Письма Александру Казинцеву. Публикация Татьяны Полетаевой. Подготовка текста и комментарии Екатерины Полетаевой. Александр Сопровский
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


АРХИВ



Александр Сопровский

Письма Александру Казинцеву

 

Эти письма я получила от Саши Казинцева1 , с которым мы дружили и переписывались в середине 1970-х годов. А несколько лет назад мы обменялись письмами: он передал мне автографы наших с Сопровским писем, а я ему его автографы. Письма эти — одни из ранних в обширной дружеской переписке Сопровского, сохранившейся в нашем с ним домашнем архиве. Первое письмо Казинцеву датируется октябрем 1974 года — это начало моей дружбы со студийцами волгинской студии «Луч» и лично с Казинцевым. Например, у меня дома в ноябре 1974-го в Марьиной Роще проходило обсуждение стихов Казинцева, его «Первых трех книг». И еще это было началом издания нашей неподцензурной самиздат­ской антологии «Московское время». В письмах Сопров­ский постоянно упоминает антологию и связанные с ней события, цитирует стихи своих друзей и Казинцева, обсуждает с ним общие планы и подшучивает над его самомнением. Веселые зарисовки у него соседствуют с планом на нескольких страницах большой работы о Пушкине, которую позже Сопровский с успехом представил на конференции в Тарту. А еще он пишет о новых друзьях, поэтах питерской неофициальной — «второй литературной действительности», как они ее называли.

Когда дочь подготовила к публикации эти письма, я поняла, что правильно будет закончить их одним из двух поздних писем А. Сопровского Казинцеву. Я откладывала эту публикацию в память о былой дружбе, ведь Казинцев давно забыл о письме 1982 года, где Саша обвиняет своего бывшего одноклассника и соредактора по антологии «Московское время» в предательстве идеалов юности. В этом письме (Сопровский называет его открытым для дружеского круга) он подробно разбирает причины разрыва отношений с Казинцевым, ставшего к тому времени зам. главного редактора журнала «Наш современник». После этого и до гибели Сопровского в 1990 году они больше не встречались.

 

Татьяна Полетаева


28.XI.74. Из Ленинграда в Москву2

 

Сашок, здравствуй.

Почти сутки таскал это письмо в кармане, решил написать тебе еще. Сочинил интермедию, теперь перехожу к сюжетной части: то есть о себе. Вчера получился какой-то величественный день. Написав тебе письмо, я пошел к ребятам в богемную кофейню3  и произнес там обращенную к Цветкову4  и Заславскому5  речь о гавнистости Топорова6 , каковой речью вполне их убедил. Потом у меня была символическая встреча с Юрским7 . Таня8  привела меня на его творческий вечер во дворец культуры на Выборгской стороне. Она принимала участие в организации вечера, это что-то вроде практики. После концерта, где в числе прочего Юрский читал Есенина и Пастернака, мы с Таней сидели на какой-то служебной лестнице у выхода. Вдруг мимо нас прошел к выходу Юрский в цилиндре, вместе с одним критиком. Я поднялся и с почтенной улыбкой поклонился ему. Юрский ответил мне поклоном, сделал полшага вперед и, хотя был уже в дверях, сказал мне, обернувшись, вместо «до свидания» — «здравствуйте». И глаза его засветились высшим пониманием. Так великий артист поприветствовал восходящее солнце российской поэзии. А я перед его появлением как раз говорил Тане, что желал бы прочесть тот же «Август» и «Тот ураган прошел» совсем по-другому, ибо Юрский их недопонял… А потом мы гуляли с Таней возле Московского вокзала и очень мерзли, как вдруг из снега и тумана, размывшего изящную прямоту петербуржских линий, возник человек уголовного вида и мрачно сказал: «квартира не нужна, молодые люди?» — «Нужна!» — «Поехали». Мы сели в автобус и поехали до Мойки. Я думал, этот тип хочет нас убить, но он привел нас в какой-то мрачный двор, попросил подняться по лестнице, вертикальной, как пожарная, и пригласил в дом. «Квартира» оказалась четырехспальной по-моему кроватью за ширмой в хозяйской комнате, что хозяин прокомментировал таким образом: «Вот ваш станок». Такой жаргон привел меня в глубочайшее смущение, но мы дали человеку 13 рублей и три дня поживем-таки в его логове9 . В понедельник утром надеюсь быть в Москве.

А сейчас утро, идет снег, я сижу на почте. Допишу и отправлю, а потом мы с Алешей и Таней поедем в Царское Село. И еще я был в Эрмитаже. Вот так.

Auf Wiederzehen10 .


XI.75 Из Ленинграда в Москву

 

Саша, привет.

И Нине тоже привет. Я немножко запутался — сначала писал на конверте «А. Казинцеву», а потом увидел, что Таня пишет «Казинцевым Саше и Нине», и решил писать так же. Но внутри письма мне не очень удобно обращаться сразу к двум лицам (подобно тому, как лектору или чтецу рекомендуют глядеть на одного кого-нибудь из зрителей). Поэтому я буду снаружи писать «Саше и Нине», а внутри обращаться к тебе, Саша, отдельно, а к Нине отдельно. Но все, сказанное тебе, говорится мной и для Нины.

Получил письмо, в котором ты пишешь одновременно мне и Тане. И по телефону, и в этом письме ты упомянул о каком-то еще «злом письме», адресованном мне лично. С ужасом жду этого письма, но на почтамте его нет. Допишу это и как раз схожу туда — если злое письмо уже пришло, то припишу ответ на него. Может быть, однако, оно настолько зло, что не пропущено почтовым ведомством. И зачем только люди злятся?

Ты пишешь, что мои суждения о твоих стихах тебя рассмешили. Не очень-то уважительно по отношению к другу и поэту так говорить. «Чайковский» — стихи, очень ярко выражающие твой темперамент и в то же время исполненные с азартом и силой. Поэтому я и назвал их «из лучших твоих». Что касается «Первого снега», то эти стихи — «из самых лучших твоих», если угодно. И вообще, я не очень понимаю, что у тебя появилась за номенклатурная предвзятость по отношению к собственному творчеству? У Пастернака я назвал бы стихами «из лучших» как программную «Вакханалию», так и «рядовые» стихи «Под ракитой, обвитой плющом…» или «Давай ронять слова…» А ты не признаешь, что можно у тебя выделить не только «И мы отстоим для себя этот мир подневольный…» (забыл первую строчку), но и «Великолепный час — четыре…» Позволю себе еще раз процитировать (заметь, наизусть):

 

              Но все заглушает помпезная медь

              Уродства на страже догмата:

              Теперь ни дышать, ни любить, ни иметь —

              Тебя обесчестит расплата, —

 

«дивные», как сказал бы твой супостат Гандлевский, стихи… А у себя, например, я люблю не только «И мы уйдем в лесные дали…» или ставшую (напомню хвастливо) программной для всех нас «Волчью кровь», первую ласточку общей темы, — но и какое-нибудь там стихотворение «Смеркалось в листьях и стволах…» («1974», часть II), которого ты вообще наверно не помнишь.

Твой разговор с моим папой, видимо, так на него подействовал, что он умилился: сужу по тому, что им прислано мне двадцать рублей. Поэтому мы здесь выпиваем. Я вчера купил вина и даже коньяку, и мы всей семьей11  чудесно провели вечер. А утром мы с Таней сбегали в магазин и сейчас передо мной стоят еще две бутылки — армянского вина «Артени» (креп. 9–14°, белое столовое, 0,7 л). Это вино хорошо тем, что цена ему — 1 руб. 27 коп. Удивительный напиток. Таня спит, Анвар12  ушел в ЖЭК, где он за фатеру подрабатывает в красном уголке, — а я сижу, пью (первая бутылка уже почти пуста) и пишу это письмо. Одновременно вдобавок я варю суп из утки (тоже мой подарок Анвару). Сейчас пойду выключу газ (суп уже готов) и продолжу письмо.

Так. О чем еще рассказать? Вечером мы пойдем на встречу «лито» Кушнера и Сосноры13 . Это что-то вроде битвы на Чудском озере — оба великих ленин­градских поэта будут, должно быть, закованы в броню, а Соснора выстроит свою студию свиньей. Или Кушнер — свиньей? Нас туда позвала девочка Ира14 , о которой я тебе уже писал. Еще она сводит нас к некому человеку по фамилии Дар15  — это 70-летний старик, выполняющий функции Зверина в Ленинграде. У него можно будет почитать стихи поэта Кривулина16  (сам он, по рассказам, хромой, этот Кривулин) и Куприянова. Это другой, местный Куприянов17  (или Купреянов, не знаю). Отдельные строчки из Кривулина в исполнении Иры мне понравились. Хотя скорее всего придется разочароваться18 . А в пятницу (сегодня вторник) мы пойдем в какую-то студию на Фонтанке.

Очень меня расстроило, что вы возитесь целый месяц с машинкой. Я понимаю, что Бахыт тебе представляется корнем мирового зла, но ведь Бахыт практически вечен, а время идет, и делать что-то надо. Мы люди смертные, а скоро новый 1976 год.

Пришел Анвар, просит передать тебе привет, что я и делаю. Мы сейчас сядем обедать, потом я продолжу.

Так вот. Маленькая дипломатическая просьба. Если будешь встречаться с Ритой19  и зайдет речь обо мне, имей в виду следующее. Я ей написал хитрое письмо, где наврал, что был в Запорожье, а потом приехал в Ленинград (чтобы не бояться проговориться при случае о Ленинграде и в то же время придать своему отсутствию видимость деловой поездки по стране). Если заговоришь с Ритой обо мне — исходи из этих данных.

Ну вот. Сейчас пойду на почтамт, а там видно будет… Ужас: две бутылки выпил, а кайфу — что от ста граммов. Надо бы еще зайти в рюмочную.


3.XII.75. Из Ленинграда в Москву

 

Привет, Саша.

Получил твое письмо со стихотворением о снеге. Стихи хороши, только вот не знаю, что бы сказать о них поподробнее, не рискуя заслужить пристальный твой упрек в выпендреже или «милой шутке». Скажу, пожалуй, что стихи эти заставили меня на самом деле пережить выраженное в них состояние природы и героя, что в них есть настоящий воздух, что они точны, в хорошем смысле красивы и мир в них подробно обжит, как квартира хорошего хозяина. Сравнивать их с другими твоими стихами на предмет выяснения, насколько они «лучшие» или «самые лучшие» не буду, потому что ты в любом случае обидишься. Скажу так: это стихотворение по праву занимает достойное место среди иных твоих стихов. Особенно мне понравились строки:

 

              Он снует, свивается в спирали,

              Падает, восходит вверх опять.

              В этом белом вареве едва ли

              Можно перед снегом устоять…

 

А еще мне пришли в голову пародийные строки, которые доказывают низменную завистливость моего нрава и косвенно подтверждают величие нрава твоего:

 

              Снег повалит с самого утра,

              Эта осень на снега щедра…20

 

Это уже из области «милых шуток» и имеет целью подольститься к потомству, как это у меня принято21 . Ты уж извини, черного кобеля не отмоешь добела.

Сам я стихов не пишу (забыл принцип, как выражается наш хромой друг22 ) — а все мои силы уходят на установление контактов между московской и ленин­градской поэзией. Одной водки уже Бог весть сколько выпито, одних историй о тебе у Симона Абрамовича сколько рассказано! Впрочем, изложу по порядку.

Виталий Дмитриев23 , о котором мельком я тебе уже писал, оказался и впрямь интересен. Начал он с того, что познакомил меня в «Сайгоне» с настоящим вором, каковой вор предложил мне сыграть в коробок (знаешь, кажется, эту игру). Потом Виталий читал мне свои стихи, и мы много гуляли по Ленинграду. Стихи его мне в общем понравились. Он мне подарил большую подборку и по приезде я тебе ее покажу. Там порой многовато абстракций и умственной лжепатетики, но есть вещи свежие и сильные. Человек он очень правильных убеждений, и одно из стихотворений его кончается строкой: «И нужно жить на радость и назло». Процитировал бы больше, но сейчас ночь и мне не хочется будить ребят и искать подборку. Скажу, что стихи эти имеют много общего с Алешиными, особенно на первый взгляд. Только рифмует Дмитриев гораздо хуже, швов у него почти нет, и в общении он совсем не капризный, а, напротив, идеален в качестве собеседника. И не хромой.

Поэтические его вкусы в целом нас устроят, но немного подпорчен Кушнером. Правда, у Виталия есть одна в этом смысле интересная особенность: он соглашается со всем, что ему ни скажешь. Это и плохо, и хорошо. Разговаривали мы первый раз примерно так:

— Шерали24 , Саша, интересный в звуковом отношении поэт.

— Но Шерали — гавно, выпендрежник и графоман.

— Да, то, что он делает — конечно, шарлатанство. Вот Кушнер как-то правильно сказал…

— Но Кушнер — тоже гавно.

— Да, он, конечно, больше играет в стихи, чем пишет по-настоящему.

И так далее. Позднее выяснилось, что он полностью разделяет все идеи московского времени, согласен с твоей «Эрзацпоэзией»25 , — и прочая, и прочая. Однако на практике в его суждениях нередко еще проскальзывает кушнеровщина. Но, во-первых, это касается только вопросов литературы, а во-вторых, он сам рассказывает о себе, что когда пришел пять лет назад из армии (а сам он из рабочей семьи), то вообще ничего не читал, не писал и не знал. Успехи, сделанные им — просто поразительны (я же говорю, и поэт хороший, и в общении прелестен), — а кроме Кушнера учить его было некому. Но в общем виде он и Кушнера очень верно оценивает, и об остальной здешней сволочи (Топоров, Шерали) говорит очень точно и с большим юмором.

Его вкусовая беспристрастность делает вот еще какое хорошее дело. Он очень хорошо знает ленинградскую молодую литературную жизнь, много помнит чужих стихов наизусть, имеет интересное дружеское окружение, — и если кто может помочь нам найти людей, которые нужны нам — так это, судя по всему, только Виталий. Он обещал познакомить меня с некими Володей Хананом и Юлей Вознесенской26 , в руках которых находятся некоторые начинания, подобные нашему. Правда, из того, что он мне читал, мне (кроме его собственных стихов) понравились только два стихотворения некоего Александра Танкова. Пока что Виталий познакомил меня лишь со своей женой Любой, которая очень подружилась с Таней на почве того, что Виталий спьяну начал было к ней приставать. Люба тоже пишет стихи и не так уж плохо.

Вообще мы очень подружились и в понедельник перепились. Виталий получил зарплату (он работает дежурным в Спецшколе-интернате для малолетних преступников и заочно учится на журфаке ЛГУ). Мы пили в стекляшке портвейн с каким-то его другом-поэтом (друг тоже работает в этой спецшколе), а потом друг позвал нас к себе слушать его стихи из цикла «Блядская жизнь». Я съездил за Таней, мы пошли к этому Толе, но стихов его слушать не стали (забыли), он обиделся, мы сами обиделись и ушли. Пьяные, сидели мы в сквере возле Александринки27  и клялись в вечной дружбе — мы с Виталием, а Люба с Таней. Наутро я попросил Таню позвонить им, потому что забыл, где мы договорились встретиться. Но Люба сказала Тане, что Виталий обратился к ней, Любе, с таким же вопросом. И девочки решили, что нам нужно денек отдохнуть. Завтра (то есть уже сегодня) мы встретимся, и Виталий поведет меня в университет на какую-то интересную лекцию о Достоевском.

Еще мы с Виталием были у девушки-искусствоведа, которая работает в домике Петра I в Летнем саду и пообещала примерить мне кафтан этого обруганного мною царя. Боюсь, со мной в этом кафтане что-нибудь случится — как-никак мистический был государь, да еще обижен мною, да и город вокруг жуткий. Но я отважусь — будь что будет.

Еще встретили мы на Невском совершеннейшую копию Дидурова28 , только взамен самбо у него огромные размеры тела и зычный голос. Этот Дидуров кинулся к Виталию с распростертыми объятиями (а видятся они раз в полгода). Виталий подмигнул мне, и мы строем сели на лавку. Узнав, что я из Москвы, Володя Шалыт (так звали Дидурова) сказал мне:

— Ну, как Москва? Поэтов тамошних знаешь? Есть хорошие поэты — Олеся Николаева, например. Люблю Москву. У меня стихи есть о Москве:

 

              Когда на Пушкинском бульваре

              Зажгут двенадцать фонарей

              (строчку забыл — А. С.)

              В Москве становится светлей.

 

Ну, как? Понравилось? У меня в «Авроре»29  публикация идет — девять штук стихотворений. В «Родниках» мою подборку читали? Книжку готовлю. Да. Но это не главное. Главное — писать, главное — чтоб стихи были. А напечатают, не напечатают — это дело десятое. В «Неве» Иван Иваныч восемь моих стихотворений толкает.

Я слушал его, напряженно вспоминая, где же это в Москве находится Пушкинский бульвар. Тверской, Страстной, Петровский, Рождественский — а где же Пушкинский? А жизнерадостный обормот уже читал новые стихи о Москве:

— В Москве мне дышится Москвою…

Потом оказалось, что он учился вместе с Володей Полетаевым30  в семинаре Льва Озерова. Заговорили о Володе.

— Смерть Полетаева — это трагедия. Страшная трагедия. Мы все виноваты. Надо было его удержать. Каждый из нас виноват.

— И Лев Озеров31  тоже, — мрачно сказал я.

— Может быть! — Шалыт посмотрел на меня с победоносной многозначительностью и повторил: — Может быть!

— А как вы относитесь к стихам Полетаева? — спросил я.

— Я считаю, что из него вышел классный переводчик, но поэта еще не вышло. Средний поэт, — сказал он. — Его стихи — сплошная литература…

Я сказал ему какую-то резкость, мы попрощались, и он ушел, сказав нам с Виталием в заключение, что «главное — это работать». Мы пошли по Невскому, Виталий рассказывал мне смешные сплетни о Шалыте и о том, как Шалыт был женат на Наташе Кучинской32 , а я грустил, вспоминал твою статью «Жил-был поэт» и думал о том, что Полетаеву было от кого прыгать в окно.

Еще Виталий водил меня к своему школьному приятелю, не поэту, но очень интересному человеку. Представь себе, приходим в квартиру, типичная ленинградская коммуналка, комната, обставленная весьма бедно, посреди стоит бородатый хозяин, в углу на диване женщина возится с ребенком. Ну, семья как семья. Проходим, усаживаемся, сидим и молчим (явились мы без звонка, и, видно, не очень вовремя). Молчим минут десять, потом хозяин говорит: «Мы сейчас уйдем, вы меня тут посидите подождите часа два». Женщина начинает укладывать ребенка, молчание продолжается. Я, желая разрядить обстановку, говорю эдак с любезностию: «Куда это вы всей семьей на ночь глядя?» Гляжу, как-то стало еще напряженнее в воздухе, и опять все молчат, а потом женщина говорит амбициозным голосом:

— Мы — домой, а он нас проводит.

Как мне потом объяснил Виталий, у хозяина дома это уже третья женщина за месяц, причем все три, что характерно, были с детьми. Такой вот интересный человек.

У девушки-искусствоведа, о которой я тебе писал, мы читали нашу книжку, причем я с выражением зачитал предисловие, а Виталий прочел почти все стихи. Было много торжества, и звенели бокалы. Пили водку и мускат.

Вот такие дела. Дружба с Виталием открывает для нас светлые перспективы. Больше друзей — легче дышать, а парень он свой. 6-го декабря он прилетит в Москву, я приезжаю в этот же день и, если хочешь, тебе его представлю.

Что еще? Мы с Таней были в Стрельне, ходили на залив. У берега волны замерзли и стали неровными серо-бело-зеленоватыми льдинами, а ближе к горизонту видна чистая ото льда темно-синяя морская полоса. И за этой полосой вырисовывался на ясном закате силуэт Кронштадта и дымы над ним. Я не был в Стрельне одиннадцать лет, с тех пор, как жил там летом у дяди33  на даче…

Таня пишет теперь (уже почти написала) стихотворение «Стрельна». Получается пока хорошо.

Как дела у вас? Нет ли у тебя дома книги Коллинза «Женщина в белом»? Если нет, попроси Ивана Пантелеевича34  достать и прочитай. Там есть такой старый больной джентльмен мистер Ферли, он кое на кого очень похож. Не забудь, прочитай обязательно. Как и в «Лунном камне», рассказ в этой книге ведется от лица разных повествователей, и мистер Ферли свою главу начинает так: «Главное несчастье моей жизни — в том, что меня не хотят оставить в покое».

Писать мне у тебя уже не получится: через трое суток я в Москве.

Привет Нине. Пока.


11.II.76. Из Москвы в Таллин

 

Саша, привет.

Дело — помимо нашей воли — идет к весне, и я счел зеленый цвет вполне в духе революционной конъюнктуры времен года. Тем более, ты сам видел в Эстонии какие-то зеленеющие луга зимой. Не знаю, как там теперь, — у нас же похолодало, но дело зимы обречено. Луанда35  апреля добивает последние остатки февральских банд Роберто. Наши выиграли в хоккей у Польши — 16:1. Все хорошо. Приходил ко мне Нерлер, согласился принять устные замечания о своей книге взамен так и ненаписанной мной статьи. (Я исчезал на три дня из дому, потом еще на три, утром он позвонил, я сказал, что сплю; он позвонил через три часа и спросил: «Ну как, ты проснулся?..»)…

Стоит чудесная ледяная полночь. Луна, вокруг нее — белое сияние, поодаль — звезды. Скучаю по тебе с Ниной. Не знаю, прочтешь ли ты это письмо. Это я уже второй раз тебе пишу. Одно письмо отправил на той неделе в Ленинград — а Таня сказала, что ты не успеешь его получить. Не помнил я, что в понедельник ты собирался в Тарту. Может, и это письмо за тобой не угонится?

Жалко, что того письма ты не получил. Я в нем описал твое расположение духа и все происходящие с тобой события, включая лажу Дмитриева. Получил от тебя письмо — и вижу, что ни в чем не ошибся. Но то послание, если тебя и миновало, вернется ко мне через месячишко, я тебе его дам, и мы посмеемся.

Ты с блеском описал вынужденную… не посадку, а стоянку вашего состава. В художественно-прозаическом отношении это было вообще лучшее из всех твоих ко мне писем. Я так радовался, когда получил его. Лежал, читал, представлял себе все. А ты представь себе меня: сижу, поджав задние ноги, за столом; на столе — куча черновиков очередной безумной статьи, виднеется обрывок некой фразы: «проблески нестесненной чистоты»… Вот так. И ночь за окном.

Но, — (как я уже много раз писал), —

 

              Кто-то поймет правоту неудач

              И сядет за нашим столом.

 

Ты, может быть, имел в виду пиршественный обеденный стол, — но мне всегда представляется наш общий письменный, а за ним сидит какая-то комиссия по разбору литературного наследства. У меня мрачнее: наследство ведь не у живых разбирают.

Таня тоже написала обо всяком там бессмертии:

 

              Всех оплакав, и в ночь пустоты

              За косые апрельские струи

              Я сойду с одряхлевшей плиты

              На бульварную землю сырую.

              Полоса преждевременных гроз

              Отсечет от меня половину:

              Звонкий мир лепетанья и слез

              И ночного прохожего спину,

              Темный город в фонарном дыму,

              Тишину и вступленье органа,

              Как в холодном незрячем дому

              Шорох капель из медного крана.

              Надо мной — только ночь и вода,

              Только это простое убранство.

              И покатится с неба звезда

              В ледяное, пустое пространство.

              И тогда я закрою глаза

              И не вспомню за пеньем и звоном,

              Что чужие звучат голоса

              По затверженным мной телефонам.

              И в земном еще платье из дыр,36

              И в земной еще стоптанной паре

              Я застану и дружеский пир,

              И веселье, и славу в разгаре.

 

Очень весело, да? По-моему, прекрасные стихи. Сама же Таня уехала в ночь с понедельника на вторник. Твое письмо я получил позже, так что Й<окширский> экземпляр ей не дал — надеялся на тебя. Сегодня (то есть уже вчера, во вторник 10-го) приехал из Ленинграда Кенжеев. Он-то видел Ханана и привез ханановских стихов. Пока что читал мне лишь штук пять по телефону, и мне они не очень понравились. Дмитриев лучше. Что до всяких там согласий и несогласий Ханана с нами дружить, — то, кажется, Кенжеев отпугнул его немного. Подробности при встрече. Поглядим.

Кенжеев в восторге от Ленинграда, как и я восторгался в декабре. Думаю, ни тогдашний я, ни теперешний он неправы. Что это за бесовское — вот уж воистину — сборище, где лучший из всех (Виталий) ходит в подмастерьях и комплексуется от этого? Теперь вот что. Бахыт без ума от каких-то художников и слегка жалуется на тебя, что ты недостаточно активно «искал контакты». Я, впрочем, знаю, что Ханана ты искал, и что тебя дважды лажали. А с художниками что? Напиши, если что-нибудь интересное.

Завтра (то есть снова же сегодня, среда 11-го) пойду к Рите — торопить. В этом смысле пока все ужасно. Был у нее в четверг 5-го — все стояло на мертвой точке. Как это? Что это? Она скользит в разговоре, как Роднина и Зайцев37  на льду, и я ничего не в силах поделать. Говорю: «Но когда, когда же? Времени ведь нет!» — а она: «Сяду и все быстро сделаю». Ну-ну. Горе. Попутно у нас зреет крупный скандал, не то тихий развод (и совсем уж не по моей инициативе), так что представь всю сложность моей дипломатии. Но слишком не расстраивайся: по крайней мере я-то постараюсь еще и сделаю все, что смогу. И сверх того, что смогу — тоже постараюсь. Понимаю, для тебя это все пустые слова — но я вправду постараюсь.

Скорей бы уже кончился этот кошмар с первыми тремя38 ! Уверен, что когда каждый сам начнет делать свои стихи — все пойдет и быстрее, и реалистичнее. В конце концов, кому не нравится — пусть убираются, а я согласен остаться с тобой вдвоем. Как Шиллер и Гете. Sturm und Drang39 .

Вот такие дела. Я книжки хорошие читаю, и это скрашивает мою мрачную жизнь. Уход в мир фантазии. Скорей бы… А что — скорей бы? Одного ясно хочу — чтоб скорей вы приезжали. Как Нина? Наверно, иронизирует сейчас вместе с тобой над этим письмом? Или вы вместе злитесь из-за оранжевой книжки40 ? Не злитесь, а иронизировать — на здоровье. Только за собой я тоже оставляю право поиронизировать. В общем, приезжайте.

А пока — пишите мне хорошие письма.


13.II.76. Из Москвы в Таллин

 

Здравствуй, Саша.

Уж это-то письмо ты наверняка получишь, если только вообще соберешься на таллинский почтамт. Собрался? Ну, вот и хорошо. А то письмо мое в Ленин­град наверняка тебя минуло, да и насчет тартуского беспокоюсь. Но этот листок посылаю в Таллин заблаговременно.

Плохо мне. Знаешь, такое состояние, когда хочется бросить пить. Тут приехал Аслан, вот меня и накачали красным вином. Отрубился у Ахмеда, утром попил молока, приехал домой, выспался, думал сесть пописать что-нибудь — приехал Бахыт. Мы курили, курили, разговаривали — и похмелка, которой с утра не было, вдруг появилась. Вот стоит ночь; погода — такая же, какую я описал в прошлом письме; пытаюсь писать о Маше41  — ничего не выходит. Да и письмо, видишь, какое-то мутное…

Бахыт написал у меня стихи:

 

              Над городом полуодетым

              Горит, чтобы плакали мы,

              Коптящим сиреневым светом

              Тяжелая люстра зимы.

              И бродит в душе очумелой

              Глухой петропавловский хмель,

              И улицей сумрачной, белой

              Гуляет сухая метель.

              Мне прошлое снится далеким

              В стране петербургских теней,

              И кажется выжженным легким,

              Что каменный ветер нежней…

              Но если бы только стихами,

              И мятою, и резедой

              Оплакано было дыханье

              Грача над апрельской водой,

              Но если бы только печалью,

              Когда бы навеки утих,

              Оплакано было молчанье

              Готических окон ночных…

 

Как тебе? Мне нравится. А вот еще интересная штука. Помнишь, насчет справедливости всякие тезисы? В «Современном спорте» за 8.II.76 помещена корреспонденция Н. Киселева и М. Марина «И вот настал Татьянин день» из Инсбрука. Там, в Инсбруке, Татьяна Аверина пробежала на коньках 1000 м быст­рее всех, опередив знаменитую Шилу Янг (США) и установив олимпийский рекорд. И корреспонденты приводят беседу с матерью Авериной (по телефону из Горького или Перми): «Теперь-то можно сказать: мать Татьяны страшно волновалась за дочку, когда узнала о давосском рекорде Янг в спринте (подчеркнуто здесь и далее мной. — А.С.). Так разнервничалась, что подскочило давление. Лучшего лекарства дочка из Инсбрука не могла прислать». Думаешь, это случайность? Или такая уж дура мать Авериной? Так вот, в «Советском спорте» за 12.II.76 (через четыре дня) те же Киселев и Марин пишут (уже о мужских коньках, статья «“Кипящий котел” на льду»): «Наши скороходы не должны терять веры в возможность завоевать медали в Инсбруке. Сейчас, когда очевидно сдали норвежцы, появляются шансы на полуторке». Вот так...

Как ты там на крайнем Северо-Западе? Пиши мне во-первых, передавай привет Нине во-вторых, — и поскорее приезжай в-самых-первых.

Fare thee well, and if for ever,

Still for ever I don’t wish.42

Видишь, я не такой мрачный фаталист, как Байрон. У меня активное отношение к жизни.

Ну, пока.


14.II.76. Из Москвы в Таллин

 

ДРУГУ МОЕМУ САШЕ —

ЗДРАВСТВОВАТЬ И РАДОВАТЬСЯ!

Не далее как вчера отправил тебе сюда же, в Таллин, письмо, но вот снова пишу. Только что говорил по телефону с Ритой: и, кажется, пошло дело с московским временем. Я, впрочем, боюсь и тебя, и себя обнадеживать: знаешь, такое ощущение, как будто дую на мыльный пузырь (и раздуть хочется пошире, и страшно, что лопнет). Но так или иначе, а сдается мне, что мертвая точка пройдена. Это первое. И второе: в понедельник у нас с Бахытом приглашение к Й.43  Будет: а) экземпляр (№2)44  и б) беседа.

Думаю, все это способно доставить тебе несколько минут радостной надежды после того потока желчи, который ты, вероятно, излил мысленно на нас всех. Мое настроение, во всяком случае, чуть-чуть поднялось. Есть и еще занятные новости, но это при встрече.

Пишу тебе уже в четвертый раз, а от тебя было только одно письмо. Как вы там? Как поживает ратуша, Виру, Кадриорг и прочие экзотические реалии? Пишешь ли ты что-нибудь вроде:

 

              Я снова на эстонских мостовых,

              Изведать чувство дружества приехал,

              И вот уже промежду стен и башен,

              Готическими следуя дворами,

              Ко мне прибалты рыжие бредут

              И разливают экстру по стаканам:

              Соединим же наши души, Антс,45

 

или нечто похожее? Еще рекомендую сравнить себя с Курбским, а Эстонию — с Литвой (последнее сравнение особенно плодотворно).

Сам я могу предложить твоему вниманию лишь вот какие произведения (Нине не показывай)46 :

В основном же я весь в науке: читаю, конспектирую, сопоставляю, даже иногда думаю. Скучно так, если бы ты знал.

Привет Нине. Пока.


17.II.76. Из Москвы в Таллин

 

САША, ПРИВЕТ.

Это мое письмо — по счету пятое и, видимо, последнее. Близок час свиданья — а заодно и расплаты. За все придется ответить, и тогда для человечества наступит светлое царство разума и необходимости. Я так верю в разум!

А от тебя я получил пока всего два письма. Во втором из них есть мнение о стихах Ханана. Я его в целом разделяю, но думаю, что в ханановской подборке все же есть хорошие куски и даже одно-два хороших стихотворения. Но вообще он мутный, слишком умный и спесивый. Как большинство этих ленинградцев. И если его у нас не будет — потеря невелика.

Вот что касается Юли и других их деятелей — из числа тех, что менее Ханана или Шерали лезут в гении, а осознают себя так, литераторами — то ими брезговать не стоит. Из них мы должны будем создать для себя общелитературный фон (вроде Лешиного принципа: чтоб поили, давали, — и, от себя добавлю: рекламировали нас) на случай наших поездок в Ленинград или их приезда в Москву. Вот, например, через неделю приедет Юля с кем-то еще, принимать их будет Бахыт на Ритиной квартире47 , надо собраться, поддать… Ну, а конечные выводы ясны. Подобно холеным перстам, но совесть чтоб была чиста.

У нас, в подтверждение моих намеков из предыдущего письма, началось похвальное шевеление. Стараюсь, чтобы к твоему приезду явились ощутимые результаты. В числе прочего — виделся вчера с Йошкар-Олой. Ничего конкретно плодотворного извлечь из беседы с ним не удалось, но думаю, вполне возможно и нужно завязать узел на будущее.

Еще познакомил нас вчера Сережа48  с Володей Алейниковым49 … Саша, теперь я понимаю: Пахом — образец скромности и великий поэт. Алейников, в отличие от Аркадия, не дерется (он слишком толст для этого, вообще внешность его стандартна для их круга: крупный, широкобородый, мутноглазый, голосистый, рыж). Но тихость норова возмещается в пропорции объемом выпендрежа. За час этот человек успел: покритиковать «Арсения Александровича»50  (сравнивал его с «нашим Пахомычем»); рассказать о близком знакомстве с «Надеждой Яковлевной»51 ; сообщить о своих экзотических публикациях («А вообще-то я написал пятнадцать книг») и поведать десяток пчеляковских52  сюжетов. Но венцом вечера был его рассказ о магии. Была у Алейникова жена Элизина, и она была королевой ведьм. На этот пост Элизину выбрали в одном шотландском городке, где подобные выборы происходят ежегодно. «Бывало, — рассказывает Алейников, — лежишь на диване, а она кругами по комнате летает, летает». Вообще, он верит во множество примет и истерически вскрикивает, замечая там и сям в комнате дурные мистические предзнаменования. А еще, Саша, знай, что магов было очень много; в их числе такие исторические деятели, как Блок и Гитлер.

Алейников прочел много своих стихов. Они все музыкально-гладкие, эдакое беспримесное журчание ручейка; полны изысканных образов; но при этом — пусты до крайнего предела. Такие дела.

А я для тебя отыскал любопытную вещь. Берковский, оказывается (впрочем, может быть, ты уже и сам читал) утверждает тезис о непрофессиональности русской литературы, то есть ее творцов. В его книге, в целом претенциозной и построенной на фальшивом основании, посвящено этому несколько интересных страниц. (И еще там попадаются умные мысли — на общем тупо-бесноватом фоне.) Вот тебе библиография: Н.Я. Берковский. «О мировом значении русской литературы». Изд-во «Наука», Л., 1975, стр. 96–97 и далее.

Поскольку уж мы вдались в высокие материи, то вот тебе еще две «культурные» новости (снова же не знаю, новости ли это для тебя): во-первых, вышла пластинка с записями Тарковского (ок. 30 стихотворений), а во-вторых — сборник Ахматовой в большой серии «Библиотеки поэта». Оля Нильсен видела эту книжку и говорит, что это очень-очень полное собрание. А пластинку Тарков­ского я сам видел и слышал — запись отличная.

Я написал, наконец, о Маше. Меня в основном интересовали общие особенности всего этого «потерянного поколения». В записках моих53  есть об этом особый раздел. Может быть, и ты найдешь там для себя какие-нибудь интересные мысли или формулировки. Я пишу о «комплексе неполноценности поколения» и стараюсь разложить все по полочкам. Приедешь — почитаешь.

А Бахыт всерьез взялся за статью о Евтушенко, сидит в библиотеке и читает газеты за 20 лет. Он вспомнил интересную параллель для эрзаца54 : как в Евангелии юноша спрашивает Христа: что нужно для спасения? Христос отвечает, что нужно раздать имущество. И тогда юноша «опечалился и отошел, ибо у него было большое имение». Похоже, правда?

А еще у нас началась весна.

Приезжай, а пока что кланяйся Нине.


21.V.76. В Москву с о. Тройной

 

Привет, Сашок.

Я немного ошибся по географической части: хвороба эта называется Известия ЦИК, а не ВЦИК; кроме того, это название не одного острова, а группы островов. Собственно же наш остров называется Тройной. Это на юге Карского моря. Следующая же наша точка по вновь утвержденному плану называется Чертова Губа. Это уже на материке, где-то в устье Енисея, возле Диксона.

На Тройном устроились мы снова в домике полярной станции. Здесь больше удобств и лучше кормят, чем на Ушакова — потому что есть профессиональная повариха. Но люди — скучнее, особенно начальник станции Грабер — человек, который совершенно отупел, потому что зимует уже двадцать пять лет.

И мне стало скучно. Работу мы здешнюю уже почти всю сделали — на этот раз куда быстрее, чем на первой точке. Стихи больше не пишутся. Писем нам сюда не бросают. Так что и от тебя после письма о Коркии55  больше ничего не читал. Сотрудники по работе — при полном отсутствии к ним частных претензий — успели мне опротиветь до тошноты. Это самое отсутствие претензий не позволяет скандалить. Правда, на Среднем я успел за пару суток хоть с кем-то испортить отношения: именно, с Пономаревым. Но мы от него улетели, а больше пока ругаться не с кем. Так и сижу. Канта прочел, теперь Фихте читаю. Взять бы их обоих, да за такие доказательства — года на два на Известия ВЦИК. Или хотя бы ЦИК.

Понимаешь ли, «само наукоучение есть наука (курсив Фихте. — А.С.) Оно также поэтому должно иметь основоположение, которое в нем не может быть доказано, но должно быть предположено как условие его возможности как науки». Помимо этого, Фихте отстаивал идею исключительности немецкой нации. Нация, действительно, исключительная.

В общем, тоскливо мне. Жалко, что лажанули Землю Франца-Иосифа: здесь рассказывают, что там какие-то необыкновенные айсберги и ледяные купола. А меня теперь тащат все на Юг, да на Юг… Уж тогда прямо в Москву бы.

Я Тане в длинном письме изложил причины своей депрессии, каковые причины (как и самое депрессию) полагаю достойными изучения для потомства. Вкратце: внутренние причины — в основном то, что мне все, как писал Шукшин, «остолбенело»; а внешние — депия, депия56  и еще много-много раз — депия. Движусь я к широтам и долготам меж людьми — и вижу эту депию всюду и во всем. И это несмотря на бóльшую независимость и бóльшее, несомненно, здоровье здешних людей по сравнению с Москвой (о чем я уже писал). В общем, глядели мы фильм «Возвращение к жизни» по «Запискам Серого Волка» Ахто Леви. Там герой (невыдуманный) пытается бежать из лагеря, а конвойные останавливают его автоматной очередью по ногам и, подбегая, кричат: «Дальше Советского Союза не убежишь!»

Вспоминаю тебя с Ниной, Танюшу, всех вас — нарочно припоминая недостатки, отказываясь от идеализации — и вижу, что далеко на материке оставил я воистину избранное общество. Тоскуется так, что хоть вой с утра до несуществующей ночи. А жизнь, повторяю, устроена здесь много лучше, чем в Москве. И снова безумные мысли: вместе бы всем сюда…

На Чертовой Губе мы будем жить уже не в доме, а в палатке или в пещере. Может быть, на воздухе и при меньшем числе окружающих мне полегчает. Но пока — хреново. Целый месяц я, хотя и скучал по березкам, чувствовал себя на подъеме, — а теперь полный упадок духа.

Этому, помимо причин лирических и общественно значимых, есть и чисто физиологическое объяснение: на Ушакова я чифирил почище, чем дома, — а здесь чай заваривают слабый, пачки куда-то прячут, а по хозяйству помогать не просят. А для меня это — просто беда, без всякого выпендрежа.

У Шопенгауэра я прочитал прекрасные слова — о том, что исторический оптимизм — бессовестен. Если вдуматься и вспомнить, чего что людям стóит, — слова эти предстают удивительно точными. Если ты читал мои стихи, посвященные Дмитриеву — ради Бога, не понимай их как оптимистические. Настроение в этих стихах и вправду отчаянное, но, если я сумел выполнить замысел, это не оптимизм, а только твердость и горечь. И еще. Можно ждать (и нужно желать) добра для себя, «личного счастья», но ожидать добра для человечества и благодушествовать по этому поводу — цинично. Таково уж положение дел на свете.

Прости за многословное глубокомыслие, но я одинок и начитался книжек. Пока, умный и хороший мой. Всем привет.


10–11.VI.76. В Москву с о. Тройной

 

Саша, привет тебе еще раз.

Дни идут, а ясности в моем положении не прибавляется. Мы все сидим на Тройном. Начальство на две недели летало в Москву, вернулось, мы еще три дня поработали, — и снова ждем, не зная, когда нас будут перебрасывать; и даже теперь непонятно, куда — может, и не на Чертову Губу. В общем, неизвестность.

Понедельник в моей суеверной классификации отмечен как день величия. Вот три дня назад (сейчас раннее утро четверга 10-го) все и сошлось. Нам сбросили почту. Еще бы не величественно — яркое солнце; огромные пространства набухшего и готового таять, но еще белого снега; льды, к горизонту наращивающие голубой оттенок; полоски вскрывшегося моря, на солнце сделавшиеся из серых насыщенно-синими, — и падает с борта пакет. А в пакете — подтверждение, что я еще не совсем подох, потому что меня помнят, потому что через эти тысячи километров, местами непроходимых, со мной продолжают разговаривать все мои дорогие друзья (кроме… Бахыта, ни разу мне не написавшего)… От тебя получил три письма — два новых и одно черкасское. Спасибо, что пишешь много и интересно.

Радости моей в тот день предшествовал какой-то ужас. Когда на Ушаков­ском острове я долбил ледник, то думал, что тяжелее этого ничего мне в путешествии не предстоит. Однако я тогда не знал, что здесь для рабочих нужд придется ломом же долбить вечную мерзлоту. Вечную мерзлоту не стоит путать с промерзшей тундрой, находящейся повыше и занимающей на этом острове слой около 60 см. Эту тундру долбить тоже потяжелее, чем лед, но полегче, чем мерзлоту… В общем, радость известий с родины я, мягко выражаясь, — заслужил.

У нас около 0°. Ясные дни чередуются с метельными, но холодов уже нет и, говорят, не предвидится. Слава Богу. К середине июля, по прогнозам, должен уже стаять снег.

Теперь приступаю к ответу на твои письма. Сашок, еще одно письмо с подробным изложением методологии балдежа, — и я обещаю свернуть тебе шею, если вернусь. Это в Москве хорошо, разлегшись ногами кверху, часами обсуждать отрубы. А здесь я нуждаюсь в пище духовной, мне нужно с ложечки что-нибудь эдакое изысканное подавать. Поученее.

Впрочем, ты и об ученом пишешь, да немало. Вот об этом и поговорим.

Поздравляю тебя и Нину с «отличной» защитой ваших дипломов. Саша, милый, нельзя быть таким Ходасевичем и на все ворчать. Знаешь, какой у меня есть жизненный принцип? «Все обстоит гораздо хуже, чем думает Казинцев [подразумевается, что Казинцев мрачен], и поэтому нечего расстраиваться, а надо спокойно делать свое дело». Ты жалуешься на равнодушие Манна57  к твоей — действительно блестящей — работе. А я тебе скажу: ты невероятно удачлив, тебе повезло как никому. Что просвещенная наша публика — дерьмо, я знаю не хуже тебя. Скажу даже: она — еще бóльшее дерьмо, чем думаешь ты. Я здесь исписал тонну бумаги — это все черновики «Корней эрзаца». Разбираю всю историю интеллигенции с момента рождения самого этого понятия. Ставку в этой работе делаю огромную: выйдет — бомба, не выйдет — буду выглядеть жалко. Привлек всех своих Кантов, Фихт, Шеллингов, Штирнеров, Ницш, Гегелей и прочих. Выводы — мрачнейшие. Но я из всего этого не заключаю, как наш философический друг, что надо «жить как амеба», а говорю: дело свое надо делать, и Бог нас не оставит. На то и Антология, и все прочее. А просвещенные дураки… Что ж, мы будем делать дело до тех пор, пока они — из глупости и трусости, не из благородства — вынуждены будут считаться с нами. Это будет, будет непременно, — в качестве приятного побочного итога. Проще это выражено в Евангелии: «Ищите Царства Божия, а прочее приложится». А пока нам от них рассчитывать не на что. И твое «отлично», и выступление Манна — это больше, чем удача (по нынешним обстоятельствам). Только так и можно воспринимать. И радоваться, и терпеть, и ждать, и делать, делать, делать. Потому что, как сказал граф Монте-Кристо, «высшая мудрость человеческая заключается в двух словах ЖДАТЬ И НАДЕЯТЬСЯ». Я говорю серьезно и убежденно.

Тебе вот мало, что маститого Ю. Манна дали тебе в оппоненты и этот Манн тебя не оценил в должной мере, а только назвал твою работу исключительной для дипломника. А я вот имею дело с людьми, которые уверены, что «Прибежали в избу дети…» — стихи Некрасова58 . Люди эти пользуются невиданной нигде, кроме Арктики, волей, — а как они ей пользуются, как развлекаются, — спроси Бахыта, я ему писал об это подробно. Я тут поговорил о поэзии с одним молодым зимовщиком; рассказал ему о страхе смерти, красоте жизни и так далее. Он испугался и убежал от меня. И в арктическом училище обучали духу коллективизма и выпустили, двадцатилетних, — превосходно обученными. Понимаешь, бытие многоэтажно, и в нем есть этажи куда пострашнее, чем тот, на котором ты обретаешься… Заодно вспомним, что меня, например, из университета выгнали59  — не Манны, а милиция и пьяный стукач из коммуналки в Марьиной Роще.

То же и о волгинском сборнике60 . Ты пишешь об унижении. Купить нас, как мы выяснили, не купят. А унижение… да разве можно нас сильнее унизить, чем мы в принципе унижены в нашем теперешнем положении! Нам нечего терять, кроме своей Депии. Значит — опять же — дело надо делать, и все. А если «сбоку» появляются какие-то дыры, так надо лезть во все дыры. Я, например, не против того, чтобы напечатали одно мое слабое стихотворение. Да хоть полстихо­творения! Ведь если они напечатают 30 моих лучших стихотворений — итог будет тот же самый: Манны покурлычат, повыпендриваются — и пойдут по своим эрзацделам в ненарушенном спокойствии. Проблемы: печатать или не печатать — передо мной попросту не стоит. Напечатают — я буду слегка рад; нет — я не расстроюсь. Пусть печатают, что хотят. У меня есть ты, есть серьезное дело, — вот там мои проблемы, там я беспокоюсь, нервничаю и ставлю проблемы. Советую так же рассуждать и тебе. А Бахыт и Сережа пусть делают, что хотят.

Тебе, может быть, покажется, что я выпендриваюсь. Но, честное слово, в одиночестве и так горько и страшно чувствуется бессмысленность огромной жизни, наполненной недолюдьми, — что твои проблемы кажутся чуть-чуть надуманными. Вернее, это проблемы для статей, для боевой полемики — то есть повод для бодрости, а не для расстройства. Наше дело — драться, а драться — это весело. Мы ведь только-только начинаем, у нас есть еще кое-какое время впереди. Все будет хорошо, Сашок, поверь мне.

По всему по этому меня больше заинтересовала «позитивная» часть твоего письма. Та, где ты предлагаешь вместе заняться Пушкиным. Правда, я немного обижен: что я, дурак, что ли, какой, что мне досталось писать о политических взглядах Пушкина (то есть нечто наиболее примитивное из Пушкина). Да еще придется мне писать не просто по схеме «Сопровский о Пушкине», а с твоей работой — по счастливому твоему собственному выражению — во главе61 . Ну да ладно, чего обижаться; во главе так во главе. Тем более — если серьезно — я и сам подумывал о чем-то подобном (только я в головах). Собственно пушкин­ский материал весь полностью у меня в памяти; часть уже обработана; окончательно будет готово не позднее Нового года. Есть у меня немало нужных эпизодов из вересаевских собраний грязных сплетен. Остальные документы и исследования смогу, думаю, собрать и обработать весной. Тогда где-то к будущему лету можно будет сесть и все написать. Стало быть, мне нужен примерно год.

Пока что я упорядочил под влиянием твоего письма развернутый, но бездоказательный план этой работы. Некоторые вещи я между нами более явно назвал своими именами, чем это придется сделать для целомудренного читателя вроде Манна. Вот этот план.

 

I  ВСТУПЛЕНИЕ

 

1. Общественно-политическая позиция находится всегда в связи с общей мировоззренческой и творческой позицией художника. Но общ.-полит. позиция не обуславливает все остальное (как хотелось бы вульгарным социологам), но, напротив, сама обуславливается более глубокими моментами воззрения художника. Общ.-полит. позиция есть отражение на самом внешнем уровне, поверхностный слепок всего воззрения. Но позиция эта — и наиболее отчетливое проявление целого (т.к. она проще, однозначней прочего и т.д.) Таково значение позиции этого рода.

2. Разоблачение традиционных взглядов на общ.-полит. позицию Пушкина:

а) Пушкин — борец;

б) романтическая концепция;

в) социологическая концепция;

г) Пушкин — конъюнктурщик;

д) Пушкин — верноподданный бонвиван;

е) похвалы за это;

ж) хула.

3. Широта Пушкина как общественного деятеля:

а) широта предметного охвата;

б) широта оценок;

в) явственно ощущаемый предел этой широты — там, где вступает понятие чести; в этих случаях Пушкин противоречив; широта его сменяется чуть ли не ограниченностью (неприятие Вийона, Бальзака и т.п.)

NB: проблема этого противоречия — центральная в работе.

4. Метод настоящей работы. Проблема отбора материала.

Уже сказано, что общ.-полит. план деятельности художника — наиболее отчетливый. Поэтому материал нужен как можно более однозначно понимаемый:

а) внехудожественные произведения П. (критика, публицистика, письма);

б) того же рода произведения современников П. и позднейшие исследования, ориентированные на этот план;

в) худож. произведения П. с демонстративно нехудожественной (или сверххудожественной) публицистической установкой — т.е. наиболее прямолинейные. На сложные художественные формы можно ссылаться лишь строго предположительно.

 

II ОСНОВНАЯ ЧАСТЬ РАБОТЫ

 

1) Негативная позиция П.

1. П. — враг революции:

а) буржуазно-демократической (от оды «Вольность» до <Путешествие из Москвы в Петербург>);

б) простонародной.

2. П. — враг демократии (от той же «оды» до статьи о Джоне Тэннере).

3. П. — враг нуворишества и чиновной системы.

4. П. — оппонент французского варианта Просвещения [о Вольтере и пр.] П. — враг французского атеизма [о «единственном умном афее» в раннем письме и т.д.]

5. П. — враг тирании и невежества.

2) Позитивная позиция П.

1. П. — националист:

а) из вышесказанного;

б) полемика с Чаадаевым;

в) «конъюнктурные» стихи и выступления н. 20-х — н. 30-х гг. XIX в.;

г) особенности «России Пушкина».

2. П. — аристократ:

а) из вышесказанного;

б) чего хотел П. от Николая I [«контрреволюции революции Петра I»]; отношение к Петру и Романовым как к революционерам [у Вересаева, т.e. — беседа П. с великим князем];

в) прямая защита интересов аристократии как духовной элиты народа.

3. Пушкин — просветитель.

NB: эволюция пушкинского просветительства от раннего неопределенного бунтарства к более осмысленным стремлениям зрелой поры.

Пушк. — сторонник просвещенной монархии, опирающейся на силы нацио­нальной аристократии.

3) Порядок и воля в системе П.

Угадывается некая мера, некий ясный поэту критерий распределения в мире этих понятий. [О «республике наук» и монархии; о республиканских идеалах Рима и т.п.] П. знает: где можно, где нельзя.

4) Характер позиции П.

1. Великая энергия и жажда деятельности П. [о «кулачном бое»]

2. Для дела одиночки — мало, толпы — много. Нужна кучка единомышленников, т.е. партия.

3. Партия — идеальная мера равновесия идеи и дела. От одиночки у партии — избранность единомыслия; от толпы — физическая сила. С партией можно многое сделать.

4. Два рода партийности:

а) агрессивно-атакующая (с позиций зависти и ненависти);

б) благородно-оборонительная (в защиту предаваемых на поругание идеалов и принципов). Примерно как у Толстого [«Если злые люди… то добрые люди…»]

5. Однако, во «вторую» партийность по разным причинам могут проникать свойства «первой» (вместо дружеской активной взаимоподдержки — принципиальная беспринципность и т.п.) Это — от тех сторон партийности, которые обусловлены толпой, а не личностью. Таким образом, будучи деятельной, партия рискует чистотой этой деятельности (в противном же случае — рискуя оказаться нежизнеспособной перед лицом сильных, ничем не брезгующих врагов). Поэтому идеи вроде толстовских изначально утопичны и чреваты опасными последствиями.

6. Выход (избранный Пушкиным) подсказан самой его профессией. Поэт П. перенес свою партийную деятельность на почву искусства. Принципиальное бескорыстие искусства до опыта гарантирует чистоту деятельности, а избраннический характер деятелей этой сферы предохраняет партию от влияния толпы.

Вправду, П. большинство наиболее серьезных партийных битв связывает с искусством (так или иначе). Прямые политические атаки он позволяет себе больше в частных беседах (с царем и проч.) Кульминация публицистической «партработы» П. — деятельность «Литературной Газеты» — целиком строится вокруг проблем искусства (защита «литературной аристократии»). Политические выпады (как предельно резкое «Avis au lecteur»)62  являются на основе чисто литературной борьбы.

5) Два исторических отношения, подлежащие разбору в духе выясненных особенностей позиции П.

А. П. и Петр I.

Б. П. и декабристы. Зд.: широта, исходящая из личной дружбы, и принципиальное неприятие позиции. П. вышел из этого, для них тупикового, противоречия — беспримерно чистым.

6) Решение центральной проблемы — разгадка «предела терпимости П. (см. Вступление).

Предел этот пролегает там, где задеваются «партинтересы» П., формулированные им в принципах чести и соблюдения с пуританской строгостью (и это при редчайшей широте пушкинского воззрения). Партия П. — партия чести. Публицистика П. — кодекс чести русской литературы.

 

III ЗАКЛЮЧЕНИЕ

 

1. Все концепции общ.-полит. деятельности П. — ограниченны, неполны или нечестны. П. — неизмеримо шире, целостнее и честнее этих концепций.

2. Итоговая оценка позиции П. по ее содержанию (тезисное изложение разделов 1–3; 5 осн. части работы).

3. Итоговая оценка позиции П. по ее характеру (тезисное изложение остальных разделов осн. части).

Основной характерный принцип позиции П. — партийность. В свою очередь основа этой партийности — чистая или, точнее, совестливая деловитость.

Принципы эти — залог чистоты здоровой русской жизни, духовности всей русской культуры.

Сохрани этот план, а то у меня черновик плохой. Тебе эта писанина покажется тупой, но чего ожидать от человека, который третий месяц живет на проклятых Богом и людьми островах и долбит ломом мерзлоту. Я хотел лишь показать тебе, в каком направлении движется мой живучий дух. Я бы тебе и отрывки из «Корней» прислал, но не хочу перебивать ни своей работы, ни твоего эффекта целостного восприятия. Подождем до завершения…

Спасибо за московские пейзажи. Вкупе с другими, пусть не столь зрелыми, как у автора «Вариаций»63 , они помогают мне помнить Москву. Скучаю по вам, по всем москвичам, по Танюше, которую страшно люблю. Когда ж увидимся-то? Бумага кончилась. Пока. Люблю и помню.


1982. Москва

 

* * * 64

Не выношу читать кому-то морали — скорее склонен, по слабости своей, если не к лести, то к некоторой идеализации собственных товарищей. Но ты не из тех, кому польстила бы с моей стороны снисходительность. Да и жизнь моя, помимо воли, складывается так: вечно приходится с кем-то спорить, кому-то что-то доказывать. Так было с Цветковым после его отъезда в Америку, так и с тобой теперь. Видится мне стол со звонкой посудой, за которым сидели мы все вместе; по очереди отходят от него в сторону друзья — и я в растерянности произношу запоздалые речи вслед уходящим.

Вот, например, выступление твое в «ЛГ». Я, перелистав газету, сперва на него (по привычке пробовать на зубок отдельные фразы) внимания не обратил. И не обратил бы, но вдруг вижу подпись: А. Казинцев. Так это же, думаю, Саня, с которым мы в школе сидели за одной партой. Набросился на твою статью. Конечно же, нашел: «Или нужны другие поэты». По опыту советского газетного чтения понял: это есть твоя бомба. Обрадовался, вот, думаю, какая хорошая вышла статья; и смелая. Потом соображаю вдруг: да ведь у любого С., Л., М.65  — тоже есть кореша, с ними за одной партой сидевшие. Так ведь те кореша небось и у С. «бомбы» находят! Так ведь и С. ради этих корешей небось пишет! И наверняка так: нужно же как-то С. перед собой оправдываться! А потом еще подумал я: ну, а прочти я твою статью даже и внимательно, лишь не зная, кто автор, не зная, что автор этот восемь лет назад со мной собирался антисоветскую антологию издавать — тогда что? А тогда, ясно вижу: раздражила бы меня твоя статья. Все раскиданные там и сям обезличивающие советские оговорочки вывели бы меня из себя; а «...прав Егор Исаев...» каково? Да вчем бы он там ни оказался прав — это ведь любимый поэт майора ГБ, который мою бабу мучал!66  Нет, не полюбилась бы мне такая статья... А заголовок да «другие поэты» лишь подлили бы масло в огонь. Ты ведь — вот он, советский-то контекст! — не тезисы свои заветные советскими оговорочками усиливаешь, но тезисами этими собственные оговорочки да всю «ЛГ» укрепляешь! То есть, выполняешь интеллигент­скую функцию для режима — как Никита Михалков, ансамбль «Березка», Рой Медведев67 и… вся эрзацпоэзия68 .

Вот и поделом тебе — единственный отклик на твое выступление в дискуссии подоспел (через номер): прав А. Казинцев, что возрождение подлинной гражданственности назрело; воплощение ее — сибирские стихи поэта Преловского… Так пишет читательница.

Да, меня раздражает занятая тобою на сегодняшний день позиция. Да, я недоумеваю, когда увлеченно, притом и с солидным решпектом обсуждаются публикации в советской печати — и когда в то же самое время с презрительной усмешкой отмахиваются от эмигрантской печати и самиздата. Но больнее всего для меня, что позиция эта отстаивается не как индивидуальная, частная, самозащитно-оборонительная (что я понял бы, в ответ на что промолчал бы) — но как позиция агрессивная, сопровождаемая прямыми нападками в адрес давних товарищей.

Ты бы прибегнул тут, пожалуй, к излюбленным параллелям — насчет того, как Терсит соблазнял ахеян не считаться с долговременными заслугами Агамемнона69 , дабы проучить последнего за сегодняшнее, свежее в памяти прегрешение. Но не помни я прежнего Александра Казинцева — я как раз и не взялся бы за это письмо. Оно именно является попыткой дружеского напоминания, пускай и строгого. В отличие от советской власти — нет у меня и средств отправлять того, кому в прошлом я столь обязан, ныне же неугодного, — в город Горький. Так что ничем мое письмо тебе не повредит.

Да, я пишу ради прежнего Александра Казинцева. Ради того, кто открыл истоки поэзии в собственной юности — в страхе смерти, в первой безнадежной любви. — «Лет через десять обрастают семьей, жирком — и всяких благ». — Поэт понял тогда, что Бог каждому в начале пути приоткрывает завесу над этой дорогой («по проволоке, по проволоке — а ну как упадет?»), но что не каждому дано удержаться. Поэт с отвращением поглядел на заслуживающее благ большинство: «Господи, да лучше пьяным и в канаве в десять раз, чем похожим быть на вас…» Поэт пожелал отвернуться: «Не слышать вас, не думать ни о ком». И в то же время осознал неизбежность будущего столкновения; «Не так я слаб — я насмерть буду биться». Поэту ясно было тогда, за что платит он подобную цену: «Я приобрел повышенное зренье...». — В то же время поэт не был легкомыслен, он и саму цену отчетливо представлял себе; потому с отчаянной решимостью выдается им решающий образ надвигающихся перемен: «…и под откос — локомотив».

Так было, и что было — то есть, и никуда уже не денется. Было, однако, и другое. Поневоле теперь, запрашивая память, воспринимаешь как нечто существенное то, что казалось когда-то случайностью, милым чудачеством, на худой конец — некоторым излишком осторожности. Повторюсь: по природе я не придирчив, и — не будь сегодняшнего, пугающего меня, положения вещей — забыл бы досадные сценки прошлого навсегда.

Сентябрь 1975. Цветков только что выехал из СССР. Ты предлагаешь убрать его стихи из готовившегося тогда 2-го выпуска нашей антологии. Мелочь? — В общем-то, мелочь: очень тогда нужны были Цветкову в Риме 4 жалких машинописных экземплярчика «Московского Времени»! Да и полезной могла тогда показаться эта мелочь: нужно, чтобы новорожденная антология выжила — и т.д. Лично мне подобная логика всегда применительно к советским условиям казалась подозрительной. Но в тот момент она меня убедила — настолько, что я даже, как ты помнишь, воздержался при голосовании твоего предложения, что при тогдашнем раскладе фактически решило в твою пользу весь вопрос. А ведь по своему складу я решительно против подобных решений.

Почему я так поступил? — Я тогда решил оказать тебе кредит доверия. На чем же я основывался? Ответ на этот вопрос может немало прояснить и в твоей дальнейшей эволюции, и в моем сегодняшнем отношении к ней, и в соотношении наших позиций на сегодняшний день. Потому-то я и касаюсь того эпизода из дней нашей молодости... В тот день, решившись тебе довериться, я вспоминал один наш разговор, имевший место незадолго до того. Я сказал тогда, что «Московское Время», в конечном счете, начинание антисоветское; ты, помолчав и затем важно склонив голову, тихо, но внятно отвечал: «Да». Ни ты, ни я не подразумевали под этим намеренной подготовки к каким-то политическим акциям, не имели в виду и каких-то определенных перемен в направленности нашей антологии, носившей изначально чисто литературный характер. Но оба мы выразили ответственное сознание положения вещей, заключавшегося (и за­ключающегося) в следующем: каждое, даже чисто культурное начинание, при единственном условии его внутренней независимости, волей или неволей, рано или поздно приводит в СССР к столкновению с властями, навлекая их репрессии и вынуждая ответное сопротивление — неминуемо, согласно внутренней логике советской власти и внутренней логике самой культуры. Никто из нас не хотел тогда лезть на рожон — но никто и не сомневался в конечном исходе дела; мы желали, чтоб исход этот вызрел органично по ходу самого дела, чтобы все мирные возможности были нами испробованы до конца, чтобы тем временем начинание наше окрепло и позиции наши усилились. Вопрос о том, когда же именно конфликт, если он неизбежен, разыграется открыто — был в этих условиях вопросом стечения обстоятельств и нашего личного чутья. Сентябрь 1975, может быть, не был поворотным моментом — и я согласился не признавать его таковым; но это не было моим общим убеждением — это было актом личного доверия к тебе. Доверия, основанного на знании твоих личных качеств — и, что весьма существенно, основанного на моей тогдашней вере в то, что изложенная в этом абзаце позиция была тогда нашей с тобой общей и безусловной позицией. Без этого я и тогда проголосовал бы против тебя, не колеблясь. Но я верил, будто и для тебя вопрос об участии Цветкова есть лишь частность, а не принципиальная позиция, выражающая твое представление о статусе антологии. Время, увы, свидетельствует пока что лишь о том, насколько я тогда ошибался.

Май 1977. Первая публикация Кенжеева в «Континенте»70 . Мы тогда полдня пробродили по городу в компании Лукичева71 , без толку перебраниваясь: ты требовал исключить на этот раз — из антологии Бахыта... Припомним теперь конкретно, что же произошло за те два (75–77) года? В литературном отношении мы оставались по-прежнему в том же тупике, выходом из которого как раз по замыслу и должно было послужить «Московское Время». Все попытки (а они были) распространить антологию, если не по официальным каналам, то среди «официальных лиц» безнадежно провалились. Антология, между тем, становилась все более зрелой, обретала свое лицо. Ты же к этому, времени пребывал уже в аспирантуре... Вот, первый из наших товарищей неожиданно открывает новую дорогу, новые возможности. В этот-то момент ты заявляешь: вон его! Ты видел — со своим-то чутьем не мог не видеть! — как раз теперь бы с руки, что-то придумать, совершить, повернуть. Не пожелал увидеть... Я на сей раз уступать не желал. Мы с тобой поссорились бы тогда — если бы не благородная чуткость Бахыта, в тот же вечер по собственной инициативе позвонившего мне и попросившего снять его стихи, из готовившегося тогда 4-го выпуска. Я счел это выходом из затруднения, для очистки совести попереубеждал Кенжеева минут десять, потом согласился с ним — и ссоры с тобой углублять не стал. Еще раз позволил себе поверить в твою добрую волю.

Тогда был один замечательный поворот в этой нашей с тобой беседе. Ты сказал, если Кенжеев останется в 4-м выпуске — там не останется тебя. Я уговаривал тебя так не поступать, потом развел руками: мол, тем хуже для тебя. Тут-то от тебя услыхал я тираду, буквально меня ошеломившую. Ты заявил: «Вот ведь логика рационализма (при чем тут рационализм?! — да просто в те месяцы ты этим вопросом занимался... — А.С.): бездушная машина («Московское Время». — А. С.) вертится — и меня, перемолов, выбрасывает». — Надо же настолько с ног на голову все перевернуть! Не ты, оказывается, требуешь выбросить вон нашего товарища за проступок, за какой наказывают в СП СССР, во имя призрачной лояльности, к тому же обрекающей нашу антологию на дальнейшее прозябание в ничтожестве — нет, это тебя кто-то выбрасывает! Но — кто же, если не собственная твоя трусость, не твой собственный расчет?

И все тут показательно: преувеличенная боязливость, переваливанье с больной головы на здоровую, демагогическое подведение базы под собственный узкий интерес... Саша, мы друг друга знаем четырнадцать лет — неужели же я не понимаю, что, если бы тебе для чего-то понадобилось, наоборот, оставить Кенжеева в антологии — ты и это смог бы обосновать общим кризисом рационализма, капитализма, или чего твоей душеньке угодно?!

Дальше — больше. «Московское Время» — без тебя, прямо вопреки твоей воле, усилиями других людей — вышло-таки на более широкую орбиту. Ты в глубине души не можешь не сознавать: это-то и явилось тем органическим ходом вещей, который мы с тобой изначально предвидели. Перелом наступил, потому что нечем больше стало дышать. Стихи шли волной, давя на сердце — между тем мы переставали быть молодыми, молчание душило нас, нищета унижала. Я говорю лишь о наших «интересах» — может быть, это прозвучит убедительнее, нежели простая ссылка на чистоту и правдивость эмигрантской печати сравнительно со внутрисоветской. Ты же в эти годы «завязал» с аспирантурой, но принялся приноравливаться к сфере журналистики. И пошли, как бы это сказать... разговорчики.

Время идет; под эти словечки, смешки, выходки ты, кажется, выработал себе окончательную позицию в отношении к нам, ко мне. Дважды уже я слышал от тебя примерно следующее: «Теперь, заняв определенную литературную позицию, я мог бы вам помочь. Но вы повернули от чистой поэзии к служению чему-то другому». — То есть были когда-то у нас общие идеалы юности, а теперь вот ты гордо продолжаешь отстаивать их, мы же предали их ради манящих миражей. Но — во-первых — мы-то всю жизнь делали одно и то же: писали чест­но стихи про то, что думали и чувствовали, да искали тем стихам аудиторию. Во-вторых, Саша, я сам видел, как ты получал гонорар в окошечке издательства «Правда». В те самые месяцы, когда Сережа и Таня получали прокурорские предупреждения72  в другом окошечке. Во все времена предательством идеалов юности считался выбор не того, что бескорыстней, тем более опасней — но того, что прибыльней.

Мы как-то поспорили (прежде сама тема спора была бы немыслимой) о сравнительных достоинствах официальных и независимых литературных деятелей. Ты — об официальных; «Зато они умеют работать». (Еще бы не работать — на зарплате, не пыльно, с перспективной карьерой... А что подвиг — хоть и неумело, но работать бесплатно, сторожа попутно вонючую стройку, да с перспективой лагерной — о том забыто).

Ты: «Как тебе моя статья?» (о работе, предназначенной куда-то в советскую печать). — Я (без малейшего желания уколоть, готовясь серьезно ответить): «Со скидкой на советский контекст...» — Ты (перебивая): «Ай, да брось ты это «пижонство» (разрядка моя. — А.С.). Ваших публикаций зато никто не читает. Так, серьезно, как тебе моя статья?» — То есть ты уже всерьез не допускаешь, что на советский контекст нужно делать скидку, если речь идет о работе, претендующей на какую-то содержательность. Это уже «пижонство» для тебя. Ты позволяешь себе сравнивать как ни в чем не бывало лживую советскую печать — и русскую зарубежную. Но ведь великая культурная миссия последней как раз и заключается в преодолении трагического разрыва между наличием читателя при отсутствии честной материально-культурной базы (здесь) — и отсутствием читателя при наличии такой базы (там); достигается это преодоление в печатанье «там» авторов отсюда — и в распространении «здесь» литературы оттуда. Пойми, я теперь не спорю с тобой. Я знаю, что тебе все это хорошо известно. Я упрекаю тебя не в незнании (ты для того слишком умен), но — в нежелании знать, в удобной забывчивости.

Ты — у Вали73 : «Вы все обрюзгли, поглупели, для вас единственное оправдание — стихи свои почитать». — Мы должны оправдываться. Половина из нас в эмиграции, другая половина под дамокловым мечом уголовного дела, все жизни перекорежены ради поэзии, ради нашего дела. Мы должны оправдываться перед человеком, наиболее благополучным изо всех присутствующих — за исключением Сергиенки74 , но и тот, при всем его благополучии, не боится, в отличие от некоторых, ни являться на проводы уезжающего навсегда друга, ни слушать мои стихи в присутствии людей вроде Кормера75 . Дай-то нам Бог оправдаться...

Все это, повторяю, лишь «разговорчики». Но прежде таких разговорчиков не было.

Ты когда-то с не меньшим жаром нападал на нас за недостаточно серьезное отношение к антологии. Помню, как набросился ты на Сережу за то, что тот отправился в какую-то редакцию, вместо того чтобы придти на очередное обсуждение «Московского Времени». Сережа с тех пор — не под влиянием ли твоего праведного гнева? — с хождением по редакциям «завязал». Ты — сам знаешь. Так кто же изменил идеалам юности? И еще: как же теперь тогдашний твой гнев расценивать? Как беспринципное (тогда и теперь) желание: пробиться любой ценой? Бедным студентом через самизд. антологию; начинающим ученым — через литер./вед., уже сильно антологию тормозя; советским журналистом — через свои статьи и уже прямо против антологии. А твое замечание насчет «умею­щих работать» совдепов расценивать как? Как восторженное преклонение перед «силой», независимо от ее направленности? — Если ты с видом оскорбленного достоинства мои предположения отвергнешь — тебе уж точно придется признать, что это именно ты с первоначальных позиций сошел и «эволюционировал» куда-то не туда…

Снова же: тебе может показаться, будто я тенденциозно ловлю тебя на неудачно вырвавшихся словечках. Но ведь и мне, и тебе самому прекрасно известна твоя способность действовать и говорить не под влиянием случайных импульсов, но ради осуществления каких-то сочтенных тобою верными установок. Ты всуе говоришь редко. Так что словечки роковым образом сами выстраиваются в тенденцию.

Тебе, должно быть, кажется, что, подвизаясь на страницах советской печати, ты лишь усиливаешь собственные позиции. Тем временем ты создашь какой-то великий труд, до времени пряча его под подушкой. Ты ошибаешься вдвойне. Во-первых, каждое новое продвижение на твоем пути будет не расширять, но сужать тебе жизненное пространство. В СССР за все надо платить. И что можно молодому критику в порядке газетной дискуссии — того нельзя критику маститому в отдельном авторском издании. Аверинцев или Лотман76  — исключения, вроде валютных матрешек из «Березки». Во-вторых, сама атмосфера затягивает, ты изменишься сам под влиянием собственного образа жизни, ты уже изменился (вспомним «разговорчики»!), — в итоге же твой великий труд из-под подушки окажется бессмысленным «неведомым шедевром». Саша, скидка на совет­ский контекст, о которой я говорил, не пижонство — но опасная хирургическая операция.

Похоже, ты находишься во власти иллюзий, каковые сгубили уже несколько поколений советской интеллигенции. «Надо выбиться — а там уж мы им покажем!» Но «показывали-то» весь век — им. А они под конец и рады бывали, спиваясь, раболепствуя и оскотиниваясь. Вырвались единицы — как Галич77 . Но и те вырвались не ценой углубленного компромисса, но мучительно и болезненно, подчас ценой жизни с этим компромиссом порывая. Да и тех поначалу поддерживала частичная искренность их иллюзий. От нас же, кому все ясно было с юности, с самого начала — потребовался бы какой-то чудовищный цинизм, решись мы повторить тот путь. «Поколение обреченных» — неужели судьба наша есть повторить заранее обреченную на гибель чужую судьбу?!

Но если ты, вправду, чувствуешь в себе столь фантастическую силу, что готов на все эти испытания ради некой великой победы в будущем — будь хотя бы до поры менее агрессивным в отношении к старым своим друзьям, не умеющим жить и пытающимся по старинке простые задачи простыми же средствами решать.

Мы своей волей не менялись — сама жизнь вывела нас на те горестные и жестокие рубежи, где мы стоим теперь. А вот ты пока что движешься неизвестно куда, и мне за дружбу нашу — обидно, а за тебя — страшно. «Критик А. Казинцев» — так называет теперь «Л.Г.» бывшего страстного и сильного поэта Александра Казинцева. Но не советская кличка страшна. Страшно, что и вправду последние несколько лет ты практически стихов не пишешь. Не советская власть наказывает тебя — ты сам пока что себя наказал.

Поскольку дела эти касаются в основном лишь нашего кружка, я не делаю этого письма открытым в широком смысле слова. Но вопросы, по ходу дела здесь затронутые, могут иметь общий интерес — поэтому я считаю уместным познакомить с этим письмом наших общих друзей — участников «Московского Времени».

 

Публикация Татьяны Полетаевой

Подготовка текста и комментарии Екатерины Полетаевой


1 Александр Казинцев, критик, журналист.

2 В текстах писем сохранены некоторые особенности авторского написания.

3 «Сайгон».

4 Поэт Алексей Цветков.

5 Ленинградский приятель Цветкова.

6 Виктор Топоров, ленинградский критик и переводчик.

7 Сергей Юрский, актер театра и кино.

8 Поэт Татьяна Полетаева, с 1977 года жена А. Сопровского.

9 Окончание этой истории см. в книге. Полетаевой «Групповой портрет на фоне окрестностей».

10 До свидания (нем.)

11 Когда Сопровский неожиданно приехал в Ленинград, он поселился у сокурсника Т. Полетаевой.

12 Анвар Сайтбагин.

13 Ленинградские поэты Александр Кушнер и Виктор Соснора.

14 Фоменко.

15 Дар Давид Яковлевич (Рывкин), писатель, руководитель лито, который посещали В. Соснора, А. Кушнер, В. Марамзин, Д. Бобышев, О. Охапкин, К. Кузьминский, С. Довлатов, Ю. Мамлеев, Г. Горбовский и др.

16 Поэт Виктор Кривулин.

17 Поэт Борис Куприянов.

18 Впоследствии Сопровский и Кривулин подружились.

19 Мать первого ребенка А. Сопровского.

20 Перифраз из стихов Владимира Полетаева.

21 Шутка по поводу высказываний Казинцева, что Сопровский пишет письма в расчете на потомков.

22 Цветков.

23 Ленинградский поэт.

24 Ленинградский поэт.

25 Статья о современной поэзии Казинцева.

26 Ленинградские поэты.

27 Александринский драматический театр на Невском проспекте.

28 Московский поэт Алексей Дидуров.

29 «Аврора» и «Нева» — ленинградские литературные журналы.

30 Поэт, переводчик, друг Казинцева и Сопровского.

31 Поэт, преподаватель Литинститута им. Горького.

32 Советская гимнастка, олимпийская чемпионка.

33 Станислав Георгиевич Сопровский.

34 Казинцева.

35 Столица Анголы.

36 В другом варианте: В темном платье, истертом до дыр,/ Купленном на дешевом развале…

37 Советские фигуристы.

38 Выпуски антологии «Московское время».

39 «Буря и натиск» (нем.).

40 Антология.

41 Чемерисской.

42 Перифраз строчек стихотворения Байрона, из эпиграфа к восьмой главе «Евгения Онегина».

43 Йошкар-Оле.

44 Выпуска антологии.

45 Здесь Сопровский пародирует Казинцева.

46 Купюра неприличных двустиший Сопровского.

47 Квартира, которую в разное время снимали Гандлевский, Кенжеев и Цветков.

48 Поэт Сергей Гандлевский.

49 Поэт группы СМОГ.

50 Тарковского.

51 Мандельштам.

52 Пчеляков, приятель Гандлевского и Сопровского.

53 Большинство упомянутых в этих письмах записок и статей Сопровского утеряно.

54 Статья Сопровского «Корни эрзаца».

55 Московский поэт Виктор Коркия.

56 Совдепия (сокр.).

57 Оппонент дипломной работы Казинцева.

58 Стихотворение А.С. Пушкина «Утопленник».

59 С филфака МГУ в 1972 году.

60 Сборник «Ленинские горы. Стихи поэтов МГУ». Издательство Московского университета, 1977.

61 В отличие от Казинцева Сопровский написал эту работу и с успехом представил ее на университетской конференции в  г. Тарту. В домашнем архиве сохранился только план, сама работа утеряна.

62 Мнение читателя (франц.).

63 Сопровский имеет в виду стихи Б. Пастернака «Темы и вариации» (1916–1922).

64 Это письмо без обращения адресовано А. Казинцеву.

65 Критики.

66 Майор КГБ представился Т. Полетаевой поклонником Е. Исаева.

67 Писатель, публицист.

68 Здесь Сопровский употребил термин из ранней статьи Казинцева.

69 Терсит и Агамемнон — герои «Илиады» Гомера.

70 Литературный, общественно-политический журнал «Континент». Издавался в Париже.

71 Михаил Лукичев, историк, иллюстрировал антологию «Московское время».

72 Гандлевский и Полетаева получили тогда прокурорские предупреждения по статье 190-1 УК (3 года за «распространение заведомо ложных измышлений»). Сопровский скромно умалчивает, что сам он получил прокурорское предупреждение по более серьезной статье 70 УК («агитация и пропаганда» до 7 лет лагерей строгого режима и 5 лет ссылки).

73 Яхонтовой.

74 Владимир Сергиенко ученый, смогист.

75 Владимир Кормер, писатель.

76 Сергей Аверинцев и Юрий Лотман, литературоведы.

77 Александр Галич, поэт, бард, режиссер.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru