АРХИВ
Дмитрий Савицкий
Париж на исходе лета
эссеистика разных лет
Дмитрий Савицкий родился в Москве, умер в Париже. Бóльшая часть его жизни — сорок лет из прожитых семидесяти пяти — прошла в столице Франции. Оказавшись в Париже 14 июля 1978 года, в День взятия Бастилии, он провел в этом городе — периодически меняя адреса, но никогда не покидая черты «старого» города — следующие четыре десятилетия. Местом его обитания были Пятый и Шестой округа — тот самый Латинский квартал, жить в котором, не имея собственного жилья, могут позволить себе очень немногие даже из состоятельных французов. У Савицкого своего жилья не было никогда, он всегда был квартиронанимателем, и «прописаться» в Латинском квартале ему было не по карману — если бы не помощь друзей, в частности, издателя Жана-Манюэля Бургуа (1939–2018), младшего брата знаменитого Кристиана Бургуа (1933–2007), в течение тридцати лет возглавлявшего издательство «Julliard». Жан-Манюэль, читавший сочинения Савицкого в переводах на французский, был настолько очарован его беллетристикой, что, войдя в положение полюбившегося ему русского писателя, согласился стать его квартирным гарантом — то есть человеком, гарантирующим арендодателю покрытие возможных издержек в случае, если арендатор по какой-либо причине не сможет вносить квартирную плату сам. При таком поручителе Савицкого — человека «свободной профессии», не имеющего постоянного источника дохода, — не могло игнорировать ни одно агентство по найму квартир. По странной прихоти судьбы Жан-Манюэль Бургуа и Дмитрий Савицкий умерли от одной и той же болезни — рака лимфатической системы, и произошло это с разницей почти ровно в год.
Последние годы Савицкий квартировал в одном из домов на улице Клода Бернара — сначала на первом этаже, имея перед окном собственный микроскопический палисадник, засаженный разными садовыми цветами и увитый плющом, затем на третьем, где на обширном балконе он развел целую оранжерею. Особенно Дмитрий любил жасмин, растение весьма капризное, требующее постоянного внимания, и герань; за своими цветами он ухаживал как за живыми разумными существами. С балкона же открывался роскошный вид на одну из наиболее известных парижских архитектурных достопримечательностей — величественную церковь Валь-де-Грас.
Рядом с храмом расположен военный госпиталь Министерства обороны Французской Республики, в котором проходят лечение военнослужащие, получившие ранения и травмы во время боевых действий и осуществления миротворческих операций по всему миру. Доставляют раненых солдат и офицеров туда двумя способами — как по земле, на машинах армейской «скорой», так и по воздуху, на военно-санитарных вертолетах; посадочная площадка с вертолетным «крестом» красного цвета была прямо напротив окон квартиры Савицкого. Разговаривая с Дмитрием по телефону, мне не один раз доводилось слышать, как в трубке вдруг возникал рокот вертолетного мотора, сопровождаемый металлическим шелестом лопастей. Он ненадолго перекрывал голос собеседника, а когда начинал отдаляться, стихая, Дмитрий произносил что-нибудь вроде: «Слыхали? Еще одного парня привезли из Кабула или где они сейчас наводят порядок…» — «Как вам живется при таком звуковом фоне? — как-то полюбопытствовал я. — Спать не мешает?» — «Ничего, я привык, — тут же последовал ответ. — В Сибири было пострашнее». Это слово — «Сибирь» — в лексиконе Савицкого символизировало собой не только три года армейской службы в охране подземного термоядерного реактора в секретном городе Томск-7, где родимая советская власть украла у него, в ту пору двадцатилетнего, половину здоровья, но вообще весь ужас, выпавший на его долю во время жизни в Советском Союзе.
За десятилетия жизни в столице Франции Савицкий изучил Париж, что называется, «от и до». Его друзья и знакомые из других стран, которым посчастливилось прогуливаться по улицам Латинского квартала и других «старых» районов вместе с Дмитрием в качестве гида-провожатого, вспоминали об этом с неизменной благодарностью. Сам Савицкий в первые годы жизни во Франции неоднократно покидал Париж, совершая поездки в разные стороны света — от Калифорнии в Северной Америке до Дакара в Африке и от обожаемой им Венеции до испанских островов — Майорки и других — в Средиземном море. Однако с конца 1980-х, после того как он стал автором и ведущим собственной джазовой программы на американской радиостанции «Свобода», число его поездок по миру сначала резко сократилось, а затем и вовсе сошло на нет. Записывать еженедельно без малого часовую радиопрограмму — в собственной домашней студии, отгородившись от заоконных шумов большого города алюминиевыми жалюзи и ватными затычками в ушах — не такое уж простое дело, как может показаться тому, кто никогда сам этого не делал. Подсев на этот «радиоконвейер», Савицкий был вынужден проводить в Париже весь год — «от мартобря до дубабря» (его типичная шуточка).
Из числа этих месяцев с иронически переиначенными названиями больше всего Дмитрий любил август и сентябрь. Любовь была настолько сильной, что, начав сотрудничество со «Свободой» не только в качестве автора музыкальной программы, но также и ее внештатного парижского корреспондента, Савицкий почти ежегодно сочинял радиоэссе, посвященные этим двум месяцам парижской жизни. Обладая подлинным писательским талантом — выбирать для описания окружающей действительности правильные слова и располагать их в правильном порядке, — он за выделенные ему для этого в коротковолновом эфире пять-семь минут рисовал в воображении слушателей живые картинки с парижских улиц и площадей, залитых жидким августовским солнцем и продуваемых легким сентябрьским ветерком, намекающим на скорое приближение настоящей осени. Эти бытовые зарисовки были столь яркими и объемными, что создавали у тех, у кого воображение было развито хотя бы в минимальной степени, иллюзию присутствия внутри его рассказов. И, приникая к динамикам своих «Океанов», «Грюндигов» или «Сони», обитатели Москвы и Саратова, Санкт-Петербурга и Воркуты словно наяву видели и смешного старичка, пытающегося спрятаться от невыносимого августовского зноя в ледяном холоде мясного супермаркета «Бернар», и собачонку, безмятежно спящую, свернувшись, подле стола, стоящего на плывущей по Сене барже, за которым шлепает картами компания пролетарского вида провинциалов, и знаменитого уличного клоуна Бима, гения имитации походки, бескорыстно смешащего всех кого ни попадя на пропитанных расплавленным солнцем улочках древней Лютеции…
Когда-нибудь все изумительные эссе Дмитрия Савицкого будут собраны воедино и изданы в виде книги. В этом у меня ни малейших сомнений нет. Пока же, в ожидании того, когда это произойдет, я хочу предложить вниманию читателей журнала «Знамя» два из них, принадлежащие к числу наиболее, на мой редакторский взгляд, удачных. Надеюсь, после прочтения вы согласитесь со столь высокой их оценкой.
Павел Матвеев
Август в Париже1
В жаркие дни позднего лета обреченные на город старушки, когда становится невмоготу и небо из выгоревшего, белесого, превращается в зловеще-серое, с подпалинами желтизны, покидают свои крошечные квартирки с тщательно навощенными полами, с засохшей геранью на окнах, и идут — тащатся, вжимаясь в стены домов, туда, куда натекла слабая тень карнизов, — бредут прятаться от жары в два единственных места в квартале — в церковь и в мясную лавку.
Они сидят в церквях и соборах в усталой, веками накопленной тишине, не обращая внимания на наглые и бодрые шаги туристов, за которыми вьются, прорвавшись в двери, горячие струи воздуха.
Быть может, старый органист, в угоду Богу и ревматизму, разминает пальцы, играя Баха или Гайдна; быть может, молодой священник в стеклянной будке у входа, пришивая оторвавшуюся пуговицу, роняет ножницы, и острый звук скачет под сводами, рикошетит, пока наконец не впивается в деревянную консоль, на которой вот уже лет пятьдесят пытается потерять равновесие перекошенное распятие…
Они сидят в цветной тьме, подкрашенной языческим солнцем, бьющим через огромные розы витражей, и сквозь давний, автоматический, не старящийся диалог внутри — сквозь: «Закрыла ли я дверь на два оборота?» — «Да закрыла же». — «Да нет! Верхний замок — да, а нижний…» — начинают слышать плеск внутренней тишины. Она нарастает, ее волны раскачивают их усталые души, но вместо радости они вспыхивают тревогой: они принимают волны внутренней этой тишины за головокружение и шум в ушах.
Внезапно распахнувшиеся двойные двери, в которые водопадом льет тяжелое, как расплавленный свинец, брызжущее фиолетовым солнце, вырывают из их груди стон. Любая дверь — в этот момент, в этом месяце — может быть дверью туда. Но это всего лишь плотники, затаскивающие, ерзая подошвами, тяжеленную отреставрированную панель.
Двери медленно закрываются. Сквозь панику бегущего внутреннего диалога снова начинает проступать тишина, и лишь узкий и длинный луч солнца, протиснувшийся сквозь неплотно закрытые двери, тянется теперь через всю церковь. И темный воздух, попадая в него, вспыхивает и закипает...
Те же из них, кто без особых проблем добрели до мясных лавок (лучше всего, конечно, до мясного супермаркета «Бернар», чья эмблема — увесистый кус на фоне японского солнца), попали в мир тщательно профильтрованных сквозняков и прочно отрегулированной температуры.
Здесь можно бродить по свежим опилкам, аккуратно рассыпанным по кафелю полов, меж рядов расчлененных тварей. Освежеванная голова теленка игриво бодается с новогодней гирляндой сосисок, бычьи хвосты отмахиваются от воображаемых мух… Атавизм. Ибо тяжелая, небритая, похожая на вертолет из новой серии «Безумного Макса»2 муха, влетев по ошибке в мясной ряд, моментально подпадает под гипнотическое влияние голубых лучей лампы-ловушки. Сила этих лучей непобедима. Моторчик мухи ревет, скрежещут шестеренки, но не слышимый призывный звук и синий свет — сильнее. С размаху дуреха влетает в голубой фонарь — и тут же падает мертвой. Электрическая решетка, эта родственница электрического стула, сделала свое дело.
Все это разглядывает забредший в мясницкую передохнуть от жары старичок.
Он бредет мимо рядов аккуратно сложивших крест-накрест ножки барашков, мимо индюшек, которым вставили на потеху в одно место букет петрушки, мимо зарослей набитых ослиным мясом и пряностями салями, мимо кур, задравших в канкане лапки, скончавшихся скопом от какой-то невредной эпидемии…
Здоровенный детина-мясник — в фартуке до шнурков солидных бутс, надетых на босу ногу, с усами, распушенными, как метелка для взбивания крема, в белом колпаке, венчающем пунцово-красный лоб, — настойчиво-ласково вопрошает: «Чего желаете?»
Старичок, уже охлажденный до температуры февральского бриза, жует губы, придумывает что-нибудь посложнее. Гусиное филе?.. свиные ножки?.. птичьи язычки?.. Может быть, дикой зайчатины? Ведь вроде бы не сезон… Покупать ничего не хочется — в такую-то жару. В итоге он спрашивает филей дикого кабанчика и, ужасно довольный, ждет отказа.
Откормленный на свиных вырезках детина шмякает на деревянную доску говяжий огузок и уходит в свой аккуратный морг — в холодильную. Он возвращается с куском фиолетового почти что мяса и, отточив длиннющий нож, примеряя надрез, глазами спрашивает: «Столько?»
«Увы, столько…» — кивает старичок. И идет платить в кассу.
В прошлый раз было лучше. Он спросил дюжину рябчиков. Они были, но лишь замороженные, — а замороженные, вестимо, ему были ни к чему.
Он выходит из мясного супермаркета «Бернар» на закипающую от солнца улицу, бормоча под нос, что ноги его здесь больше не будет, что уж в следующий раз он пойдет в ту маленькую, возле сквера, церковь. Единственное, правда, что раздражает его, так это то, что Мари-Клод, которую он знал году этак в сорок седьмом или восьмом, просиживает там до восьми вечера, в этой церквушке, в последнем ряду…
Жаль, думает старик, направляясь к террасе кафе «Святой Антоний», что в супермаркетах замороженных продуктов больше не существует ледяной вентиляции. Умники, они сменили морозильники, предпочитая ледяную температуру внутри этих стеклянных ящиков, нежели немного альпийского холода в самом магазине…
Он садится в тени, заказывает рюмку белого мюскаде с куском льда и расфокусированными глазами смотрит, как по улице течет толпа туристов. Многие мужчины лишь в шортах и без рубашек, девицы носят какие-то занавесочки, прикрывающие грудь. Вот этой шведке, ей и впрямь есть что прикрывать…
Когда гарсон со взмокшими сквозь белую рубаху подмышками приносит рюмку мюскаде, он застает старика, сидящего откинув голову, открыв рот, закрыв глаза. Шея его вывернута, как у мертвого петуха.
Осторожно поставив рюмку на мраморный столик, засунув чек под пепельницу, гарсон склоняется к старику, слушая. Tout va bien3 . Старик слабо, но ровно дышит. Из-под свертка на столе — свертка с филеем кабанчика — вытекает струйка крови…
Париж по самые крыши погружен в летнее марево.
* * *
То, что россиянин называет «каникулами», то бишь отпуском, свободным временем, для француза имеет другой смысл. Французское слово caniculaires означает — «знойный, палящий». От него происходит и canicul4 — «дни летнего зноя». Наше устоявшееся выражение «зимние каникулы» должно, видимо, переводиться на французский как «дни зимней жары»…
Париж в августе, в конце августа и даже в начале сентября ничего общего не имеет с Парижем остального года. Самым близким и самым рискованным сравнением была бы параллель с белыми ночами в Питере.
Опустевший город заполняется другим людом — чудаками, маргиналами, людьми, которые в эти дни, в отличие от остальных времен года, способны на человеческие контакты, на блиц-отношения, на откровенное сумасшествие.
В том, о чем я вам рассказываю, нет ничего нового. Про этот августовский Париж написаны книги, сняты фильмы, сочинены песни.
Это город и это время, когда обычные — конвенциональные — связи нарушены. Основная масса — средний класс — а заодно и министры, аристократы, гангстеры, студенты, короли моды, валеты власти, пиковые дамы литературных салонов, генералы, их денщики, все и вся — покидают столицу, дабы провести две-три недели на пляже, в деревне, в горах, набраться сил, проветрить мозги, забыть, забыть милейший, нежнейший, очаровательнейший Париж, отсасывающий кровь любой группы гигантским вампиром.
В эти дни можно улечься на проезжей части Елисейских Полей с газетой и спокойно читать рекламный раздел без угрозы быть раздавленным. Париж впервые за год пешеходен и почти лишен наземного транспорта. Лишь отполированные, зеркально чистые, двухэтажные, с воздушным охлаждением, с баром и туалетом — конечно же, автобусы — развозят по городу отражения редких облаков, сквозь которые проступает туристическая оптика биноклей и фотоаппаратов.
Это единственный месяц, когда Триумфальную арку можно использовать как футбольные ворота, а набережную Сены — как пляж.
Три четверти кафе, бистро, баров, ресторанов, магазинов — булочных, молочных, винных, зеленных — закрыто.
Отощавшие страницы газет тужатся несмешными заголовками: все остряки смылись на юг. Ленивые консьержки в распахнутых окнах читают одну и ту же рубрику: «Куда делся президент?». Никто не знает, где он отдыхает.
Журналисты «Фигаро» обнаружили следы министра обороны в Нормандии. Премьер-министр мелькнул на дороге, ведущей к загородному поместью. Министр бюджета приземлился в Марселе.
Фотографы, перекошенные профессиональным сколиозом и артрозом, бродят по пляжам возле знаменитых вилл в надежде застукать кого-нибудь из сильных мира сего неглиже. Такой снимок может кормить месяцев шесть-семь. Телеобъективы сверкают на пляжах, пускают зайчики в сторону белоснежных яхт, откуда тоже пускают зайчики загорелые и мускулистые охранники...
* * *
Но месяц этот не так безобиден, как кажется. Правительство тихо и без шума проводит в эти жаркие дни законы, которые при иной температуре провести невозможно.
Каждое лето вернувшийся в город француз чертыхается, узнав, что правительство увеличило уже известный ему налог или ввело новый, пока он нырял в волну Атлантики или же волочился за полногрудой блондинкой в ночном клубе в Сен-Тропе.
Правители, как опытные хирурги, проводят свои операции под анестезией каникул.
Ближе к концу августа, когда боевые когорты испанцев, итальянцев, англичан, шведов, голландцев, немцев начинают покидать раскаленные мостовые Парижа, когда и провинциалы, нагрузив свои «реношки» туристическим скарбом, направляются в свою недалекую Тьмутаракань, город начинает пронизывать некая вибрация.
Вроде бы шум… Но не шум. Вроде бы излучение… Но какое?
Это крупные фирмы начинают испытывать сентябрьское оружие.
Как морская пехота перед высадкой на пляж противника тренируется в заброшенном карьере, так и рекламщики гигантских фирм отрабатывают свои артиллерийские удары, обходные маневры, технику ночного видения на случайных прохожих все еще пустого Парижа. В сентябре их атака будет массовой, уничтожающей, тотальной, не оставляющей сомнений в полной победе.
Антрэ — вход в новый сезон, начало нового годового цикла — это на самом деле знаменитый D-Day5 — день атаки, высадки, вторжения.
Готовы новые пластинки? — Антрэ!
Новые книги? — Антрэ!
Новый стиральный порошок? — Антрэ!
Новые журналы начинают свою деятельность в день антрэ. Телевизионные программы готовы ко дню антрэ. И обыватель, промывший наконец-то мозги свежим ветром и голубым небом юга, будет в упор расстрелян на пороге своего дома цветной рекламной очередью новых товаров…
Антрэ!
* * *
Кто же они, эти маргиналы августа, — те, кого не выгонишь, не выманишь в этом месяце из раскаленного, расплавленного города?
На три четверти это — иностранная колония Парижа. Те, кто покинули — часто навсегда — Нью-Йорк и Токио, Мадрид, Белград, Дублин, Прагу, Москву, Дели, Иерусалим и Кейптаун.
В эти душные знойные дни по городу бродят писатели, артисты, художники, киношники — те, кто начинают, и те, кто давным-давно известен всему миру.
Еще одна раса заселяет террасы кафе и брассери Левого и Правого берегов, высыпает ночью на бульвар Монпарнас, бродит по Сен-Жерменскому подворью и сидит в прокуренных джазовых погребках на улице Ломбардов.
Их бог — Эрос. Их искусство — искусство совращения. В лучшем случае — любви.
В нашу небезопасную эпоху они носят на себе печать камикадзе.
Несмотря на всю свою распутную репутацию, Париж в обычное время — холодный город. Ему далеко до Амстердама, Нью-Йорка или же испанского острова Ибица. Страсть здесь канализирована. Ей отданы на откуп районы Сен-Дени, Бланш, Клиши, Булонский лес… Но в августе Париж выглядит как одна большая постель. Старожилы вспоминают времена свободной любви, шестьдесят восьмой год, раскрепощение нравов.
Объясняется эта августовская легкость нравов просто. Маргиналы встречаются с маргиналами, не похожие на остальных — с не похожими на остальных, иностранцы в своем городе — с заезжими иностранцами. Для которых Париж — миф, город искусства и любви, город свободы и — вседозволенности.
Какое-то время древняя Лютеция живет на плаву старых легенд. Она была такой — в двадцатые годы и в прошлом веке. Не вся Лютеция, а — острова на ней. И не во все эпохи — в море времени были острова времени, когда Париж был действительно вызывающе свободен.
Но нынче, кем бы ты ни был, рассчитывай лишь на себя. И на август.
* * *
В Булонском и Венсенском лесах, где обычно пасутся транссексуалы и травести и где невозможно утром бегать трусцой или же нормально — поскользнешься на толстом слое презервативов, — стоят нынче палатки туристов из стран Восточной Европы — поляков, румын, чехов, болгар, бывших восточных немцев. Это запрещено, но под Парижем, увы, лишь один кемпинг, и тот забит до предела.
Утром полиция будит их и заставляет покинуть лес. Поляки, чехи, болгары, румыны — разбредаются по городу, но вечером опять притаскиваются на свои истоптанные поляны. Ночью полиция их не трогает. А по утрам флики уже привычно выпаливают: «Кемпинг запрещен! Собирайте вещи!» Добавляя: «Завтра тебя разбудить во сколько?»
Эти бедные, без гроша, туристы потрясают кассирш в супермаркетах: как правило, они ничего не покупают, кроме хлеба и минеральной воды. На большее у них нет денег. Питаются они привезенными из дома консервами, но часть своих скудных денежных запасов тратят на музеи. Как жаль, что Париж — не Лондон, где вход в музеи бесплатный.
…Я видел их на днях на мосту Искусств, откуда открывается лучший в городе вид — на Новый мост (самый старый в Париже), на остров Сите, на недалекий собор Парижской Богоматери и Сен-Шапель. Они сидели, по-моему, поляки, глядя в противоположную сторону — в сторону Манхэттена-на-Сене, холмов Сен-Клу и на закат. Их женщины щурились сквозь огромные, старомодные, но французские все же солнечные очки. Они были одеты так, как француженки одевались в семьдесят восьмом году, когда судьба забросила меня в этот город. Но они были веселы и улыбались.
За их спиной, в десяти минутах ходьбы, за крышами «Самаритена»6 , за его желтыми знаменами, высилась громада собора Сент-Эсташ.
Я знаю настройщика органа этого собора, самого большого в городе. Мы познакомились как-то, глазея на только что установленную напротив южных его дверей статую — огромную отрубленную голову с приставленной рукой. Мы оба нашли ее чудовищной.
— Что это? — спросил я. — Воспоминание о гильотине?
И мы оба рассмеялись.
Я помню, он завел меня на хоры, и оттуда, из светящейся тьмы, я их и разглядел — старичков и старушек, бессильно сидящих внизу и пережидающих, пока гневное языческое августовское солнце не перестанет плавить мостовые Парижа…
Париж, август 1991
Прощание с августом
Я не принадлежу, как нынче говорят, ни к одной организованной религии. Но, сознаюсь честно, вот уже пятнадцать лет как состою в рядах немногочисленной и одиннадцать месяцев в году невидимой секты. Мужчины и женщины входят в эту секту, старики и старухи, реже подростки — частично парижане, частично иностранцы. Все они остаются или приезжают на август в Париж. Эти люди празднуют культ августовской — пустой — Лютеции.
Август — единственный месяц в году, когда Париж, выпав из лихорадки бешеного прессинга, опять становится самим собой. То есть большой каменной деревней, тихой и полупустой, в которой можно жить на одной сотой того адреналина, что необходим в остальное время года.
Парижане, эта раса снобов и зануд, так же отличающаяся от всех остальных французов, как калмыки от колумбийцев, свалили на юг, в Нормандию, Бретань или за наш общеевропейский бугор. И пока они жарятся на свалке тел на пляжах Лаванду и Этрата, пока они трясутся на джипах через кирпично-розовый, с клубнями баобабов, цвета рязанских заборов, пейзаж Мавритании, пока они обкуриваются легальным каннабисом в кофейнях Амстердама, — в Париже можно жить как в раю.
В полдень можно пересечь бульвар Распай с закрытыми глазами — на «зебре» перехода вас обгонит пчела.
Сельская тишина и неожиданно свежий воздух настраивают на идиллический лад.
На террасе «Селекта», на мраморе столика, возле забытого «Ньюсвика», сидит, моргая крыльями, капустница.
Полусонный гарсон приносит запотевшую кружку панаше (лимонада пополам с пивом) и задумчиво отсчитывает сдачу.
— В августе, — говорит он, — с чаевыми нежирно. Зато тихо. Обычно гоняешь между столиками и стойкой, что твой чемпион марафона, а нынче спишь стоя, как лошадь…
Американская парочка, тщательно подбирая французские слова, заказывает кир — шампанское с черносмородиновой настойкой.
Над Монпарнасской башней показывается красный пожарный вертолет…
* * *
В эти жаркие недели уличный городской спектакль меняет и сцену, и актеров.
Витрины одних магазинов занавешены вывесками «РАСПРОДАЖА», окна других полны трупов манекенов.
Половина города закрыта: книжные и антикварные лавки, винные погреба, парикмахерские, картинные галереи, рестораны, цветочные магазины, брассери, бистро. Но самые знаменитые кафе Левого и Правого берегов еще дальше на тротуар выплеснули свои столики.
Перед толпой, сидящей в «Де Маго», разгуливает знаменитый клоун Бим. Он, как и положено, в огромных, на помочах, панталонах, на носу у него красный шарик.
Бим — гений имитации походки. Незаметно пристраивается он за спиной фланирующего денди — и, в точности подражая его движениям, шлепает за ним чудовищной карикатурой.
Сидящие за столиками покатываются со смеху.
Денди оборачивается — но Бим уже стоит к нему спиной, причесываясь метровой расческой…
* * *
Париж — такой же абсурдный город, как Саратов или же Сан-Франциско. И здесь вещи происходят строго наоборот.
Из двух эскалаторов на станции метро «Инвалиды» действует тот, что спускается вниз. Но самое замечательное — в метро топят.
Снаружи волны зноя плывут над мостом Александра Третьего. Под мостом медленно идет груженная щебнем баржа. На корме стоит ярко-синяя «реношка», растет береза в кадке и на стульях вокруг стола сидит компания. Возле рулевой будки спит здоровенная шавка, которой наплевать, что по левому борту через две минуты покажется дворец королей — Лувр…
* * *
Я мог бы бесконечно долго петь оду августовскому Парижу — городу, из которого в этом месяце вычли истерику, спешку и показуху.
В это время года женщины здесь носят легкие, три четверти, крепдешиновые платьица и — ничего больше.
Дети купаются в фонтанах, старики спят за рюмкой перно в тени солнечных зонтов.
А на моей улице, как и пятнадцать лет назад, соседки переговариваются из окон и ходят друг к другу в гости с горячими кастрюлями летнего рататуя и багетами — длинными батонами хлеба — подмышкой.
А так как на дворе уже сентябрь, то, глядя назад — на августовский Париж, мне приходится выворачивать шею и косить глазом. Не лучшая поза, но — прощальный взгляд.
Париж, сентябрь 1993
Подготовка текста, публикация и примечания Павла Матвеева*
* Предыдущие публикации из этого цикла — см. «Знамя» № 9 за 2020 год и № 4 за 2021 год.
1 Публикуется с незначительными сокращениями.
2 Имеется в виду австралийский художественный фильм «Mad Max» (1979) и его продолжения: «Mad Max 2: The Road Warrior» (1981) и «Mad Max Beyond Thunderdome» (1985).
3 Все в порядке (фр.).
4 Буквально: тепловая волна (фр.).
5 День «Д» (англ.). Имеется в виду кодовое обозначение операции «Нептун» — высадки союзных войск на побережье Нормандии 6 июня 1944 года во время Второй мировой войны.
6 Крупнейший парижский универсальный магазин.
|