха».

39 Цит. по: Шумихин С.В. «Мандельштам был не по плечу современникам...». Письма Надежды Мандельштам к Александру Гладкову // Русская мысль. Париж. 1997. 12–18 июня. С. 10.

40 Лотман Ю.М. К проблеме работы с недостоверными источниками // Лотман Ю.М. Пушкин: Биография писателя; Статьи и заметки, 1960–1990; «Евгений Онегин»: Комментарий. СПб., 1995. С. 329.

41 См., например: «Все, что пишет о Мандельштаме в своих бульварных мемуарах «Петербургские зимы» Георгий Иванов, который уехал из России в самом начале 20-х годов и зрелого Мандельштама вовсе не знал, —  мелко, пусто и несущественно» (Ахматова А. Листки из дневника. С. 141).

42 «Мало кому известно, что, наряду с “Дано мне тело...” и другими чудесными стихами, появившимися в “Аполлоне” 1911 года и так нас всех поразившими, Мандельштам сочинял множество “Политических стихов”, похожих на Якубовича-Мельшина. “Синие пики обнимутся с вилами. И обагрятся в крови”, — славословил он грядущую революцию» (Иванов Г. Собрание сочинений: в 3-х тт. Т. 3. С. 618–619). Это цитирование тенденциозно потому, что свои революционные стихотворения Мандельштам писал не одновременно со стихотворением «Дано мне тело, что мне делать с ним...», а на три года раньше.

43 Рогинский Я. Встречи в Воронеже // Жизнь и творчество О.Э. Мандельштама. Воспоминания. Материалы к биографии. «Новые стихи». Комментарии. Исследования. Воронеж, 1990. С. 43.

44 Сравните, например, в мемуарах Георгия Иванова о его «старухе-горничной»: «Как все горничные, родственники его друзей, швейцары и т.п. посторонние поэзии, но вынужденные иметь с Мандельштамом дело, она его ненавидела» (Иванов Г. Собрание сочинений: в 3-х тт. Т. 3. С. 201).



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru