Об авторе | Павел Финн родился в 1940 году. Кинодраматург, автор сценариев к шестидесяти художественным, телевизионным и документальным фильмам. Заслуженный деятель искусств России, лауреат кинематографической премии «Ника» 2014 года за лучший сценарий. Автор книги воспоминаний и прозы «Но кто мы и откуда». Предыдущая публикация в «Знамени» — «Правдивая история жизни и смерти одного чувака» (№ 12 за 2020 год).
Павел Финн
Мелочи из позапрошлой жизни
три рассказа
Как будто
Однажды один мальчик-прогульщик, ученик девятого класса, условился с одной девочкой-прогульщицей, ученицей восьмого класса, встретиться у кинотеатра. Купить билеты на дневной сеанс нового фильма «Анна на шее» с Аллой Ларионовой в главной роли и сесть в кинозале — держаться за руки. Кассирша в окошечке глянет на них и скажет вполне добродушно: «Целоваться, прогульщики?» — и на плане двумя крестиками отметит соседние места в последнем ряду.
Подходя к кинотеатру, мальчик уже как будто чувствовал в своей руке горячую взволнованную — влажную — ладошку. Шел быстро, нельзя опоздать. Внутри все пело и томилось. Спешил, летел! Навстречу близкому в темноте зала плечику и коленкам, тесно сведенным под клетчатой юбочкой. Навстречу ее запаху, — помните, как пахнут девочки в четырнадцать лет? — от которого ему не противно, а наоборот.
Накануне ночью мальчик — как только погас свет, натянул на себя одеяло, повернулся к стенке, закрыл глаза — сразу вызвал в воображении девочку, сидящую рядом в зале. Он как будто слышал ее завтрашнее дыхание, чувствовал запах.
Дыхание и запах были явственно ощутимы — просили, звали, требовали, и он обнял — обхватил — себя обеими руками, как будто он — это она. Я тебя люблю — думал он, улетая.
У кинотеатра «Художественный» на Арбатской площади девочки не было.
Девочка тоже торопилась, то шла, то бежала, так и мелькали в толпе ее ножки, загорелые на недавнем коктебельском солнце, с золотистым звериным пушком, в белых гольфах и красных туфельках с пряжкой.
Она тоже как будто слышала его запах — курева и возбужденного мальчишеского тела. Говорила себе — как только в зале будет темно, сразу же закрыть глаза, как будто нас нет, как будто это не мы. Замирая в сладком испуге, думала — она думала это и ночью, и утром, проснувшись, — если сегодня захочет и не струсит, я все-таки разрешу его руке, я так решила и, пожалуйста, отстаньте все от меня. Потому что я его люблю. Скорей, скорей!
У кинотеатра «Центральный» на Пушкинской площади мальчика не было.
Ждала, кусая ногти и постукивая копытцем, как лошадка нетерпеливая. Но его все не было и не было. На этот сеанс они уже, конечно, не попали. В отчаянии девочка — на всякий случай — побежала к Пушкину. И только там заплакала.
— Я ждал тебя у «Художественного»! Как всегда. Мы же там договорились!
— Ты что, совсем? В этот раз у «Центрального»! Я прекрасно помню.
— Ничего ты не помнишь, дура! Ты просто опоздала! Или вообще не пришла!
— Я не пришла? Это ты не пришел! Еще как пришла, дурак несчастный!
И все. Порвалась нить. Встречались, конечно. Каждый будний день. Она шла в свой класс, он в свой. Глазами встречались и отводили — с неловкой усмешкой. А ведь как хотелось мальчику — просто рвалось из него: пойдем завтра в кино? И она ответит, не раздумывая, быстро и тихо: на сеанс двенадцать тридцать у меня завтра два урока труд противный я его ненавижу.
Нет, кто-то словно «запечатал ему уста». Его ангел или ее. Или они вместе. Сговорились. Почему?
В шестнадцать лет — только исполнилось — вышла замуж. Все просто обалдели, когда узнали. Из их школы. Уже студент — второго курса Института физкультуры. Рыжий. У его отца была машина «Победа», и он иногда давал рыжему порулить. Некоторые именно этим объясняли этот неожиданный и ранний брак.
«Наверное, все-таки встретились у «Художественного», — узнав, подумал мальчик, и ему захотелось улыбнуться, но он не смог. — Или у «Центрального».
А потом она умерла. Через тринадцать лет. От тяжелой болезни крови.
К тому времени он уже редко вспоминал ее. Иногда — всплывет что-то неопределенное, какая-то деталь. Например, почему-то белые гольфы и красные туфельки. Потом-то он понял — почему. А в тот момент только легко удивлялся, пожимал плечами — смутное воспоминание исчезало.
Белое и красное и золотистый пушок. Она знала, это красиво.
Иногда — в кинозале, при вспышках и мельканиях цветного экрана, девочка, не отрывая от экрана взгляда, чуть наклонясь вперед, расстегивала пряжки на туфельках и снимала их, расправляя пальчики. «Немножко жмут», — шептала мальчику, как будто извиняясь.
Ах, лукавила она, обманывала. И его — и себя.
Он не мог знать — но, наверное, должен был почувствовать, дурацкий тупой мальчишка: она делает это для него. Для него! Как будто таким незначительным, обыденным действием — снизу, с ее освобожденных маленьких ног поднимаясь — могло начаться — между ними — таинственно, необъяснимо, сладостно, откровенно — что-то особенное и невероятное, что объединит их навсегда.
«Ну, да, было, было что-то такое, — через тринадцать лет смутно и с легким сожалением подумал бывший мальчик, узнав о ее смерти. — А что, собственно, было? Ничего, в общем, и не было. Да и что могло быть?»
Гасил свет, поворачивался к стене и, уже не владея собой, улетая, протягивал руку — куда? — чтобы погладить этот золотистый пушок звериный — между краем клетчатой юбочки и белыми гольфами.
Когда все же он уже почти совсем забыл ее, она вдруг сама пришла к нему. Специально, чтобы спросить — а что было бы, придурок, если бы мы в тот день не разминулись с тобой, а встретились?
Он тогда ушел от жены и — через посредника — снял комнату в Замоскворечье, в старой — двухэтажной московской квартире. Сам ушел или жена его выгнала — для нашего рассказа не имеет никакого значения. Так же, как и личность его жены, и другие подробности его существования.
Пожилая хозяйка встречала его в красном кимоно. Черное у нее тоже было. Но она решила, что для начала отношений с жильцом красное, конечно, подойдет больше. «Известно, что красный — цвет сексуальности, — улыбаясь, говорила она себе, готовясь к приходу мужчины и надевая перед зеркалом кимоно на свое еще не очень старое тело. — Фу! Бесстыдница!»
— У нас газовая колонка, — сразу в прихожей сообщила она ему. — Старомодно, но есть свои преимущества. Мы абсолютно не зависим от горячей воды. Вообще, вы можете быть спокойны, мы не взорвемся и не сгорим. Приняты все меры. Имейте в виду, места общего пользования тоже в идеальном порядке.
— Да? — сказал он. — Я обязательно буду иметь это в виду. Спасибо.
Она открыла перед ним дверь в его комнату. Окно выходило во двор. Клен за окном приветливо махнул ему веткой. Болтливая хозяйка закрыла за собой дверь. Снова открыла и, не переступая порог, заявила:
— Никаких женщин. Я имею в виду, не водить сюда. Вы загрустили? Вообще тут может быть какой-то компромисс. Конечно, если вам физически это необходимо...
Он растерялся. Так и стоял, как дурак, с чемоданом и растерянным видом.
— Да нет, не так уж, — промямлил он. — Возможно, но не обязательно.
— Прекрасно! — воскликнула хозяйка в красном кимоно. — Я всегда утверждала, что постоянная потребность в сексе — западная выдумка, преувеличение!
Кто прежде жил в этой квартире, в этой комнате с выцветшими обоями и скрипучим паркетом? Кто сидел на этом диване с кирпичом вместо одной ножки и потускневшей кожей? Кто наносил на дверной косяк отметки изменений чьего-то роста? Кто поставил на полки «павловского» книжного шкафа разрозненные тома полного собрания сочинений Оноре Бальзака и все тома Николая Лескова? Кто гляделся в большое зеркало на стене — в раме из красного дерева и с мутной амальгамой? И куда, наконец, подевались все жители этой квартиры?
— Странная хозяйка, — сообщил жилец клену за окном. — Странная квартира.
Он еще не знал — главная странность впереди.
Девочку он увидел в зеркале. Так же просто и случайно, как нечаянно увидеть в зеркале самого себя. Быстро обернулся. Отражение не обмануло. Она здесь, в этой комнате, рядом.
— Ну, вот, — сразу подумал он. — А что скажет хозяйка?
И в тот же миг понял — как при вспышке молнии — вся его жизнь от того момента, когда он не застал ее у кинотеатра, до ее появления здесь в странной квартире, была совершенно бессмысленна, вообще не была жизнью.
— Почему мы тогда не встретились? — воскликнул он в отчаянии. — Почему?
Она была в джинсах — все-таки мода поменялась за прошедшее время — босая. Красные туфельки с застежками стояли рядом на полу.
— Немножко жмут, — сказала она, улыбаясь, и повторила за ним: — Вот, вот. Почему? Я для того и пришла. Издалека. Почему?
— Надо спросить у наших ангелов, — хотел ответить он, но вместо этого сказал: — Потому что мы договорились встретиться у «Художественного», а ты пришла к «Центральному».
— Опять? Да что с тобой? У «Центрального», «Центрального», «Центрального»! А ты поперся к «Художественному»!
Боже! Как она была красива! Как он раньше не понимал? «Хорошенькая девочка», — снисходительно сказала его мама, увидев их вместе. И все. А он — вдыхал, томился, прикасался, но не любовался, не замечал.
Ее живая красота — в обрамлении черных вьющихся волос — как будто гениальным художником, например, Боттичелли, написанная в воздухе, — освещала все вокруг, и он стоял в этом свете.
— Если бы встретились, рыжий урод не сломал бы меня нежную, и я не стала его женой в шестнадцать лет, и он не бил бы меня пьяный, — говорила она. — Я бы не дала — за это — наспех, в подъезде, лбом в стенку — его другу-сокурснику, красавцу ватерполисту в кожаной куртке. И не только ему, между прочим. Вечером я прибегала к твоему дому — под твои окна, ждала, когда ты появишься в освещенном окне. Молилась, как могла, своими словами, на это окно. Надевала каждый раз эти красные туфельки и белые гольфы, чтобы ты увидел меня. Давала всем этим — назло, а любила тебя — так любила, думала, умру. Так и вышло! Если бы встретились, не завелись бы в моей крови эти равнодушные твари, пожравшие мои бедные красные кровяные тельца — наверное, от тоски по тебе… Знаешь что? Давай играть в как будто…
— Что?
— Помнишь, как маленькие играют? Давай, как будто мы тогда все-таки встретились у «Центрального».
— У «Художественного», — сказал он.
— У «Центрального», — сказала она.
— У «Художественного», — сказал он.
И они оба засмеялись.
— Если бы мы встретились, я бы не умерла, — сказала она.
— И я, — сказал он.
Любить Бунина
И был день, и был час. И было лето их любви.
Зимой мама часто вздыхала:
— Опять денег нет. Как жить, когда нет денег?
Все же к лету удалось так ловко сэкономить и назанимать, что они с сыном, как всегда, не остались без летнего отдыха. На этот раз сняли дачу в подмосковном поселке — по Ярославскому шоссе, пятнадцать километров от Пушкино, двадцать минут до станции, сорок минут до Москвы.
Половина старого подмосковного — интеллигентного — деревянного дома. Две смежные комнаты, десять соток — с деревьями.
У него была переэкзаменовка по физике — за девятый. Он уже сидел год в шестом. И готов был остаться в девятом, настолько ему было все это безразлично. Мама, конечно, пугала армией, плакала и кричала:
— Боже! Кого я вырастила? Ты же умный мальчик!
В первый же день после переезда он отправился исследовать их участок.
Соседний — намного больше, кажется, около гектара. С улицы двухэтажный каменный дом с балконом закрыт для чужих взглядов высоким зеленым забором с воротами — открываются, когда въезжает или выезжает черная иномарка.
С тыла участки разделяла самая простая дощатая ограда и вдоль нее канава, с черной тухлой водой, какой-то древесной и травяной дрянью и мертвыми жуками. Доски плохо держались на ржавых кривых гвоздях, их легко было раздвинуть и, сгорбившись, влезть через образовавшуюся дыру на соседний участок. Зачем? Он не отдавал себе отчета. Что-то вело его туда.
Хотя это была такая же земля, как у них, только условно разделенная, здесь почему-то и трава росла выше и гуще, и деревьев было как в лесу. Оттого, что стояли — в большинстве — березы, все казалось каким-то странно светлым, праздничным. Дух захватывало от белизны и несмолкавшего тихого шума.
Из дома он выходил с книгой в руках. Мама смотрела в окно и радовалась, что у него теперь всегда с собой физика. Но это была не физика, это был Бунин.
Он открыл его для себя не так давно. С первых же прочитанных строк охватило радостное чувство, что это написано для него. Конечно, писавший чудными словами знал наверняка — будет на свете такой юноша с восхищенными глазами, которому можно доверить этот клад.
Сделав несколько тихих шагов по чужой территории, он остановился и замер, увидев ее. В красном сарафане среди берез. В руках — книга.
Уткнувшись в нее, она ходила меж стволами. Вперед — назад, и снова: вперед — назад. Страницу перевернет, задумается, улыбнется, в небо посмотрит, и опять — глаза в книгу, не спотыкаясь.
«Что за книжка? — притаившись, думал он. — У нее такое лицо и такая прелестная задумчивость — должен быть Бунин. Я хочу, чтобы это был Бунин. Сделай так, чтобы это был Бунин!»
Кого он просил? Наверное, самого Бунина.
У него страшно билось сердце и сохли губы, когда он пошел к ней. Она смотрела весело и не удивленно.
— Хотите, отгадаю, что вы читаете? — решился он.
— Хочу, — сказала она серьезно.
— Бунин!
— У вас тоже? — обрадовалась она.
И он, как будто это имя сблизило их, уже — к ней — на ты:
— А какое твое самое любимое произведение Бунина?
Опять мысленно просил, опять она ответила то, что он ждал.
— «Митина любовь»! — воскликнули они в один голос.
Так часто теперь они читали вместе все эти восхитительные слова, иногда даже на память, не глядя в книгу, что теперь безошибочно могли сказать, на какой странице этот разговор или описание чувств. Только почему-то не позволяли себе — самим назваться Катей и Митей. Это вроде подразумевалось их отношениями и чувствами, но все равно — было под негласным запретом.
Как-то ночью он думал об этом и понял — почему так. Потому что Катя бросила Митю, изменила ему, а они этого не хотели.
Она была свободна в отношениях с родителями. Мама, всегда немного печальная, с таким выражением, словно все время чего-то напрасно ждет, не зазывала ее в дом, когда они сидели рядом под березой — они прозвали ее счастливой. Отец, большой, красивый человек, приезжавший на иномарке, старался не смотреть в их сторону.
— Он журналист. Международник, — говорила она про него. — А я уверена — он шпион. Между прочим, я у него пистолет нашла. Не бойся, он не будет в тебя стрелять.
Свобода была в радостном простодушии, с которым она относилась к миру и лету. Она была прелестно и наивно свободна и в отношениях с ним.
Ее любимый красный сарафан — бретелька сползла с плечика, и ее темные подмышки с капельками прозрачного пота, и ее загорелые ноги с приставшей к нежно огрубевшей от босого хождения пятке сосновой раздвоенной иголкой, и ее летний запах, от которого хотелось закрыть глаза.
Когда же он не мог скрыть свои взгляды, она не сердилась, а улыбалась ему так, словно понимала, что иначе быть не может. Иногда, расшалившись, трогала босой ножкой, щекотала пальчиками, и весело смотрела, как он краснеет. После — она на спине, с травинкой в зубах, он над ней, опираясь на локоть — спорили, как бы написал Бунин — «краснеет» или «заливается краской».
Или вдруг долго смотрела на него и говорила:
— Отпусти усики. Будешь похож на грузина.
В тот день солнечная истома, казалось, разлитая в воздухе, донимала их. С ней — лень и какая-то необъяснимая сладостная тревога.
Она закрыла книгу, закрыла глаза, зная, что он смотрит на нее.
— Опять открою, а Катя к нему все-таки приехала. И Митя не застрелился.
Внезапно повеселела, вскочила с травы, крикнула:
— Вставай, хватит валяться, лежебока! Пойдем смотреть пейзажи!
— Между прочим, природу у него ты всегда пропускаешь.
— Я? Я? — смешно — к его удовольствию и нежности — обиделась она.
Пошла от него, обиженная, остановилась, обернулась и — с вызовом, на память:
— Леса тонули уже в несметных цветах, в высоких травах, и звучная глубина немолчно звала в свои зеленые недра соловьями и кукушками. Уже исчезла нагота полей….
— Страница тридцать два! — перебил он, идя к ней. — Сдаюсь! Сдаюсь!
И поцеловал ее — осторожно.
Он не любил уходить за границы их участков, туда, где можно было встретить местных. Они не проявляли недоброжелательства или вражды, скорее, были мрачно равнодушны. Но он чувствовал, это не так — городские, которых они — всех сплошь, без разбора — считали богатыми евреями, были им неприятны. И он боялся их. Боялся, что они могут обидеть ее, а он не сможет защитить.
Дойти до ее любимой речки можно было, только свернув с большой дороги. Дорога пролегала через поля, принадлежащие какому-то таинственному совхозу имени какого-то неведомого Иванова.
Высушенная солнцем дорога — как удачно — совершенно пустынна. Только мальчик с детской коляской — по виду года на три моложе их — попался навстречу. Левой рукой он двигал перед собой голубую коляску, в правой — на ходу — держал перед глазами книгу.
— Бунин? — засмеялась она. — Нет, нет! Рано еще ему!
— Я бы на его месте читал Джека Лондона, — сказал он. — Или Гулливера.
Чтение, видимо, так захватило мальчика, что коляска уехала вбок, на обочину. Он, сердясь на себя, восстановил правильное движение, наклонившись, поправил на невидимом младенце одеяльце и вернул на место выпавшую во сне соску.
Оторвавшись от чтения, он, казалось, не может отвести глаз от этих встречных двоих — от их лиц в солнечном сиянии. Еще и оглядывался не раз, когда они наконец разминулись.
— Видела, как он на нас смотрел? — спросил он.
— Он нам завидует, — сказала она.
— Почему? Кажется, в нас нет ничего особенного.
— Есть, — сказала она серьезно.
Без предупреждения, будто из одного невинного облачка, взялся солнечный — грибной — дождь. Как только — при ясном небе и солнце — у него оказалась такая сила? Прятаться было негде, да они и не хотели. Они так и остались на месте, счастливо глядя друг на друга и одинаково ловя ртом стекающие по лицу капли.
Дождь прекратился так же неожиданно. Конечно же, он был не случаен. Обливший и как будто обнаживший их тела в промокшей насквозь одежде, он сделал их еще ближе, как сделал их близкими Бунин.
— Эй вы там! — закричал поезд, мелькая за дальними деревьями. — Эй вы!
Они еще долго, стоя в быстро просыхающей на солнце одежде, слушали его, пока — за полями — не угас его голос.
Они вошли на участок через дверь в заборе рядом с закрытыми воротами. Перед домом стояла иномарка, выехавшая раньше из гаража. Из дома были слышны возбужденные голоса родителей.
— Пойдем читать, — вздохнув, сказала она. — У меня есть к тебе вопросы.
И он послушно потянулся за ней — к их счастливой березе.
Голоса уже вышли из дома, такие же громкие и раздраженные.
— Сейчас они совсем поругаются, потом уедут. — Она шла впереди, остановилась. — Мы будем одни. Да?
— Да, — ответил он и почувствовал такой жар, испуг и такое томление, что ему захотелось убежать.
— Мы уезжаем до завтра, — крикнула мама. — Можешь покормить своего мальчика.
Сердито открыла переднюю дверцу иномарки, но тут же передумала и села назад. Отец погудел, прощаясь с дочкой, выехал, вернулся, закрыл ворота. Уличный общий пес Пигмалион, ужасный брехун и добряк, погнался за машиной с лаем и отстал.
Она сидела под березой, прислонясь к стволу спиной и вытянув вперед чуть раздвинутые — по траве — ноги. Он лежал рядом на животе, голова у ее коленей, к которым невыносимо хотелось прикоснуться губами.
— Самое страшное в мире, женские ноги! — прочитала она странным голосом.
— Страница двадцать… — немедленно откликнулся он и сел, волнуясь.
Она протянула ему ноги в тапочках.
— Сними. Девушка, которая любит Бунина, должна ходить босая.
Тронув языком пересохшие губы, взял в руку ее маленькую стопу, как драгоценность, и сказал глухо, поддаваясь небывалому чувству:
— Страница десятая… Босая, белоногая шла по залитому полу на маленьких пятках…
— Не надо, — сказала она, отнимая у него ногу, и — через мгновение: — Нет, надо!
Порывисто поднялась. Выгнув обе стопы и опирая их на покрасневшие от напряжения пальцы, потянулась вверх — всем телом — к небу — к небу — к небу — и закинула руки за голову. Вдруг смутилась, уронила руки, чтобы он не видел сейчас ее запущенные подмышки. И так прелестно сказала, извиняясь за них:
— Фу! Целый лес. — И сразу меняя тон, решительно: — Ну, все! Так больше продолжаться не может. Идем. Не здесь же. Среди муравьев.
«Но ведь мы еще всего только два раза целовались», — испуганно думал он, проходя за ней через террасу в пустые прохладные комнаты.
В отцовском кабинете — под окном — буйные кусты сирени скупо пропускали солнце, вся комната как в дыму. Веселые пылинки плясали в тонких лучах, пронзавших дымный воздух.
На большом письменном столе — фотографии в рамках, портативная пишущая машинка с надписью латинскими буквами «Оливетти», стакан из гранатового стекла — авторучки и обкуренные трубки. И много разных диковинных фигурок. Будды, драконы, лошади.
Она подошла так близко, что он почувствовал — всем своим телом — волнение ее тела.
— Только не ври, — строго глядя ему в глаза. — Я прекрасно знаю, что ты, как я.
— Не буду. Я и не собирался.
— Что — не буду? — испугалась она.
— Не буду врать.
— Отвернись.
Взяла за плечи и развернула спиной к себе.
— Посмотри на столе фотографию, отец сделал, — он слышал, как сарафан тихо опустился к ее ногам. — Знаешь, где? Гефсиманский сад! Представляешь? Отец шпионит в Иерусалиме, а я борюсь с ГКЧП. А рядом два урода — драконы из Шанхая… Ну, смотри на меня!
Она уже лежала на диване. Прошептала:
— Я рыжая, я совсем рыжая.
Отвела ладонь. Островок внизу живота — правда — неожиданно ярко рыжий, даже красный, как листья вьющегося винограда, зажженные осенью.
И — обе руки к нему, зовя к себе — восторженно:
— Поймал холодный и тяжелый ком револьвера! Последняя страница! Как замечательно! Любимый! Давай застрелимся. Как Митя. Только вместе!
— Давай! — радостно сказал он и лег рядом.
Две сестры
Жили-были — в Москве, в районе Октябрьской площади, там, где памятник Ленину работы скульптора-лауреата Л. Кербеля, — две сестрички, старшая и младшая. Старшая была брошенная и без алиментов — по причине бездетности — бедная. Младшая — не то чтобы богатая, — денежки водились. На прожиточный минимум, как говорится, хватало и — даже — сверх того.
Раньше было наоборот. Младшая у старшей постоянно в долг стреляла — тайком от мужа, он тогда еще не спекулировал компьютерами успешно, и вообще еще живой был. И никогда не отдавала. Старшая и не требовала.
К тому же, как говорится, социальный статус у них тоже был разный.
Муж младшей, пока с головой в бизнес не ушел, так себе — инженеришка.
У старшей — писатель, поэт. То есть не совсем писатель. Не романы, не поэмы — либретто для оперетт писал, скетчи для эстрады, репризы для клоунов в цирке.
И что же думаете? В специальной кассе — в Лаврушинском переулке, где напротив Третьяковская галерея, крупные переводы постоянно получал. Романисты и авторы поэм, стоя за ним в очереди к окошку, злобно завидовали, украдкой заглядывая — через плечо — в открытую сберкнижку.
Пока он в кассе крупные переводы получал, старшая — в зале Третьяковки — стояла, например, перед гигантским полотном художника Александра Иванова «Явление Христа народу». Иронически слушала — вместе с учащимися восьмых–девятых классов — разъяснения экскурсовода и думала о том, что же есть вера и не стоит ли тайно креститься, как ее не раз уговаривала маникюрша-педикюрша, знавшая одного симпатичного батюшку из Загорска.
Встречались потом с мужем в Лаврушинском переулке. Шутили, смеялись, — кстати, он гордился, какая у него остроумная жена, — и сразу отсюда на улицу Горького угол Манежной площади — в кафе «Националь», отмечать гонорар.
Официантки дружески улыбаются, спрашивают о здоровье, как будто им интересно, и несут — как обычно — коньячок, ветчину с горошком, шницель, котлету по-киевски с картошечкой фри и яблочный пай — на десерт.
Ах! Ведь было же времечко!
Сидели, никуда не спеша, здоровались с знакомыми, такими же, как и они, завсегдатаями знаменитого кафе. Обязательно задержатся у столика — потрепаться, посплетничать.
Строили планы на лето — куда в этот раз? Рижское взморье? Коктебель?
Все в один миг фукнулось, растаяло, как дым. И котлета по-киевски, и яблочный пай! Особенно — планы на лето.
Нет, в Коктебель автор скетчей и реприз все же отправился. С другой — молодой обворожительной — всем телом зовущей — блондинкой, секретаршей из группкома малых форм. Обычная — для этих художественных кругов — банальная история. Разница в возрасте, голубые глупые глаза, розовая кожа, грудь, ноги. И такое милое наивное обращение — ты мой папочка, я твоя зайка.
А вы бы устояли?
Глаза у зайки были глупые, но глупа она вовсе не была — в бытовом отношении. В результате чего, как говорится, в один прекрасный день оказалась старшая в однокомнатной квартирке в блочном доме — в районе массовой застройки «Фили-Мазилово».
— В честь неизвестного футболиста мазилы по воротáм, — в стиле динамовских трибун грустно острила старшая в разговоре с младшей — из телефона-автомата.
Кстати сказать, они с бывшим мужем заядлые были болельщики. На «Динамо», на «западе», у них даже свои постоянные места были, ближе к полю.
Да что вспоминать? Прошло-проехало!
Не выдержала одиночества. При содействии одной активной тетки — по-новому — риелторши — однокомнатную со всеми удобствами удалось удачно продать за очень приличную для этого дикого района сумму — при рыночном курсе 985 руб. за 1 долл. Конъюнктура тогда как раз сложилась благоприятная, любая недвижимость хорошо шла на рынке.
Приличную сумму старшая перевела младшей на книжку и стала у нее жить.
Разбогатевший на бешеном компьютерном буме муж младшей незадолго до своей безвременной кончины — оторвался вдруг коварный тромб, тайно затаившийся в организме — приобрел на Садовом двухкомнатную квартиру, семьдесят два с половиной квадратных метра, окна на проспект.
Дом кирпичный, добротный, начала семидесятых, строили без халтуры — ведомственный. Место хорошее, правда, шумновато немного с Кольца, но все-таки шестой этаж, можно окна открывать. Из окна посмотреть — напротив ЦПКиО с веселой иллюминацией, налево площадь, Ленин и много красного вокруг, коммунисты флагами машут, направо — Крымский мост.
Пока младшая не рассорилась с соседями по подъезду, дружно приходили они к сестрам в гости — есть холодец из бычьих хвостов, разные изобретательные салатики, пирог с вишнями или крыжовником — на сладкое. Руки у младшей вообще были золотые.
Выпивали. Под заливное водочку, с пирогом крымскую мадеру. Раскраснеются, разговорятся, развеселятся — сестры обнимутся и шутят обязательно:
— Родила бы нам покойница мамочка еще одну сестру, мы бы сейчас кричали втроем: «В Москву! В Москву!».
— Так вы ж в Москве, девки! — простодушно удивится одна из соседок, не знакомая с творчеством писателя Чехова.
Понемногу, от раза к разу, эта самая часто упоминаемая третья сестра даже стала приобретать некоторую материальность.
Оставаясь вдвоем — после ухода гостей — сестры, еще немного под градусом, гремя на кухне грязной посудой, фантазировали на тему этой мифической третьей сестры. Даже всерьез рассуждали — какая она. Например, на тему возраста. Старше она старшей или младше младшей. Или, скорее — посередке.
— Я думаю, года за три до тебя ее мамочка родила, — говорила старшая. — У Грауэрмана! Где меня!
— Мало чего ты думаешь! — возражала младшая. — Вот и нет! На Пироговке! У Снегирева! Где я!
Или всерьез схлестнутся на тему внешности.
— Черты лица совершенно как у меня, — утверждала младшая. — Папина дочка.
— Вылитая мама, — возражала старшая. — Как я!
В конце концов, даже поцапаются. Вообще, ссориться стали чаще.
Отдельная тема была, конечно, отношение полов.
— Никогда бы сестрица не шлындрила, как ты, — говорила старшая.
— Что же, ей скуку в постели разводить, как ты? — спрашивала младшая и мстительно добавляла: — Потому он и сбежал от тебя к этой профурсетке.
Старшая сразу — в совмещенный санузел — плакать.
А при гостях — снова: «В Москву! В Москву!»
Как только гости за дверь, старшая:
— Не можешь не кокетничать с мужиками?
— Разве я кокетничала? Правда? А я и не заметила! И вообще — тоже мне — мужики! Старперы еврейские!
— Может, все же обойдемся без этого? Не забывай, кем была наша бабушка!
— Все равно — старперы! — упрямилась младшая.
— Да уж, — старшая, ехидно: — Не то, что твой водопроводчик! Молодой хам!
— Во-первых, не водопроводчик, а сантехник. Это другое! И совсем не хам. Он технически образованный молодой специалист.
Водопроводчик Коля — или сантехник, это уж как хотите — появился в жизни младшей не так давно. Перед этим стала она заметно томиться, нервничать, капризничать, потягиваться у зеркала в ванной, полностью раздетая для душа.
Появился водопроводчик — успокоилась, даже — относительно — расцвела в свои сорок пять. Похорошела, правда, при помощи косметики.
Из-за всей этой лирики и перестали к ним приходить гости — есть пирог и пить крымскую мадеру.
— Мне не хватает общества, — жаловалась старшая. — Я вяну на глазах!
— Черт с ним, с обществом! — презрительно говорила младшая.
Легко ей было так говорить — она ждала своего водопроводчика. Он появлялся в условленное время — инструменты в брезентовой сумке — и говорил — для ненужной конспирации, как будто он по вызову:
— Что же вы, хозяйки? Опять неаккуратно стульчак забили? Счас поправим!
В совмещенный узел, хотя бы для вида, не шел. В комнате, где спальное место младшей, уже любовно накрыт столик с закуской. Кроме селедки под шубой и икры баклажанной — даже колбаса двух сортов. Докторская и краковская. У младшей хорошие связи были в ближнем гастрономе. Ну и, конечно, «Столичная». Одна на столе, другая — на подоконнике.
Наблюдая, как младшая в предчувствии, как говорится, порхает по квартире, старшая не могла удержаться — язвила:
— Денежки для Ромео приготовила? Вообще-то, если верить Шекспиру, Джульетта не старше его была, как некоторые! Поняла намек?
Младшая знала, как побольней ответить.
— Ты мои денежки считала? А знаешь, сколько ты мне моих денежек стоишь? Поняла намек?
— Твоих? А где моя квартира?
— Эка! Хватилась! Съела ты давно свою квартирку!
И — на звонок — дверь открывать. Ромео пришел! Про стульчак спрашивает.
Старшая сразу к себе в комнату — хлопнув дверью. Проигрыватель включает и чтобы ничего не слышать сквозь стену, на полную громкость — «Бранденбургский концерт» Иоганна Себастьяна Баха.
Иногда, водопроводчик-сантехник, если его супруга, жуткая баба-пьянчужка с металлическими зубами, дворничиха при домоуправлении, работала в ночь, то и он тоже — у младшей — работает в ночь. Старшая с головой укрывалась одеялом и шептала, чувствуя, как глаза наливаются слезами:
— Педофилка несчастная! — и, засыпая: — Нет! Надо все-таки креститься поскорей. Поздно будет.
Утром, встречаясь — в халатиках — на кухне, пили — старшая кофе, младшая зеленый чай. Наконец, младшая не выдерживала мрачного молчания сестры.
— Ну и что? — говорила с вызовом. — Ничего особенного! Например, кажется, у Толстого какой-то рассказ, не помню название. В детстве читала. Там одна барыня спала по любви с молодым истопником, который приходил чистить камин.
— Да, знаю такой рассказ. Алексея Николаевича Толстого, — говорила старшая. — Между прочим, она плохо кончила, эта барыня.
Младшая, заинтересовавшись:
— Что ты имеешь в виду?
— Совсем не то, что ты имеешь в виду. Она умерла. Он ее зарезал.
Вскоре она сама умерла. А зарезали как раз водопроводчика.
Два обстоятельства в этом незабываемом октябре, видимо, повлияли на утомленное одиночеством сердце старшей сестры. Во-первых, она решительно была на стороне Ельцина. Младшей было наплевать и на Ельцина, и на Верховный Совет. Она была — решительно — на стороне водопроводчика.
В тот роковой вечер он был у нее в гостях. Привыкнув к «Бранденбургскому концерту» сквозь стену, отдыхая недолго на плече у молодого друга, удивилась младшая наступившей тишине за стеной.
Дальше — еще удивительней. Стук в дверь. На пороге старшая, полностью одетая как для прогулки, даже в шляпке.
Молодой друг, на всякий случай, простыню на лицо натянул, хотя чего уж тут прятаться. Младшая с кровати вскакивает от неожиданности, и, как говорится, полностью нагая вроде греческой скульптуры.
— Я ухожу, — говорит старшая.
— Куда?
— Защищать демократию. К Моссовету! Ты тоже, между прочим, в такой ситуации могла бы обойтись без плотских утех. Когда решается судьба твоей родины!
— Через мой труп! — закричала младшая, хватаясь за сестру.
— Перешагну, не задумываясь! Потому что это моя страна! Мой народ! А из него петрушку делают.
— Сама ты петрушка, дура несчастная. Вот снесут тебе твою дурью башку из танка, что будешь делать?
Оттолкнула ее от двери, ключ повернула и в кулачке зажала. Одна сестричка, как говорится, а-ля натюрель, по-гречески, другая — в шляпке. Плюс – водопроводчик. Итальянское кино! Визг, крик. Старшая к себе в комнату — слезы.
Водопроводчик тоже не выдержал, матом пустил — что-то про интеллигенцию. Напялил одежку, обувь подхватил, плюс две бутылки — одну недопитую, другую с подоконника — про запас, супругу-дворничиху угостить. Отобрал у подруги ключ и — босой — за дверь, на лестничную площадку. Там, обуваясь, опять что-то резкое, народное — про интеллигенцию.
Выбежал на улицу из подъезда, звеня бутылками. Через некоторое время — во тьме двора — был зарезан насмерть. Но вовсе не по политике, как можно было бы подумать в связи с попыткой переворота и расколом общества. По пьяни. Из-за бутылки.
Когда, наконец, милиция приехала, горлышко этой бутылки разбитой, блестело — совсем как у Чехова — при свете луны — в луже крови и водки.
И вот ведь какая, как говорится, интересная причинно-следственная связь. Не позови Гайдар москвичей на защиту молодой демократии на Советскую площадь, не схлестнись сестры перед закрытой дверью, не выбежал бы Коля на лестничную площадку — остался бы живой. Доставлял бы — по-прежнему — младшей заслуженное наслаждение, получал за это денежки, а в соседней комнате надмирно звучал Бах.
Старшая очень жалела сестру, плакала вместе с ней и — для утешения говорила — не очень искренне, — что Коля был симпатичный парень и что были они с младшей хорошая пара, несмотря на заметную разницу в возрасте.
На средства домоуправления — захоронили водопроводчика. Буквально на следующий же день дворничиха с металлическими зубами, можно сказать, его юридическая вдова и прямая наследница, явилась перед их дверью на шестом этаже — звонить, стучать кулаками и ногами в сапогах. И — матерно, с угрозами — требовать бабки, которые при жизни исправно получал зарезанный.
Несмотря на разногласия, старшая встала в прихожей перед дверью, как говорится, плечом к плечу с сестрой, вооружившейся скалкой.
— Почему я должна платить ей, не понимаю! — негодовала младшая. — Почему? Какие могут быть претензии? — и тихо, в дверь: — Убирайся, пьяная баба!
Дворничиха не унималась. И вот, отчаявшись получить деньги, она — в качестве мести — присела под дверью и, поддернув вверх юбку над сапогами, наложила большущую кучу. Специально к этому готовилась, грубая женщина. Ела горох.
— Откуда такой противный запах? — нервно спрашивала младшая и искала повсюду источник.
— Не чувствую, — отложив Бунина, пожимала плечами старшая. — Может, газ протек? Или соседи с пятого этажа? Тараканов травили.
— У тебя вечно заложен нос, — сердилась младшая. — Высморкайся и понюхай!
Высморкалась. Стали вдвоем нюхать. Наконец, догадались — открывают дверь на лестничную площадку… Боже ж ты мой!
Захлопнули дверь, минуту смотрели друг на друга — со слезами. Наконец, младшая — к телефону, экстренно звонить Участковому:
— Хулиганство под дверью! Третий подъезд, шестой этаж. И мы знаем автора.
Участковый досадно ворчал, со сна, покидая опорный пункт:
— Вот чертовы старухи! Какое еще у них там ночью хулиганство?
И — первым делом — шагая от лифта, вступил в это хулиганство правым сапогом. Тут же стал бешено звонить и стучать. Матерно требовать открыть дверь.
Открыли. Стоит, как журавль или аист, на одной ноге. Потом сестры смеялись:
— Только лягушки в клюве не хватало.
Но в тот момент было не до смеха.
— Провокацию устроили, — кричит, — засаду? Не только оштрафую на крупную сумму, еще и в тюрьму посажу.
— За что?
— А может, это вы сами специально насрали под дверью, чтобы я вступил. Сейчас опрошу соседей, подтвердят, как миленькие.
Соседи слушают у себя за дверями и молча кивают, соглашаясь, мол, конечно, подтвердим как миленькие, еще как!
Все же устал он на одной ноге и — воняя сапогом на бегу — понесся вниз по лестнице — со страшными проклятьями. А раздавленная правым сапогом куча так и осталась на своем месте.
— Пусть еще скажет спасибо, что у нас не Индия, — шутила старшая остроумно. — У них полиция босиком ходит. У нас милиция босиком не ходит.
Помыв сапог, привлек Участковый дворничиху-вдову для уборки. Договорился с сестрами, что они ей пол-литра поставят, потому что не обязана.
Дворничиха на самом деле не злая баба была. Она с этой пол-литрой к сестрам пришла — мириться и, не чокаясь по-первой, покойника помянуть.
— По божески!
Старшая опять подумала: «Надо бы креститься, пока не поздно».
Чокаясь третьей, Дворничиха с интересом спросила у младшей:
— И чего ты в нем нашла? У него ж петушок как в детском садике.
Младшая покраснела и тихо, смущенно опустив глаза, вежливо:
— Это неправда.
Вот всех этих обстоятельств и не выдержало сердечко у старшей. Тут все как-то к одному сошлось — и развод, и Фили-Мазилово, и Белый дом, и говно под дверью.
В ожидании «скорой» наклонялось над ней лицо младшей. Сейчас будет говорить, что любит, думала старшая, умирая, надо ей тоже сказать, что я ее люблю.
Вместо этого пошевелила коснеющими губами:
— В Москву… В Москву…
|