НАБЛЮДАТЕЛЬ
скоропись ольги балла
Сквозная тема этой Скорописи возникла под влиянием одной из книг, которые мы рассмотрим ниже, — немедленно притянувшей к себе и две остальные, как это обыкновенно случается с книгами, склонными образовывать смысловые комплексы и прояснять друг друга. Книгой-стимулом стал на сей раз большой, растянувшийся на несколько лет разговор двух поэтов и филологов об основах существования: о поэзии, жизни и любви в их нерасторжимой взаимосвязи. Изданный теперь книгой, но, видимо, продолжающийся и за ее пределами, этот разговор навел автора этих строк на размышления о поэзии как способе понимания и даже, пожалуй, шире — как форме жизни, делающей понимание возможным.
Разговоры у костра: диалоги с Ю.В. Казариным о поэзии, жизни и любви / Сост. В. Глазырин. — М.; Екатеринбург: Кабинетный ученый, 2020.
Свое имя как авторское Вячеслав Глазырин, поэт и филолог, на обложку книги не поставил, ограничившись скромным званием составителя, хотя его роль тут явно шире. Он не просто стал инициатором того, чтобы его долгие разговоры с Юрием Казариным, поэтом, ученым и редактором отдела поэзии журнала «Урал», были записаны на диктофон, а затем расшифрованы и изданы, но внес некоторые изменения в сам жанр разговоров с поэтами. По его словам, даже принципиальные. В том, что он работал именно в жанре с его устоявшимися традициями и тенденциями, сомневаться не приходится, Глазырин и сам прекрасно отдает себе отчет в том, что у него есть долгий ряд предшественников «от Эккермана до Соломона Волкова». Но от всего этого множества он сознательно отстраивается: «На мой взгляд, — говорит он в предисловии, — при всех безусловных достоинствах эти книги обладают одним недостатком: авторы будто забывают о том, что перед ними поэт, и показывают читателю — человека».
Утверждение, правда, спорное до несправедливости. Беря наугад — из того, что само идет на память: ни, допустим, Линор Горалик в своем продолжающемся проекте «Частные лица», ни, скажем, Владимир Коркунов, небольшая часть диалогического проекта которого — тоже, кстати, разговоры с поэтами — в прошлом году обрела книжный облик под именем «Побуждение к речи», безусловно внимательные к «человеческой» стороне своих героев, и не мыслят забывать о стороне поэтической и только и делают, что выясняют связи между этими сторонами, если разделяют их вообще. Казарин, кстати, на уровне высказываемых утверждений «человека» и «поэта» разделяет, в том числе и в себе, очень жестко, считает эти модусы существования организованными принципиально различно, возвращается к этому в разговорах не раз (говоря, например, о том, что еще не встречал женщины, способной любить его одновременно как человека и как поэта1 ). При этом все, что он говорит, свидетельствует скорее об их единстве: высказывания о том, как работает в человеке поэтическая мысль (устойчивое его выражение: «думать стихи»), о поэтической антропологии и онтологии неотделимы у него от автобиографической рефлексии, одно почти незаметно переходит в другое. В полном соответствии со словами другого поэта о том, что «поэзия есть мысль, устроенная в теле», поэтическая мысль Казарина прочно устроена в теле его биографии и высказана в ее форме.
В поэзии Казарин видит мощную человекообразующую силу, которая волею исторических судеб имеет словесное выражение и, вероятно, некоторым образом от этой формы выражения зависит, но уж точно не тождественна ей (и способна оказывать на нее обратное влияние). Как мы знаем из собственной его книги, вышедшей четыре года назад, Казарин не просто разделяет «поэзию» и «литературу», но даже противопоставляет их друг другу2 — как «настоящее» (безусловное) и «социально обусловленное», первичное и вторичное. Это же представление он развивает и в диалогах с Глазыриным. Прекрасно знающий филологическую позицию изнутри — он и сам доктор филологических наук и даже профессор филфака — Казарин тут самым решительным образом не филолог: он чистый метафизик и в поэзии видит способ не просто метафизической рефлексии, но устроения человека и самого бытия. То есть — форму метафизического действия. В ней (полагает он) нет времени3 . Нет — вопреки всем мыслимым очевидностям — закономерностей4 . И если каким-то образом вообще возможно о ней говорить с максимальным (хотя, видимо, никогда не полным) приближением к точности, то — исключительно стихами.
Филипп Дзядко. Глазами ящерицы: Дневник чтения одной несуществующей книги. — М.: Новое издательство, 2021.
Читательский дневник Филиппа Дзядко — одна из самых интересных книг о поэзии, вышедших в последнее время, а может быть, даже и самая. С позиций филологических, литературоведческих, критических, а также изнутри опыта практикующих поэтов об этом предмете написаны целые библиотеки, а уж читательские отклики разной степени простодушности и вовсе необозримы. Дзядко (по формальному роду занятий — журналист и телеведущий) — один из тех исчезающе-немногих, кто — не занимая позиций ни филолога, ни критика, ни простодушного читателя, но оставаясь читателем высококвалифицированным и понимающим собственное сложное внутреннее устройство — прослеживает феноменологию читательского опыта, возникновение читательских смыслов и формирование в восприятии той текстовой цельности, в отношении с которой этот опыт складывается. Позиция, по существу, исследовательская, при том, что Дзядко сохраняет точку зрения частного лица со своими биографическими особенностями.
Пожалуй, такая форма опыта в нашей культуре отрефлектирована менее всего. Сколько-нибудь сопоставимую работу на русском языке из наших современников систематически делает — по крайней мере, публикуя свои результаты, — насколько мне известно, разве что Дмитрий Бавильский. Но Бавильский сейчас занимается практически исключительно прозой, Дзядко же — поэзией, а в ней у возникновения смыслов — как авторских, так и читательских — свои траектории. Для описания этого опыта практически нет (готового и общеупотребимого) языка, и автору приходится создавать подходящий себе язык на ходу, пользуясь элементами художественной, публицистической, критической, отчасти, пожалуй, и философской речи.
Стихи Михаила Айзенберга, каждому из которых в книге посвящена отдельная глава (всего — двадцать одна), он читал на протяжении шести лет.
Стихи — вполне существующие. Книга, «несуществованием» которой дразнит нас подзаголовок, такова только потому, что вошедшие в нее тексты были изданы в другом порядке и вообще в составе разных сборников. Дзядко же, получив подборку от автора в личном письме, прочитал ее как целое, пронизанное общими закономерностями, как последовательное высказывание со своими этапами развития (и собственная его книга — такое же цельное, постепенно выращенное в ответ прочитанному высказывание о ней). Это его принципиальная установка: «…единицей разговора о стихах М.А. должно быть не одно стихотворение, а как минимум набор стихотворений-родственников, вовсе необязательно ровесников, но сделанных из одного материала». Такие наборы, как естественно следует из книги, множественны и составляются читателем не в меньшей степени, чем самим автором. Прочитаешь другую последовательность — выйдет другой ход мысли со своей логикой. Но произвола здесь нет — по крайней мере, не должно быть, может не быть: всякий такой, с достаточной чуткостью происходящий разговор с текстами равно укоренен в стимулах, предоставляемых автором, и во внутренних вопросах читателя.
В некотором очень важном смысле позиция, изнутри которой Дзядко читает Айзенберга, гораздо простодушнее той, что представлена необозримым множеством читательских отзывов о чем бы то ни было (простодушие их лишь в том, что предпосылки, стереотипы, инерции восприятия остаются там, как правило, не то что неотрефлектированными, а даже незамеченными). «Простодушие» Дзядко — радикально: он такие, вертящие восприятием, предпосылки замечает и устраняет. Отсюда — ящерица. Выскочившая из первого стихотворения читаемой подборки: «Ящерица, та, что на припеке, / поднимает мизерное веко», — она, так сказать, методологична: «Айзенберговская ящерица смотрит на мир без очков всегда готового услужить знания. <…> ящерица видит мир впервые и потому видит иначе». Превращение в нее означает «отказ от обычного проявителя» (стихотворение, задавшее этот угол зрения, первое в подборке, начинается словами «Снимок, не попавший в проявитель…»), «уход от готового ожидания к удивлению».
Феноменология и методология читательской работы, не переставая быть самими собой, оборачиваются у Дзядко ее этикой. Умственная и эмоциональная дисциплина и даже телесная настройка («Надо прочитать стихотворение вслух. Тогда отчетливее слышно, что вторая строфа говорит на другом дыхании…») осознаны им как важнейшие условия понимания.
Ольга Седакова. Сергей Сергеевич Аверинцев. Воспоминания. Размышления. Посвящения. — М.: Свято-Филаретовский православно-христианский институт, 2020.
Книга поэта и филолога Ольги Седаковой о своем учителе, сотруднике и многолетнем собеседнике Сергее Аверинцеве лишь по видимости лежит в стороне от тематической линии, намеченной двумя предыдущими книгами нашего сегодняшнего разговора. Как будто это — и не о поэте, и не о поэзии, а совсем о другом: о новом типе рациональности, создателем и едва ли не единственным (похоже — не оставившим настоящих преемников) представителем которой у нас в России был Аверинцев. Да, конечно, об этом в первую очередь (и, кстати, кроме как Седаковой в этой небольшой книжечке, собранной из текстов, писавшихся в разное время, но тяготеющих друг к другу и проясняющих друг друга, — этот тип рациональности не продуман до сих пор никем, тем более — систематически; и вообще это — первая творческая биография Аверинцева на русском языке, что достойно отдельной рефлексии). Но в рамках сегодняшней темы эта книга совершенно необходима.
Стихи Сергей Сергеевич, как мы знаем, писал. Однако чрезвычайно высоко ставящая своего героя Ольга Александровна, будучи — в прилагаемом к основному тексту книги разговоре с проректором Свято-Филаретовского православно-христианского института Дмитрием Гасаком — прямо спрошена об отношении к его стихам, высказывается максимально сдержанно, и в глубине этой сдержанности ощущаются резкие внутренние движения: «Откуда я знаю, что они значат для церкви? Для меня?.. Мне не хочется обсуждать эту тему. Я никогда не говорила своего мнения об этих стихах ему самому, хотя он часто спрашивал…» И ниже: «…Они пытаются быть стихами»: в них, поясняет она, лично ей недостает компонента «иррационального», «связанного с телом».
Но тут же Ольга Александровна говорит нечто очень важное, имеющее прямое отношение к сущности поэзии — и да, выходящее за пределы стихов как таковых: «Для меня Аверинцев — поэт скорее не в его стихах, а в любой своей статье. Поэт мысли, поэт веры, поэт истории. Он поэт, который совершенно не обязан выражать это в версифицированной форме».
Причем — настолько поэт, что оказывается возможным упоминать его наряду с поэтом поэтов — Пушкиным и находить у них общие черты. И не со стихотворной стороны, но с той, что наверняка многим покажется неожиданной: со стороны ума и рациональности. Той самой, новой, которую в России, кажется, ни один философ не осуществил, но точно осуществил по крайней мере один поэт, — и которая имеет прямое отношение к человеческой сущности и цельности.
Сам герой книги в одном из своих интервью говорил о задаче и заботах поэзии так: «…поэзия, в отличие от рационалистического дискурса, обращается не к отщепившемуся от целого рассудку, а в отличие от гипноза и всего, подобного гипнозу, — не к тьме покинутого рассудком подсознания: она окликает цельность человека именно как цельность и этим ее хоть на время восстанавливает. Она предлагает лекарство против разрастающейся в человеке дивергенции рационального и иррационального, <…> и вот жизни хоть на миг возвращается свет ума, а уму — способность плясать, как царь Давид перед ковчегом!».
И вот что пишет теперь его внимательная слушательница и собеседница: «Память Аверинцева — память (повторяя легендарные слова императора Николая I о Пушкине) “умнейшего человека в России”. Память об уме здравом, ничем не искаженном, дружественном бытию, сердечном (бессердечность, “безутробие” и глупость — синонимы в библейском языке), веселом (игра, веселость входит в образ Софии Премудрости Божией, как он часто напоминал) и поэтичном (он хорошо помнил, что в своем начале, в своей псалмической простоте богословие — не дискурсивно изложенная доктрина, а поэзия). Память об уме, которому открыты широчайшие перспективы человеческой культуры и то, что ей движет: образ человека мыслящего, человека действующего, “человека словесного” — человека, которого любит Бог».
1 «я <…> не встречал ни одной женщины, которая могла бы любить одновременно меня пишущего и меня не пишущего. Это очень трудно» (с. 371).
2 Юрий Казарин: Поэзия и литература: Книга о поэзии. — М.; Екатеринбург: Кабинетный ученый, 2017.
3 Буквально: «В поэзии времени нет — там только вечность» (с. 366).
4 Тоже буквально: «Там нет каких-то закономерностей, которые пытались открыть Квятковский, Жирмунский, Холщевников, Федотов, Гаспаров. Нет закономерностей. Тенденции могут быть какие-ниудь, а закономерностей нет» (с. 392).
|