Рождение нежного мира. Константин Фрумкин
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024
№ 12, 2023

№ 11, 2023

№ 10, 2023
№ 9, 2023

№ 8, 2023

№ 7, 2023
№ 6, 2023

№ 5, 2023

№ 4, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


ОБЩЕСТВО




Об авторе | Константин Григорьевич Фрумкин — журналист, философ, культуролог. Последняя публикация в «Знамени» — «Проблема искренности» (№ 12, 2020).




Константин Фрумкин

Рождение нежного мира


Социальное движение, свидетелями которого мы являемся на протяжении нескольких десятилетий и очередная фаза которого получила ничего не значащее наименование «новой этики», может быть названо многими именами, и одно из таких возможных имен — «разоблачение идиллического».



Глядя на открытку


Представим себе идиллическую открытку XIX века — например, благополучное семейство за рождественским столом. Казалось бы, эта открытка была специально придумана для того, чтобы сконструировать иллюзорную беспроблемную реальность, где убраны за пределы кадра все теневые стороны нашей жизни. Однако неизвестный автор открытки устранил лишь те проблемы, которые он сам, руководствуясь взглядами своего времени, считал важными и портящими настроение, между тем как современный взгляд легко разоблачит на получившемся как будто бы совершенно «розовом» изображении скрытую изнанку, закулисные механизмы, далекие от идиллического — это механизмы, строящиеся на иерархических отношениях, насилии и унижении.

Например, на рождественской открытке, кроме членов семьи, могла быть изображена прислуга. Неравенство между слугами и хозяевами — это привычное и никем не проблематизируемое неравенство — стало активно разоблачаться еще социалистами в XIX столетии. Если же, не дай бог, прислуга окажется чернокожей, то добавляется еще аспект и расового неравенства. Но прислуга — очевидный случай, сама семья за рождественским столом также внушает подозрение — учитывая распределение гендерных и возрастных ролей в ней. Ведь семья на открытке позапрошлого века наверняка патриархальная, муж и жена в ней обладают неравными правами, с большой вероятностью муж работает, занимая хоть в какой-то степени почетное положение в обществе, а жена «приговорена» к кухонному «рабству». О бесправии детей в этой семье и говорить нечего, причем в XIX веке родители, скорее всего, подвергали их порке, даром что — раз мы говорим о рождественской открытке — многие рождественские персонажи вроде Крампуса, Кнехта Рупрехта и Санта-Клауса еще недавно изображались с розгами. Ну а жестокое обращение с животными воплощено на нашей открытке образом рождественского гуся, которого не просто зарезали — с большой вероятностью накануне его держали вверх ногами и кормили орехами.

Главное же — что вся изображаемая на открытке идиллия невозможна без этих маленьких и больших сгустков насилия. Если некая революция вдруг «освободит» прислугу, заставит жену работать, запретит пороть детей и резать гусей — то как эта семья сможет существовать? Той семьи точно не будет, на ее место придет (теперь-то уже пришло) что-то другое.



Можно ли прожить без насилия


Требования, выдвигаемые в рамках «новой этики», во многом действительно новы и поэтому вызывают у некоторых удивление или даже оторопь, но сам принцип, порождающий подобные требования, отнюдь не нов, как не ново чувство оторопи. Фактически «новая этика» есть очередная фаза движения за гуманизацию и эмансипацию, являющегося важнейшим социально-культурным трендом западной цивилизации Нового времени.

Суть этого движения заключается в том, что оно выявляет привычные ситуации насилия и неравенства, концентрирует на них внимание и объявляет их по разным основаниям недолжными.

В известном смысле глобальный тренд на гуманизацию, взятый абстрактно, преследует цель тотализации комфорта, достижения состояния, когда вокруг не осталось бы раздражителей, исключения ситуаций, в которых бы человек был унижен, обижен, принужден, повергся насилию1 .

В рамках этого движения жертва — жертва унижения, насилия и т.д. — становится важнейшим актором даже не потому, что она может требовать компенсации за свои страдания, а потому, что ее свидетельские показания становятся источником информации и поводом для реформаторских усилий по изменению общества. Жертва в некотором смысле обладает властью маркировать требующие реформирования проблемные зоны.

Теневая сторона этого процесса, на которую постоянно обращают внимание противники «новой этики», заключается в том, что подобные проблемные зоны склонны к безудержному разрастанию. Мир становится слишком нежным, с точки зрения предыдущих поколений — изнеженным.

Ну а шок, вызываемый постоянно идущими последние два века «разоблачениями идиллий» и следующими за ними попытками устранения насилия, объяснялся двумя причинами.

Во-первых, подлежащее разоблачению насилие было абсолютно привычным, оно часто и не воспринималось как насилие — и уж, во всяком случае, воспринималось как законное и приемлемое.

Во-вторых, подлежащее устранению насилие представлялось абсолютно необходимым для самого существования общества. При отмене его подрывается всякая сложная регулярная социальность — и еще неизвестно, удастся ли найти полноценную замену для основанных на насилии социальных механизмов.

В сущности, борьбу с насилием легко интерпретировать как борьбу с цивилизацией. Ведь что такое цивилизация как не внесение определенных правил в человеческое поведение?

Но какая сила может заставить человека вести себя именно по лучшим правилам? Так или иначе, необходимо какое-то принуждение (в том числе воспитательное принуждение)2 .

Ну а если есть принуждение — значит, появляются основания для разделения на принуждающих и принуждаемых, то есть для социального неравенства, и, кроме того — основания для насилия как самого простого и, так сказать, первого приходящего в голову инструмента принуждения.

Здесь, заметим, можно оставить в стороне споры об определении самого понятия насилия, ибо как бы его ни определять — широко или узко, — сказанное в предыдущем абзаце остается одинаково правомерным.

И как обойтись без неравенства и принуждения?

Может ли семья существовать без гендерного разделения функций и специализации женщины на домашнем хозяйстве?

Может ли промышленность существовать без эксплуатации рабочих?

Может ли быть судебное следствие без пыток?

Может ли быть справедливая система наказаний без смертной казни?

Может ли быть обучение детей без телесных наказаний?

Можно ли поощрять лучших, не обижая худших?

И так далее, и тому подобное.

То, что эти вопросы поставлены в ряд, вовсе не значит, что на них имеются одинаковые ответы, но ситуации возникновения самих вопросов имеют существенные сходства.

Перед обществом стояли определенные проблемы.

Эти проблемы были решены с помощью создания социальных механизмов, существенным элементом которых были насилие и неравенство.

Идеологии, находящиеся в рамках глобального тренда эмансипации и гуманизации, выявили этот элемент и объявили его недолжным.

В некоторых случаях его действительно удалось устранить в результате социальных реформ — при этом те «специалисты», которые занимаются реформированной практикой, часто в течение очень долгого времени чувствуют нехватку отнятых у них насильственных инструментов. Эта «нехватка» проявляется, например, в том, что полицейские многих стран в огромном числе случаев не «выдерживают» и возвращаются к практике пыток — несмотря на формальный запрет на них, несмотря на то, что подобная практика незаконна. Впрочем, случай с пытками еще сравнительно простой, поскольку в принципе нет сомнений, что без них можно обойтись — по этому вопросу существует консенсус.

Куда более сложен вопрос с образованием. Разумеется, к эпохе телесных наказаний, видимо, — на данном историческом этапе — нет возврата, но, рассматривая вопрос шире, не ясно, возможно ли эффективное массовое образование без строгой дисциплины и принуждения — а последние неминуемо будут означать какие-то наказания и какие-то унижения, а следовательно, и властный тип неравенства между педагогами и учениками.

При этом нет сомнения, что подрыв механизмов принуждения/унижения/дисциплинирования в средней школе реально происходит, происходит это и благодаря изменению общекультурного и общеполитического контекста, и благодаря внедрению методик в широком смысле слова гуманистической педагогики — однако возникает вопрос, не связан ли с этим тот кризис среднего образования, который констатируют и в России, и в США, и во множестве стран мира? Конечно, опыт некоторых наиболее передовых стран, например, Финляндии, вроде бы отвечает на этот вопрос «ко всеобщему удовольствию», но остается проблема, в какой степени школа, базирующаяся на гуманистической педагогике, годится для массового образования и в странах, находящихся на самом разном уровне культурного развития.



Область неизвестного


Всякая отмена насилия, решая одну проблему, порождает другую, не создавая никаких гарантий решения последней. Именно поэтому всякий раз у «здравомыслящих» людей возникают сомнения: куда нас, собственно, несет эмансипационное движение?

Все дело в том, что тренд на гуманизацию не имеет впереди, в качестве цели, никакого «естественного» состояния, о котором в прошлом могла бы мечтать руссоистская философия, а ныне могла бы рассуждать эволюционная биология. Да, наши различения приятного и неприятного, возможно, и имеют эволюционно-биологическое происхождение, но это не значит, что «природа», «эволюция» или любая иная субстанция такого рода (хотя бы и Бог) содержат в себе формулу «абсолютной приятной реальности», или формула — у оптимального баланса между страданиями и наслаждениями. «Дикая природа», в которой атака хищника на жертву и гибель жертвы являются совершенно обыденным и в некотором отношении желанным явлением, не может служить никакой подсказкой при проектировании «справедливых» и «этичных» обществ. В биологической эволюции преждевременная гибель организма является не только нормальным, но и во многом полезным процессом. Отбор суров, но это отбор — тем более что он естественный. Если человечество во многом отказывается от механизма естественного отбора как слишком жестокого, значит, оно вступает в область неизвестного, где, экспериментируя и ошибаясь, оно должно выработать новые, хоть сколько-то работающие механизмы своего существования.

Стараясь уменьшить сферу насилия, унижения и — говоря шире — сферу страдания — социальное реформаторство входит в зону совершенно искусственных, рукотворных конструкций, не имеющих прецедентов ни в природе, ни в историческом прошлом. Исторический опыт не дает здесь никакой опоры, а об успешности социального экспериментирования нельзя судить однозначно — во-первых, поскольку оценка результатов социальных изменений слишком зависит от способа интерпретации, «нарратива», «дискурса» и «оптики» — одним словом, от субъективной точки зрения, а во-вторых, потому, что слишком различны краткосрочные и долгосрочные последствия — а долгосрочных, понятное дело, слишком трудно дождаться.

Есть одна специфическая причина, почему трудно рационально оценивать результаты социальных экспериментов в сфере гуманизации. Важнейшая особенность глобального нововременного движения за гуманизацию и эмансипацию, особенность, отличающая его от многих иных вековых трендов западной цивилизации, заключается в том, что она не подчинена цели повышения эффективности — в частности, экономической эффективности, во всяком случае, эта связь не является прямой, очевидной и обязательной.

Гуманизация и эмансипация, как было сказано выше, подчинены цели повышения комфорта, но в цивилизации, на счету которой и ужасы ранней индустриализации, и колониализм, и мировые войны, и тоталитарные режимы, комфорт никогда не казался доминирующей ценностью. Вероятно, он начал так восприниматься в конце ХХ века после долгих десятилетий мира, после торжества массового потребления — но сам тренд на эмансипацию гораздо старше.

Относительно таких важных побед гуманизации, как запрет на пытки или смертную казнь, даже задним числом нельзя утверждать, что это были компоненты некоторой тенденции к повышению эффективности. Во всяком случае, доказывать это было бы слишком трудно, и результат такого доказательства был бы не всем очевидным. Да, пытки чреваты судебными ошибками, а смертная казнь делает эти ошибки неисправимыми, но можно ли утверждать, что система в целом, избавившись от этих элементов, стала эффективнее с точки зрения соотношений затрат и результатов? Не стала ли она по крайней мере дороже? Тем более мы видим, что многие политические режимы и многие «полиции» часто возвращаются к практике пыток, когда им требуется результат слишком быстро, когда стоящие перед ними задачи слишком сложны и масштабны, когда от результата следствия зависит слишком много. В некоторых художественных фильмах (например, «Немыслимое», режиссер Г. Джордан, 2010) подробно обосновывается, что в отдельных случаях — скажем, когда террористы задумали ядерный взрыв, — к пыткам действительно нужно прибегать.

Из этого не следует, что самоценность уменьшения насилия не очевидна и что мир без насилия не является более комфортным — особенно если применить принцип «завесы незнания» Джона Ролза, в соответствии с которым оценивать общество нужно исходя из того, что вы не знаете, кем вы в нем окажетесь — прислугой, рабочим или министром. Если глядеть на мир через «завесу незнания», то, конечно, хотелось бы, чтобы к любой социальной позиции применялось поменьше насилия. Проблема в другом. Поскольку идущая через историю западных обществ активность по устранению насилия и неравенства часто однозначно не подчинена задаче повышения эффективности, то, значит, не имеется четких, хорошо просчитываемых критериев, на основании которых можно было бы судить об уместности той или иной «моральной реформы». Когда мы имеем дело с очередной фазой борьбы за гуманизацию и эмансипацию — а в случае «новой этики» мы имеем дело именно с ней, — мы попадаем в сферу неопределенности, где ни авторитеты, ни прецеденты, ни математические доказательства или экономические теории не могут дать подсказки и позволить нам увериться в своей правоте. Тут мы оказываемся в сфере чисто моральных аргументов и руководимой этими аргументами политической борьбы, оправданность результатов которой никогда не является очевидной — и особенно в краткосрочной перспективе.



Свобода в нежном мире


Главный аргумент противников «новой этики» заключается в том, что, находя все новые объекты, нуждающиеся в защите от насилия, и форсируя эту защиту, реформаторы наносят ущерб политической свободе, и в особенности свободе слова.

Эту чрезвычайно сложную проблему можно рассмотреть как пример «соревнования ценностей», когда новые ценности — например, безусловного и абсолютного гендерного и расового равноправия — начинают «расталкивать локтями» ценности старые. Поскольку новые ценности «в моде», «на хайпе», они пользуются поддержкой множества энтузиастов. В это же время старые ценности, казалось бы, уже настолько хорошо защищены и к их господству настолько привыкли, что, когда для них возникает серьезная опасность, не находится достаточного количества энергичных, предприимчивых и мотивированных защитников.

Ну а говоря шире, между гуманизацией и свободой издавно складываются очень сложные отношения.

Когда на рубеже XVIII–XIX веков понятие «свобода» стало важнейшим в политической риторике, оно применялось со столь большим зарядом универсализма, что не всегда была заметна его фактическая действенность лишь в достаточно узкой, хотя и важной сфере чисто политического и религиозного. Лозунг свободы фактически не касался регулирования связанного, скажем, с сексуальными практиками, одеждой, поведением в публичных местах, дисциплинарными правами работодателей, употребления психоактивных веществ и т.д. Лозунг «больше свободы» немедленно терял половину своего обаяния, когда речь шла не о дестабилизации власти тиранов и правительств, а об ущемлении интересов одних групп населения другими или о потрясении коллективных мнений и предрассудков.

Расширение свободы в этих случаях происходило двумя (взаимосвязанными, не альтернативными) путями. Либо вопрос про «можно/нельзя» становился политическим в узком смысле слова и решался через механизм политиче­ской победы одной группы над другой, либо в результате долгой «хабермасовской» коммуникации распространялось мнение, что очередное «можно» не угрожает ничьей безопасности и ничьим существенным интересам — так, сексуальная революция произошла не раньше изобретения эффективной контрацепции. Когда же вопрос о безопасности решается иначе, то побеждает не «можно», а «нельзя», и возникают, например, писаные правила ухаживания мужчин за женщинами — и это не считая привлекающих куда меньшее внимание технических правил безопасности, вроде правил проведения экскурсий в горах. Вообще же, вся риторика свободы нынче — бесконечные споры о безопасности и ущемлении интересов, и поскольку доказательство ущемления есть повод для введения регуляции, то демонстрация своей ущемленности есть форма расширения власти социальных групп. Прекрасно, что это в основном мирная борьба, происходящая в первую очередь в коммуникационной сфере.

История западной цивилизации в равной степени может быть написана как история увеличивающейся свободы и история расширяющейся регуляции. Громкие победы политической и сексуальной свободы, растущая свобода в выборе носимой одежды, торжествующая свобода выбора товаров сопровождается появлением большого числа регламентаций в иных сферах, начиная с идущей из США политической маркировкой некоторых слов (например, «негр») и кончая разрастающимися вширь и вглубь техниками безопасности, финансовыми правилами и правилами ведения бизнеса — финансисты сегодня чувствуют себя куда менее свободными, чем сто лет назад, что же касается проституции, то ее правовой статус претерпевает в последние сто лет самые разные, при этом нелинейные трансформации, вращаясь в треугольнике между строгим запретом, «незамечанием» и легализацией с сильной регламентацией. Тут хотелось бы заметить, что, вопреки мнению многих высказавшихся по этому вопросу, различного рода «правила ухаживания», борьба с харрасментом и правила получения согласия на секс не являются в прямом смысле слова отменой результатов «большой» сексуальной революции ХХ века, но скорее актуализацией тем, которые были этой революцией не затронуты. Главный результат — отсутствие дискриминации внебрачных связей по обоюдному согласию — остается нетронутым, однако уточнению и регламентации сегодня подвергаются способы получения этого самого согласия.

Здесь мы видим, что многие принципы, на которых строится политическая и социальная система западных обществ, оказываются не то чтобы поколебленными, однако их функционирование оказывается затрудненным, поскольку в реальности, к которой относятся эти принципы, выявляется слишком большая внутренняя сложность, слишком много относящихся к делу деталей, слишком многое требует уточнения. Например, известная формула «свобода одного человека заканчивается там, где начинается свобода другого» на наших глазах теряет всякую практичность, поскольку в «новом нежном мире», где на хорошо известные факты начинают смотреть по-новому, как на факты насилия, «свобода другого» может начинаться где угодно, риторика и правовые прецеденты об оскорблении чувств, моральном ущербе и т.д. показывают удивительную нестабильность этой границы. В «нежном мире» невозможно повернуться так, чтобы кого-нибудь не задеть. Незримые границы свободы и интересов всякого предприимчивого и юридически, и политически экипированного индивида в перспективе способны расширяться беспредельно, так что существование цивилизации, похоже, может продолжиться только при условии, что все-таки не будет ставиться цель устранения любого ущерба. Увы, какой-то ущерб наносится в любом случае, но он должен наноситься в приемлемых пределах; и тут мы опять теряем всякую почву под ногами, поскольку нет никаких объективных критериев для приемлемого. И тем не менее эти границы придется устанавливать — субъективно, в ходе коммуникации и политической борьбы.

Сторонники и сторонницы феминизма понимают, что права женщин сами себя не защитят, всякие права требуют для своей защиты энергичных действий. Противники «новой этики», если они, скажем, считают себя защитниками здравого смысла или политической свободы, сегодня оказались лицом к лицу с той истиной, что и здравый смысл, и политическая свобода тоже сами себя не защищают, что, если некоторая политическая ценность или конституционный принцип, казалось бы, давно «победили» и находятся в фундаменте политической системы, это само по себе ничего не значит, все равно приходится, согласно известной строке Гете, каждый день идти за них на бой. Важное достоинство «новой этики» и, может быть, даже связанных с ней «перегибов» и «отклонений от здравого смысла» заключается в том, что она актуализирует политическую коммуникацию и ценность участия в политической жизни, она заставляет просыпаться тех, кто думает, что в политической жизни все может идти само собой. Но мы, находясь в области неизвестного, в области экспериментов, конечно, пока не знаем, к добру или к худу идет эта борьба.



1 Подробнее см.: Фрумкин К. О подоплеках «новой этики» // Инвест-Форсайт, 2020, 9 августа. URL: https://www.if24.ru/o-podoplekah-novoj-etiki/.

2 Подробнее см.: Фрумкин К. Вечный либерализм и вечный дирижизм // Нева, 2012, № 12.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru