Под сенью органов в цвету. Записки с антресолей. Леонид Бахнов
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


СВИДЕТЕЛЬСТВО




Об авторе | Леонид Бахнов — прозаик, критик, редактор, мемуарист. Автор многих публикаций в литературных и интернет-изданиях. Член Ассоциации «ПЭН-Москва» и «Свободное слово». Последняя публикация в «Знамени» — «Круг», № 5, 2020.




Леонид Бахнов

Под сенью органов в цвету

записки с антресолей


Мой друг выставил в Фейсбуке пост шестилетней давности. То ли я его пропустил в свое время, то ли позабыл. А тут он вдруг выскочил, словно новенький.

Пост о том, как мы, юные и непобитые, были смелы и неосторожны при советской власти. Как не соблюдали технику безопасности, когда кругом, как известно, были органы и прикрепленные к ним заинтересованные лица.

«То ли жандармский контроль не был совсем уж тотальным, как про него думали, — заканчивается пост, — то ли таких, с позволения сказать, фрондеров, как мы, насчитывались многие тысячи, и заниматься ими (нами) было уже бессмысленно».

Тема, конечно, вечно трепещущая. Особенно для тех, кто тогда жил.

Я — жил. И тоже сколько времени пытаюсь понять, отчего же нас пронесло? Нужен ли ИМ был тотальный контроль — или все-таки выборочный? «Техника безопасности» — откуда она, кто ее соблюдал, для чего и против чего? И были мы так смелы, как нам бы хотелось выглядеть? Или — трусоваты, как стали потом говорить?

Вспоминаю, вспоминаю…


…Кстати, когда я впервые услышал слово «стукач»?

Думаю, в пионерлагере, лет в двенадцать-тринадцать. Был у нас старший пионервожатый, такой демократичный, продвинутый, как бы сейчас сказали, парень. Физматик в очках. Девчонки были в него влюблены, оптом и в розницу. Шутил, не цеплялся, мелких грешков не замечал — свой парень. Как-то раз даже отправил нас с Мишкой сигареты для себя покупать — что было, понятно, вопию­щим нарушением всех правил, ведь мы под страхом смертной казни не должны были переступать границы лагеря, а уж сигареты!.. Тишком-пешком, партизанскими тропами пробрались в сельпо, задание выполнили.

Так вот, под конец второй смены разразился скандал, и его с треском выгнали. За что, почему? — пионерам знать не положено.

— Это из-за Тоньки, — по секрету сообщил вездесущий Женька. — Нинка Маргарите настучала.

С Тонькой все было понятно — секс-звезда лагеря, мечта юного пионера, включая, наверняка, пионервожатого. С Нинкой тоже — она сколько раз к нашему вожатому подкатывала, строила глазки. Девчачьи дела. И с Маргаритой, директором, тоже понятно. Но — «настучала»?.. Это что?

— Козел, — объяснил мне Женька. — Таких вещей не знаешь.

Остальные быстренько просветили.



* * *

Вообще-то до двенадцати лет я был типичный советский школьник. Верил во все, о чем говорило радио, показывал телевизор, писала «Пионерская правда». Фильм по телевизору «Ленин в Октябре» был для меня праздником. Я не знал не ведал о режиссере, об актерах; кто там кого играет, меня не интересовало. Главное, что про Ленина. И что Керенский стрижен под «ежик» — «ежики» в ту пору у нас, мальчишек, входили в моду, с модой боролись, все было правильно.

Мешки под глазами буржуйских деятелей говорили об их тайной порочности — хорошо, что Великий Октябрь упразднил подобные лица.

Я и про сталинские злодеяния узнал довольно поздно. Помню, разговариваем во дворе с ребятами. Слышится имя: Берия. Хм… Берия — кто такой? Когда приходят гости, папа часто ставит сестер Берри, «Купите койфчен, койфчен папиросен» или, там, «Тум-балалайка». Это понятно. А Берия?..

Однажды — я учился классе в седьмом — мама завела меня к себе в комнату, закрыла дверь и поведала о вожде всех времен и народов. Пока она говорила, у меня перед глазами стояла картина, которая висела у нас в классной комнате — там Сталин и Ленин, причем Сталин чуть ли не в ватнике. Кипит, значит, на революционной работе, некогда ему из себя строить. А Ленин, как всегда, в галс­туке. Руководит, типа. Я учился в четвертом, кажется, классе, то есть был младшеклассником, у нас была всего одна учительница, Татьяна Ивановна. И вот она нам говорит, что кто-то недавно Сталина ругал. — За что? — За грубость. — Вот этого Сталина, который в ватнике?!

А что, такой по занятости может и нагрубить.

В общем, навсегда в моих детских мозгах Сталин связался с этой картиной. А тут мама говорит, что Сталин расстрелял моего дедушку. И вообще много кого расстрелял, уничтожил, сгнобил в лагерях.

Изо всех лагерей я тогда знал лишь один — пионерский, о котором уже говорил. И слова «сгнобил» тогда еще, кажется, не было. В лагере, как я к тому времени понял, жизнь, конечно, не сахар, но чтобы до смерти? Нет, этого я не понимал.

Долго она тогда со мной говорила. А меня ребята во дворе ждали. Но я хранил траурный вид.

Самое главное было под конец разговора.

— Ты теперь все знаешь, — сказала мама и посмотрела на меня очень внимательно. — У меня к тебе большая просьба: пожалуйста, не рассказывай никому из твоих друзей. Обещаешь?

Я, конечно, пообещал. Меня и раньше просили что-то кому-то, особенно в школе, не говорить. Так что — нормально. И при этом подумал: вряд ли кого из моих друзей это сильно заинтересует.

Дело было после ХХ съезда, когда Хрущев разоблачал Сталина, но до ХХII, когда он приказал выбросить того из Мавзолея.

Это я к тому, что мама, несмотря на все свои левые (тогда все, кто был против советской власти, назывались «левые») убеждения, все-таки боялась, что кто-то ненароком — или специально — стукнет.

Хотя чего уж там: подумаешь, мальчик ляпнет чего-нибудь в школе. В крайнем случае можно сказать: ничего такого я не говорил. Хотя, с другой стороны, пионерская этика требует всегда говорить правду. А если еще ляпнул при свидетелях? А у свидетелей своя пионерская этика. Так что маму тоже можно понять.

Закалка она и есть закалка. Боязнь, что кто-нибудь стукнет, — родовая черта советского человека. С этой боязнью жили самые смельчаки. Юному пионеру следовало перенимать опыт старших. Думаю, не слишком отдавая себе отчет, я его тоже перенимал.

Все, в общем, перенимали. Без надобности на амбразуры мало кто лез.

Особенно в нашем классе. Как-то, не помню уже, почему, мы решили не идти на какой-то урок. Всем классом. Обиделись на учительницу, решили объявить ей бойкот. Спускаюсь вместе со всеми по лестнице, вдруг вижу — один кисло маячит в коридоре. Такой из себя не что чтобы отличник, но старательный. Кричу: «Ты что, не с нами?» Мнется, даже краснеет. Но остается.

Был скандал. У этого парня потом выпытывали: кто зачинщики? И он раскололся. Но удивило меня не это, а то, что из класса его мало кто осудил. Штрейк­брехера, стукача — как это? Но вот не осудили.

Кажется, это ровно тот кодекс поведения, что стараются привить детям в нынешней школе. В этом плане наш класс опережал свое время.

Но это школьные годы, о политике речи не шло.

Дальше сделалось веселее.



* * *

…Вадим Делоне появился неожиданно. Первый курс, я хожу на лито (лит­объединение), которым руководит профессор Всеволод Алексеевич Сурганов. Два-три занятия прошли, мы уже определились со своими «гениями», как вдруг объявился новый участник — длинный, белокурый, с каким-то необычным, гортанным «эр». Как будто, когда он его произносит, голос срывается. Словно ворона каркает.

— Это Вадик Делоне, — представил его Сурганов.

Оказалось, кое-кто его знает — в прошлом году он учился на первом курсе, а потом взял «академку». И вот, вроде, вернулся. Хотя на занятиях его никто не видел.

Прочитал евтушенковского типа стихи, помолчал и объявил:

— «Двадцать третий съезд». Поэма. Посвящается Буковскому.

И начал читать каркающим голосом. Такого стены нашего института еще не слышали. Пожалуй, и никакого другого. Иначе даже у них бы возникло не­одолимое желание стукнуть. Закончил при полной тишине. Лито прибалдело.

— Так, — прокашлялся Сурганов. — Кто-нибудь что-то хочет сказать?

Все молчат.

— Вопросы?

Один поднял руку.

— Я вот не понял. Поэма о съезде партии. При чем здесь космонавт Быковский?..

Дело было в 1966 году. Похоже, фамилии Буковский, кроме меня, не знал никто. Да и я, в общем-то, не сильно мог просветить публику. Краем уха слышал по Би-би-си. Так что решил не высовываться.

Просветил сам автор. Потом мы с ним и моим будущим близким другом долго бродили по Москве. Стояла осень, временами накрапывал дождь. Говорил в основном Вадик. Оказывается, у него был невероятно широкий круг творческого общения: Аксенов, Вознесенский, Галич, Окуджава — имена сыпались как из ведра. Аксенова он называл «Вася», Евтушенко — «Евтух», Гладилина — «Толя». При этом все они читали его стихи, высказывали суждения, делились крамольными мыслями.

«Ну и ферт! — думал я. — Пижон, фраер…»

На следующем занятии лито появился немолодой товарищ в коричневом пиджаке и почему-то со значком журнала «Крокодил» на лацкане. Сурганов сказал, что это его знакомый, известный критик. Критик объявил, что он интересуется творчеством молодых и хочет посидеть на нашем семинаре.

Как раз была моя очередь обсуждаться. Я прочитал два рассказа. Один был длинный и про любовь, не помню, как назывался. Другой, покороче, назывался «Олеандровый бражник» — про мальчика с фамилией Шрайман (вполне, кстати, мог бы быть Иванов, но автору хотелось завернуть чего-нибудь пооригинальнее), которому не слишком сладко жилось в семье и школе.

Закончил читать. Ребята высказались, в основном положительно. Сурганов молчал. Слово взял «критик». Что-то пробормотал о первом рассказе, а потом голос его окреп.

— Это что же, — отчеканил он, — автор пишет о том, как еврейского мальчика травят в советской школе?

Это было последнее занятие лито, которым руководил Всеволод Алексеевич.

Я так понимаю, сведения о том, что в стенах вуза свободно читают крамольные поэмы, быстро дошли до ушей соответствующих товарищей. С Сургановым, а заодно и с нами, решили разобраться.

— Кто стукнул?! — так, по свидетельству Владимира Тендрякова, сокурсника по Литинституту моего батюшки, — сказал Владлен Бахнов, как только за­брали Эму Манделя.

Этот же вопрос встал перед нами, как только отстранили нашего руководителя.

Ответ неизвестен.

Два-три раза Вадик еще появился в институте. Сказал, что ему так и не удалось пересдать «исткапу» — историю КПСС, экзамен, который он должен был сдать, чтобы восстановиться. Потом пропал. Говорили, что перебрался учиться в Новосибирск. Больше я его не видел.

Потом был процесс Галанскова и Гинзбурга. Ходили разные слухи, кто-то говорил, что Делоне чморили на Лубянке, он в чем-то раскололся и чувствовал себя виноватым. Правда или «деза» — поди проверь.

Этот процесс коснулся и нашего института. Одна из студенток подписала письмо в защиту подсудимых. Институтской администрации прислали телегу, и в Ленинскую аудиторию согнали всех, кого только могли. Весна 1968-го, чехи бузят, французские студенты бунтуют — самое время устроить показательную разборку. Институтские вожаки комсомола, ленинский стипендиат, кто-то непонятный, наверное, из МГК ВЛКСМ — это президиум. Провинившаяся студент­ка отдельно на стульчике (правда, не в клетке, как на сегодняшних судебных процессах). Кажется, был еще замдекана факультета.

Клеймили часа полтора. Даже те, от кого я не ожидал. Правда, кто-то говорил в том смысле, что девушка, конечно, оступилась, но это же в первый раз. Эти как будто подсказывали: ну, скажи, что ты больше не будешь, что поступок твой вредный и необдуманный. Но она не сказала. Говорила патриотические слова, вроде того, что верит в советское правосудие и хотела, как лучше, — но свой поступок не осудила.

Ее исключили из комсомола, а потом и из института. Вернее, устроили так, что она сама ушла.

Что дальше произошло с Делоне, общеизвестно. Пижон, фраер, каркающая белая ворона, — а вышел на площадь.

В отличие от других — не пижонов.



* * *

…Умер сокурсник, Володя М., большой любитель выпить, между прочим. В отличие от многих, после института поддерживал отношения со студенческими товарищами. Говорят, незадолго до смерти признался, что был стукачом.

Стал его вспоминать. Но так и не вспомнил, чтобы хоть раз он завел провокационный разговор. Ну, выпивал, анекдоты рассказывал. Как мы все — и то в основном на тему, как муж вернулся из командировки.

Народ, в общем-то, знал своих стукачей. Например, Славка Х. — этот действовал грубо и настырно. Между парами возьмет за пуговицу и спросит про Солженицына. Или заговорит про евреев. Или про Чехословакию. Прямо находка для диссидента.

Меня вот что удивляло и удивляет. Казалось бы — сын писателя. Живу на Аэропорте, в самом рассаднике диссидентства1. Кругом Войновичи, да Копелевы, да самиздат. Нет бы взять меня на крючок! Но почему-то не брали.

Однако такая мысль присутствовала. Причем постоянно. Долбила в темечко: подсадят — и все!

Но — двадцать лет, ухабы молодости, трудно было держать язык за зубами. Невзирая и вопреки.

Впрочем, подозрения, что ты под колпаком, были не вполне беспочвенны. Как-то прихожу к друзьям в общагу, смотрю: мой товарищ на табуретке, а в руке у него молоток. В чем дело? А это, оказывается, в комнате вентиляция забилась, он отодрал сетку, и там, в пыли, обнаружил микрофон. Зеленого цвета. И сейчас хочет устроить серию аплодисментов, переходящих в прострацию. То есть вколотить в этот микрофон здоровущий гвоздь.

— Представляешь, — говорит, — у них там перепонки лопнут!

Я, понятно, не стал умерять его трудовой пыл. Хотя вряд ли они так уж постоянно внимали забытому в пыли устройству. Или когда-то подключили его к магнитофону, а потом…

Но кто ж их знает, что «потом». Может, как раз «сейчас»… Поэтому пей, да дело разумей. Чем мы и занялись, выдрав микрофон вместе с проводами.



* * *

А времена между тем сгущались. В институте царил мрак. На втором курсе я писал курсовую по Пастернаку. На пятом хотел писать по нему и диплом. На меня только замахали руками. Пришлось ограничиться Блоком.

А на последнем курсе была педпрактика. То есть ты отправлялся на первую четверть или до осенней сессии (не помню) учителем в школу.

Мне достались десятые классы, я вел у них литературу. Немного Серебряного века и куча советских классиков.

Школа была самая что ни на есть средняя, ребята темные. Один ходил гоголем: написал патриотические стихи, и их напечатали аж в «Комсомолке». Звезда, гордость школы!

Спрашиваю его: кто такая Ахматова? Стоит, мнется. Выдавливает:

— Узбечка какая-то…

В том году Общество французско-советской дружбы выпустило в Париже пластинку Окуджавы (до нашей было еще лет пять). Я ее переписал на свою «Яузу» и как-то решил просветить учеников. Организовали магнитофон, нашли свободный класс. Я крутил им Булата, что-то рассказывал, даже сам пел.

Меня благодарили власти, жал ручку прокурор, а после посадили под усиленный надзор.

Под надзор — не под надзор, а телега в деканат поступила. Ребята в классе ко мне относились хорошо, и разведка донесла, кто именно стукнул. Оказалось, тот самый учитель, физик, что устроил магнитофон. А ему, в свою очередь, настучали двое парней, которые смотрели на меня самыми преданными глазами. Причем телега пришла не из самой школы, а из московского комитета комсомола, вот по каким непростым схемам проходила ответственная работа!

Тем не менее, дальше деканата дело не пошло. К тому же я догадался объяснить, что запись была с пластинки, которую выпустило Общество французско-советской дружбы. Советской! Могли бы пропесочить по комсомольской линии, но вот беда — я не был комсомольцем.

И все-таки некоторую лапу на своем плече я почувствовал.



* * *

После института меня распределили в школу. Опять в самую что ни на есть среднюю. И классное руководство дали в самом идиотском классе — четвертом. В том смысле, поди сообрази, что с детьми делать: учить разумному, доброму, вечному или на горшки сажать.

Но это ладно, много чего смешного можно рассказать.

В самый же первый день я познакомился с учителем, тоже из молодых, по имени Лева. Историк, симпатяга, любимец директрисы и учениц старших классов. Всего-то года на два старше меня.

Буквально через пару дней мы с ним сидели в шашлычной, которую все называли «Антисоветская» из-за ее расположения прямо против гостиницы «Советская» — школа была совсем рядом. Жевали шашлык, попивали «Саперави», говорили о том о сем. В общем, нашли общий язык.

Через месяц он сообщил, что уходит из школы.

— Чего вдруг? — удивился я. — Куда?

— Да так. Хорошее предложение. В КГБ. Только тихо!

Я чуть не подавился.

А он и правда ушел. Через несколько дней возник в школьном коридоре — уже как почетный гость — и снова завлек меня в «Антисоветскую».

— Ну, как работа? — как можно равнодушнее спросил я между лобио и шашлыком.

— Ой! — сказал он. — Давай лучше выпьем. За новую жизнь!

Выпили. Потом выпили еще и еще.

— А что ты там делаешь? — все-таки рискнул поинтересоваться я.

— Что делаю? — он хохотнул. — Пока гуляю. Мне несколько домов дали. Здесь, недалеко, на Аэропорте.

Как-то за время знакомства он не сильно интересовался, кто я такой и откуда. Все больше про девочек. А может, притворялся, — подумал я и малость похолодел.

— Художники, там, киношники, писатели. Сразу предупредили: сложная публика. Хожу, осматриваюсь. Четыре часа ждал, пока в окне, про которое мне сказали, свет загорится. Замерз, бр-р!.. Давай еще по одной.

Может, раз-другой он еще появился. Но больше в «Антисоветскую» мы не ходили.

А где-то весной на учительской конференции, куда нас гоняли, я встретил свою учительницу литературы. Хорошая тетка, понимающая, ее любили.

— Как, — удивилась она, — ты разве не ушел из школы? А мне говорили, что ты пошел работать в КГБ.

Ну и ну! Я скис. Она же меня знает, даже дома у нас была — а поверила.

Обидно.

Я, правда, сообразил, что у нас с этим деятелем фамилии похожи. И даже имена. Коллеги-учителя запросто могли спутать.

И все равно обидно.

Потом, в перестройку, когда про та-аких, казалось бы, людей та-акое стало всплывать наружу, я подумал иначе: а с какой, собственно, стати она должна была меня так уж выделять? Сын аэропортовских фрондеров — ну и что? Ровесница моих стариков, она наверняка видела и не такие метаморфозы.



* * *

Как известно, хорошие и плохие школы похожи друг на друга; каждая средняя школа средня по-своему.

Директора школы звали Калерия Федотовна. Ни имя, ни отчество не назовешь популярными не то что в мое, но даже в предшествующие времена, отсюда проистекало своеобразие руководимого ею заведения.

Состояло оно в неуклонной старорежимности порядков. Когда я не пришел на открытое партийное собрание, Калерия Федотовна учинила разборку.

— Но я же не член партии, — пытался я оправдаться.

— Это открытое собрание, — строго говорила К.Ф. — На нем присутствовали все наши учителя. Кроме вас.

И смотрела на меня глухими глазами.

Со временем выяснилось, что директор очень любит пригласить молодого специалиста к себе в кабинет на первом этаже и в теплой, дружественной обстановке поведать о школьной жизни и о нуждах текущего момента.

Как-то на перемене подошла ко мне в коридоре, взяла под локоток (дурной признак) и с загадочной миной сказала:

— Пожалуйста, зайдите ко мне, когда освободитесь.

Зашел. Калерия Федотовна слегка приподнялась со стула и пригласила сесть за стол напротив себя.

— Как вы думаете, что приносят ваши ученики в школу? — спросила строго.

— Ну... Учебники, тетрадки, дневник…

— Пор-но-графи-чес-кие фо-то-гра-фии! — по слогам выговорила она и замолчала, оценивая произведенный эффект.

Эффект, конечно, имел место. Четвероклашки — и порнография!..

Я растерялся. Кто, где, когда?

— А как вы думаете? Варейкин! Еще до уроков.

На Варейкина я не думал. Не самый продвинутый бузотер.

— А что за фотографии? Не могли бы вы их мне показать?

— Нет, — твердо сказала директор. — Что в роно подумают, а? Развращаю молодых учителей?.. Мы с коллегами их все облазали, обсмотрели… Нет, не могу! — Хлопнула рукой по столу и вдруг переменила решение: — Хорошо, покажу. Только одну. И вы мне ее сейчас же вернете.

Это была семерка треф. С оторванным краешком расплывчатая фотография, где две потрепанные бабы в одних чулках изображали любовный экстаз.

— Карты? — полувопросительно-полуутвердительно произнес я. — А где остальные?

Калерия Федотовна молча указала на сейф. И тут же тоном, не оставляющим простора для пререканий, потребовала, чтобы я добился от Варейкина признания, где он добыл эту мерзость, и чтобы провел воспитательную беседу с его родителями. Обязательно!

Требования были понятными, но трудно осуществимыми. И папа, и мама у Варейкина были глухонемыми. Дар речи имелся только у бабушки — и как, интересно, я буду говорить про порнуху с пожилым человеком советского образца? Что я и попытался объяснить гражданке начальнице.

— Ну так придумайте что-нибудь! — без тени растерянности приказала она.

Уходя домой, я столкнулся с этим самым Варейкиным во дворе школы, он мирно пулял в кого-то снежком.

— Эти карты ты где взял? — спрашиваю.

— У папки. — Он смотрел на меня чистыми и совершенно не осознающими вины глазами. — Видел, как он их друзьям показывал, а потом на полке спрятал. Я отодвинул книжку и взял.

И пошел дальше пуляться снежками.

Встречая меня, Калерия Федотовна время от времени вспоминала и спрашивала:

— Как, удалось что-нибудь придумать?

Приходилось виновато разводить руками.

При всем том она была неплохая в общем-то тетка. Не мстительная. Просто очень боялась, что на школу свалятся неприятности.



* * *

Опасность не замедлила проявиться — как раз в моем лице.

У моей первой жены был родственник, известный физик, потомок когдатошних эмигрантов. Друг Капицы. Преподавал и жил в Кембридже, Британской ССР. Иногда приезжал сюда. Не часто, и распространяться о нем не следовало. У него была дочь, которая изучала русский и в тот год проходила практику в Московском университете. Там была целая кодла студентов из Англии, вполне себе симпатичные герлы и гаи более или менее моих лет.

Две девушки собирались стать педагогами. Узнав, что я работаю учителем, они возжелали вживую познакомиться с тем, как происходит процесс образования в московской школе. Я, ничтоже сумняшеся, согласился поспособствовать им в этом деле. И где-то в середине третьей четверти подошел к Калерии Федотовне и сообщил, что на мой урок хотели бы прийти две будущие педагогини из Англии. Приглядеться, так сказать, к советскому опыту.

Нет, это надо было видеть! Калерия Федотовна сначала побледнела, потом позеленела, потом покраснела, а потом сделалась фиолетовой.

— Откуда?.. Из Англии? — переспросила она.

— Из Англии, — подтвердил я, уже предчувствуя, что добром моя затея не кончится.

Она долго молчала. Мы, наверное, школьный коридор прошли из конца в конец. Потом заговорила.

— Первым делом мы должны подать заявку в роно. Это первый шаг. Потом, — она начала загибать пальцы, — роно свяжется с гороно. Гороно должно будет обратиться в министерство. Министерство должно будет посоветоваться с нужными товарищами, дело ведь государственное! Сейчас у нас какой месяц?

— Март, — сказал я.

— Вот видите! Когда они возвращаются домой?

— К лету, наверное.

— Получается, никак не успеть. Сами посудите. Пусть ваши знакомые приезжают на следующий год.

Как вы понимаете, на следующий год они не приехали. Не приехали и на следующий после следующего. А перед английскими подругами мне пришлось раскидывать какую-то туфту. Ведь не мог же я подставлять директоршу, роно, гороно, министерство и славные органы. Которые, как известно, всегда начеку и не терпят огласки.



* * *

Впрочем, в этой английской тусовке была и одна моя соотечественница, которая крутила роман с англичанином. Вернее, новозеландцем. Но по английским законам он все равно был подданным Великой Британии. Потом они поженились, завели детей, уехали на родину мужа, а еще потом развелись.

Но я не об этом.

Мою подругу-соотечественницу звали Нина. И вот как-то раз она пригласила нас всех на дачу. На пленэр, так сказать, а если перевести на русский, то на пикник.

На самой даче мы так и не побывали. Собрались на станции, а дальше отправились в лес. Нина подвела нас к подходящей опушке, играли в бадминтон, разводили костер, пили вино и жарили шашлык.

Вернулись в Москву уже поздно вечером. А утром я услышал в трубке растерянный голос Нины. Она сказала, что в суете Джуди — так звали родственницу моей жены — где-то позабыла свой фотоаппарат «Лейка». Нет, не в лесу, скорее всего, в электричке, помнишь, она еще в вагоне нас фотографировала?

— Может, в бюро находок обратиться, — сказал я.

— С ума сошел? Они там сколько искать будут! А она завтра уезжает. Ей вообще некогда. А «Лейку» ей папа подарил, она ею очень дорожит.

— Плохи дела, — только и нашелся сказать я.

— Плохи, — согласилась Нина. — Поэтому ты должен быстро-быстро двигать на вокзал и поспрашивать у дежурных — вдруг нашли.

— Постой, — говорю, — ты где живешь? Будут тут тебе заграничную «Лейку» отдавать!

— Ей надо помочь, понял! Если не нашли, пусть бумагу дадут: так и так, похищен фотоаппарат…

— Ага, так они мне и дали эту бумагу.

— Ладно, не похищен, потерян. Напишешь заявление. Тогда она дома хоть деньги по страховке получит.

Спорить с Ниной было себе дороже. Откуда мне знать про ихние страховки! И вообще…

Короче, поехал. Отыскал дежурного. Не стану описывать его лица, когда я ему рассказывал про бедную студентку, ее отца, подарок, которым она дорожит больше жизни. В конце концов добился, чтобы он отвел меня к начальнику вокзала.

Там я хотел повторить рассказ, но тот стал сбивать меня чуть не с первой фразы:

— Откуда известно, что ваша знакомая оставила аппарат именно в вагоне электропоезда? А, допустим, не в поезде метро?

Что на это ответишь?

— Нет, она спохватилась сразу, как в метро села в вагон.

— Тогда почему не вернулась? Не обратилась к нам?

— Ну, так сразу не сообразила. К тому же она все-таки иностранка, поймите. Мы все уверены, что она позабыла фотоаппарат именно в вагоне электрички, — продолжал говорить я, понимая вопиющую неубедительность собственных слов. — Ну, если не верите, просто дайте бумагу: потерян, нет, лучше украден фотоаппарат…

— Украден? — тут же перебил меня он. — Как мы можем выдать такой документ, когда нет никаких доказательств?

Тут я хотел было завести уже испытанную на дежурном бодягу, но начальник вокзала опять меня перебил:

— Из какой страны, говорите, ваша подруга?

И посмотрел на меня очень внимательно.

— Из Англии.

— Интересная страна, — на его лице появилось подобие улыбки, а глаза пульнули неожиданной добротой. Неужели захотел мне помочь?

— Пожалуйста, подождите здесь. Я сейчас вернусь, — сказал он и куда-то вышел.

Вернулся минут через пять в сопровождении человека в помятом пиджаке, ковбойке и галстуке.

— Пройдемте, — приказал тот и провел меня через весь вокзал в какое-то полуподвальное помещение. В пути не промолвил ни слова, а когда пришли, объявил:

— Так.

Сел за стол, поворошил бумаги, помолчал и сказал:

— Паспорт.

Мог бы сказать, что его у меня нет. Но кто же ездит по таким делам без паспорта? Понятно, что этот тип не поверит. Начнет обыскивать, а там… Что «там», я не знал, ни о каких ордерах на обыск не ведал, поэтому протянул паспорт. Тот заглянул и отодвинул на край стола. Туда мне было не дотянуться. Теперь я был в его полной власти.

И он принялся меня допрашивать. То есть, нет, сперва сообщил, что он капитан такой-то, а дальше стал ковырять по полной программе. Кто я такой, откуда знаю Джуди, кто и когда меня с ней познакомил, с кем она познакомила меня, что это были за люди, в каких институтах учились, часто ли я с ними встречался, кто мои родители, кто родители жены. И снова, чуть по-другому: с какой целью Джуди со мной познакомилась? Зачем познакомила меня со своими друзьями? О чем мы разговаривали? Что они хотели от меня узнать? С кем я их познакомил?

Где-то минут через десять зашел какой-то человек и забрал мой паспорт.

Чувствовал я себя как муха под микроскопом. Скажу, что меня познакомила с Джуди моя родная жена, ее кузина? Но в графе про родственников за границей она и ее родители пишут: «не имею». Значит, Джуди и ее профессор-папа никакие не родственники. Откуда же тогда она знает Джуди? Как ответить на простой вопрос и никого не подставить?

Соврать, что на студенческой конференции? Бывали у нас такие. Только я уже не студент. На вечеринке? А кто меня туда пригласил, что за компания? В кафе? Просто на улице подошел? Нет, это она подошла и спросила, как куда-то пройти. Вот!.. Но хорошо соображать, когда у тебя есть на это время. А если ты мямлишь, и тут же тебя сбивают другими вопросами: на какой станции вы устраивали пикник? Есть ли у вашей иностранной знакомой разрешение на выезд за пределы Москвы?

Словом, я все время сбивался в показаниях, потел и уводил следствие на ложный путь. И при этом все время держал в голове, что квартира родителей под потолок забита всяческим самиздатом, а вдруг им придет в голову устроить там обыск? Тем более что по паспорту я прописан именно у родителей?

Это был мой первый опыт общения с НИМИ напрямую (если, конечно, не считать якобы «крокодильца», навестившего наше лито, но разве можно было считать то невинное бодание опытом?), и я его позорно проваливал.

— Вы ведь курите? — неожиданно спросил капитан. — Давайте выйдем.

Мы поднялись наверх. Закурили. Но и там он продолжал вести свой допрос. Под солнцем я еще больше мялся и потел.

Подошел человек с моим паспортом. Капитан взял его, подержал… и вернул мне. Бросил окурок на асфальт, размял башмаком и сказал:

— Можете идти. Мой вам совет: никому не сообщайте о нашем разговоре. Иначе…

Не договорил, повернулся и исчез в своем подвале.

А я?.. А я, превозмогая желание поминутно оглядываться: не следят ли? — спустился в метро и рванул в родительскую квартиру. Мои были в отъезде. Набил огромную сумку всякой крамолой и рванул на другой конец города к друзьям — прятать.

Возвращаясь, из автомата (не пренебрегайте конспирацией!) позвонил Нине. Оказалось, аппарат отыскался — Джуди нашла его в недрах сумки.


…Вечность спустя я был в гостях в Англии и видел Джуди. Рассказал о том давнем приключении. Она слушала меня раскрыв рот.

— Так тебя могли арестовать?! — спросила она, когда я закончил.

— Вряд ли, — я засмеялся. — Но вербануть могли бы.

Еще выяснилось, что про фотоаппарат она не помнит. Не помнит даже, что у нее был такой подарок от папы.



* * *

Кстати, о вербануть.

Года два спустя после истории с аппаратом мне позвонили. На работу. Солидный голос в трубке спросил, почему я не откликаюсь на повестки из военкомата.

Что за бред? От службы в мирное время я был освобожден по состоянию здоровья. О чем имелась запись в военном билете. Чего им от меня надо?

— Мы отправили повестку в июле-месяце, но вы не явились.

Стоял сентябрь. Солнечный московский сентябрь.

— Был в отпуске, — соврал я. — Но у меня белый билет.

— Пройдите медкомиссию и позвоните. Вам назначат, когда явиться, — голос в трубке продиктовал номер телефона.

Я тогда жил в одном месте, а был прописан в другом. У чертовой бабушки на рогах. Решил проведать чертову бабушку. Заглянул в ящик — там действительно лежала повестка полуторамесячной давности. Где было сказано ровно то, что я услышал по телефону.

Медкомиссия — с чего бы это? Как бы то ни было, с военкоматом лучше не шутить, поэтому заявился на медкомиссию. Был осмотрен, выслушан и прослушан несколькими врачами, которые подтвердили диагноз. Оставалось позвонить по записанному телефону.

Но тут меня опередили. Спустя буквально два дня снова позвонили на работу.

— Удалось пройти медкомиссию? — спросил знакомый голос.

Я ответил утвердительно. Голос спросил, не мог ли бы я прийти в военкомат завтра в четырнадцать часов, в комнату номер три, к майору Волкову. Я сказал, что мог бы. Военкомат находился от редакции буквально за углом.

Ровно в два я был на месте. Номер комнаты благополучно забыл, но фамилию помнил: Волков. Стал спрашивать, где у них такой сидит. В ответ задумывались и пожимали плечами, пока какой-то офицер не сказал: «А-а-а… Так он, наверное, у этих…». И, не объяснив, каких, показал на дверь.

Я постучал. Офицер не ошибся. Загадочных «этих», правда, не было, но майор Волков был. Сидел за столом и смотрел в окно. Был рыж и веснушчат, довольно молод, чем-то похож на американского президента Кеннеди. В гражданском костюме, между прочим. Проглядел мою бумажку, отодвинул, спросил, почему, несмотря на нелады с сердцем, я курю (видать, от меня несло «Беломором» на весь военкомат), поинтересовался, не мешает ли болезнь семейной жизни, потом отчего-то стал называть фамилии людей, с которыми я работал: знаю ли я такого-то, что о нем думаю? Начал с главного редактора — ну, как мне его не знать и что я могу о нем сказать плохого, тем более в этих стенах?!.

Наконец, перебив самого себя, сказал полувопросительно:

— Наверное, вы уже поняли, что я не из военкомата?

Штука заключалась в том, что понять-то я, может, и понял, но не торопился себе в этом признаться.

— А откуда? — рискуя прослыть в его глазах идиотом, спросил я.

Он посмотрел на меня очень внимательно, как будто пытаясь раскусить, в какую игру я играю.

— Комитет государственной безопасности, — сказал наконец. Как отрезал. И глянул на мои дымящиеся останки.

Они, похоже, и вправду дымились. Но я и не хотел, чтобы выглядело иначе.

Мы оба выждали паузу, во время которой он почему-то покраснел. Ну да, рыжие часто краснеют.

А откраснев, двинул речугу. Из которой следовало, что его организация совсем не хочет, чтобы я стал доносчиком. Ни в коем случае! Но вы же сами видите, какая сейчас сложная обстановка в стране. И руководству, чтобы принимать правильные решения, очень важно знать, что думают люди. И простые люди, и — особенно! — интеллигенция. Вы ведь меня понимаете? Мы должны следить за процессом. Держать руку на пульсе.

Довольно долго он нес свою байду, гася мои дотлевающие останки. И чем дольше он ее нес, тем сильнее росло во мне удивление, насколько она похожа на то, что, по моим представлениям, я должен был услышать от человека, занятого его делом. Ну, прям слово в слово, аж скучно!

В ответ я принялся нести свою байду. Дескать, я бы рад помочь родному руководству в его работе на благо трудящегося народа, но я, видите ли, очень нервный и невыдержанный человек с больным сердцем. Не умею держать язык за зубами, мне обязательно надо с кем-нибудь поделиться: с женой, с родными, с друзьями, а если я буду держать все в себе, меня может ухайдокать сердечный приступ. К тому же, знаете, я разговариваю ночами…

Я, разумеется, не мог видеть собственного лица, когда он нес свою отрепетированную ахинею, но, думаю, оно было похоже на его, когда я нес свою. Нервы, сердце, несдержанная натура. Господи, как же ему, наверное, скучно вы­слушивать все это в сотые разы!

— Что же, будем считать, что разговор наш не состоялся? — спросил он, кажется, даже меня не дослушав.

— Ну почему же? — нерешительно возразил я, стараясь придать голосу как можно больше смирения. — Мы ведь долго говорили…

В ответ он ухмыльнулся. Вполне дружелюбно и даже как бы оценив мою шутку.

— Хорошо, я вас понял. Можете идти, только подпишите эту бумагу.

Серенькая такая, казенная. Подписка о неразглашении. Я расписался и вышел из комнаты.

На улице внимательно осмотрелся. Хвоста не было. Снова осмотрелся. Вместо того чтобы возвратиться в редакцию, поймал такси. До дома решил не доезжать, сошел за одну троллейбусную остановку. Возле магазина смешался с толпой и, стараясь незаметно оглядываться, двинулся вперед.

Шпионы из советских фильмов могли бы мною гордиться.

Ситуация повторялась. Я снова набивал сумку всякой самиздатчиной (и как она успевает скопиться!..), снова переправлял ее к надежному другу. На сей раз, правда, не так далеко, в пределах района. Когда вернулся в редакцию, молчал молчком. Да меня никто ни о чем и не спрашивал.

Почему все-таки они решили попробовать вербануть именно меня? Конечно, этот зудящий вопрос не давал мне покоя. Постепенно, кажется, я таки нашел на него ответ. Наверное, правильный — только ни моя личность, ни фиги в сумках не имели никакого значения. А значение имело то, что меня взяли в штат. Больше года я работал как бы по договорам, а тут был оформлен как полагается. Издательство, где печатался наш журнал, было конторой солиднее некуда: «Правда». Это волшебное слово украшало мое служебное удостоверение, с ним я мог пройти во многие двери.

Так что майор Волков (или кто он был такой на самом деле — поди разбери!) просто выполнял рутинную работу. Появился новый человек, значит, с ним надо побеседовать. Удастся вербануть — хорошо. Не удастся? Будем посмотреть.

Но если так обстоят дела — с кем-то наверняка же разговор состоялся? С кем-то из тех, кого ты видишь каждый день и ни в чем таком не подозреваешь? И боязнь стукачей вовсе не праздная забава? Выходит, они там психологи хоть куда. Вербануть не вербанули, так, может, это и не была главная задача? Зато почву для подозрений удобрили аж до чернозема.

Правда, в этом смысле она была удобрена и так. Но каши маслом не испортишь, разве нет?



* * *

Как раз о масле я и веду речь.

История вполне стыдная. То есть не хотел бы ее вспоминать, но куда денешься.

…Подходила к концу моя работа в школе. Уф-ф, свобода!.. Брезжилась за каждым углом. Тем более май месяц.

А тут, кстати, Никсон в Москву прилетел с официальным визитом. Ездил я из своего Чертанова до «Белорусской», а потом по проспекту мимо непонятно чего, обнесенного деревянным забором. И вдруг, за одну ночь — никакого забора, а такой, знаете ли, газон призывно зеленеет. Умеют же, когда захотят!

И вот как-то днем, после уроков, решил я не домой ехать, а двинуться на Кузнецкий. Помните, там был книжный рынок, можно было из-под полы какой-нибудь редкостью отовариться? Вот туда я и направил стопы, чтобы по дороге еще навестить Пушкинскую лавку, букинистический в проезде Художественного театра, и еще один букинистический в Столешниковом.

Выхожу на «Проспекте Маркса», иду вверх по улице Горького (простите мне мой французский). Замечаю: что-то больно много одинаковых молодых людей с одинаковой стрижкой и в одинаковых расстегнутых пиджаках. Ну да, Никсон же! Ходят парами, вроде, о чем-то оживленно разговаривают. И зорко так шарят по сторонам. И вдруг вижу знакомого. Не то чтобы знакомого — работала у нас в школе одна женщина, не так давно замуж вышла, так вот это и был ее муж — кагэбэшник. Тоже, кстати, рыжий и тоже на Кеннеди похож. Заходил за молодой женой в школу, не скрывал, где работает. А сейчас сделал вид, что меня не узнает, отвернулся.

Добрался я до Кузнецкого, хожу, просматриваю листочки со списками книг — втихаря, чтобы понезаметнее, а то ведь залететь можно: и себя подведешь, и торговца.

И тут подходит ко мне мужик, совсем на тутошнюю публику не похож. Пролетарий. Дернул за локоть.

— «Один день Ивана Денисовича», — и показывает мне потрепанный краешек «Роман-газеты». — Всего за трояк.

1972 год. «Архипелаг» еще только дозревает, грянет лишь следующей осенью, Солженицына пока не выкинули из страны, но все знают, что он — враг. Такого мне на Кузнецком не попадалось. Солженицын!.. А с другой стороны — ведь не тамиздат же, книжка издана в СССР. Правда, из библиотек изъята и вообще. Ну, так можно же сказать, что не знал, попробуй чего-нибудь докажи!

— Ну?! — торопит мужик.

И тут мне почудилось, что я вижу вот этого — Кеннеди из КГБ. То есть, может, на самом деле я его и не видел — но он здесь был, вынюхивал, шастал.

— Нет, — сказал я, — спасибо.

Мужик тут же исчез. Но вздохнул напоследок. Я бы сказал, укоризненно. Это я точно запомнил.

Хотя, может быть, это я вздохнул.

И по сей день вздыхаю.



* * *

И уже совсем напоследок. Это о том, как отец из себя вышел.

…Так вот, Солженицын. У папы висел его потрет. В смысле — большое фото. И даже не висел, а помещался на книжной полке между двумя стеклами. На видном месте. То есть никто из входящих не мог его не увидеть. Такой знак непри­крытого свободомыслия.

Родители время от времени уезжали. Иногда мы с женой перебирались в их квартиру. Однажды жена решила устроить гранд-тусовку. Это были ее друзья-художники, не всех я знал, но про одного ходили неопровержимые слухи, что он стукач. Ну, и пара других казалась сомнительными, хоть и не до такой степени.

Поэтому, подумав, я решил крамольный портрет убрать. А заодно и кое-что еще подобного рода. Гульнули, с толком приобщились к спиртному, утром я сильно маялся.

А потом вернулись родители, и папа, конечно, хватился портрета. Куда ты его задевал?

А я не помнил. Ну, хоть убей.

Похоже, отец был готов сделать именно это.

Прошли года, а за ними годы. Родителей давно нет. Совершив круг по Моск­ве, я в конце концов осел в отчих стенах. И вот однажды, когда мы с женой решили наконец перерыть антресоли, я вдруг обнаружил — в самом далеком углу, под кипой старых газет… — ну да, правильно, пропавшую фотографию.

Она даже не запылилась — газеты спасли.

Какой привет из прошлого! Целая жизнь прошла, где они, те люди, от которых я так заботливо прятал портрет? Писатель был изгнан, потом вернулся, дал массу поводов для споров, его топтали и превозносили, он умер, его именем названы улица и Дом Русского зарубежья, нет тех, кто ему помогал и кто хулил, кто под одеялом читал его «Раковый корпус», кто за него боролся и мечтал посадить, кто писал подметные письма и письма в его защиту, кто обожествлял его, а потом ненавидел, кто пострадал за него — многих и многого нет, и это уже неважно, неважно! — а фотография: вот она, свеженькая и чистая, блестящая, будто только что из фотолаборатории.

Вот она — со всеми нашими страхами, комплексами и фобиями, трусливой смелостью и несбывшимися надеждами; впитавшая в себя все, все…

И скрывшая за своим глянцем.



1  Отец — писатель и кинодраматург Владлен Бахнов (1924–1994). С 1957 г. жил с семьей в ЖСК «Московский писатель» на улице Черняховского (тогда 2-я Аэропортовская), рядом с метро Аэропорт. Позже этот дом окружили дома не только писателей, но и художников, артистов, «киношников» и других творцов советской культуры.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru