Об авторе | Вечеслав Казакевич родился в 1951 году в Могилевской области. Окончил филологический факультет МГУ. С 1993 года живет в Японии. Постоянный автор «Знамени». Предыдущая публикация — рассказы «Преподаватель тишины» (№ 6 за 2020 год).
Вечеслав Казакевич
Лунный свет
рассказы
Нитка
На первом занятии у нее упали ресницы. Черные, пластмассовые, изогнутые, они походили на гигантских сороконожек. «Полная балда!» — подумал я.
Попросил студентов рассказать интересные случаи из детства. Все стали вспоминать, как разводили золотых рыбок и запускали воздушных змеев. А Нитта-сан сказала: «Когда я шла из школы, ко мне подошел взрослый мужчина без одежды и обнял меня».
К нам она поступила потому, что ей понравились русские буквы.
— Русская буква «д» пахнет водорослями и влажным песком, — поправила она длинную челку. — Я не удивилась, узнав, что с буквы «д» начинается «дождь».
В детстве японки обычно мечтают стать стюардессами или балеринами, чтобы летать в дальние страны и по сцене. Парни хотят стать бейсболистами и метать мяч с такой силой, чтобы он валил с ног быка или залетал от удара битой на проплывающее над стадионом облако.
— В детстве я хотела стать бабушкой, — сообщила Нитта-сан.
Все опешили.
— Почему? — высказал я общий вопрос.
— Потому что бабушка знает больше всех на свете! — убежденно ответила она.
— Сейчас вы тоже хотите стать бабушкой?
— Нет.
— А кем?
— Минуточку, — порылась она в словаре. — Невестой!
На русском отделении, куда в силу не до конца изученных обстоятельств поступают в основном девушки, особой популярностью пользуется тема «Свадьба».
— Русские мужчины, когда хотят жениться, говорят: «Выходи за меня замуж». Японские мужчины так же говорят?
Все закивали.
— Нет! — не согласилась Нитта.
— А как?
— Они добавляют: «Пожалуйста!»
Ежедневно я, изображая неподдельную заинтересованность, спрашивал у студентов, что нового.
— Я повесила на балконе футон, — начала Нитта. — А через полчаса увидела его на соседней крыше!
Все засмеялись. Японцы любят вытаскивать свои тюфяки на воздух. Говорят, после этого они пахнут солнцем.
— Один восьмидесятилетний старик помог мне его достать. Может, у меня не простой футон, а футон-самолет?
Снова раздался смех.
— Куда вы хотите на нем полететь? — шутливо спросил я.
— В Москву! — серьезно ответила она.
Тюфяк у нее, скорее всего, розовый. И подушка, наверно, тоже розовая. И спит она, уверен, в розовой пижаме. Непонятно только, почему я думаю об этом?
К концу семестра ее накладные ресницы куда-то пропали. Наверно, уползли в траву к своим мохнатым собратьям. Зато на указательном пальце у нее появился зеленый резиновый наперсток с крохотными шипами, чтобы листать книги, не прикладывая палец к языку.
Нитта увлеклась стихами Бориса Поплавского. Ей нравились строчки про поезд, уходящий в воздухе и в печали, и про молодость:
Птицы улетели. Молодость, смирись!
Ты еще не знаешь, как ужасна жизнь.
— По сравнению со стихами, — огорченно сказала она, — другие слова кажутся совсем грубыми. Почему Поплавский мало писал о любви?
— Рано умер, не успел...
— Я бы хотела читать про любовь.
— С самого начала? — усмехнулся я.
— С самого начала.
— Тогда возьмите «Песнь песней».
Через год Нитта-сан поехала учиться в Москву, откуда прислала восторженный мейл: «Сегодня на улице минус 20. Я чувствую Россию всем телом. В воздухе горят маленькие кристаллики. Они танцуют! Кажется, я лежу в коробке с драгоценностями».
Прочитав мейл, я вдруг почувствовал, что жду ее возвращения. Она лежала на койке в общежитии МГУ, и снег, идущий за окном, бросал слабые отсветы на ее руки поверх одеяла. Осилила ли она «Песнь песней»?
Из Москвы она полетела в Париж, купила букетик нарциссов и отвезла его на кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа, где с трудом нашла увязший в кустарнике крест на могиле Поплавского. Выйдя с вокзала в Париже, она заблудилась и полдня простояла возле афишной тумбы, терпеливо вглядываясь в лица прохожих. Только увидев туристов-японцев, спросила у них дорогу к гостинице.
Японские студенты, пожив в России хотя бы полгода, прилетают назад с русскими глазами. Родная, снисходительная, безысходная ирония появляется в темных глазах прилежных отличников и добросовестных зануд. «Все я знаю! — чуть устало говорят эти глаза. — И все мне до фонаря!»
Пройдет неделя-другая, и глаза у Нитты-сан снова станут японскими, приветливо-непроницаемыми. Интересно, изменились ли глаза у меня?
Речь, конечно, изменилась. Я приучился говорить медленно, отчетливо и громко. Старик Фамусов, если бы залучил меня в чтецы, был бы доволен. Что такое чувство, толк и расстановка, я знаю теперь лучше его. Но когда слышу себя, — а мои практичные подопечные часто записывают мои лекции на смартфоны, — хочется заткнуть уши.
Самые противные и скучные школьные учителя говорили, по-моему, не так размеренно-наставительно. Вспоминаю возглас нашей толстой классной в начале урока: «Опять накурился! Марш на заднюю парту!» Просто замечательно! Тут тебе и невыразимые перебивы тона, и угрожающая пауза, и командная скороговорка вслед. Так и хочется полететь, куда велели.
А я тщательно подбираю самые простые слова, желательно те, что недавно писал на доске, избегаю жаргонизмов. Замучаешься объяснять. И, конечно, никаких резкостей и бранных слов.
Через год-полтора здешней жизни я вдруг так заскучал по мату, что однажды, шагая в сумерках от метро, неожиданно для себя начал потихоньку бормотать все ругательства, которые приходили на ум.
Я шел и с наслаждением материл всё, что попадалось на глаза: светящийся автомат с сигаретами, горбатый мостик с текучим блеском под ним, бумажный красный фонарь с черными иероглифами, дерево, урну, огромную луну, выехавшую прямо на дорогу...
Надеюсь, они на меня не обиделись.
Постепенно я узнал, что в Москве Нитта-сан ходила не только на занятия. Случайно она обмолвилась, что у нее там украли кошелек.
— Где? — поинтересовался я.
— В ночном клубе.
Вот так тихоня! С кем она ходила в ночной клуб?
Спросил у студентов антоним к глаголу «одеваться». Никто не вспомнил.
— Да вы что? — возмутился я. — Раздеваться!
— Знаю, знаю, — радостно откликнулась Нитта. — В Москве мне часто так говорили.
У меня испортилось настроение. Когда ее просили раздеваться? Зимой, предлагая снять пальто, или летом, когда ничего, кроме джинсов и рубашки, на ней не было?
— Я так повзрослела и выросла в России, что, входя в свой дом, боялась, что ударюсь о потолок! — сказала она.
Через пару месяцев Нитта со слегка насмешливой улыбкой призналась, что однажды на Тверской встретилась с подростками, один из которых ударил ее кулаком в лицо и крикнул: «Убирайся домой, желтая обезьяна!»
— Почему вы молчали об этом? — спросил я.
— Не хотела, чтобы наши студенты боялись русских.
Я сам не заметил, как стал называть ее Ниткой. Причем в голову без спроса лезли сказки о всяких волшебных нитях и даже история про хитреца, что выдергивал шерстинки из веревки, которой подпоясывался Франциск Ассизский, бросал их в воду и успешно лечил самых безнадежных больных.
Предложил студентам написать сочинение «Самый чудесный человек в моей жизни». Пока они писали, расхаживал по аудитории, с удовольствием слушая, как шуршат и стучат остро наточенные карандаши. Мне нравятся эти звуки. Кажется, стая маленьких птиц постукивает по столам клювами.
Сочинение Нитки я прочитал, стоя у нее за спиной:
«Это один мужчина. Страстный, умный, юмористический человек. Когда я встретила лекцию первый раз, он глубоко запал мне в душу. Он всегда говорит нам необычные, страстные, интересные лекции. Обязательно все на русском отделении любят его. Я полюбила читать русские книги под его влиянием. И его образ жизни для меня ужасно прекрасен».
Растроганно я склонился над ее тетрадкой и красной ручкой торопливо вывел: «Спасибо! Я тоже люблю вас! Но это тайна!»
В глазах Нитки на миг появился ужас.
«Шутка!» — спохватившись, дописал я.
И на побледневшем лице студентки выразилось явственное облегчение.
— Юмористический человек! — пробормотал я, вернувшись в кабинет и уставившись в зеркало.
Иностранцы обычно восхищаются японскими девушками. Киплинг мечтал жить с одной из них в хижине под камфорным деревом. Только Гончарову, приплывшему сюда на военном судне, японки совсем не понравились. Приятнее было поглаживать чугунные корабельные пушки!
Но он не преподавал в японском университете, где остроглазая, гибкая студентка с черной пышной челкой, падающей на насмешливо выгнутые брови, говорит мне голосом, ломким, как первый лед:
— Новый год я буду встречать с семьей. Ровно в двенадцать часов мы с сестрой возьмемся за руки и подпрыгнем!
— Зачем? — недоуменно спрашиваю я, думая, что это, возможно, неизвестный мне японский обычай.
— Хочу встретить Новый год в воздухе! — с торжеством смотрит она на меня.
Каждый год на наш факультет приезжают стажеры из России.
— Будете спать с русскими студентками, — уверенно предсказал мне в начале моего контракта захмелевший профессор с французской кафедры.
Я целомудренно покачал головой.
— Будете! — не унимался он.
— Не буду! — заупрямился я.
— С ангелами не разговариваю, — круто повернулся профессор.
Он не мог вообразить, что я могу захотеть спать с японками.
— Будьте осторожны с японскими девушками, — тревожно сказал мне заведующий русским отделением Токухиро, услышав, что я хвалю старательность наших студенток.
Сам он, когда студентки приходят к нему на консультацию, открывает дверь в коридор настежь, будто проветривает кабинет.
Но разве я собираюсь возлечь с лучшей своей ученицей на летучий розовый футон? Я даже не помышляю об этом. Что может быть зауряднее и скандальнее?
Становится не по себе, когда я представляю, как брезгливо и презрительно посмотрит на меня Токухиро. Контракт мой сгорит, как бенгальский огонь. Хорошо, если дадут доработать до конца семестра. И что дальше? Вернуться на родину, откуда я сбежал без оглядки?
А Нитка задумчиво говорит:
— Когда моя кошка садится ко мне на колени, я чувствую тяжесть счастья.
О чем прикажете думать преподавателю после таких слов? О котах, о счастье, о голых коленках?
Наверно, единственный способ покорить чужую, закрытую для тебя страну — это завладеть ее женщиной. Буйная солдатня, врывавшаяся в горящие города, кажется, хорошо это знала.
Странные видения приходят мне на ум. Мы с Ниткой едем на поезде в горы... В захолустной гостинице, сидя на татами, перебрасываемся записками... Наконец, я смогу сказать ей обо всем... А на рассвете вместе поднимаемся к потухшему вулкану, она разматывает с кимоно широкий шелковый пояс, мы туго им обвязываемся и, обнявшись, прыгаем в глубокое жерло.
Кимоно наши студентки надевают только на выпускную церемонию. Я даже не знал, есть ли оно у Нитки. Но дело в другом. Никакого иного будущего, кроме поддельно-киношного, высосанного из пальца вулкана, передо мной не возникало.
Я иногда замечаю превращение моих студенток в женщин. Что-то новое, капризно-уверенное неуловимо проскальзывает в них. Но то, что у Нитки появился парень, бросилось мне в глаза не сразу.
Она пришла на лекцию с пятнышком на шее. Я старался не смотреть на него. Мало ли что появляется на коже? Но когда через день рядом со старым пятнышком затемнело новое, оторопело понял: «Это же поцелуи!»
Как фокусник, внушающий себе, что идет не по углям, а по цветам маков, так я убеждал себя, что должен испытывать не муки, а облегчение. Нитта-сан нашла свою любовь. Я мог выбросить из головы вздорные и опасные фантазии.
Она ничуть не изменилась. В ней даже прибавилось невинного озорства, что прекрасно уживается с внутренней твердостью, рассудительностью и целеустремленностью, которые есть почти в каждой японке.
— Недавно был праздник Небесной Ткачихи, — рассказывает она, лукаво поглядывая на меня. — Все писали свои желания и вешали их на бамбуке. Я не писала свое желание. Мне было стыдно, что другие прочтут мое желание.
— Какое же у вас было желание, если не секрет? — дрогнувшим голосом спрашиваю я.
— Я желала есть вкусный арбуз! — улыбается она.
Перед смертью цикады летают медленно, рыская из стороны в сторону, будто теряют координацию движений. Одна такая очумелая цикада ударилась об окно, потерла лоб и полетела дальше.
Я встал из-за компьютера, и вдруг комната накренилась так, что пришлось схватиться за стол. Такого отчаянного головокружения у меня еще не было.
В больнице меня, не долго думая, затолкали, как в торпедный аппарат, в оглушительную трубу и сделали томографию.
— У вас менингиома, — показал снимок мозга врач.
В позыве неудержимой рвоты я выбежал в коридор.
Предстоящая операция привела меня в необычное возбуждение, будто обещала скорое невероятное путешествие. Накануне мне дали антидепрессанты, и я одним махом проглотил горсть пилюль, гордо думая, что мог бы обойтись и без них. Я только не мог решить, пытаюсь ли я поразить напускной удалью японцев, или и вправду ничего не боюсь?
Вслух мне зачитали документ, гласивший, что я не буду жаловаться, если ослепну, потеряю слух, обоняние, память, окажусь парализованным, впаду в кому. Услышав, что не буду иметь претензий даже в случае собственной смерти, я удовлетворенно кивнул и, выхватив у ошарашенного доктора ручку, размашисто подписал больничную бумагу.
Очнулся я в реанимации. Провода и шланги уползали от моего тела к смутно мерцавшим приборам и машинам. Прямоугольник окна рассветно бледнел.
— К вам посетитель, — послышался голос медсестры.
Не успел я удивиться, кто бы мог ко мне прийти да еще в такую рань, как надо мной вся в белом появилась Нитка. Опутанный проводами, с забинтованной, как у мумии, головой, а главное, без зубных протезов, вытащенных изо рта перед операцией, я не знал, куда деться от стыда.
— Город на рассвете совсем другой, — приветливо сказала Нитка. — Кажется, без клубка шерсти дорогу не найдешь.
— Как хорошо, что вы приехали! — невольно вырвалось у меня, и я в панике вспомнил, что мне нельзя разжимать губы.
— Не хочу кончать университет, — словно ничего не заметив, продолжала Нитка. — Надо будет поступать во взрослые. Тогда я перестану чувствовать, что у букв есть цвет и запах.
Внезапный сон легко и счастливо охватил меня.
— Где девушка, что тут была? — едва проснувшись, спросил я.
— Какая девушка? — удивилась медсестра.
— Студентка, которая ко мне приходила.
— К вам никто не приходил.
Нитка, ее слова — все было галлюцинацией.
Я не собирался никому рассказывать об этом случае. Что-то удерживало меня. Но стоило увидеть Нитку, как я немедленно обо всем проговорился.
Моя история ее поразила. Кажется, даже неприятно поразила.
— Надеюсь, я к вам приходила, как добрый призрак! — сказала она с натянутой улыбкой.
Через несколько дней она не явилась на занятия. Профессор Токухиро сказал, что у нее нашли рак в последней стадии. Врач объявил, что ей осталось жить максимум две недели.
— Я посоветовал другую больницу, — развел руками Токухиро.
Врач ошибся. Вместо двух недель она прожила два месяца. Мы поехали на похороны в Нагано. Нитта-сан в белом кимоно, не обращая внимания на набившихся в комнату людей, спокойно, без всякого гроба лежала на полу на тонком футоне. На ее пальце знакомо зеленел резиновый наперсток для перелистывания страниц.
Ах, как это правильно! Что за рай без библиотеки, в которой собрано лучшее, что уже написано и еще будет написано на Земле?
Я все так же преподаю на русском отделении, только вхожу в аудиторию без прежнего волнения. Привычно спрашиваю у студентов, что нового, и терпеливо выслушиваю их неумелые рассказы о детстве, о поездках в Россию, даже о любви.
Сколько раз я им повторял, чтобы, рассказывая по-русски о любви, они говорили «мой парень», «моя девушка». Но японцы упорно твердят «возлюбленный, возлюбленная». Такой перевод японского слова «коибито» они находят в словаре.
— Вчера мы с возлюбленным ходили в караоке, — говорят они.
— Сегодня я с возлюбленной пойду в кино...
И передо мной встают вершины Сенира и Ермона, барсы и львы бьют хвостами, поднимается ветер с севера, затихают птицы, во весь рот начинают дышать цветы, выходят в обезлюдевшие сумерки стражники, которым, как всегда, лучше не попадаться на глаза.
— Открой, возлюбленная! Жизнь моя держится на ниточке...
Лунный свет
Недалеко от города скрывался военный аэродром, и часто из мирной электрички можно было рассмотреть, как, перескакивая из окна в окно и быстро снижаясь, пропадают за полями темные поджарые силуэты реактивных истребителей. Иной жизнью веяло тогда от рисовых полей.
«Кто сидит в этих самолетах?» — невольно приходило в голову.
В детстве я твердо верил, что стану летчиком. Стоило в небе появиться длинной белой указке, толкающей еле различимый серебристый самолетик, как я оказывался в герметической кабине, летя на сверхзвуковой скорости.
Но в пятом классе меня из райцентра привезли в областной город и усадили на колесо обозрения. И, едва оно тронулось, я сразу понял, что никогда летчиком не буду. Отвернувшись от родителей и вцепившись двумя руками в перила, я притворялся, что с восторгом возношусь в высоту, любуясь проваливающимся в бездну парком. На деле я любовался оглушительной темнотой. Чем еще можно любоваться, в страхе закрыв глаза и мечтая, чтобы чертово колесо поскорее остановилось?
— А из меня летчика не вышло, — бодро сказал я Камияме в нашу первую встречу.
Камияма был военным летчиком, летал на «Фантоме», стажировался в Америке. Когда его контракт с Силами самообороны кончился, начал на досуге заниматься русским языком и пришел к нам. Из студенческого возраста он давно вышел, но гуманитарный факультет приглашал всех желающих стать вольнослушателями и за небольшую плату посещать занятия.
— Почему вы выбрали русский язык?
— Мы летали на перехват русских летчиков... Всегда было интересно, о чем они говорят.
«Матерились, небось», — весело подумал я.
— А еще я хочу увидеть русское небо, — добавил он. — Эту красивую бледную голубизну.
Камияма записался в группу первого курса и вместе с испуганными девочками, боящимися поднять глаза от учебника, и с юношами, изо всех сил стремящимися сохранить невозмутимость, прилежно повторял за мной на фонетике: «У — у — у... Ура! Ы — ы — ы... Бык!»
На бывшего военного мой новый подопечный совсем не походил. Воинственности в нем было меньше, чем в зайце из отдела мягких игрушек. Добродушный увалень, по-домашнему уютный и улыбчивый, он вызывал безотчетную симпатию. Растрепанный Чебурашка, с незапамятных времен обитавший в русском классе, понял, что его мохнатая звезда закатилась.
Однако, завидев меня в аудитории, Камияма вскакивал и застывал по стойке «смирно». Когда я прощался, вновь срывался с места. Никто не приветствовал преподавателей подобным образом. Но Камияма продолжал встречать и провожать меня, вытягиваясь по струнке. Почему-то это мне льстило.
На занятиях он был так благоговейно-внимателен, будто впервые узнавал не о мужском, женском и среднем роде, а о существовании рода человеческого. Тщательно записывал в тетрадь правила русского этикета, обращение на «ты» и на «вы».
— Разговаривая об овощах с друзьями, — важно поучал я, — используйте слово «тыква». Но с незнакомцами лучше говорить «выква».
Камияма первым хохотал, когда я признавался в своей незатейливой шутке, но аккуратную запись о тыкве и выкве не вычеркивал.
— Какие вещи у вас есть? — отрабатывали мы существительные.
— Скутер... тетрадь... телефон, — бессвязно перечисляли студенты.
— А у ваших родителей?
— Дом, машина, собака... — еще зануднее называли они.
Камияма коротко доложил:
— У нас есть гора.
Гора! Настоящая гора. Скажи он, что у него есть поле в сто, даже в тысячу гектаров, я бы глазом не моргнул. Но собственная гора... Пусть на ней ничего, кроме бамбука, не растет. Разве не прекрасно подняться весной на свою наследственную гору, потеряться среди нежно-изумрудных, отшлифованных, с редкой нарезкой стволов, неспешно добыть молодые, выбежавшие из земли ростки и вечером приготовить их, молочно-белые, хрустящие на зубах, как сказочная репка?
В бамбуке могут скрываться обезьяны и черные медведи. Не сыщется их, обязательно найдутся ветер и орлы. Летчику и положено жить на горе, снисходительно замечая, как сигналы машин и гудки поездов, будто продолговатые мячи для регби, взлетают лишь до пологого склона, а затем медленно и плавно опускаются.
Студенты зашушукались.
— Что такое? — с подозрением спросил я.
— Его фамилия Камияма! — сказала высокая гибкая Ямада.
— И что?
— Камияма значит «бог горы», — тихо пояснила ее миниатюрная соседка, которую я прозвал Тихим Голосом.
Вот, значит, кто стал моим вольнослушателем! Я даже декану сказал, что русский язык у меня сейчас изучают боги и летчики.
Но странное дело, гордясь таким учеником и поощряя его усердие и успехи, я одновременно чувствовал к Камияме жалость, смешанную с каплей презрения.
«Поменял облака на падежи», — думал я, видя, как старательно он упражняется в диалогах с робкими девушками.
— Что вы делали вчера? — заученно спрашивал он.
— Вчера я погуляла, — лепетал Тихий Голос.
— А я был в торговой фирме, — старательно выговаривал Камияма.
— Желтые одуванчики, которые я раньше увидела, стали пухами...
— Фирма торговала с китайцами, и китайцы их обманывали. А сейчас имеет бизнес с русскими, и работать стало легче.
— Русские не обманывают? — интересовался я.
— Просто японцы сразу видят хитрости русских.
— А русские тоже видят японские хитрости?
— Наверно, нет, — простодушно признавался японский бог.
— Не верьте! — вставал я на защиту русского народа. — Наша кажущаяся вам наивность — такая же маска, как японская закрытость.
Я не понимал, зачем бывшему летчику русский язык. Найти работу с этим языком было практически невозможно.
— Тут русский одни сумасшедшие изучают! — мрачно изрек мой коллега из другого университета.
Однако сумасшедшим Камияма при всей его старательности и простосердечии не выглядел. Вдобавок мне казалось, что в военно-воздушные силы в отличие от гуманитарных факультетов сумасшедших не берут.
Неясно было, где он работал. Но меня не волновало, как он зарабатывает деньги и откуда у него время ходить на занятия. В чужой стране, где даже на русском отделении твои слова и поступки плохо понимают, а ты с трудом постигаешь мотивы действий и высказывания окружающих, быстро привыкаешь к приблизительности своего существования, к тому, что вокруг тебя только отблески и блики.
После занятий Камияма не уходил из русского класса. Я его понимал. Где еще в Японии увидишь столько экзотических предметов? Из проволочной корзины для зонтиков высовывалась похожая на бумеранг куцая клюшка с надписью «Мариинск». На стеллажах обитало деревянное племя матрешек. Как желтая пирамида, увенчанная пожарной каланчой, торчала балалайка. Ржавый самовар дико смотрел на разостланную под ним газету с иероглифами. Отдыхала солдатская ушанка с красной звездой. Коричневого Горького притеснял синий Чехов, синего Чехова подпирал серый Толстой, на Толстого налегал Достоевский...
Впервые зайдя сюда, я с наслаждением втянул библиотечный аромат.
— Родной запах, — растроганно сказал я.
— Да, нигде для книг не использовали такого вонючего клея, как в Советском Союзе! — охотно согласился сопровождавший меня японский профессор.
Вместе со всеми студентами Камияма трудолюбиво делал домашние задания, листал потрепанные словари, к общему веселью, примерял перед зеркалом пыльную ушанку, включал телевизор, принимавший русские каналы. Заглядывая мимоходом в класс, я одобрительно отмечал, что даже аниме он смотрит в русском переводе.
Как и я, он любил те японские мультфильмы, в которых рычат и плывут в небесах причудливые летательные аппараты такой величины, что в них есть просторные кабинеты для начальства, громадные залы заседаний, казармы с пехотой. Мне всегда казалось, что за этими фантастическими воздушными судами скрывается затаенное воспоминание о чудовищных американских «летающих крепостях», бомбивших когда-то хрупкую Японию.
Бывший летчик тоже раздумывал об этом. Деликатно постучав, он, улыбаясь шире арбузного ломтя, входил ко мне в кабинет:
— Может, японцы рисуют такие машины потому, что в войну у нас не было бомбардировщиков, долетающих до Америки?
Солидно обсуждая с ним химерические заоблачные корабли, я не признавался, что отказался от мечты стать летчиком не потому, что выбрал солидную ученую карьеру, а потому, что позорно струсил на областном колесе обозрения. Не на колесе даже, на колесике!
Я скрывал от него не только свою боязнь высоты. Впервые в жизни сев в самолет, — на чем еще из Москвы попадешь в Японию? — я испытал непередаваемый ужас. Меня запихнули в герметическую консервную банку и зашвырнули в небеса. Из человека я превратился в кильку. В кильку в собственном поту! С силой сжав ресницы, будто за ними было больше шансов уцелеть, я открывал глаза лишь для того, чтобы взглянуть на информацию о полете: не изменилась ли высота, не падаем ли? Я вслушивался в гул самолетных турбин бдительнее матери, что прислушивается к больным, сонно хныкающим детям. Только молил их выть, не переставая.
Не веря своему чудесному спасению, на ватных ногах сошел я на землю и поклялся никогда больше не входить в самолет. Страх высоты не шел ни в какое сравнение с ужасом полета.
Путь домой был мне закрыт. И как я ни уговаривал себя, что туда и возвращаться нечего, все чаще по ночам снился мне мой ставший недосягаемым поселок.
По воскресеньям Камияма стал ездить с нами на корт и первым бежал за мячом, если тот перемахивал через ограду. Купил микроавтобус и время от времени отправлялся со студентами то в никому не ведомую захолустную харчевню, где готовили необыкновенный удон, то в священный лес, где под тысячелетними криптомериями все становились задумчивыми тенями.
Наперебой мои ученики рассказывали, как ездили с ним в горы к шумно сверкающему водопаду. Крутая скала за смотровой площадкой была сплошь исписана туристами из Китая, Филиппин, Таиланда. Но выше и крупнее всех чернела надпись: «Тут был Иван Чуркин». И номер мобильного телефона.
— Мы хотим ему позвонить, — смеялись девушки.
— Зачем? Познакомиться?
— Узнать, как он туда залез!
Камияма скромно отмалчивался. Я поглядывал на него с сочувствием. Как он ни старался стать своим, он все равно оставался для студентов странноватым взрослым дядей, которого многие провожали насмешливо-недоуменными взглядами, а церемонные девушки, всегда сидевшие на занятиях отдельно от парней, просто не замечали.
И все же через год русское отделение нельзя было представить без бывшего перехватчика. Будто пластиковые жалюзи на окнах, вздыбленные порывом ветра, мы были подхвачены тем захватывающим и таинственным, что звалось раньше воздухоплаванием.
— У вас бывают странные желания? — спросил я студентов.
— Хочу прокатиться верхом на самолете, — еле слышно прошелестел Тихий Голос.
— Зачем? — опешил я, представив ее с голыми ногами, оседлавшую обширную спину аэробуса.
— Интересно, — опустила она голову.
А ее бойкая подруга Ямада сказала:
— Дайте мне самолет, красивого, доброго и умного пилота, и он обведет меня вокруг света.
— Вокруг пальца! — под общий хохот поправил я.
Однажды речь зашла об истребителях Второй мировой войны. При Камияме такие разговоры возникали сами собой.
— Лучшим русским истребителем в войну был Як-9, — сказал я. — А японским?
— «Зеро», — отозвалось сразу несколько человек.
Я посмотрел на Камияму.
— Самым лучшим был ночной истребитель Накадзима, — со своей подкупающей улыбкой ответил он.
— Почему?
— Потому что назывался «Лунный свет».
— Лунный свет? — повторил я.
Вернувшись в кабинет, я первым делом набрал в компьютере поразившее меня название и прочитал, что «Лунным светом» назывался двухместный истребитель-перехватчик Накадзима J1N.
Пристально и зачарованно разглядывал я фотографии самолета. Два массивных бочкообразных двигателя, вытянутый, как у стрекозы, фюзеляж, стеклянный пригорок фонаря кокпита. И все это, включая 20-миллиметровую пушку и несколько пулеметов, состояло из чистейшего лунного сияния.
На следующй день, не удержавшись, я сказал Камияме:
— Я нашел «Лунный свет».
— Понравился?
— Еще бы!
Теперь в бессонницу я не перекидывал, как костяшки счетов, баранов над изгородью, а представлял себя в шлеме из акульей кожи с выпуклыми очками типа «кошачий глаз», в кожаной куртке со щегольским белым шелковым шарфом, на котором был вышит обычный девиз летчиков Императорской армии и флота: «Улыбаясь, убей!»
Удобно устроившись за штурвалом ночного истребителя, я взлетал в сторону синего пузыря океана, целясь на восходящую луну, будто собираясь вернуться на завод, где произвели мой перехватчик.
Моя мечта сбылась: я стал летчиком и, не страшась высоты, не боясь крушения — что могло случиться с «Лунным светом»? — мчался домой на взвинченном самолете с огненно-красными, нет, с золотыми кругами на крыльях!
Только летя из Японии, ощущаешь размеры России. Минута ползет за минутой, час за часом, воют моторы, вечная мерзлота звезд стынет в черном плексигласе фонаря, а самолет даже к Сибири не подобрался. А сколько еще земли впереди, за горами, за долами, с наводящими тоску Оймяконом и Батагаем, над которыми леденеет сердце, чувствуя, как космические тьма и стужа теснят его со всех сторон.
«Лунный свет» летел и летел, а Россия все не кончалась и не кончалась. Лишь после до меня дошло: облети я даже земной шар, она для меня все равно не кончится.
Так я и не вернулся в свой поселок. Крепко засыпал, прежде чем добирался до него. Не сообразил, что истребитель из лунного света должен и лететь со скоростью света.
Камияма окончил четвертый курс.
— Давайте теперь на лекции для аспирантов, — предложил я.
— Извините, можно снова на первый курс? Хочу все повторить.
Я удивился, но возражать не стал, он же вольный слушатель. Втайне я был даже слегка горд, что он готов опять слушать то, что я растолковывал раньше.
Оказавшийся тугодумом, бог горы вновь твердил трудные русские звуки: «Ы — ы — ы... Сны! Дри — тре — три... Смотри!», до слез хохотал старой шутке про тыкву и выкву, возил студентов к знаменитому водопаду.
Неизвестно, сколько бы лет он проучился еще, если б в один прекрасный день, вернее, поздний вечер на глухой горной дороге полиция случайно не наткнулась на сумрачный автомобиль, в котором тлела жаровня с древесным углем, а перед ней почти без сознания замерли две мои аспирантки — Ямада и Тихий Голос.
Они признались, что хотели покончить с собой из-за Камияма-сан. Оказывается, он не только украдкой их смешил и угощал изысканными сладостями, но предлагал свозить в Москву и в Петербург показать русское небо: «Эту красивую бледную синеву!» Потом стал засыпать их страстными мейлами, сулить необыкновенные ощущения, и, в конце концов, они втайне друг от друга одна за другой поддались его настойчивости.
А затем он сошелся с другой нашей студенткой, и она по секрету поделилась с ними, что смешной милый Камияма обещает повезти ее в Москву и показать красивое бледное небо.
Я был убит. Моего прилежного вольнослушателя влекли не русский язык и бумеранг из Мариинска, а юные студентки русского отделения. Год за годом он самым элементарным образом соблазнял их, и эти скромницы, казавшиеся мне благонравными недотрогами, мечтающими исключительно о моем расположении и отличной оценке на экзамене, без памяти — мама, я летчика люблю! — мчались с хитроумным авиатором в уединенный love hotel, в затемненных номерах которого их ждал приглушенный лунный свет.
А я был презренным наземным персоналом, наивным аэродромным техником Ваней Чуркиным, который помогает пилоту и его очередной подруге забраться в вылетающий в Россию самолет, вынимает из-под колес тормозные колодки и с восторгом долго смотрит вслед пропадающим в темноте отблескам и бликам.
|