Об авторе | Павел Александрович Мейлахс родился в 1967 году, окончил математико-механический факультет ЛГУ. Печатался в журналах «Звезда», «Нева», «Новый мир». Автор книг «Избранник», «Пророк», «На Алжир никто не летит». Дважды лауреат премии журнала «Звезда».
Павел Мейлахс
Я пел бы в пламенном бреду...
записки счастливчика
Павел Александрович в очередной раз вернулся домой из дурки.
В дурке было жестко, гораздо жестче, чем обычно. Начать с того, что он там не спал. Вернее, как: так ему казалось. Называется это как-то «расстройство чувства сна». Человек спит, но, когда просыпается, он готов поклясться, что не спал, просто лежал с закрытыми глазами, а сна не было ни в одном закрытом глазу. Ночь как-то градуирует реальность: день — ночь, день — ночь. А тут — и дольше века длится день. Отсутствует отдых, отсутствуют промежутки между днями. Остается только один непрерывный день. Во время которого ты ходишь на себя непохожий и только и мечтаешь прилечь, присесть, прикрыть глаза...
Именно это и произошло с Павлом Александровичем в дурке. Он не спал и не спал и уже начал немного трусить: чем же все это кончится? Не кончалось ничем. Павел Александрович понял, что он все-таки спит, только не знает об этом. Иначе бы он просто умер, предварительно сойдя с ума. Медицинский факт.
Павел Александрович был натурой тонкой, и у него возникли проблемы с сортиром. Ну не мог он это самое, когда вокруг ходят и разговаривают. Часто приходилось терпеть до ночи, чтобы элементарно поссать. Тогда в сортире пусто. Вечно журчащий унитаз и ослепительный кафель. Вот тогда можно. Освободиться... Хотя и способен черт кого-нибудь принести, но один-два человека — это терпимо. Он старался пить как можно меньше.
Ну и дурка есть дурка. Здесь ты поймешь, кто ты есть на этой Земле грешной. И ты понимаешь. А то могут и к койке привязать.
В общем, Павел Александрович остался недоволен. Но все закончилось. Теперь он дома.
...Матом бы сейчас, матом. Но у нас все такие высоконравственные, что я аж оуеаю.
Павел Александрович жил в жутком бардаке и свинстве. Хотя — ну и что, что грязь? Важны не грязь, а микробы, думал этот человек с естественнонаучным мышлением. Грязь — она чистая. Микробы грязные. Он всегда мыл руки с мылом. И в квартире не было ничего такого, что могло бы протухнуть и вонять; бывшего живого не было. Выносить мусорное ведро — обязательно. Мыться и стираться.
Пол на кухне — что на овощебазе. Пустые пузыри от газированных неестественных напитков, шмотье и белье по полу, сломанное кресло в углу, рваный надувной матрас, пустые сигаретные блоки, на пищеблоке вдобавок и пустая тара на столе из-под съестного и медицинского — болезный Павел Александрович пил много дешевых таблеток. И еще пыль, много пыли, до безобразия много. Иногда Павел Александрович все-таки с ней разбирался, пылесосил, потому что дышать пылью — не на пользу. А что срач, да и хрен с ним — я никого не жду, а мне он не мешает.
Лампочки горели только в туалете и в ванной. Если потерял что — до утра не найдешь. Жди естественного освещения. А пока, заместо лучины, освещайся ноутбуком, он и во тьме светит.
В общем же и целом — гостей сюда не больно поводишь. Хотя об этом стоило беспокоиться в последнюю очередь — к нему и так никто не ходил. С кем-то он разругался, кто-то про него забыл.
Это был конец марта, двадцать-двадцать. Тогда он впервые услышал про ковид-19, еще будучи в дурке. «Корона» что? Это шутка такая? Смотрели телевизор всем хором, и персонал, и пациенты. Некоторые не верили — это, типа, все развод. Но наш Фома неверующий в ковид-то поверил. Это что-то хорошее — развод, а вот вирус — это запросто.
Ну и зачем этот ненужный идиотизм, уныло думал Павел Александрович. Я понимаю, есть идиотизм нужный — война там, революция. Ну а это зачем?
Пока шел пешком из дурки до дома (денег с собой не было, не страшно — дотопаешь), он слегка опупел. Город был ирреально пуст. Да не — копашатся кое-где разрозненные фигурки, будто на одном месте. Да не, все-таки двигаются. Он остановился, постоял, покурил. Время не то чтобы прервало свой бег, а как будто сбавило обороты. Все стало медленным. Медленные дома, медленный асфальт, медленное небо. Так, во всяком случае, ему казалось.
А еще было похоже на туман. Лет сорок назад их поселок, находившийся на границе Ленинграда и Ленобласти, накрыло густым, мягким, влажным туманом. И тогда тоже было похожее чувство ирреальности. И как раз приехала двоюродная сестра Таня. Они ходили вдвоем в этом тумане. Глазея на обезлюдевший Питер, он вспомнил и туман, и Таню...
Он увидел пустой Невский, пустую Дворцовую площадь. Ни хрена себе блокбастер! Голливуд — в массы!
Было слегка очково, зато уж до того прикольно, не побоюсь этого слова.
Ввалившись домой, он, не снимая башмаков, протопал до кровати. Шмякнулся на нее, однако башмаки высунул за борт. Лежал и курил, стряхивая пепел на пол, хотя пепельница (а как же?) была на тумбочке у изголовья. Срать я хотел на ваши порядки! На любые! Ваще на любые!
Шибко осерчал Павел Александрович.
Докурил, бросил хабарик все-таки в пепельницу, хотя ужасно хотелось бросить на пол. Кофейку, что ли, пойти тяпнуть? Еще раз, здравствуй, дом!
И наступила долгожданная тишина...
Он отдыхал поначалу. Хошь лежи, хошь сиди, хошь стой, хошь пой. И никто не заорет стервозным голосом, не выдернет.
Ему было спокойно и хорошо. Чем он занимался — только небесная видеофиксация ведает. Скучно ему точно не было. Ну, читал, например, в «Википедии» про крокодилов. Чего только не узнал. Выяснил, какой из них самый стремный.
Он в сотый раз пересматривал «Доктора Хауса» и «Реальных пацанов». Заказывал пиццу и прочие яства, совершенно не желая знать, как это соотносится с его нищенской инвалидской пенсией. Надо сказать, он получил сразу двойную пенсию — месяц он был в дурке, ничего не тратил, а пенсия шла. Так что почему бы и не погулять после казенных харчей? С такими-то атомными бабками?
Не жизнь — кайфуха...
Он наткнулся в ютубе на сериал «Таинственная страсть», про 60-е, про легендарную «оттепель», про физиков и лириков, вернее, больше про последних.
Он понимал, что это розовая сказочка, но от нее становилось как-то хорошо на душе. Там показаны какие-то чудо-люди, беспечные герои.
В 60-х ему чудился какой-то Золотой век, какой-то рассвет, время талантов и свободомыслия, время какой-то сказочной движухи. Евтушенко, Окуджава, Вознесенский — он даже и не смог бы сказать, от кого именно он набрался этих имен, но знал точно, что они — одни из символов этого славного времени. Притом что читал он их мало, случайно, но это было не столь уж важно; главное, они олицетворяли собой молодость, порыв, — драйв, наконец, как теперь принято выражаться. А он чувствовал себя на каком-то пепелище, где «больше ничего не покажут».
«Таинственная страсть» была каким-никаким прикосновением к этой эпохе. Павел Александрович даже слегка подсел на этот сериальчик. Мог, например, воткнуть любую серию и досмотреть до половины. Поставить на паузу, а потом досмотреть. Это было время, когда он еще не родился. У ментов была другая, белая форма, на афишах другой шрифт и другие картинки. И машины другие, и прически. Впрочем, трехкопеечные автоматы он вполне застал. Да и все прочее он видел в старых советских комедиях, смотренных в детстве.
Потерянное детство, мля. Он задумывался... Хорошо... Чисто было тогда на душе.
Он смотрел ютубовские комменты. Одни бабы. И он. Впрочем, иногда прорезался какой-нибудь эрудированный мужчина: Евтушенко тогда уже не являлся студентом Литературного института, а с Ахмадулиной они расстались при других обстоятельствах.
К его удивлению, было много отрицательных отзывов.
«Хорошо, что мужика судили за тунеядство. Мужчины обязаны работать, а сейчас достаточно назваться “творческой личностью” и это типа работа. А не хватает грузчиков и сантехников!»
«Пьянство, аморальность просто зашкаливают».
«Бездельники! Как можно столько курить тем более при детях?»
Его удивляла искренность злобы. Она была совсем не похожа на казенную «проработку». На кой тогда смотреть уже далеко не первую серию?
Тени отцов-шестидесятников... На полпути к Луне я встречусь с ними, и мы, наконец, обнимемся. А здесь как-то не получается обниматься.
Павел Александрович завидовал им, людям, творившим историю. Шестидесятническая легенда его увлекала.
Танки идут по Праге
в закатной крови рассвета.
Танки идут по правде,
которая не газета.
Танки идут по соблазнам
жить не во власти штампов.
Танки идут по солдатам,
сидящим внутри этих танков.
(с)Евтушенко
Первый раз он понял, что такое «дуновение истории», при следующих обстоятельствах.
Он лежал совсем в другой дурке, косил от армии. (Правда, выяснилось, что ему и косить-то было необязательно). Так вот, дело было вечером. Все уже расползлись спать, только он пока еще болтался, зная, что сейчас все равно загонят. Дело было у надзорной палаты, палаты с круглосуточным наблюдением, «надзорки». В дурке на ночь огней не гасят, а разве лишь приглушают. Были: он, один приблатненный, с которым они почему-то сошлись, и циничный киник санитар Серега, в котором угадывалась какая-то недобрая и практичная философия, впрочем, не доставляющая ему какого-либо дискомфорта. Он любил слушать вражьи голоса, отстраненно их комментируя; чувствовалось легкое презрение ко всему этому: к америкозам, к красножопым, ко всему. Однако, слушал. Слушал он и сейчас. Киник обменивался с приблатненным стаканчиком чифиря, ему тоже дали хлебнуть — на душе стало как-то резвее...
Дурка, полумрак, чифирь. Приемник. В туалете лязгнуло ведро, и упала швабра. На какую-то заблудшую душу заорали: кудда пошел?!
Вдруг он услышал: «Горбачев Сахарова возвращает из Горького»!
Что???
И он всем телом почувствовал дуновение истории. Тогда это было в первый раз.
Потом этих дуновений стало больше, чем «хватит». Его насквозь продуло ветром Истории. Была, кажется, небольшая передышка, но теперь он опять живет в Истории. Когда же, наконец, кончится эта история, когда же, наконец, можно будет просто пожить?
А между тем, совершенно непонятно почему, настроение у Павла Александровича становилось все лучше и лучше.
Неизвестен тот день, когда Павел Александрович проснулся абсолютно счастливым. Это было не просто хорошее настроение, но — ликование! Ликование от того, что ему предстоит целый необъятный день, наполненный, напоенный счастьем.
Был уже май, на дворе, разумеется, стояла холодрыга, но все дышало новой весной, новой жизнью, набирающей обороты. Весна захватила всех, но так, как его, никого в мире.
А что я парюсь-то? Как это? Живи одним днем? Или: «Есть только здесь и сейчас». Сколько раз он слышал эти золотые слова, не обращая на них внимания. Но ведь это же правда! Всю жизнь я только и делал, что парился да загружался. А не пошло бы оно...
Для жизни достаточно самой жизни. Стремиться куда-то, достигать чего-то, бороться с чем-то — зачем??
Прозревший Павел Александрович буквально порхал по своей подсобке, хотя делать особенно было нечего. Дойти, что ли, до Васильевского? Тут как раз через речку. Дошел. Он полюбовался на чистое струение канала Грибоедова, он не помнил его таким. Дворцовую набережную пересек, как лесную тропинку. Набережная была чиста и свободна. От машин, от людей. Он посмотрел с апогея моста на Невы державное теченье, на Петропавловку и аж задохнулся. Было не уйти, глаза не отпускали.
По острову долго он не шлялся, просто прошелся перед тем зданием, куда иногда приходилось мотаться на военную кафедру. Постоял. Вернулся через Биржевой мост. Возвращение было долгим и радостным. Господи, до чего прекрасен город...
Обыкновенная жизнь — это удивительное счастье! Вот, зажег спичку, потом плиту, поставил воду в кастрюле для макарон — это же просто удивительный процесс!
Спал он мало. Было жалко спать. Однако стал прекрасно высыпаться. Какое там «расстройство чувства сна»!
(Это было, заметим в скобках, так называемое «гипоманиакальное состояние». Но Павел Александрович его не заметил. Это еще всего лишь «гипо». А если без «гипо» — он бы пел и танцевал на улицах, оря: люди, будьте счастливы, это ведь так просто, я же счастлив!!! И все закончилось бы слишком быстро — «опять на обед эта гребаная капуста!» )
Хорошо, очень хорошо! Куда уж лучше? Но вообще-то есть куда.
Буквально в двух шагах находился маленький миленький минимаркет. Павел Александрович покупал там макароны, крупы и лаваш, если свежий.
Как-то зашел, набрал в корзину все, что надо. Но почему-то не хотелось уходить. Он пошел вглубь, уже догадываясь, зачем, и вместе с тем делая невинный вид для самого себя. Так, что тут у нас... Водку — к диаволу, годы не те. Хотя замахнуть бы сейчас стопарь... Ничего, ничего, молчанье.
Так, значит, что тут у нас? Яблочный сидр. Никогда не пил, только читал, у Ремарка вроде где-то было. Какое-никакое, а впечатление составить можно. Даже нужно. Хм... Но не больше одной банки! На крайняк — двух. Хорошо, хорошо — трех. И больше ни-ни!
Короче, дело известное. Понеслась душа в рай. Сидр оказался довольно приятным на вкус, и в самом деле более-менее яблочным.
Ясное дело, к вечеру убрался этим сидром не хуже Ремарка. Не помнил уже ни хрена. Разве что яблочный сидр у них кончился, пришлось довольствоваться грушевым — тоже ничего.
Бедный Павел Александрович напрочь забыл, что эта хрень у него в голове еще и «отягощена алкоголизмом». «Коморбидная патология», как говорят в народе. Он и в самом деле не пил довольно давно, даже как-то подзабыл. Но ты уже никогда не забудешь до конца.
Утром часов в семь проснулся мертвым. Что было объяснимо — вчера же он убился. Мертвым натянул на себя шмотки, мертвым копошился в прихожей в полутьме. И пошел. Потому что так было надо.
В такую рань в минимаркете не продадут, тем более по карте. Придется топать сильно подальше, к приятным ребятам из Узбекистана, он у них и лепешки брал. Ребята торговали алкашкой круглые сутки, и банковская карта вполне их устраивала, если не пустая, конечно. Дойти вот только. Тут своя философия — пока идешь, надо ни о чем не думать. Пусть работают только ноги, в нужном направлении.
«Ну как ты?» — спросили его из-за прилавка. Он улыбнулся, как ему показалось, сдержанной аристократической улыбкой, не показывая зубов. Неторопливо прошествовал к холодильнику с алкоголем, сдерживаясь, чтобы не суетиться и уж тем более не кудахтать. Вот оно. Сидр — на фиг, слабый. Обоссышься раньше, чем захмелеешь. Да тут его и нет. Та-ак, побыстрей бы, а то как бы думать не начал. Вон оно, то, что надо. Какая-то коричневая банка, он не стал и смотреть, что это, глянул сразу на градусы. 8. Это уже лучше. Взял пару банок. На улице покурил после первой. Потом вторую. Подожди, не спеши...
И мир расплылся в дурацкой довольной улыбке. Уууххх...
Вернулся к этим классным узбекским парням, взял еще и лаваша — у них всегда классный, свежий.
Все классное... И я классный...
И опять до ночи.
А наутро, к неописуемому своему счастью, Павел Александрович нашел забытую вчера банку...
Ну и опять. Главное — не трезветь.
Так, о чем это я? А, Павел Александрович влетел в штопор. Он был пьян каждодневно. Эдакий модус вивенди. Дни и ночи летели, он их не замечал, да и плохо отличал день от ночи. Узбекские пацаны всегда в твоем распоряжении. А за окном свет все прибывал и прибывал.
Бодун он почти перестал чувствовать, просыпался на бодряках, днем или ночью.
...ростральная колонна танцевала перед ним, как клен...
Вы когда-нибудь бухали в гипоманиакальном состоянии? Так и думал. Вот что вам необходимо сделать: бросайте все на хрен, впадайте в гипоманию и бухайте за всю херню, не щадя себя. Чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы. Я вас предупредил. Примечание: если у вас проблемы с алкоголем, значит, никакого алкоголя, только план!
Две пенсии давно пропиты. Но есть, есть кое-что на кредитке! Мы ответим Чемберлену! А отдавать? Псс, так это еще когда!
Павел Александрович стоял нагишом в ванной перед зеркалом и пел:
Из-за острова на стрежень...
Он пел, как сам Штоколов. Он обожал Штоколова, его голос хотелось грызть, как твердый шоколад. А теперь он сам Штоколов. Сейчас водичкой обольемся, и — на улицу! Усидишь ли дома в 54-то года! На улице уже тепло. Петербург залит солнцем. Надо ловить момент.
На простор речной волны
Выплыва-а-а-а...
Выскочил. Пошел в Лавру бодрым шагом, Достоевского почтить, Мусоргского, да и Эйлера, по старой памяти. Там еще Федор Стравинский похоронен, не родня? Сам-то Игорек из наших мест и отчество подходит. Надо погуглить.
Бахнул, естественно, по дороге.
Доскакал по Невскому до Староневского. Там ему в глаза бросилась симпатичная девушка, шедшая навстречу. Она что-то горячо говорила ему; была она метрах в тридцати. Он был удивлен и польщен. Только когда они поравнялись, он увидел, что в ее ухо был воткнут наушник, она говорила не ему. Нет так нет, пройдем мимо. (Опять-таки, если бы маниакальное состояние было без приставки «гипо», он — к тому же пьяный — мог бы хапнуть ее за сиськи для первого знакомства; кончилось бы все ментами и принудительным лечением. Но, умеренность во всем — девиз гипоманьяка; он, как было сказано, прошел мимо, подавив вполне естественное желание ухватить ее за сисяры).
А вообще, не нравится мне этот Староневский. Мрачная улица, особенно после Невского. Хуже только улица Марата. Да и названа как — в честь теоретика террора! Большевички, конечно, молодцы, — всюду увидят родственную душу. «Но помнят все ребята на улице Марата» — чуть не запел он вслух. Нет уж, умеренность во всем!
У могилы Федора не Стравинского он как-то посерьезнел. Стоял долго, пошел оттуда медленно. Подошел к реке.
Ой рэчанька, рэчанька,
Чаму ж ты не полная?
Это пел он. Из него хлынуло. Людей в непосредственной близости не было. Он не мог больше сдерживаться. От этой песни веяло такой трагической красотой, что слезы покатились по щекам. Ее певала ему когда-то мать, выговаривая твердое «ч». Он допел песню, давясь слезами.
Все еще остаточно всхлипывая, он нашел место, где за деньги дают жидкую поддержку. Возбуждение сменилось совершенно потрясающей, прекрасной печалью, которую не променяешь на сто радостей.
Павел Александрович двинулся к метро. Можно и домой. Если продолжить, то в метро уже не пустят.
Рулевой зарею правил
Вниз по Волге-реке.
Ты зачем меня оставил
Об одном башмачке?
Кто красавицу захочет
В башмачке одном?
Я приду к тебе, дружочек,
За другим башмачком!
И звенят-звенят, звенят-звенят запястья:
— Затонуло ты, Степаново счастье!
(с)Цветаева
А дома он просто потягивал из коричневой банки (куплено уже достаточно), чтобы хмелеть, но не слишком быстро.
День уходил навстречу белой ночи. Когда дойдет, белая ночь позовет его. Она будет звать, будить что-то в нем. И он в трансе выйдет на улицу, будет бродить, пьяный, среди очень чутко дремлющих домов, уснувших, но как бы не до конца, вполглаза. Дома, деревья, мостовая, рассеянное небо будут свидетелями ему, он призовет их в свидетели. Белая ночь... Но темнота сгустится, хотя и ненадолго. И он пойдет домой, чтобы втыкать там перед ноутбуком, чтобы слушать то Брукнера, то Вивальди, то Шуберта, чтобы излиться, изойти красотой, пока не отказали уши. А потом, на пределе тупизны, врубит свою «Таинственную страсть» с любого места и будет втыкать, лишь изредка следя за экраном. А потом наступит полусон. В голове будет что-то рождаться и умирать, возникать и осыпаться.
И придет незаметный сон...
А потом внезапное бодрствование; днем, ночью, утром, вечером. И карусель закрутится заново.
А теперь, дети, идем в ютуб и слушаем «Пионерскую зорьку»:
Какой ля-ля рок-н-ролл,
Какой ля-лЯ-ля протест?
Я только телок порол
И пьяным путал подъезд.
Какой ля-ля рок-н-ролл?
Я жизни ля не учил
И никого не борол.
Я только ля свой лечил —
Какой ля-ля рок-н-ролл.
Какой ля-ля рок-н-ролл?
Я нюхал, как пылесос,
Бухал и жрал димедрол,
Мой не ответ, а вопрос —
Какой ля-ля рок-н-ролл?
Какой ля-ля рок-н-ролл?
(с)Шнур
Павел Александрович видел этого обшарпанного бомжа с гитарой, слышал песню. Бомж был голодным, холодным, ничего не ждущим. И он был непреклонным, несгибаемым. Он был великим. Вот он идет, везя на тележке свой бомжовский скарб, среди урбанистических пейзажей, весь этот клип он куда-то идет. И не нужно ему ни одобрения, ни прощения, ни разрешения. Он презирает слово «счастье» и уж тем более слово «успех». И не жаль ему прошлого ничуть. Он прожил жизнь, как хотел, и продолжает жить. И он согласен платить за это. Это и есть — героический оптимизм.
Величие может быть и таким.
Павел Александрович все нажимал «повторить» и слушал, и слушал, вглядываясь в бомжа. Он хотел стать таким, как он. Всю жизнь проходил на цырлах, всю жизнь. Так, может, хватит?! А то так и сдохну комнатным ссыкуном.
Но в глубине души, да и не в такой уж глубине, он понимал, что куда ему до того бомжа, слишком он избалован и изнежен. Да и автор и исполнитель песни — отнюдь не бомж. И орущие на сцене панки — вполне преуспевшие люди.
И еще, какая сатанинская гордыня проступала сквозь этого бомжа. А что ему еще оставалось, помимо животного смирения?
Гордыня не роскошь, а средство выживания, понял Павел Александрович.
Почитал комменты. Запомнился один: «Пластмассовый мир победил, и Шнуру это не нравится».
(Короче. Где-то в то время Павел Александрович сделал старую как мир ошибку, — он перепутал искусство с жизнью. Он знал этот классический развод, но против гипомании не попрешь.)
...Димедрол, стало быть... Автор себя выдал. Кому теперь нужен димедрол? Кто его вообще долбит? В те времена укромные, теперь почти былинные...
Вы знаете, где берет начало эта песня? Я скажу вам, я отвечу.
Она берет начало в казенном доме, под названием «СССР», где прикрученная к потолку государственная лампочка — единственный источник света. Оно берет начало в ЖЭКах, ПТУ, СМУ, НИИ, КБ и ДК. В ковровых комнатах, в сардинах в масле, в очередищах в две цели (сначала в кассу, а уж потом к продавцу), в «как бы это достать?», в гарнитурах из стран-полуколоний («Икарус» — давно видели?), в «Иронии судьбы, или С легким паром», в сторожках и в кочегарках, и в бормотухе, в бормотухе, в бормотухе...
У нас еще иногда говорили на индийский манер: «барма». Значит, и справедливость у нас получается — «бармическая». Вот такой буддизм.
А кто-то думает, что СССР — это сплошные «Любовь и голуби»? У каждого свой СССР. У меня он был таким.
Я — родом из ленинградского подполья. Про нас не снимали фильмов и книг не писали.
«Я уж и тогда носил в душе моей подполье».
Как-то раз он присутствовал на концерте Цоя в каком-то ДК. Тогда над Россией сияла звезда по имени Черненко, хотя свет ее был краток, а Цой пел, помимо прочего, «Звезду по имени солнце».
Цой стоял с каменным лицом, практически не двигаясь, и пел не в аудиторию, а в никуда. В зале было оживленно, но Цой этого не замечал. Вернее, просто не видел. Отыграл и ушел.
Юный Павел Александрович оценил.
Концерт быстро кончился. Все стали потихоньку расползаться...
А летом 1990-го, в переходе метро «Гостиный Двор», он натолкнулся на... Увидел вдруг... В общем, еще из относительного далека он увидел группу, как тогда говорили, «неформалов» и море цветов у подножья. Неформалы были как-то странно серьезны. Покойник! — было первым, что пришло ему в голову, и что-то внутри него сжалось.
Предчувствие его не обмануло. Он подошел ближе. «Цой разбился», — негромко ответили ему на его негромкий вопрос.
Зазвенела гитара. «Белый снег, серый лед», — запела какая-то девушка. Он пошел прочь.
И опять шестидесятники... Здравствуй, племя молодое, незнакомое! Это у вас — «Поэт в России больше, чем поэт» и «Возьмемся за руки, друзья!». А у нас — «Я только ля свой дрочил».
Завидую, блин...
К отцу приходили гости. Они были остроумны, образованны. Даже шутили они по-другому. Люди из раньшего времени. «Все они красавцы, все они поэты», все мастера своего дела, все походя перекидываются цитатами из классиков, все умны и остроумны — а они просто не могли быть другими, у них не было права на серость и бездарность; за каждым череда приключений и подвигов — геология, альпинизм, физика, лирика, вызовы в КГБ...
Завидую... Потому что у нас есть право быть любыми. А у вас этого права не было.
Прикольно, кста.
Юный Павел Александрович как-то бродил в завьюженном парке с одним кентом. Воздух потрескивал, стоял мороз, и, куда ни глянь, — все больше белое. А кент недавно прочитал «Фиесту», и под хвост ему попала вожжа искренности. Он с горечью констатировал: вот это, понимаю, житуха — шляешься по Парижу, все дела, кругом сплошное Тюильри, а ты бухаешь не в кипиш. Павел Александрович, кряхтя, соглашался. А мы так в своем сраном совке и подохнем, подытожил кент. Так ни хрена и не увидим. Но непокорный Павел Александрович, наконец, потерял терпенье:
Ща пойдем и возьмем фугас. Я посмотрел, там «Вермут красный», 2.40. Вот тебе карамелька! Жри вермут красный и представь, что это «перно»!
И пошли, и взяли. Кореш подразомлел и стал высказываться в том духе, что жизнь — не такая уж плохая штука. И хрен с ними, с матадорами... Тем более откуда-то взялся еще и батон.
А я что говорю — заверял кореша юный Павел Александрович. Ты пойми — этиловый спирт работает на всех континентах! «Перно», птыть... Суть надо видеть, суть!
Антиалкогольной кампании пока не было. Хотя товарный дефицит, как говорили, нарастал.
Эх, как хорошо в стране Советской жить!
Смотришь, бывало, на буквы на крыше дома, складывающиеся в «СЛАВА КПСС», и все правильно понимаешь:
Мы — сила, а ты говно.
Смотришь на красный плакат, где белыми буквами написано «ПЛАНЫ ПАРТИИ — ПЛАНЫ НАРОДА!» и все правильно понимаешь:
Мы — сила, а ты говно.
Смотришь на «СЛАВА ТРУДУ» и все правильно понимаешь.
И конца-краю им не было... Они были вечны, как значение числа «пи». Так и будут они орать и распоряжаться под своими кумачовыми плакатами. Но тут случился сюрприз.
1937
До сих пор мечется эхо этого года. В кромешной тьме оно носится и носится, в пространстве, ограниченном бесконечным числом стен; отскочит от одной стены — наскочит на другую, потом опять на другую и опять; все носится и носится черное эхо, и нет ему выхода, нет исхода...
Эй, кто-нибудь! Выпустите, наконец, это эхо!
Я навеки застрял в СССР. Все мое осталось там. Плохое и хорошее.
С чего начинается Родина? Моя Родина, жестокая, страшная и великая.
Где бы ни начиналась, от этого начала никуда не денешься.
Дни шли.
То ль как рощу в сентябрь осыпает мозги алкоголь.
Павел Александрович оброс совершенно скандальной, выпирающей во все стороны бородой. Она смахивала на седые водоросли, только усы были рыжие. А на хрена вообще бриться? Всю жизнь харю скоблил, а Героя России так и не дали. Впрочем, при желании можно было усмотреть сходство с лешим. Хотя и леший — тот же бомж; лес — это ведь не дом и не квартира.
На куртке накрылась молния. Когда было холодно и ветрено, а так бывало часто — лето же, приходилось ходить, запахиваясь.
Он прожег футболку, майку во многих местах. Точнее, все футболки и майки, бывшие в его распоряжении. И пару рубашек. Все просто — он не сразу попадал в пепельницу. Часто огонек на сигарете обваливался и светил с пола. Он соображал своими пьяными в жопу мозгами, что так и сгореть недолго. Он слюнявил большой палец и указательный, поднимал огонек и водружал его на место, в пепельницу. Пока что не сгорел.
Неизвестно, где, когда и как он разбил морду. Морда зажила, но обширные болячки остались надолго. Вид стремный. Ну и чо? Я что, бляха, модель какая? Я, типа, в парикмахерской портретом вишу? Не нравится — так не смотрите. А меня все устраивает. Я жизни ля не учил. И меня учить не надо, твою.
У Павла Александровича стали опухать ноги. Смотреть было страшновато. На это белое сваренное мясо навроде куриного. Это была как будто не его нога, искусственное какое-то образование.
Тебе места мало, хроник?! один раз услышал Павел Александрович. Оказалось, он мешал проехать грузовику. Павел Александрович сошел с дороги на тротуар. Он заработал звание «хроник» в глазах окружающих. Ну и пусть. Так даже лучше.
И чем же, по-твоему, это кончится? Да хоть чем. Главное — я делаю что хочу и не боюсь.
А бомж все шел и шел по хайвею. Разумеется, он шел на Чаттанугу. Была же такая песня: «Дорога на Чаттанугу»? Туда он, ясное дело, и шел. От него исходила правота.
И как же звучит это слово: «Чаттануга»! Индейцы оставили след хотя бы названиями.
У кого Чаттануга, а у меня Узбекистан, ничуть не хуже. Правда, гитары у меня нет, так и что? Пробуждение — хрен пойми в какое время — начиналось с нескончаемой дороги в Узбекистан, когда было необходимо не думать ни о чем. Впрочем, виноват — не в Узбекистан, а всего лишь к узбекским ребятам. Они были очень милы с ним. Очень удивились, что он знает, что есть на свете такой Узбекистан. А он очень удивился их удивлению. В Афгане служил? Он опешил. Да нет, бог миловал. Они что-то себе поняли и отстали.
Один раз даже отпустили ему в долг. Он чуть не спятил, не обнаружив в кармане карты. Но ребята вошли в положение, выдали коричневую банку. А карта нашлась на кухонном столе. Черт знает, как она там оказалась. Он перевел дух.
Несколько раз ему давали деньги. Совершенно незнакомые люди, женщины. Довольно помногу. Он удивлялся. Удивлялся, что бывают такие люди. Спасибо, спасибо, бормотал он...
Я — лузер! — с восторгом думал Павел Александрович. Я все проиграл! И как же мне теперь легко...
Было и в самом деле легко. Как же это здорово — все взять и проиграть, не тужась, не пыжась! «Просто, не испытывая мук». И так и дожить до конца.
Эх, пропадай моя телега, все четыре колеса!
Главное, я жив. Жив и, стало быть, прав. Неправы лишь покойники. А я сижу, тяну из коричневой банки, слушаю музло и тащусь. Здесь и сейчас. И впереди у меня еще много дней и много коричневых банок.
А когда сдохну, то и я стану неправ. Но тогда и не будет никакого «я».
Наконец-то я это понял. Лучше поздно, чем никогда.
Имеет значение только жизнь.
Пройтиться, что ли, к дому Раскольникова? Всегда любил постоять перед ним. Неужели это и вправду было? И я стою на том самом месте.
Сначала, впрочем, стоит просто походить по квартире, понежиться в алкогольной неге... И запрет на «думать» снят. Можешь думать о чем хочешь...
Правда, после определенного количества восьмиградусного Павел Александрович начинал гневаться. Все старые обиды вспоминались разом. Вон, Алка Квашнина его в упор не видела, бегло здоровалась «по-товарищески», а увел ее томный красавец в шляпе и шейном платке, этакий недоделанный Оскар Уайльд, к тому же еще и натурал, что в его случае являлось оскорблением. И она хороша, ведется на фуфло... Нет чтобы... На него.
Он много слушал Шнура в последнее время. От него становилось теплее. В Шнуре Павел Александрович угадывал какую-то босяцкую удаль, столь ему сейчас необходимую.
У его заветной лавчонки ему иногда попадалась маленькая алкашка со сморщенным, капризным личиком. Черт его знает сколько ей было лет.
Ему до смерти захотелось присунуть этой человеческой жучке. Это был его уровень.
И в чем, собственно, проблема? Бухла ей он купит достаточно.
В его подсобке, с алкашкой, на полу... А что? «Во-первых, это красиво...»
Он попробовал с ней заговорить, но та сразу же замахала руками — уйди, мол, от меня, хотя он даже не успел продемонстрировать непристойность своих намерений. Ну, нет так нет.
Наблюдавший за их скоротечной беседой и все понявший парень за прилавком заметил ему, когда она ушла:
Не связывайся с ней. Она шибанутая.
Шишка чесалась неимоверно. Но дрочить было бесполезно. Все равно не кончишь, такой пьяный и такой ненужный. Чтобы не озвереть вконец, лучше и не начинать.
Павел Александрович проснулся на улице. Точнее, он просто сел отдохнуть на тротуар, привалившись спиной к стене, а потом, отключившись, как-то со стены сполз. Неизвестно, сколько он находился в таком состоянии.
Тьфу, черт! Он, цепляясь за стену, поднял себя на ноги. Карточка на месте?? На месте.
Пронесло, и менты не захомутали. (Они вообще его не трогали.) А люди-то какие обходительные! Обходили, видать, его. Вряд ли кто решился перешагнуть. Как через кучу...
Как-то к нему привязалась какая-то антиалкогольная активистка. Он отнекивался: чего привязалась?
Она спросила: и тебе нравится такая жизнь?
Да, ответил он, подумав.
Вопросов больше нет? Вопросов нет, ответила та и исчезла.
Алкаши, бомжи уже вовсю принимали его за своего. Регулярно предлагали выпить, еще и не сразу отставали. Один даже искренне удивился — от водки человек отказывается!
Такой рок-н-ролл.
Подвалил какой-то тип.
На цветной бумажке мелькнуло: «Помощь людям, попавшим в сложную жизненную ситуацию», крыша над головой, питание, работа, УФМС, помощь с регистрацией...
В другой раз еще один, навроде первого.
Такой рок-н-ролл.
Соседи, прежде с ним вполне любезные, теперь норовили его не заметить, в лучшем случае кратко, неохотно кивали.
Хоть на еду он почти не тратился. Пару-тройку лепех лаваша и хватит. И нечего пить всякий чай-кофе — воды вполне достаточно.
А свет за окном теперь уже не прибывал, а убывал.
Дурка время от времени всплывала в голове. Не любили его там, не любили. Со слабоумными, бывало, сюсюкали, а вот с ним — ни фига. Ты что, самый умный? Он был достаточно учен, чтобы беспрекословно подчиняться, но себя не спрячешь. Они все равно что-то чувствовали. Эх, как хорошо быть слабоумным! С детства мечтал.
Вчера я дала тебе в морду, а ты в ответ даже не улыбнулся.
Я ж улыбался.
Неискренне ты улыбался. А ну-ка, встал раком! Не, ну сука какая все-таки!
Я же стою.
Да вижу, как ты стоишь! Безо всякого рвения, и морда хмурая. Ты — чуждый элемент.
Я не чуждый, я свой.
Только вот трепать не надо! Свой он... Все равно ведь видно, что ты много о себе думаешь.
Я не много думаю, я мало думаю.
Не выводи меня!
Тетенька, ну что мне делать? Не виноват же я, что думаю о себе много. Я и рад бы думать мало — не получается.
Ну хоть признался. Так теперь раком и стой.
Очередное паломничество к дому Раскольникова. Дошагал. Прочитал. Постоял.
Трагические судьбы людей этой местности послужили Достоевскому основой его страстной проповеди добра для всего человечества.
Кто знает, может быть, эти места вокруг Сенной площади, Столярный переулок, Казначейская — самое великие места на Земле? Впрочем, я ни на чем не настаиваю. «Кровь хлынула, как из опрокинутого стакана»...
Он медленно потопал дальше. Тук... Тук... Тук... И — твою же мать! — навернулся на спину. Хоть не башкой, как-то вывернулся на лету. Но как же болело в спине, болело плечо. Он не мог сразу встать, лежал, приходил в себя, чувствуя только боль сквозь пьянь. Он еле удерживался, чтобы не захныкать. Потом, в полном очумении, собрал себя в охапку с земли и потопал к дому еще медленнее. Мысли исчезли, в голове стояла звенящая пустота. Его шатало, а иногда и вихляло, заносило. Ща меня мусора стопудово выпасут — эта мысль все-таки не исчезла, единственная в звенящей пустоте. Во ща меня примут... Однако мусорей он не встретил.
Дотопал-таки.
Но сегодня был какой-то подлючий, в натуре, день. Ввалившись домой, он сразу рухнул на стену в прихожей, врубившись самой мордой; опущенными вниз глазами он увидел, как из носа мгновенно хлынул красный конус, цвета не крови, а борща, что его мельком удивило. Он уперся расставленными пятернями в стену, медленно сполз. Так и в самом деле можно убиться на хрен, не выходя из дому.
Кровянка продолжала литься из носа, но его это не парило. Остановится, куда денется. И в самом деле, довольно скоро из носа стало не литься, а капать. Ругаясь в бога-душу-мать, он поперся в ванную, сменить шмотье.
А ведь я умру, неожиданно подумал Павел Александрович. Не «вообще», а завтра. Или послезавтра. А может, прямо сегодня. Прямо сейчас. Наверно, так и умирают. Пил, пил, да и помер. Не мальчик ведь уже.
Мимо тянулась и тянулась ограда канала Грибоедова.
И что-то стало медленно меняться в мозгу Павла Александровича. Какие-то подземные течения открылись и медленно заструились в нем.
Он не хотел умирать. Он видел эти подземные течения и понял, что они ему говорят: не умирай.
Иными словами, он струсил в последний момент. Как всегда.
Нет чтобы загнуться как порядочный человек в канонические 27. А когда в два раза больше — не поздновато ли? Жить ему было противно и стыдно, а умирать страшно. Да и не глупо ли это?
Итак, умирать он не хочет. Платить тоже.
Надо как-то потихоньку выползать, подумал Павел Александрович каким-то уже совсем иным тоном, озабоченно-деловым, вычисляющим, просчитывающим.
Бомж из ютуба уходил от него по дороге на Чаттанугу и ни разу не оглянулся.
«Я в цилиндре стою. Никого со мной нет»...
Он один. Ушел лучший друг — гипоманиакальное состояние. Наступила ремиссия. И, кстати, уже давно — бухал он тупо по инерции. Павел Александрович только теперь это понял. Хотя ведь не первый год замужем...
Ну а ты как думал? Думал, достиг каких-то там высот? Понял, в чем «смысл жизни»? Так это у тебя просто гипоманиакальное состояние, братан. От недостатку фосфору в мозгу. Или от его избытка. Или не фосфора. Или не важно.
Шевелящимися виноградинами
Угрожают нам эти миры,
И висят городами украденными,
Золотыми обмолвками, ябедами —
Ядовитого холода ягодами —
Растяжимых созвездий шатры —
Золотые созвездий жиры.
(с)Мандельштам
...Только не сниматься, только не сниматься. Только не лечиться. Сердце — буммм... буммм... буммм... И хреново, тошно до мозга костей. И потряхивает. И ты не спишь. Ты выпьешь, и эти ощущения притупятся. И что? Ощущения притупятся, но алкоголь разрушит твое сердце. Или там, поджелудочную. Ты хочешь выжить, или чтобы тебе было хорошо? Это разные вещи.
Павел Александрович боялся выходить на улицу. Там повсюду — алкашка. Он не удержится, не надо иллюзий. Хотя бы дня три отсидеться. Хвала Господу, лаваша накуплено впрок. Павел Александрович позаботился. Хранить его надо в холодильнике, чтоб не зацвел.
Надо продержаться, чем дольше, тем лучше, пока можно терпеть голод. Это удачно вышло, что есть не особо-то хотелось.
Да ладно, выпей. Не сильно, так, поправься. Ну что ты такой зануда?
Иногда Павел Александрович прямо-таки хватал себя за шиворот, чтобы только не выйти. В такие моменты он был между небом и землей.
Хреновей всего было ночью. Полусон, полуявь, полубред, полусмысл. Он опять знал только теоретически, что спит.
Буммм... Буммм... Буммм... Вывози меня. Вывози меня, как тройка от волков. Только не останавливайся.
Ночью он очухивался от холода. Он был весь холодный и мокрый, одеяло тоже было мокрое. Трясясь, он ковылял в ванную, раздевался там. Гол и страшен, он пугал зеркало. Вытирался, переодевался. Хорошо — есть запасец нижнего белья. Правильно он стирал. И есть целых два запасных одеяла. Потом назад, в кровать, ложился на спину и слушал, как бухает сердце. Дышать тяжело. От этого осознания он еще больше задыхался. Спокойно. Спокойно.
...и казалось ему, что он жулик и вор, так бесстыдно и нагло обокравший кого-то...
Отрубиться. Только бы отрубиться. Не дневной, а двадцатичетырехчасовой режим сна. Ночью как-то провалялся, днем часок урвал, потом, если повезет, еще часок. Опять нет дня и ночи, есть сутки.
Спи когда можешь. Нет дела важнее.
И будут мне являться великие русские призраки.
...У станции метро «Маяковская» он встретил — ни за что не угадаете — Маяковского. Не лысого, а предсмертного, с дурацким чубом. Он обомлел при виде этого облака. Маяковский неожиданно заговорил сам, быстро, много, обиженно и страстно, он говорил, не переставая, будто бредил. Слышалось: ЛЕФ, РАПП, Брики и еще куча всего полу- и просто знакомого. И он понял, что Маяковский не скажет ему ничего такого, чего бы он сам не знал. Как только он это понял, Маяковский померк, потом исчез.
Он пошел дальше. И заприметил идущую от него небольшую коротконогую фигуру, скрывавшую, впрочем, короткие ноги под черным пальто.
Да это же Юрий Карлович! Боже...
Он шел и шел за фигурой, боясь с ней поравняться. Голова у фигуры была как-то странно упряма.
Наконец, Олеша обернулся и твердо сказал ему:
Не ходите за мной, как собака.
Он отстал.
И ему расхотелось искать еще кого-то.
Проглядывало утро. Свет был нелеп, навязчив. Не надо света. Все окна у него были занавешены.
Он ковылял на кухню, ставил электрочайник, отрывал кусок лаваша, ел. Тупил перед ноутбуком за фильмами, сериалами. Иногда получалось так и задремать.
Комната вся завалена коричневыми банками. Они казались прилетевшими откуда-то, как саранча. Будто он открыл окно, а они тут же и налетели.
Наконец, настал исторический момент: Павел Александрович вышел из квартиры.
Сначала надо спуститься по лестнице. Идти, не опираясь на перила, было невозможно. Голову кружило. Отрывая ногу от одной ступени, он чувствовал, что сейчас потеряет равновесие — и тут же сжимал перила покрепче, иногда и двумя руками. Медленно, по-старушечьи, но спустился.
На горизонтальной поверхности стало полегче. Шел он с той же старушечьей скоростью. Пятки на негнущихся ногах отдавались в скелете и в черепе. Тук. Пауза. Тук. Пауза. Тук. Он шел, наступая как будто не стопой, а пяткой. На ногах-ходулях. Ставил ногу осторожно, словно опасаясь угодить в открытый люк совсем рядом.
Не навернуться бы. В голове — головокружение, серая завеса, доносящийся шум чего-то огромного и далекого, как море. Но надо дойти до маленького миленького минимаркета за лавашом. В Узбекистане он лучше, но идти туда дольше. Сейчас — не до капризов. Это ничего, что медленно. Дойдешь. Только вот не грохнуться бы.
В минимаркете — опять ступеньки у входа. Он тщательно спустился по ним, тщательно прошел до того места, где у них лежал лаваш. И т.д.
А теперь — назад. Придется вверх по лестнице, но это ничего, я никуда не тороплюсь...
Грохнусь сейчас... Нет, не грохнешься. Иди.
Войдя в квартиру, Павел Александрович сел на пол в чем был. Он малость дрожал. Но дело было сделано. Два дня перерыв — в смысле, два дня можно не выходить.
Об алкоголе он забыл. И без него было интересно.
Павел Александрович осторожно снял куртку, разулся, дошел до кровати и лег на нее, прикрыв глаза...
А сердце все: буммм... буммм... буммм...
Постойте, а ведь мне себя совершенно не жалко. Всю жизнь себя прожалел. А теперь куда-то подевалось. Хреново, ссыкотно, но не жалко.
Ты не знал, что такое проблема. Проблема — это не когда ты ешь одно и то же невкусное, а когда ты вообще не ешь. Проблема — это когда у тебя нет дома. Когда в январе у тебя отключают батареи — проблема. Если тебя постоянно прихватывают менты — проблема. Большая проблема — когда у тебя острый приступ аппендицита, а ты не можешь дотянуться до телефона... Ну и т.д.
Когда-то ты услышал в сериале «Зона», примерно так:
Доброе утро!
Почему это оно доброе?
Живы и здоровы потому что.
Теперь ты понял, что значит «доброе утро». Почему так говорят.
В дурке одна заведующая швабрами сказала ему: если дорогу сюда нашел, значит, здесь будешь. Падла старая.
Павел Александрович видел эту палату, где доживали полоумные старики. Они все были в белой больничной форме. Белая гвардия.
Неужели и мне придется так доживать? — думал порой Павел Александрович.
И ему становилось страшно.
Какая падла все-таки.
Сдохнуть в дурке — это тоже проблема.
Нет уж! Дойду сейчас до Невы. Полюбуюсь напоследок на Петропавловку через речку. Свалюсь напротив нее — в конце концов, это даже красиво. И даже если не дойду — это тоже красиво. Лучше в дороге, чем в собственной постели.
Гордыня — не роскошь, а средство выживания.
Павел Александрович понимал, что ему надо возвращаться назад, раз уж не удалось дойти до Чаттануги. Поэтому в следующий раз не до набережной, а до Сеннухи. Главное — попытаться.
Дней через десять Павел Александрович дошел аж до Смольного. И заплакал, увидав его.
И так же пешком назад.
Задушить затянувшийся алкогольный припадок оказалось сравнительно просто. Хорошо, что он все-таки ссыкло.
Он тосковал по тем временам, когда возомнил себя бомжом. Теперь все это казалось бесконечно далеким и глупым. Но тогда он не боялся, а жил полной грудью.
Понемногу возвращалась жизнь, а вместе с ней и страх.
Как же абсолютно счастлив он был этим летом!
Есть только миг, ослепительный миг...
А финансы пели романсы. Уж такие жестокие романсы они пели! Теперь еще банку выплачивать двадцать месяцев. Так и йогом можно стать.
Он вспомнил, как смотрел погромные ролики из Америки. Ребята старались от души, отнеслись неформально. Большинство в масках — порядок есть порядок, не то что у нас... Бардак.
Международная обстановочка не внушала, мягко говоря, оптимизма.
Весь мир решил взять пример с меня?
Лампочки ввинтить? Рано еще — со стремянки обнешься. Только более или менее ходить научился.
В ютубе он наткнулся на ролик из 60-х. Черно-белый. Люди танцевали, балдели, бухали, курили, не знали ни о холестерине, ни о фитнесе, ни о ЗОЖе.
Завидки берут...
«Fitness» — слово-то какое мерзкое.
Но, по-видимому, человеку важнее цепляться за жизнь, чем жить. Вот и он уцепился.
В общем, все кончилось как нельзя лучше. Павел Александрович бросил пить, сбрил бороду, стал регулярно посещать психиатра и получать назначенную ему терапию. Соседи опять стали с ним здороваться. А в Узбекистан — исключительно за лавашом.
Вот и славно.
Правда, шататься по городу без нужды он перестал — на хера?
|