НАБЛЮДАТЕЛЬ
рецензии
Стеб. Лирика. Свет
Тимур Кибиров. Солнечное утро. — М.: ОГИ, 2020.
Начну с излюбленной Кибировым цитатности (когда пишешь о поэте, неизбежно заражаешься им, его мышлением). «Слова у нас до важного самого / В привычку входят, ветшают, как платье».
Ветшают не только слова.
Ветшают стили, целые стилистические системы. Чем ярче и актуальнее, тем скорее закат и старение.
В конце восьмидесятых в литературу вошло новое поколение — тогдашних тридцатилетних.
Вошло раньше — только не печаталось. «Помню, сколько слышалось куража в перевранном советском шлягере, который горланил Парщиков с приятелями на весь Соловьиный проезд и Битцевский лесопарк в новогоднюю ночь середины восьмидесятых: “Не надо печататься! Вся жизнь впереди! Надейся и жди!”» (Игорь Клех)1 .
И дождались. Пошли публикации.
Вначале — узким ручьем, где-нибудь в «Юности», в «Испытательном стенде». (Кибиров — на фотографии — с телефонной трубкой в руках.) Потом все шире. Друк, Иртеньев, Гандлевский, Парщиков, Коркия, Кутик, Строчков…
Поэты разные.
Общее точно подметил Кирилл Ковальджи в предисловии к «Испытательному стенду»: «…Новых лириков почти нет. Большинство — приверженцы интеллектуальной поэзии с ее сарказмом, пересмешничеством, герметизмом».
А потом это поколение стало замолкать.
Первыми замолчали иронисты — растаял, напустив мутную лужу, сам объект их иронии. Иронизировать над лужей, оставленной ушедшим строем, хотелось уже не так, а читать это — и того меньше.
Стали затихать метафористы. Все их барочные образы и «густые металлургические леса» блистали и искрились, имея фоном, опять же, унылый совписовский мейнстрим. Исчез сероватый фон — стал исчезать и смысл в метафорических резвостях.
Поэзия стала равна самой себе. И это оказалось тяжелее всего.
Замолкали все по-разному. Кто-то просто переставал публиковаться. Кто-то продолжал, пытаясь найти новые ресурсы для иронии, для цитатных игр, для цветения метафор, или для всего этого вместе. Поэт может замолкнуть, не переставая при этом говорить. Каждый случай стоит рассматривать отдельно.
Случай Кибирова — возможно, самый сложный. И одновременно — довольно простой.
Нет смысла перечислять то, что стилистически объединяло Кибирова с другими поэтами этой плеяды. Была и ирония, и высмеивание советских штампов. «Все меняют стиль работы — / Госкомстат и Агропром!» Были и игры с хрестоматийными цитатами.
Важнее то, что отделяло и выделяло.
Удивительная и, главное, естественная классичность стиха. Не эпигонское «подпушкинство», не холодная стилизация, не постмодернистский стеб… Андрей Немзер озаглавил свою давнюю статью о Кибирове «Тимур из пушкинской команды». Скорее — не команды, а семьи.
В отличие от большинства своих ярких сверстников, Кибиров был лириком. Уже во «Вступлении» в том самом «Испытательном стенде», где Ковальджи печально резюмировал: «Новых лириков почти нет…». Почти не было — Кибиров был.
Лиризм дал Кибирову поэтическое долгожительство. Именно лиризм, а не виртуозные цитатные игры и прочие литературные реминисценции2 ; они-то как раз стали скучноватыми раньше всего. Были литературным «воздухом времени», быстро переработанным в углекислый газ.
Лирическое начало становилось у Кибирова с годами все сильнее. Все меньше злободневного и насмешливого; все больше любовного и слегка печального. Последние годы ощутимее зазвучала религиозная нота. Эпиков годá клонят к суровой прозе; лириков (врожденных, а не от брожения молодых соков) — к духовной поэзии.
Появилась, впрочем, и проза, «Генерал и его семья», получившая в прошлом году «Большую книгу».
Но я пишу не об этой книге, а о «Солнечном утре».
Это книга «о конце жизни и о восприятии человеком себя и мира перед лицом смерти»3 .
Прожитая жизнь пролистывается, как книга — и книга пишется, как прожитая жизнь. Детство. Молодость-зрелость.
Старость.
Каждому возрасту соответствует свой стилистический регистр.
Детству — простенький хорей песенок-считалочек, с обаятельными сбивами — обычными для детских стихотворных опытов.
Вечер фиолетовый.
Желтые окошки.
Кулечек с конфетами.
Валенки с галошками.
С начесом шаровары.
На резинке варежки.
Год закончен старый
И вторая четверть.
Построимся парами
И пойдем на утренник.
Называется утренник,
А ведь уже темно!
Молодость — легкий, приплясывающий дольник; карнавальность, ирония и самоирония, блестящая, самоупоенная версификация.
Пел я, играл я, дудел я в дуду,
Бил каблучками по тонкому льду,
Хмелем храним и гормоном влеком,
Гоголем, фертом, дурак дураком,
Кубарем и кувырком!
И, наконец, старость — прозаичные, порой нерифмованные стихи, длинная строка.
Вопрос «Куда ж я денусь?» постепенно
теряет риторические свойства,
день ото дня все более насущным
и остро актуальным становясь.
Действительно — Куда?..
Конечно — упрощаю. И про старость есть простеньким хореем. «К старости нищаю духом / Голова два уха!» Хотя эта хореическая простота появляется именно в тех стихах, где возникает тема смерти. Круг замыкается; наивность начала жизни перекликается со страшноватой простотой конца. «Все мальчики — зайчики» из «утренничного» стихотворения — с «Зайки на лужайке. / Птички в небесах. / Зэки в автозаке. / Мертвецы в гробах».
Хорей только внешне прост и детск — им, напомню, написаны и ознобное «Dies Irae», и «Ворон» По, и пушкинские «Бесы». Сам Пушкин, как подметил еще столетие назад В. Чудовский, этого размера долго избегал, предпочитая ямб…
В «Солнечном утре» ямбов тоже достаточно — и тема смерти в них тоже звучит. Но больше все же — тема жизни.
Апрельский снегопад прекрасен.
Но не любуется никто.
И сам я тоже не согласен
Влезать в постылое пальто.
Или: «Июль. Послеобеденная дрема. / На блюдечке с вареньем две осы».
Хорей же — с его механистичным, маршеобразным ударом на первый слог — тема неумолимого конца.
«Ты ко мне и зачастила, / Уважаемая Смерть…»
Но не буду впадать в литературоведение — на что опять же провоцирует Кибиров.
Речь не столько о теме смерти — в поэзии не новой и даже уже изрядно заезженной, и не о ритмической ее оркестровке. «…А из меня лопух расти будет» — знаем, читали, думали; так ли важно, будет излагаться это хореем, ямбом или амфибрахием.
Речь о преодолении, перерастании, трансценденции этого «лопуха».
Это, пожалуй, самое важное в книге.
Есть преодоление — высмеивание, стеб. Почти фольклорное вышучивание смерти, изображение ее в потешных личинах. «Гражданин начальник Смерть». «Еханды-Бабай», едущий «воровать детишек»… Но это не спасает.
Ну подскажи мне,
Разымчивый хмель,
Ну подскажи,
Неуемный гормон,
Ну подскажи,
Мой язык-помело,
Что мне и как мне
О Смерти сыграть?
Как мне ее уболтать?
Не зашутишь и не уболтаешь. И возникает другая тема — лирическая, с пронзительно-любовным, подсвеченным предстоящей разлукой, вниманием к близким. К природе, облакам, лесопарку. К старой собаке. «Да, собаченька, да, путь недолог…» Это лиризм, питаемый стоической верой в величие и «вечную красу» природы. Отдельная жизнь (и ее конец) перед ней — всего лишь незначительный эпизод, штрих, тень.
Ты сказала: «Взгляни, о взгляни же! Такого заката
Не бывало доселе! Над кронами лип, над опорами ЛЭП,
Над антеннами пятиэтажек расплавлены пурпур и злато!
В свете этого жалобы глупы и ропот нелеп!»
Лирическая тема преодоления небытия — очень важная в книге; Кибиров (повторюсь) — лирик. Важная, но не единственная, не дающая ответа. «Куда, куда мы удалимся? — вот / в чем вопрос…» Вопрос — остается.
А еще чаще утром — солнечным, безлюдным,
пока ты спишь еще, а мы с собакой
заходим в лесопарк — встает вопрос
животрепещущий, словно листва осины…
Осины эти, надобно сказать,
и клены с липами и даже мрачный ельник
прозрачно намекают на ответ…
И правда — такая уж большая разница между этими осинами-кленами и базаровским «лопухом»?
И возникает последняя тема, возможно, самая главная. Хотя и присутствует она в книге почти апофатически — через постоянное, настойчивое указание на трудность, невозможность ее проговаривания.
Когда совьются небеса,
И растворятся гробы,
И взглянет Бог в твои глаза…
Ну вот как можно такое писать?
Это уж какое-то прям бесстыдство …
<…>
Мол, артист в силе,
И впал в немыслимую простоту…
Но какое эти мои выкрутасы будут иметь значение,
Если действительно
Cовьются небеса,
И растворятся грубы,
И взглянет Бог в глаза…
Это мерцающий рядом с миром природы, над ним, сквозь него — другой. Мир Пасхи. «Весна опять символизирует / Настырно и аляповато / И в каждой луже экспонирует / Пасхальную лазурь и злато». Мир Рождества. «...Рождественский скромный подарок / Своею рукой смастерить».
Без сусальности, с той стыдливостью слова, которая только и возможна в разговоре о таких материях, спасая от религиозной пошлости (которая ничем не лучше — а скорее хуже обычной).
Отсюда и тема утра — тема воскресения.
Вот таким вот, наверно, и будет
То радостное утро,
До коего советует покоиться
Милому праху
Карамзин.
Вот точно таким —
Солнечным и прохладным.
Синим и золотым.
Чтобы самому не впасть в религиозную пошлость, оставлю это в мерцающей паузе, без комментариев. Да и закадровый голос здесь и не нужен…
«Кибиров еще не устал меняться, — писал более двадцати лет назад Николай Богомолов, — его поэтическая система не автоматизировалась»4 .
Судя по «Солнечному утру», Кибиров продолжает меняться. Меняться, не изменяя себе. Не изменяя своему читателю — но изменяя его, его читательское сознание. Что, наверное, и должны делать стихи.
Евгений Абдуллаев
1 Игорь Клех. Смерть поэта. Частный случай (Алексей Парщиков) // Арион, № 3, 2009.
2 Встречаются они изредка в новой книге. «Буратино борется с властями и буржуями. / Пиноккио идет по пути, так сказать, самосовершенствования. / Буратино получает в награду кукольный театр./ Пиноккио становится человеком». Занятно, конечно…
3 Ольга Балла-Гертман. Что я отвечу осклабленной тьме? // Сайт «Лиterraтура», № 169, 2020.
4 Богомолов Н. «Пласт Галича» в поэзии Тимура Кибирова // Новое литературное обозрение. № 32. 1998.
|