Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 1, 2021

№ 12, 2020

№ 11, 2020
№ 10, 2020

№ 9, 2020

№ 8, 2020
№ 7, 2020

№ 6, 2020

№ 5, 2020
№ 4, 2020

№ 3, 2020

№ 2, 2020

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Павел Финн родился в 1940 году. Кинодраматург, автор сценариев к шестидесяти художественным, телевизионным и документальным фильмам. Заслуженный деятель искусств России, лауреат кинематографической премии «Ника» 2014 года за лучший сценарий. Автор книги воспоминаний и прозы «Но кто мы и откуда» (М.: АСТ, Редакция Елены Шубиной, 2017).


От автора | Автор честно сознается — что не знает, как определить жанр и форму того, что он сочинил. Условно — роман. Но скорее — нероман. Где каждая часть вроде сама по себе, но без любой из них не будет целого. Главный фокус в том, что автор под псевдонимом «мой герой» одновременно пишет этот «нероман» и деятельно участвует в нем. Чувак понимает язык птиц, они понимают его. Может ли такое быть? Правда это или неправда? Автор уверен, что правда. Словом, сами разберетесь, если когда-нибудь прочитаете все целиком.




Павел Финн

Правдивая история жизни и смерти одного чувака

эпизоды


В детстве когда-то — в одиннадцать лет — шел чувак на веслах — в лодке-плоскодонке — вдоль берега теплой реки. По темно-зеленой — темно-прозрачной — полной беспрерывного мельтешения микроорганизмов — прибрежной воде.

Очень большой усатый сом (Silurus glanis, пресноводная бесчешуйчатая рыба семейства сомовых. Длина тела до 5 м, масса до 400 кг) увязался за ним, плыл рядом.

Мальчик одной рукой слабо ворочал в уключине тяжелое весло, другой сощипывал с кустов, к воде низко нагибающихся, в воде отражающихся, синюю — спелую — ежевику.

Наконец, сказал — его учили, что долго молчать со старшими — невоспитанно:

— Крупная в этом году ежевика.

— Да, — согласился сом. — В прошлом не такая была крупная.

— Да, совсем не такая, — поддерживая завязавшийся разговор, согласился мальчик и вежливо спросил: — А правда, дядя, вы можете теленка с берега утащить и проглотить?

В семье мальчика не были приняты эти простонародные обращения: дядя, тетя. Но как иначе? Сом был такой солидный и — заметно — немолодой.

— Нет, теленка не могу. Хотя, в принципе, какой теленок? А ребенка без труда. Тебя, например, ты щупленький. Но не стану.

— Почему?

— Потому что тебе предстоит большое будущее.

И это была правда.


— Мне становится холодно и страшно, — позже признавался мой герой истинному другу-ровеснику, — когда я чувствую это прокля­тое Будущее. Эту загадоч­ную неизвестность.

— Ты очень умен, — отвечал ему истинный друг серьезно. — Но имей в виду: ум — это крест. Ты сам себе и крест, и соблазн. Кроме того, постоянно берегись трансцендентности. Контролируй себя.

— Трансцендентность? Что еще такое?

Друг-ровесник, который и сам-то не очень понимал, что это такое, объяснил ему так:

— Трансцендентность — это вроде того, что сам как бы улетаешь за пределы.

— А! — сказал мой герой.


Сначала его не было. Когда пришло время рожать — он родил его. Мой герой. Друга. Из бедра и поясницы, из грудной клетки, печени и желчного пузыря, из яиц и простаты, и, уж конечно, из головного мозга. Родил — без особых мук и напряжения — потому что был ужасно одинок, и ему срочно нужен был друг.

— Не прикидывайся сиротой, — сразу же сказал он ему, когда они впервые шли рядом. — У тебя есть я.

Хотя мой герой сам произвел его на свет, он все-таки был растерян.

— Кто ты, в конце концов? Кто? Мой ангел, как говорится, или мой демон?

— Какая разница? — услышал в ответ. — Я твой истинный друг. И возможно — единственный.

Симпатичный, в общем, неглупый, сообразительный, кажется, не очень начитанный, однако каких-то неожиданных знаний и слов где-то нахватался. Вопросы всякие задает, философствует, советует что-то, даже критикует — зануда. Кстати — в чем-то опытнее моего героя, да и в жизненных обстоятельствах лучше ориентируется.

Привык к нему мой герой. Иногда все-таки расставались — какая-то была у истинного друга своя жизнь, немного, впрочем, загадочная. Не единственная эта в нем была странность.

Раздражал — иногда. Но без него мой герой скучал, даже тосковал. Очень уж стали близки.

Когда истинный друг узнал о его детском разговоре с Сомом, сказал:

— Совершенно в порядке вещей.

— Что именно?

— В детстве говорить с животными, деревьями, звездами. Совершенно нормально. Потом проходит.

Но он ошибался. Не прошло.



Из раннего дневника моего героя


Ура! Наконец, завел дневник. В общей тетрадке. Каждый раз, поделившись с ним какой-то умной мыслью, своей или чужой, наблюдением или тайной, прячу в ящик стола. Не хочу, чтобы мама читала. Я люблю ее, но моя внутренняя жизнь — моя жизнь. Для конспирации — написал на обложке: «Задачи по физике». Так правдоподобней. Физику ненавижу. Готовлюсь к переэкзаменовке за девятый класс.

Пишу в своей комнате за столом, за окном кричат птицы. Вы знаете, о чем они кричат? А я знаю. Ошибаются те, кто думает, что у каждого птичьего рода — свой отдельный язык. Как у русских, например, и англичан. Думаете, тоже — у воробьев свой, у павлинов — свой? Нет! У всех птиц — независимо от места и среды обитания — один, общий. Я понимаю их язык, они понимают мой.

Кто и для чего дал мне этот неожиданный дар? Какая разница? Все равно — спасибо!

Умная мысль: вообще право голоса должно быть у всех — птиц, зверей, не­одушевленных предметов…



* * *

Много лет спустя сидели на скамье — на бульваре имени Чистых прудов — у воды. Мой герой и его истинный друг. Лебеди — из отряда гусеобразных, семейства утиных — бесшумно скользили по глади вод. О чем-то негромко говорили между собой.

Мой герой прислушался…

— Почему я понимаю язык птиц, — вдруг сказал он, — а язык женщин не понимаю?

— Что ты имеешь в виду? — спросил истинный друг.

— Все переплывают реку, — будто не слыша, продолжал мой герой, — а я всегда остаюсь на берегу.

— Черт возьми! — рассердился истинный друг. — Можешь выражаться понятней?

— Послушай, — повернулся к нему мой герой, — я расскажу тебе одну историю…

— Твою историю?

— Мою.

— Неизвестную мне? — удивился истинный друг. — Такого не может быть.

— Представь себе, может. Тебя тогда не было рядом со мной. Отлучился — по обыкновению — по каким-то твоим таинственным делам.

— Имей в виду, — сухо сказал истинный друг. — Все мои так называемые таинственные дела, только на пользу тебе.

— Ну так слушай…

И мой герой начал свой рассказ...


— Тогда — в Городе на Неве — в тот приезд — меня ужасно раздражало солнце…

— Это было до того, как ты познал вкус славы и стал знаменит, как писатель?

— Не перебивай меня, пожалуйста! Ни до, ни после! На самом пике. Когда я почувствовал, что необходимо круто изменить жизнь и писать совсем по-другому.

— Да, это твое состояние я помню. А вот о твоей поездке…

— Слушай, черт побери!

На пруду лебедь оторвался от своей подруги и заскользил к самому берегу. Переселенный с прудов Зоопарка тот самый лебедь-шипун, которого мой герой как-то отговорил покончить с собой, за что он ему был бесконечно признателен.

Вот и сейчас — молча прогнул змеиную шею в его сторону, почти коснувшись ею воды, и — без слов — благодарно прошипел.

Мой герой помахал ему рукой и продолжал свой рассказ.

— Солнце в это время года и время дня в этом северо-западном городе — видимо, такая особенность его приморского воздуха — какое-то химически- агрессивно-жгучее. Когда на Главном проспекте недалеко от Главного магазина выходишь наверх — наружу — из полутемноты короткого подземного тоннеля, соединяющего в этом месте разрыв тротуара, солнце безжалостно бьет в глаза, отчаянно слепит и вызывает раздражение и тоску.

Тогда прочь от шума и гама Проспекта! Туда, туда — на своих двоих — на ту сторону Невы, чрез Мост имени одного крупного партийного деятеля, погибшего от руки ревнивца. Не доходя до середины есть там одна такая точка, известная только мне. Отсюда — по обе стороны — с какой-то дивной торжественной симметрией — раскинулась река. Один только взгляд на Крепость, на шпиль Собора с крошечным ангелом на его острие, почему-то сразу успокаивает и лечит душу.

До этого я уже бывал в Городе на Неве.

Первый раз — мне тринадцать. За девять дней до этого умер отец.

Смерть отца… Мы никогда не были с ним особенно близки. Мне вообще до сих пор кажется, что он меня не любил. А я его? И все равно — смерть. Смерть Отца. Позже я написал в одном своем сочинении: смерть отца, каким бы он ни был, это все равно — смерть Бога.

— Знаешь что? — накануне сказала мама. — Давай не пойдем на поминки. Ну их к лешему, всех этих третьих жен и вторых детей! Дернем-ка с тобой — на денек, на брега Невы. Денежку я прикопила. Когда твой папа ухаживал за мной, он привез меня туда на ночном поезде в вагоне-ли. А было мне тогда всего на три года больше, чем теперь тебе. Шестнадцать! Очаровательная девчонка с челкой! Ах! Я покажу тебе все те наши места, а когда устанем, сядем в самом лучшем в мире Саду на памятную мне скамью. Напротив — на постаменте — белая мраморная Ночь… Ноченька, доченька… Будем обниматься — мама и любимый сын — есть мороженое и смотреть на умную сову…

Другой приезд. Уже взрослым. Даже вспоминать неохота. Спьяну, с одной шальной компанией записных — московских — бездельников и шалопаев. От поезда до поезда. Пошуметь, пошататься, похулиганить.

С поезда похмелившись — была там тогда одна замечательная рюмочная в одном бедовом районе — от надоевшей компании без труда отвязался и целый день ходил и ходил.

Тогда-то открыл и запомнил навсегда эту спасительную точку на Мосту.

Перед тем приездом, о котором начал рассказывать, я, уже утром в Москве проснувшись, знал, — что бы ни случилось, поздно вечером непременно дерну на поезде в Город на Неве. Почему? Зачем? Не пытался себе это объяснить.

Что-то меня туда настойчиво звало, что-то мне обещало.

План был такой. Утром с поезда — сразу — на Мост, на спасительную точку. Оттуда — назад, в Сад. Сесть на памятную скамью — в душе помянуть маму, так и не дождавшуюся моей славы, в которой она была уверена.

Спросить у Ноченьки:

— Помнишь здесь мальчика и его маму?

Ноченька ответит:

— Помню.

Сразу — на Мосту — все пошло не так, все шиворот-навыворот. Будто я попал не туда, да и я не тот. Будто все мое существование здесь выдумано. Кем? Мной? Нет, это не моя выдумка.

Возможно, все дело было в солнце.

Проклятое, вцепилось в ангела на острие шпиля, расплавило его. Разноцветными искрами сверкающая — черной на глазах становящаяся — дыра в небе. Черный — злобно мигающий тебе — живой огромный глаз.

— Что уставился, несчастный? Проваливай!

Куда идет человек, которому некуда идти? Человек идет в рюмочную.

Ноги не забыли, помнили дорогу, сами несли. Та самая рюмочная оказалась на том самом месте.

Толстый, опустившийся, с оплывшим лицом — нестарый еще дядька — с толстым, потрепанным — из дешевого заменителя — чем-то — возможно, грязным бельем — набитым портфелем, вышел оттуда, жалко бормоча едва слышно, но внятно:

— Прости меня... Прости меня.

Кого просил простить — за что? Любимую? У такого может быть любимая? Любимая им, как никакая другая?

Что значит эта встреча? Почему именно он, почему именно — я? Какой-то особый знак, намек?


Мой герой замолчал, задумавшись. Истинный друг не решался прервать молчание. Наконец, мой герой вздохнул и продолжал рассказ…


Рюмочная, битком набитая, бестолково шумела, толкалась, ругалась, воняла — мужским — праздным — похмельем.

Я, смолоду бесами ученный, признаюсь — приемлю дно жизни, как вполне возможный вариант личной судьбы. В самых разных его видах.

Или бездумный покой — никуда не иду, ничего не жду, ничего мне больше не надо. Или, наоборот! Толчея и свара — татуированная, хамская — дышит в лицо, задевает, ржет и хмельно — со слезами — корешится на всю жизнь.

К стопарю в стаканчике граненом — берется — на кусочке черного хлебца — жирненькая рыбка-килька, распластанная на половинки, сверху накрытая срезом крутого — холодного — яичка. Лучшая в мире закусь! Под нее не один стопарь проглотить и не два — без счета.

Я и не считал. Прочь тоска, сгинь печаль!

Вывалился на улицу — е-мое! — уж ночь пала на великий город.

Где ночь скоротать? Толкнуться в какую-нибудь гостиничку? Так ведь в этот час, да еще после бессчетных стопарей, только в какую-нибудь последнюю дыру и попадешь.

Уж знаю я эти дыры-ночлежки — спасибо, ночевал — было времечко.

Двадцать коек, пердеж, коллективный храп со свистом. Железный умывальник — раковина с облупившейся — в трещинах — эмалью. Над ним на стене какой-то кочевник-остроумец процарапал по масляной краске мудрое — народное — изречение: «Только покойник не ссыт в рукомойник».

Однако сейчас не против был даже и такой дыры.


— Какой-то мазохизм с твоей стороны! — не выдержал истинный друг. — Да только покажись ты на улице Бродского в знаменитой гостинице, только назови свое имя-фамилию, тебя бы на руках внесли в номер люкс! Плюс бутылка шампанского от администрации!


Мой герой ничего не ответил ему и продолжал:

— Хотя ночь светилась белая, здесь, в этом бедовом городском захолустье, было темно и тревожно. В больших городах, даже и заморских, вдруг нарвешься — в шаге от благоустроенности, от центра даже — на неожиданную опасную трущобу. Тогда только и жди — выйдет тебе наперерез из любой подворотни — холодно улыбающийся местный Мекки-нож... Словом, пьяной удали — да я вас счас всех! — как не бывало. Страх, соприродный моей душе, как тебе известно…

Истинный друг молча, согласно кивнул.

— …вдруг обуял меня в прямом смысле с головы до пят. Страх шел за мной по черной улице по пятам, пересмеивался, харкал и сморкался на асфальт, выкрикивал похабщину гнусавыми шпанскими голосами. Страх подбирался ко мне все ближе и ближе, шаги его были уже за моей спиной.

Неяркие окна первых этажей — желтые и красные — с голыми лампочками или простенькими самодельными абажурами — беззастенчиво — без занавесок — выставляли напоказ весь скудный и скучный набор бедного городского существования. Пахло вареной рыбой. Женские злые лица мелькали в окнах. Мужики курили в форточку.

Защиты от них ждать не приходилось.

Тогда-то и началось то, ради чего я — наверное, по какому-то замыслу судьбы — и прибыл в этот город.

Сначала почувствовал, потом увидел. Впереди. Светом из окна вырезанный из уличной тьмы женский силуэт. Догнать и пойти рядом? Возможны два варианта.

Худший. Преследователи — друг другу — по пьяной гадости:

— С бабой шлепает, сучок, счас накидаем банок, возьмем у него бабу…

Или — тогда такое благородство среди хулиганья иногда еще водилось:

— Однако с бабой идет, хрен с ним, пусть живет фраер.

На каблуках она была выше меня. Мы шли рядом. Я чувствовал тепло ее тела. Она чувствовала мой страх.

— Не бойся, — сказала она. — Ничего не сделают, я их всех знаю.

Остановилась и обернулась.

— Мерлин Монро! — обрадовались хулиганы. — Твой, что ли, окурок?

— Мой. Чей же еще?

И мы пошли дальше. А они остались. Что сказать ей? Спасибо? Нет, стыдно.

— А почему Мерилин Монро? — наконец, нашелся я.

— Не соображаешь? — засмеялась, весело глядя на меня. — В «Джазе только девушки» смотрел? Потому что я красивая!

Опять оглянулась — хулиганы растаяли во тьме. Она отпустила мою руку.

— Можно я тебя провожу? — неожиданно для себя спросил я.

— Ты меня или я тебя? — снова засмеялась. — Иди уж себе, герой, куда шел.

— А если герою совсем некуда идти?


Здесь, куда она меня привела, — уж не трущоба — дома выше и с буржуазной лепниной. Амуры с круглыми, сто лет — в прямом смысле — немытыми животами и медузы-горгоны с каменными космами и разверстыми в немом вопле ртами.

Пах подъезд, как многие подъезды и лестницы в этом городе, застоявшейся холодной сыростью. Возможно, от периодических наводнений. Тогда вода зали-вает подвалы, крысы в панике бегут оттуда.

Кстати, вот на эту тему интересный рассказ одного чувака из среды вольных художников-нонконформистов. С ним я случайно свел знакомство в один из моих приездов.

Однажды, рассказывал чувак, в одно очень мощное наводнение крысы, спасаясь из подвала от стихийного бедствия, взбежали аж на третий этаж и уселись перед дверью чьей-то квартиры, ожидая, что хозяева им откроют. Возможно, чувак —  врал — художественно, но мне понравилось. Уж больно хороши были эти крысы, терпеливо и робко ожидающие человеческого спасительного госте­приимства перед закрытой дверью…

— Ты отвлекаешься, — заметил истинный друг. — Контролируй себя.

— Так вот! — продолжал рассказ мой герой. — Моя спутница отперла дверь на третьем этаже, мы вошли в темный и длинный коммунальный коридор.

Желтая пыльная лампочка горела из-под высокого потолка и не давала света.

Моя спутница, дабы не будить многочисленное коммунальное население своими каблучками, скинула туфли. Сразу стала одного роста со мной, взяла за руку и повела по коридору мимо детских ванночек на стене, пустых аквариумов с зеленой гнилью — на полу и инвалидной мебели — возможно, даже прошлого века — у дверей — на помойку.

Включила свет в своей комнате. Осветился милый женский беспорядок, пахнущий цветами, широкая тахта под окном, выходящим в черный — двор-колодец. Из распахнутого окна веяло ночью. На столике — у стены — синяя вазочка с фиалками.

Потом уже я узнал: цветы она покупает себе сама. Какая деталь, а? Но от этого мне ее не стало жалко — в связи с одиночеством — наоборот — радостно.

Я представил — я даже мысленно увидел — как она, на улице склонившись к бабке с корзиной, полной букетиков, перевязанных ниточками, наконец, выбирает свой, приглянувшийся, нежно дохнувший на нее неповторимым ароматом. Потом идет с ним среди торопливых пешеходов, улыбаясь. Такая… такая независимая… И прекрасная…

Книга — раскрытая, кверху синей обложкой — лежала на тахте, я узнал ее — такой же двухтомник Блока был и у меня.

— Я преподаю физкультуру в десятилетке. Заканчивала Лесгафта. Поступала в Герцена на английский, — засмеялась она, — в результате закончила Лесгафта.

— Ты постели мне где-нибудь на полу, — сказал я.

— Где где-нибудь? — опять засмеялась она. — Зачем?

Стала серьезна. Взяла том Блока, закрыла его.

— Погадай, — протянула мне. — Ты ведь веришь Блоку?

— Да, — согласился я, не сомневаясь.

— Открой любую страницу.

Я открыл:


              Прощай, возьми еще колечко,

              Оденешь рученьку свою…


И уже без книги, глядя на нее:


              И смуглое свое сердечко

              В серебряную чешую…


— Боже, — прошептала она.

Она смотрела на меня — два светлых озерца слез. А я — своими неожиданными слезами — смотрел на нее.

— Боже, — опять прошептала она. — Откуда ты… Мое! Мое!


— Как будто я тебя уже где-то видела, — утром говорила она, опираясь на локоть и задумчиво — сверху — глядя на меня. — Нет, точно где-то видела?

— Вряд ли, — лицемерно усомнился я.


— Почему «лицемерно»? — удивился истинный друг. — А, понимаю! Тогда твоя физиономия на суперобложке торчала в каждой книжной витрине, в каждом киоске «Союзпечати». Твой роман «Исповедь дурака»! Слава, чувак! Слава!


Солнце било в открытое окно с неба, стиснутого серыми домами. Двумя этажами выше, с балкона соседнего дома, с боковой стены двора-колодца, на нас, бесстыдников — голых на кровати — жадно пялился гражданин в советской пижаме. Но делал вид, что не пялится.

— Гражданин! — кричала она, хотя он не мог ее слышать. — Не стесняйтесь, смотрите на здоровье. Мы ничего не скрываем.

И — в доказательство — поднимала — к солнцу — свою ликующую ногу...

Зачеркнул. Вместо «поднимала» написал: «вздымала...». Показалось, так точнее, хотя слово какое-то дурацкое.

Итак, она победно вздымала к солнцу свою загорелую — пляж на Заливе — сильную ногу физкультурницы, а рукой, обнимая, тянула меня к себе.

— Слышишь, как я пахну? — шептала. — Хочу. Только не сразу. Давай помучаемся немного...


— Этого же не было, я уверен! — возмутился истиный друг. — Признайся! Ты это выдумал. Ты выступаешь в этом рассказе в какой-то совершенно несвойственной для тебя роли странствующего самца!

— Выдумал, — легко согласился мой герой, усмехаясь. — Но не все.

— Ну, хорошо, допустим, — проворчал истинный друг. — И что же было дальше?


— Дальше было вот что, — рассказывал мой герой. — Мне стало печально. «Omne animal triste post coitum» — вспомнил я где-то читанное, что в переводе с латыни — «Каждое животное печально после соития…». Сразу же всплыл и конец фразы — «...кроме петуха и женщины». Тут я засмеялся.

— Что? — спросила она, глядя мне в глаза. — Тебе смешно?

— Я вспомнил петуха.

— Какого еще петуха?

Она тоже засмеялась.

Встали. Оделись. Условились встретиться днем на городском мосту у одного из Коней — под хвостом. Поцеловались.

Она выпустила меня в коридор, приказав не шуметь. Я покорно снял туфли и, держа их в руке, осторожно пошел по коридору. Она смотрела на меня из полуоткрытой двери.

Вдоль стены пробираясь, я, конечно же, задел плечом ванночку, державшуюся на одном кривом гвозде. И эта сволочь с диким звоном обрушилась на пол. Моя ночная — нечаянная-негаданная — подруга прыснула смехом и спряталась у себя в комнате за дверью.

Я, уж не сдерживаясь, опрометью миновал остаток проклятого коридора и выскочил на лестничную площадку. Сел на ступеньку, поставил рядом с собой туфли. Смех ее еще был в моих ушах.

Дрянная маленькая собачонка прибежала сверху. Слышно было, как ее невидимый хозяин выше, на четвертом этаже, кашляя и матерясь, запирает дверь своей квартиры.

Я вообще люблю собак и ценю их участие в нашей жизни. Но такие вот домашние избалованные дворняжки бывают иногда особенно наглыми и беспардонными. Эта не была исключением. Она сразу же нацелилась на мои беззащитные туфли. Я едва успел спасти их, как она, присев на задние лапки и вызывающе глядя на меня своими бусинками, пустила на ступеньку желтую струйку.

— Сучка! Ты сучка, — сообщил я ей, не зная, как известно, собачьего языка. — Крысы перед дверью в наводнение... Вот подходящий пример, вот как деликатно должны вести себя животные.

Гадкая, не слушая меня, быстро поскребла коготками вниз по лестнице. Сверху, заметно сдерживая ненависть к ней и не удивившись мне — в носках, протопал хмурый хозяин, по-моему, как и я — с похмелюги.

Я не торопился надевать туфли. Я загадал. Дождусь любительницу фиалок — мы с ней не расстанемся. Начнется совершенно новая жизнь. В которой уже не будет того, что мне, как потом оказалось, было суждено.

Я ее не дождался. И не видел больше — никогда.

Тогда, выйдя на улицу из подъезда — или, как говорят жители этого великого города: из парадной, — я вдруг вспомнил того давешнего жалкого человечка со старым портфелем из кожзаменителя, раздувшимся от грязного белья.

— Прости меня… Прости меня…


— Подожди! — остановил его истинный друг. — А как ее звали? Ты же ни разу так и не назвал ее по имени.

— Какая разница? — ответил мой герой. — Тут — в этой истории, которую я тебе рассказал, в первую очередь важно, что эта встреча и эта ночь придали мне тогда жизненные силы, а моему творчеству — совершенно новый импульс. Как говорится, сжег все, чему поклонялся!

— Кем говорится?

— Черт его знает. Не помню.

— Ты все-таки ужасный эгоцентрик, — недовольно сказал истинный друг.

— Что поделаешь, — пожал плечами мой герой.


Вернувшись в Москву, написал — на страничку — заявку на роман — для столичного журнала, где его привечали и считали уже своим автором. Бородатый Главный прочитал — при нем, горячо одобрил и сразу подписал распоряжение в бухгалтерию.

Но как превратить заявку в роман? Пока он не очень ясно себе представлял. Да и вообще сомневался — будет ли он когда-нибудь написан.

Входить в новый роман — как в неизвестное необжитое помещение. Любопытно, страшновато — и душа немного замирает от каждого шага.

— Кажется, буду писать о лошади, заблудившейся в большом городе, — делился мой герой с истинным другом. — О ее одиночестве, о ее переживаниях, о том, как плачет, столкнувшись с людской жестокостью.

У него — в запасе — был для этого кой-какой материал. Однажды, в командировке от молодежного журнала «Комсомольская смена», в далекой азиатской степи, в отрогах гор имел он дело с некоей лошадушкой. Языка ее он не понимал, но фиолетовые глаза ее, в которых он странно отражался, говорили ему о многом.

Теперь же, дав простор и волю воображению, представлял себе, как лошадушка вдруг попадает в огромный город-мегаполис. Что делать, куда направить бег? У кого испросить помощи, где укрыться от шума и воя озверевших автомобилей, от грубости и насмешек, от людской черствости? Где, наконец, добыть пропитание?

— Интересная тема, — согласился истинный друг. — Но все же хорошенько подумай — сможешь ли ты через внутренний мир твоей так называемой лошадушки отразить всю сложность современного мира, которая особенно чувствуется в больших городах. Смотри! Можешь на этот раз не оправдать ожиданий.

Истинный друг был в чем-то прав. Новый роман не получался. Образ лошадушки не получался, выходил каким-то схематичным, нежизненным.

Значит, к черту лошадушку! Он знал — этот второй его роман должен быть очень прост, проще знаменитого первого — никакого символизма и метафизики. Как раз это и оказалось самым сложным. Отрываясь от стола, мой герой подходил к зеркалу, смотрел на себя и говорил — себе:

— Здравствуй, брат! Писать очень трудно!


Прежний оглушительный успех как будто мешал ему. Дело не двигалось. Слова избегали его. А ведь он так любил слова. Больше женщин, которых уже не боялся. Больше правды и больше лжи. Одно слово выступало важно — в парче и золоте. Другое врывалось со свистом, матом и улюлюканьем, как мальчишка-хулиган. Третье — прикидывалось дураком-обывателем косноязычным, четвертое — насмехалось над всем и всеми... И так далее.

Казалось, только собери — хоть в очереди, стремящейся за водярой в магазин «мавзолей» на Плющихе, хоть с полуголого — похотливого — пляжа в Серебряном бору, хоть с уличного заплеванного асфальта — нагнувшись, подбери, не поленись — все слова-словечки — и отпусти на волю.

А сколько еще оставалось слов — не подобранных, не расслышанных, забытых. Чужих? Нет, чужих слов не бывает — все его, даже чужие.

Искал и собирал где мог, в разных местах. Например, — часто — в плавучем ресторане «Поплавок» на Москва-реке, в просторечии прозываемом — «Сайгон».

Ресторан, конечно, никуда не плавал, стоял на приколе напротив ордена Ленина Парка культуры и отдыха имени Максима Горького. Местечко боевое, скандальное и притягательное — особенно из-за знаменитого цыганского хора под управлением жгучего красавца венгерского цыгана Яноша в красной рубахе.

Народ — молодой, да и постарше, валом валил сюда. В поисках душевных удовольствий и хмельного забвения — под кабацкие — удалые и слезные — мотивы.

Как-то мой герой услышал — с соседнего столика — от вдохновенного курчавого юноши с печальными еврейскими глазами:

— Слушаю этот хор цыганский, — громко, без опаски в общем шуме, признавался тот друзьям-собутыльникам, — и духовно чувствую себя белым офицером с Георгием на груди, навсегда покидающим родные края — с черномор­ского одесского берега!

Мой герой давно уже — еще при жизни мамы — не скупясь, тратился здесь, когда было что в кармане — и свойски здоровался с цыганами и цыганками.

Швейцар-вышибала Дима — с тусклым и равнодушным лицом убийцы — впускал его — не бескорыстно — в этот дымный шумный мир вперед очереди, топчущейся и маящейся у трапа — на берегу.

Завистливой очереди доставался — на слух — только звон посуды, невнятный разнобой голосов с верхней палубы, в лучшем случае — гитарный перебор и хоровое пение.

Как счастье — голос Азы Лиманской.

Таборная девчонка к тридцати годам так распелась — Лев Толстой с Пушкиным заслушались бы в слезах. Несколько лет назад ее даже — специально на роль несчастной Грушеньки — сманивали в Театр Цыганский. Тот, что на Пушкинской улице рядом с 50-м отделением милиции. И рядом с не менее знаменитой шестьсот девятнадцатой столовой, где легко закрывали глаза на принос и распитие.

В театре, впрочем, была уже многолетняя Грушенька, состарившаяся в этой коронной роли, и очень прославленная. Такую она сразу же затеяла и развела интригу, что Аза не выдержала борьбы, плюнула и вернулась в хор, в объятья своего красавца Яноша в красной рубахе.

Так и осталась — таборная она, таборная наша, и лавэ хорошие приносила.

Здесь — в разгульном «Сайгоне» — мой герой — за угловым столиком вы­смотрел — острым писательским взором — одного — на зайчика похожего — одинокого и престарелого завсегдатая. Увидел, как говорится, невооруженнным глазом, что смертельно пронзен и очарован тот зайчик волшебным — то низким, то поднебесным — голосом Азы, летящим словно ветер над степью.

Мой герой сразу же — чудесным образом — понял, о чем будет его новый роман. И сразу дал роману название — «Старик Зайцев».

— Роман будет всеохватно широк, — возбужденно обещал мой герой истинному другу. — Как объятья Казанского собора в Ленинграде!


Почему и как этот дешево и небрежно одетый, мятый и мягкий человечек — в обход наглой самоуверенной очереди — почти каждый вечер без препятствий проникал в модный кабак, не давая Диме ни копейки, выяснилось позже. Когда мой герой, уже коротко сойдясь с ним, хищно запустил в него свои писатель­ские когти.

— Так мы же с ним на зоне чалились одновременно, — объяснял Старик Зайцев моему герою. — Димка по уголовке, naturally 1 . А я… Ну, вы ж понимаете…

Английское — между прочими оброненное словцо — заинтересовало. Но вопрос мой герой оставил на потом.

Чудо! С первого взгляда, с первого звука воздушная возникла связь. Мой герой, Старик Зайцев и поющая Аза. Невидимый никем треугольник, вершиной которого — как ни странно — был этот незрачный ресторанный сиделец с мукой любви и страсти в глазах.

   — Ой, да невечерняя, невечерняя нитэ заря, — надрывая его душу, пела Аза под гитару Яноша. — Ой, заря, ой, да зорька… Зорька виткак спотухала, спотухала…

  И голос ее чудно растворялся в хоре.

Теперь мой герой смотрел на нее глазами Старика Зайцева, слушал его слухом и душой. Но ему этого было мало — для романа.

Его роман должен быть как жизнь, чтобы смеяться и плакать. По жизни это, как известно, чаще всего выходит неравномерно. И обязательно — любовь. Для романа лучше неразделенная.

Старик Зайцев любил Азу, как никакую другую. Со своего углового столика. Каждый вечер. Иногда с закрытыми глазами. Чтобы не видеть никого. Будто их двое в этом мире — ее голос и его душа.

Наличие красавца Яноша — с его всему цыганскому обществу известными свирепыми наклонностями ревнивца — не особо страшило. Несмотря на внеш­ний вид зайчика, крепкий был наш человечек, прошедший ту еще школу-двадцатилетку. Лагерная была у старика закваска. Мог даже и отмахнуться, несмотря на возраст. В критическом положении даже два пальца в жлобские глаза не замедлил бы воткнуть.

Случайному какому-нибудь соседу по столику, выпив рюмочку-другую, называл себя — вдовец Зайцев. Рассказывал, что жены уже нет, в прошлом году померла в одночасье. Потому ищет — вы, кстати, не слыхали? — съемное пристанище для своего одиночества. Не может — психологически — оставаться один в опустелом дому среди зыбких теней прошлого.

Старику Зайцеву все — включая даже официантов, в основном, прожженных и циничных, — искренне сочувствовали. Однако жена-то на самом деле у него как раз была — вот в чем парадокс! Совершенно при этом живая. Кстати, очень милая, умная старуха Мария Бенедиктовна, прождавшая его возвращения полжизни.

В чем же тогда причина и смысл обмана, или — правильнее — мистификации?

Новые стены нужны были Старику Зайцеву, вот что. Чтобы, не расстраивая дорогую его сердцу живую жену, развесить фотографии и афиши пламенно и романтически возлюбленной им Азы Лиманской. Даже некоторые связанные с ней интимные сувениры, полученные с помощью лагерного кореша Димки. Как, например, духами ее пахнущую алую цыганскую ленту.

На всю эту коллекцию глядя, мечтать о ней. Вечерами, ни перед кем не оправдываясь, опять брести в «Сайгон». Денежки на это у него водились. Очень прилично зарабатывал как переводчик-полиглот.

— С языками, кореш, мне вообще крупно повезло, спасибо отсидке, — позже охотно рассказывал он моему герою. — Отличный лондонский английский получил от сэра Метьюза, профессора археологии, — по ошибке загребли в Иране, как шпиона, четвертак впаяли. Француз чудный был Поль, полк «Нормандия — Неман», донесли, будто собирается Кремль бомбить, лично самого Усатого. Ну, немцы, итальянцы, румыны, эстонцы, греки — сами понимаете, весь интернационал тоже тут же вокруг на нарах. Так же можу навiть добре на мове розмовляти навiть спiвати…2  Кудрявый красавец бандеровец Олесь обучил.

Кстати, он и по-цыгански тоже немного умел. Рапирава мэ гилы. Помню я песню. Потому что чалился в одно время с ним забавный такой цыган Володька, беззаботный певун. Сказанул как-то в бесконечной очереди за пивом, что вся наша жизнь — говно. Пожалте — статья. Антисоветская агитация и контрреволюционная деятельность.

Очень ценили Старика Зайцева в издательствах. Любую литературу мог — на высоком уровне — переводить — и художественную, и техническую. Правда, чаще всего — по дружеской договоренности — на всякий пожарный под фамилией жены. Хоть и реабилитант, но все же… все же… У нас ведь, знаете, как на качелях…

Ведал ли о его живой жене, этой терпеливой и замечательной старухе, мой герой, как автор? Конечно, ведал. Но пока скрывал, чтобы в нужный момент эффектно выстрелить из нее, как из чеховского ружья. Но до этого было еще далеко.

Роман не мог долго задерживаться в «Сайгоне». Надо было расширять пространство. Потому-то мой герой и решил пересадить Старика Зайцева — из ресторанного зала — совсем в другое место, найти ему — по его желанию — подходящее и неожиданное съемное жилье.


Все разнообразные персонажи — из того круга, в котором часто теперь вращался мой герой — знали безумную Лилькину квартиру. Второй такой, наверное, не было в Москве. Четыре, между прочим, комнаты, хороший «сталинский» дом в самом центре — рядом магазин «Грузия» с запахом яблок и винограда.

Беспорядочная шальная жизнь с вечно открытой дверью, бурно, как в котле, варилась в безумной квартире. Так сказать, всякой твари по паре. Художники, фарцовщики, футболисты, киношники. Даже какие-то — черт их разберет — юные неонеофутуристы вваливались, сами не очень зная, куда и к кому, чтобы сразу же, крича и обижая друг друга, декламировать свои ужасно авангардные стихи.

Входили без спроса, уходили без предупреждения, знакомились, надирались, ссорились, влюблялись. Как говорится, в одной комнате скрещенье рук, в другой — скрещенье ног. Сходились, расходились, слушали джаз, дрались, ругали власть, хвалили себя и безуспешно искали истину.

Не раз сюда, как камень в омут, падал и пропадал здесь по несколько дней и ночей мой герой. Когда намекали на их сексуальную близость, Лилька честно говорила правду — он ей только как братик. Разогнав по комнатам все шальное сборище, на кухне — за бутылкой — открывала ему душу.

Родители Лильки, дипломаты со знанием японского языка, погибли в автомобиле по дороге из Сан-Франциско. После заключения коллективного — без подписи Советского Союза — мирного договора с Японией.

Странная была история их гибели, темная, в связи с чем Лильке — в пятнадцать лет — оставили родительскую квартиру со всеми комнатами, дали небольшую пенсию, потом, правда, отобрали. Зато — родителей — тайно наградили посмертными боевыми орденами. Она хранила их в красивой лакированной японской коробочке с иероглифами и даже иногда цепляла на халат-кимоно, чтобы поставить на место смертельно надоевшего ей участкового милиционера по фамилии Глыба.

Так что Лилька была у нас круглая сирота.

— Как тот кулик, — каждый раз, когда выпивала, вспоминала она любимую в художественных кругах частушку, — которого гуси-лебеди трахать хотели. Ой, да не трогайте кулика, он же круглый сирота! Ой же, вы мои гуси-лебеди! Пошли сейчас же все отсюда вон! Оставьте вы Лильку наедине с ее непростой женской судьбой!

Но никто никогда не уходил. Казалось, все только приходили.

Лилька ругалась:

— Как налетят эти гуси со всей Москвы! Бутылки не хватает — к Лильке. Перепихнуться негде — к Лильке. Об этом их искусстве покричать — к Лильке, на кухню. Баба на улицу выгнала в одних носках — к Лильке. За жизнь потрепаться, поплакаться — опять к той же самой Лильке. Да будьте вы все трижды прокляты! Гады! Я что? Ваша мама?

В пятнадцать лет сирота Лилька первым делом сразу бросила проклятую школу. С помощью прошлых родительских связей отвязалась от инспекторши РОНО, талдычившей об обязательном в СССР образовании и угрожавшей колонией.

После чего, не предупредив по телефону, позвонила утром в дверь к Марте Францевне. Тетя Марта, знакомая с самого раннего детства, была знаменитая портниха, обшивавшая московских жен и, конечно, Лилькину маму-красавицу. Кроме того, главная московская картежница-преферансистка.

Утренняя Марта Францевна раздраженно открыла дверь — на лице белая крем-маска с прорезями для губ и глаз — страшное зрелище.

— Тетя Марта! — сразу же, с порога сказала Лилька тоном приказа. — Научи меня шить лучше тебя!

И та научила. Можно сказать, на свою голову. По прошествии времени — по вечерам, объявляя рискованный сомнительный мизер, Марта беззлобно жаловалась партнерам по пульке:

— Половину заказчиц переманила! Ушли к ней как за дудочкой Гаммельн­ского крысолова. Вот ведь сучка-девка! Ручки золотые!

Марта Францевна, несмотря на экстравагантный вид пиковой дамы, сверкавшей искусственными красками лица, и на не менее экстравагантное поведение, была весьма образованная, из хорошей академической семьи с немецкими и еврейскими корнями. Если б не пила, не играла, конечно, большего бы могла достичь в жизни.

По части выпивки ее способная ученица Лилька тоже не очень отставала.

Мой герой, однажды утром, удивленно и безгрешно проснувшись рядом с ней — с взаимного бодуна под одним одеялом — на кухне — на полу, понял, как продолжать и развивать роман под названием «Старик Зайцев».


Каждое утро Лилька горячо клялась — мамочкиной и папочкиной памятью — завязать навсегда, изгнать всю эту бесконечную беспардонную шоблу, запереть или сдать квартиру и удрать на Алтай. Там, где-то в районе горы Ревнюхи, искал то ли медь, то ли ртуть ее возлюбленный, ее жених — отважный геолог Чолпон с лицом американского актера из кинофильма «Великолепная семерка».

Ох, неслучайно гора, в районе которой копала геологическая партия под началом Чолпона, именовалась — Ревнюха. Коллективная жизнь в экстремальных условиях экспедиции нередко приводит к сближению. Особенно между мужчинами и женщинами. Не устоял и начальник партии Чолпон.

Как гром с ясного неба стало для Лильки его письмо. Откровенно, мужественно и честно сообщал он ей о своем неожиданном сближении. С новой коллекторшей Беллой Р. Он даже посмел вложить в конверт фото этой худой очкастой сучки. Как бы в подтверждение того, что не женское очарование, как в случае с Лилькой, его пленило, а нечто совсем иное. Что именно, правда, не объяснил.

— Может, у нее поперек? — дьявольски захохотала Лилька и сразу залилась слезами.

И ведь — в натуре — жалко бабу. Тридцать лет — семьи нет. Только, пропади они пропадом, одни какие-то неонеофутуристы вокруг! Был в жизни светлячок надежды — жених Чолпон. Когда особенно доставали заказчицы и вся эта гоп-компания, кричала им Лилька и сама себе верила:

— Все, подавитесь, отваливаю на Алтай, к Чолпону. А вы без меня — как хотите!

Становилось от этого как-то спокойней, уверенней.

А теперь — что?

В конце письма этот гад клялся, что чувство к Лильке для него очень дорого и незабываемо, и выражал твердую надежду, что, когда зарубцуются свежие раны, они все трое будут хорошо и по-человечески дружить.

Лилька с рыданием разорвала фотографию очкастой на мелкие кусочки. Бросила эти кусочки в унитаз, пописала и торжествующе спустила воду.

Конечно, даром эта перемена участи пройти не могла. Тоска, ревность, похмелье мучили бедную. Прежде всегда очень обязательная и даже пунктуальная в долгах и заказах, теперь часто подводила, злилась, опаздывала, один заказ налезал на другой.

Заказчицы сами путались в сроках, волновались, собирались на летний отдых, рассчитывая показаться мужьям и любовникам с лучшей стороны. Лильку они боялись и боготворили, она обзывала их курицами и халдами, материла, они появлялись невовремя и сталкивались в дверях.

Для смеха Лилька пугала их Ашотом. Страшный этот — по ее словам — страстный и дикий армянин мог явиться в любую минуту и сделать с ними такое, о чем они будут потом вспоминать всю жизнь — в ужасе и восторге. Заказчицы мило пугались, хихикали и с интересом ждали Ашота.


По утрам Лилька — мрачно — с невидящими глазами — тащилась в совмещенный санузел, пускала теплую воду в ванну, выливала туда из пузырька бадузан, опускалась в пахучую пену и закрывала глаза.

Несчастные заказчицы, не смевшие ни в чем ей перечить, бродили — полуголые — по четырем комнатам, пока Лилька не утолит тоску и похмелье. Робкие голоса их будили ее. С плеском и матом являлась она из пены.

Искала кимоно с красными драконами, садилась к «зингеру» — с отвращением. Но вскоре увлекалась и «зингером», и безумной жизнью.

Тут кто-то — громкий и веселый — нес в сумке раков — редкость какая! — приобретенных по знакомству с заднего входа магазина «Дары природы» на Сретенке.

На пиво средств у веселого уже не хватило.

Черные речные раки средней крупности, оставленные без присмотра, расползались из сумки по квартире и цапали ужасными клешнями босых заказчиц за нежные пятки и пальцы с педикюром.

Лилька — за столом с вчерашней посудой и пустыми бутылками, заваленным обрывками материи, выкройками и модными — польскими и рижскими — журналами — крутила ручку «зингера», пила из горлышка боржом, отшвыривала ногой в шлепанце ползающих по полу одуревших раков — кричала на заказчиц и отсылала за пивом и белым вином.

В процессе примерки и в ожидании пива снова раздраженно удалялась в ванную и дремала там в теплой воде и пене, выставив наружу круглые коленки.

В эти же тяжелые дни, на все лады проклиная очкастую ведьму-разлучницу, Лилька, чтобы поправить финансовое положение, неохотно, после сомнений, все же — по рекомендации моего героя — пустила квартиранта.

Конечно, это был Старик Зайцев.


Самая маленькая — из четырех — удобно изолированная комната теперь стала — для всех — комната Зайчика. Так, сразу же полюбив старика-квартиранта, бессмертной, как она выражалась, любовью, прозвала его хозяйка квартиры. Он не обиделся. В свою очередь — церемонно обращался к ней на французский манер — Ли-ли, с ударением на последний слог.

Зайчик привез с собой портативную пишущую машинку «Москва» четвертой модели — печатать переводы, и старый магнитофон «Днепр-9» — с голосом возлюбленной Азы.

Невзыскателен был к бытовым условиям, лагерник. Спал на раскладушке. Поставил ее так, чтобы постоянно видеть — на противоположной стене — афишу с портретом красавицы-цыганки — во весь рост и с красной розой.

В безумной квартире — в этом проходном дворе — никто не смел слова — насмешливого или обидного — пикнуть против Старика Зайцева. В ту же секунду вылетел бы любой обидчик, навсегда изгнанный Лилькой.

Рано лишенная полноценной любви родителей — в связи с их глубоким проникновением в японскую тематику и последующей трагической и таинственной гибелью по дороге из Сан-Франциско, — душевно тянулась — одинокая в собственном безумном доме Лилька — к своему квартиранту.

Теплый человечек был Старик Зайцев, ласково — Зайчик.

Про жизнь и — главное — про людей — на основании двадцатилетнего лагерного — опыта знал что-то такое, чего не знали другие. Своя была мера и свой счет.

Приходило очередное письмо от дурака Чолпона с предложением будущей дружбы. Лилька — в ванной, в голубой воде и пене бадузана — рвала письмо, только глянув. Накинув на голое тело кимоно и отгоняя по дороге заказчиц, с мольбой протягивающих к ней руки, шла в Зайчикову комнату — плакаться.

Садилась на раскладушку, запахнув кимоно, чтобы — на всякий случай — прикрыть драконами соблазнительно круглые коленки.

В других комнатах заказчицы, от нечего делать попивая белое винцо, переставали стесняться неонеофутуристов и фарцовщиков. А те — одни читали — наперебой — авангардные стихи, другие — рассматривали выгодно сфарцеванные у глупых штатников возле «Метрополя» — клевые шмотки.

Застоявшиеся заказчицы, приятно охмелев и не дождавшись мужского внимания, начинали шуметь, хихикать, кидаться живыми раками и бегать — одна за другой. Соблазн, легкий, как их босой бег, влекущий, как их запах, свободно гулял по квартире вместе с летними веселыми сквозняками.


«Я ехала домой, душа была полна неясным для самой каким-то новым счастьем…», — тем временем негромко пела Аза Лиманская из магнитофона «Днепр-9», окрашивая состояние Лильки еще большей грустью.

— У вас, Зайчик, хоть Аза есть, — говорила она, вздыхая. — А у меня кто?

Зайчик был очень серьезен.

— Вам необходимо чем-то заполнить свой досуг, Лили! Говорю это вам, как ваш искренний доброжелатель и как вдовец, познавший всю меру одиночества. Хотите, Лили, — отворачиваясь, чтобы не видеть ее коленки, предлагал он, — обучу вас французскому на хорошем разговорном уровне? Вам при вашей внеш­ности пойдет именно французский.

— Ах, Зайчик! Что вы несете? — необидно возмущалась она. — Ну, на кой мне ваш французский, сами посудите! Что я с ним делать буду? Слышите в соседней комнате? Фарца поганная, только на инглиш спикает.

И — неожиданно:

— Зайчик! Вы любили свою жену?

— Да, bien sur…3  Хотя у нас были свои сложности. При ее жизни. В основном, признаться, по моей вине.

— Вы ей изменяли?

— Фи! Quelle est la question4 , Лили?

— Так скажите же мне, наконец, Зайчик! — восклицала она. — Что же такое любовь? Как по-моему, любовь — это сволочь!

Аза глядела на Старика Зайцева с афиши и нюхала розу.

— Нет, Лили… Любовь — это… Это… это… — Он таинственно понизил голос до шепота: — Только вам… У меня сейчас огромный заказ. Полное собрание одного французского писателя-коммуниста. Дерьмо ужасное, хоть он и участник Сопротивления. Но как только заплатят весь гонорар, я… Я выкуплю у табора Азу Лиманскую!

— Что? — вытаращила глаза Лилька и расхохоталась, прогнав грусть. — Ах вы, Зайчик! Вот настоящий мужик! Не то что некоторые! Чолпон! Ты гад ползучий!

Она поцеловала Старика Зайцева в лоб, решительно встала и направилась в прихожую, громко крича:

— Девки! Жопы! Кто следующая мериться?

— Я! Я! Я! Я!


Роман — тем временем — вел себя странно и своенравно. То забывал обо всем, кроме Лильки и ее душевного состояния. То чрезмерно увлекался душевным состоянием автора. То занимался Лилькиными заказчицами, заставлял их петь хором и вдруг милостиво позволял кому-то из них солировать.

Другие — даже незапланированные — персонажи — тоже запросто, без спроса — заходили-забегали в открытые двери романа-квартиры, напоминая — своим существованием — об особенностях и сложностях современного мира, шумевшего за окнами.

Конечно, роман вспоминал о своем названии — «Старик Зайцев».

Совершал крутой разворот — возвращался к своему протагонисту и останавливался в недоумении — а что все-таки делать с этой его неутолимой страстью к роковой цыганке?

Да и с ней, кстати, тоже не так все было просто. Легко написать — «волшебный голос». А как написать так, чтобы он был услышан читающим?

Очень важный момент работы: прислушивание к себе — с замиранием на любом месте, с полуоткрытым ртом и отуманенным взором.

Мой герой рвал исписанные страницы, метался по комнате — из угла в угол.

— Успокойся, — говорил ему истинный друг, снисходительно наблюдая за ним. — В романах ведь что обязательно? Широта охвата и чтобы все линии пересекались, все герои постоянно встречались — сколько бы лет ни прошло. И чтобы — хоть десять, хоть двадцать лет спустя — сначала как будто не узнавали, а потом радостно обнимались…

— Эй! — Остановился мой герой. — Откуда ты этого набрался, чувак?



Из записной книжки «Морфлот»


Роман. Соображения.

Роману тесно в рамках. История неумолимо стучится в его стены. История всегда права. Как это ни печально для людей. История права всегда, но не во всем.

Короче! Необходим ретроспективный взгляд в прошлое.


Начало ХХ века.

Детство Старика Зайцева. Благополучная семья. Собственный дом в Сокольниках. Отец — известный врач-венеролог, мать — красавица, пианистка.

Скрябин.

Юность Старика Зайцева. Гимназия, знакомство с трудами Карла Маркса и Георга Вильгельма Фридриха Гегеля.

Поэзия Блока. Символизм. Первая любовь. Первые стихотворные опыты.

Некто, впоследствии крупный деятель партии большевиков, проходит курс радикального лечения у отца Старика Зайцева. Первичный сифилис, вызванный безжалостной спирохетой Treponema pallidum. Ему нравится одаренный юноша.

Бурное время революции. Юный Старик Зайцев, как щепка, в бурном потоке.

Интерес к программе социалистов-революционеров. Разочарование после убийства посла Мирбаха.

Роман временно уходит в сторону графа Мирбаха. Его детство в заповедном имении на Харфе, служба в резерве Дризенского кирасирского полка, отношения с Мальтийским орденом. Смерть от руки эсера Блюмкина.

Роман еще более расширяется. Появляются исторические персонажи советского времени, с которыми пересекается Старик Зайцев, ставший газетным журналистом. Потом они исчезают. Потом он снова пересечется с ними на лесоповале.

Крупный деятель партии большевиков, некогда успешно прошедший курс лечения у известного дореволюционного врача-венеролога, отца Старика Зайцева, возглавляет Журнально-Газетное объединение — Жургаз.

Счастливое пересечение с ним молодого Старика Зайцева.

Журнал «Огонек». Близость к Михаилу Кольцову. Командировка в Париж. Встреча с будущей женой, сотрудницей советского торгпредства, посвященные ей стихи. «Раскосость глаз. Зигзаг — и память о ласточке, уплывшей в синеву...»

На Европу наплывает роковая туча гитлеризма.

Командировка в Берлин.

На Унтер-ден-Линден Старик Зайцев вместе с другими прохожими, радостно кричащими «Хайль Гитлер», пропускает колонну голоногого — бодро шагающего — гитлерюгенда. Впереди колонны, блестя арийскими глазами, распевает «Die Fah-ne hoch»5  внедренный советский разведчик Анатолий пятнадцати лет от роду.

В Москве исчезает крупный деятель партии большевиков.

За ним исчезает Старик Зайцев…



* * *

Поднялся мой герой на третий — Лилькин — этаж. Дверь, как всегда, настежь. Из прихожей — голос. Знакомый, вроде. Чей? Не видно за спинами.

Слышит:

— В чем секрет? — переспрашивает кого-то этот голос. — Прост, как все гениальное. Космос вне нас и космос внутри нас. Дайте им возможность воссоединиться — и вы уже там!

— Но как? Как дать эту возможность?

— Проще простого!

Мой герой раздвинул спины.

— Але! — радостно завопил. — Чувак! Да это ты?

Он, он! Любитель Космоса! В своем костюме космонавта. Почему-то только до пояса. Ниже — в длинных трусах, то есть — без спецштанов. Все, кто на тот момент в безумной квартире топтался, обступили, слушают с восторгом.

Он моего героя обнимает. Тоже радостно.

— Чувак! — смеется. — Что характерно, пересекаемся с тобой прям как в романах!

В прошлом однажды — кажется, это было где-то в районе Плющихи — поднявшись — по случаю — на крышу дома, увидел мой герой на кровельном железе фигуру в скафандре и костюме космонавта — с воздетыми к небу руками.

— Отсюда на порядок ближе к космосу. Космос пронизывает меня, — доверительно сообщила фигура моему герою, сняв с головы скафандр. — У меня дружок на киностудии «Мосфильм», завкостюмерной. А у них только что закончились съемки нового художественного двухсерийного фильма «Долетайте до самого солн­ца». За пятеру в день имею костюм. Хочешь надеть скафандр? Для ощущения.

— Нет, спасибо, — отказался мой герой.

Космос не пронизывал его.

— Зря, — вздохнул Любитель Космоса, и его милое, простецкое лицо с металлическим зубом искренне огорчилось. — Много теряешь. Космос — это все! Космос — это Бог!

— Ты веришь в Бога? — удивился мой герой.

— Нет! Я верю в Космос! Он совершенен и адекватен состоянию духа. Когда я воссоединюсь с ним и сольюсь, я сам стану Богом!

— Зачем?

— Как? Ты что? Став Богом, я смогу делать много хорошего и полезного. Не то, что этот… теперешний…

Мой герой доброжелательно, но немного иронически спросил:

— Скоро ли воссоединишься?

— Космос позовет меня! — и снова воздел руки.

Оказывается, в последние дни он, уже однажды лично побывавший в космосе, часто менял крыши — в поисках новой стартовой площадки. Осматривал крышу Театра имени Моссовета — не подошла по некоторым характеристикам. Перешел — по соседству напротив — на Лилькин дом.

Хорошее место, подходит. Совсем уже собрался стартовать — глядит, в костюме изъян — ниже пояса сносился, прохудился в известном месте. С такой дырой последний слой атмосферы нипочем не преодолеть.

В безумную квартиру, к Лильке, приемной матери всех страждущих и путешествующих, привела с крыши интуиция. Чувство, как известно, особенно развитое у любителей космоса.

В прихожую Лилька вышла, обеими руками держа перед собой искусно заштопанные космические штаны.

— Ручки мои золотые! — хвастается. — Ювелирная работа! А то ведь вы­брасывать... Надевай, несчастный!

Заметила моего героя, подмигнула.

— Видал? Еще один шизик приблудился на мою голову. Что бы вы все без Лильки делали?

«Ой, ой! Лилька! — мой герой внутренним голосом. — Как-то так не так ты на этого чувака смотришь! Что? Сердце не камень?»

Да и Любитель, между прочим, тоже. На Лильку смотрит. От волнения и внезапно вспыхнувшего чувства даже на другой язык перешел — космическое влияние.

— Emi yoo gba ope ati ife mi si o sinu aaye ki o fi de gege…6

— … bi asia!7  — обрадованно закончил за него Старик Зайцев, появляясь в прихожей. — Между прочим, гарно размовляете по-йорубски, коллега. Знакомый нигерийский диалект.

И объяснил всем — в ответ на недоуменные взгляды:

— Чалился у нас на зоне один симпатичный пацан из западноафриканского народа йоруба. Пятьдесят восьмая два. Вооруженное восстание с целью отторжения от СССР части его территории и присоединения ее к государству Того.

— Надевай штаны, шизик! — приказала Лилька. — А то, видишь, Наташка на тебя глаз положила! Наташка! Смотри у меня! Не возбуждайся! Скоро за тобой твой Лавр придет!

Юная заказчица из хорошей семьи — со светловолосой головкой и в очках — по прозвищу «шведская девушка» — презрительно фыркнула.

— Даже ни капельки не положила! Даже странно, Лиль Петровна! Все давно знают — у меня законченный фригидный тип.

Любитель Космоса с удовольствием натянул заштопанные штаны. Помахал всем рукой, как Гагарин. Лильке, между прочим, послал особенный взгляд. Между прочим, не безответный. И сделал последнее заявление:

— Интересно тут у вас. Да мне пора! Там интересней! Сейчас, когда поиски внеземной жизни начинают наконец приносить первые плоды, настало уже время думать о массовом переселении.


«Летит безумная квартирка — словно Ноев кораблик — по волнам мирового пространства. Где твой Арарат, кораблик? — вдохновенно писал мой герой. — Страшные океанские волны щадят — нет им до нас дела. А нам до них. Мы свободны, мы бесстрашны. Веселые и печальные твари божьи, безумствуем на палубе. Не нужен нам этот ваш Арарат — конец нашей свободы. И никакого голубя не станем выпускать — в поисках тверди...»

Знакомый голубь-сизарь — городской, из семейства голубиных — сел на подоконник открытого окна. Молчит. Скептически.

— Что? — спросил его мой герой, оторвавшись от пишмашинки. — Не согласен?

— Вопрос вообще спорный, — ответил голубь. — Скажу тебе честно.


Уж безумнее этого вечера, кажется, на палубе нашего кораблика еще не бывало. Как-то так все сложилось, соединилось.

У фарцы, например, особенно удачный вышел гешефт. Ребята не жадные, широкие, на радостях натащили из «Березки» — с Большой Грузинской улицы — всякой валютной всячины.

Копченые язычки, патиссончики в красивых баночках, салями настоящее, орешки, вобла. Правда, некоторые заказчицы, так из квартиры и не ушедшие, заночевать решившие, чтобы хотя б с утра заказ получить — салями есть отказались, узнав, что такую колбасу из бедных испанских осликов делают.

На выпивке все-таки решили сэкономить — отечественная, родная, тоже нормально пойдет. Зато пиво импортное, баночное, датское. Кстати, раков, наконец, сварили, чему они, отчаявшись на полу, возможно, даже были рады.

Настрой у Лильки, слава Богу, был хороший. От этого вокруг все зависело.

Утром — очень серьезная — взяла у своего Зайчика лист белой бумаги и авторучку, освободила место на столе и написала письмо Чолпону.

Просила больше никогда в жизни ей не писать. Если уж у него такая охота, пусть в свободное от поисков меди или ртути время пишет своей коллекторше-евреечке, которая, видать, еще не разобралась, какое счастье в кавычках ей привалило. И чтоб он знал, козел-геолог, что Лилька к нему теперь дышит ровно — равнодушна как камень. Тем более в ее жизни появился кое-кто получше. Сейчас его нет рядом, он в ответственной — дальней — командировке, но скоро вернется и тогда...

Старик Зайцев — письмо Лилька ему сразу показала — в этом месте снял очки.

— Вы уверены, Лили?

— Ах, Зайчик! После этого гада Чолпона ни в чем нельзя быть уверенной! Но когда он стоял там в трусах и разливался про космос… Он весь как будто сиял! — она вздохнула. — Мне кажется, это взаимно.

— Ну, ну, — не очень уверенно отозвался Старик Зайцев и продолжал читать.

Строгой редакторской рукой — убрал кой-какие обороты и выражения, но — в целом — письмо одобрил.

— Очищение, — сказал он. — Или, как говорили мои друзья по Мордовлагу греки, — катарисмо.

— Скажите, Зайчик! Может, это катарисмо лучше на вашей машинке напечатать? — спросила она. — Чтоб знал, гад ползучий!

— Нет, Лили! — мягко возразил он. — Это будет faux-pas 8 . Только от руки. Не так официально. Все-таки у вас были хорошие моменты.

— Были, — вздохнула Лилька, заклеивая языком конверт с адресом.

Повеселела и закричала на всю квартиру:

— Эй! Народ! Внимание! Сегодня у нас общее катарисмо!


Мой герой так и не узнал, почему и куда в этот вечер по улице имени Максима Горького везли самолет. Раскинув крылья, он стоял на платформе, тягач тянул ее за собой.

Впереди, завывая сиренами, ехали гаишные машины, сзади — гаишники на мотоциклах. Милиционеры теснили зевак на тротуары.

— Он похож на пленного героя, — неожиданно сказал Старик Зайцев. — Пленного и распятого. Как Христос.

Они стояли рядом на балконе. Мой герой с восторженным удивлением посмотрел на него и быстро достал записную книжку.

— Потрясающе! Христос — самолет! — прошептал он. — Можно — запишу?

— Да сколько угодно, мой милый, — добродушно отозвался Старик Зайцев. — Нам не жалко. Нам это ни к чему.



Из записной книжки «Морфлот»


Самолет — Христос. Развить тему.


Размышление о вере.

Вера в Христа. Вера в самолет.

Вера лагерника. Вера в лагерника.

Вера чувака с крыши. Вера в чувака с крыши.

Вера во всех лагерников и всех чуваков.


              Ты чувак и я чувак,

              Чуваки мы оба.

              Мы с тобою навсегда

              Чуваки до гроба.



* * *

В необычном этом зрелище было что-то завораживающее. Зрители неохотно покидали балконы и окна, когда кавалькада с распятым самолетом скрылась из вида, направляясь к площади имени Пушкина.

Уже со стола убрали «зингер», журналы и выкройки. На их место поставили блюдо с раками, бутылки, банки.

— Чего празднуем? — влетел еще один в открытые двери и сразу же пристроился к столу, удивился ракам и нацелился на них.

— Ты что? С мороза? Катарисмо обмываем!

Хорошо и дружески пошла на этот раз выпивка, все весело и беззлобно пьянели. Неонеофутуристы уже готовы были влиться в ряды фарцовщиков, футболисты — немедленно приобрести у тех стильные шмотки, киношники огорчались, что нет киноаппарата — роскошное могло бы получиться кинишко, не хуже, чем «Тени» Касаветиса. Там, правда, все были негры, что гораздо выразительнее.

Особое значение и ценность приобретали теперь заказчицы. Они стояли в очередь к телефону — надо было срочно сообщить мужьям и любовникам, что примерка нарядов для поездки на ЮБК и в Пицунду, к сожалению, сильно затягивается.

Мой герой тоже пьянел вместе со всеми. Так легко и славно — в общем шуме и бреде — он давно уже себя не чувствовал. Он был сейчас братом всем фарцовщикам и футболистам, он любил их.

Позже он писал на страницах романа: «Хмельная суета, бред случайностей, невнятица споров, легкость и праздность, мгновенное сближение, магия прикосновений… И усилие неэвклидовой догадки, соединяющей несоединимое в пространстве и времени. Символ чего-то, что вообще невозможно описать, как запах московских бульваров после летнего дождя.

Да будет, чуваки, все это благословенно. И ныне, и присно, и во веки веков!»


Старик Зайцев не прятался в своей комнате, наоборот — легко вписался в безумную атмосферу. Чувствовал себя в этой — молодой — дикой — среде свободно. Как говорится, словно рыба в воде. Даже — по собственной инициативе — притащил магнитофон «Днепр-9».

Великолепные у него были записи Азы. Менялся и покупал задорого на Кузнецком Мосту у таких, как он, фанатиков цыганского пения. Его там знали — кличка Лиманский. Последнее приобретение — романс «Я ехала домой». Чарующий — ветреный — голос, сладость тоски и печали.

У фарцы наготове были свои записи. Они легко — при общей поддержке — победили цыганку. Старик Зайцев расстроился, но не стал возражать — лагерный опыт научил его приспосабливаться к любому повороту.

У компании наметились разногласия. Одни яростно держали мазу за «бит-лóв», другие — не менее яростно — «за роллингов».

Лилька любит «битлов» — больше жизни. И все тут!

— Ob-La-Di, — пели английские мальчики в московской квартире, — Ob-La-Da!

Лилька, обнимая Старика Зайцева — головой к его голове, виском к виску — покачиваясь вместе с ним — в такт:

— К звездам хочу! Я тоже хочу к звездам!

— Не забудьте о терниях, Лили.

Эх! Какой тут общий пляс пошел! Заказчицы буквально нарасхват! Наташка — шведская девушка — забыв о фригидности, так поддает лихо — очки на пол летят — под ноги танцующим. Ну и фиг с ними — Лавр другие купит.

— Yellow Submarine! — на предельной громкости — рвется из окна — над улицей Имени Максима Горького. — Yellow Submarine!

С соседнего балкона — с ненавистью:

— Гады алкоголики житья от вас нет тунеядцы пидарасы абсракционисты, — и ложкой по дну кастрюли, — кончайте житья от вас нет милиция... Милиция!


Вот и милиция. Явилась не запылилась. Молодой, розовощекий, строгий. С портфелем. Потом — когда всё про этот вечер вспоминали — его так и называли: Розовый.

Зайчик сразу магнитофонный шнур из розетки выдернул. Тишина. Немая сцена из бессмертной комедии Гоголя «Ревизор».

Лилька — разрушая мизансцену, вызывающе — руки в боки — перед Розовым.

— Зайчик! — кричит. — У меня там в тумбочке орден!

— Зайчик? — заинтересовался Розовый, увидев старое лицо среди молодых. — Гражданин Зайчик, вы будете ответственный квартиросъемщик данной жилплощади?

— Я буду ответственный квартиросъемщик, — обиделась Лилька и — скандальным голосом: — А что за новости? Ко мне всегда по сигналу от соседей Тимофеич приходит.

Розовый — с печалью в голубых глазах:

— Участковый старший сержант Глыба Егор Тимофеевич… — снимает фуражку, — безвременно скончался. То есть умер. Я теперь за него.

Пьяный неонеофутурист — шепотом, прячась за спинами:

— То есть пал смертью храбрых наш Тимофеич, — и уже громче: — Не от пули бандита, не от доли лихой, вдруг упал участковый…

— Ему вечный покой! — радостно подхватил собрат по поэтическому цеху.

— Как? Как? — неожиданно возбудился Розовый. — Повторите, гражданин, я слова спишу. Мне как раз по комсомольской линии в нашей стенгазете заметку поручили — памяти старшего сержанта Глыбы.

Достает из портфеля тетрадку, карандаш.

Старик Зайцев сидит хмурый, наливает себе и пьет.

— Зайчик? Что с вами? — толкает его в бок Лилька. — Вы побледнели.

Футболист спрашивает Розового:

— За футбол болеешь? Какая команда?

— Что за вопрос — «какая»? Единственная! Бело-голубая! «Динамо» Москва.

— Узнаешь меня? — спрашивает футболист.

— Ой! — Розовый даже сел. — Это вы? Шестой номер!

— Это я! Давай дернем, старшина! За успех нашей команды и в память о твоем старшем товарище!

Наливает ему, чокается с его рюмкой.

— Во время профилактической работы не употребляю, но… — Розовый встает, — исключительно если с вами, гражданин шестой номер! Из уважения! Особенно за последнюю триумфальную победу над сраной «конюшней».

— Что ж ты, старшина, — закусив патиссончиком, спрашивает полузащитник, — молодой, здоровый, кровь с молоком, а в мусора подался?

— Сам переживаю, честно. Например, просился в действующую армию, в ЧССР, в город Прага — интернациональный долг выполнять, — с удовольствием закусывая язычком. — Нет, комитетчики говорят, ты здесь нужнее. В сложившейся политической обстановке. Тут, говорят, у нас в районе улицы имени Горького профилактической работы столько много, своих кадров не хватает.

Лилька заинтересовалась, подмигнув Старику Зайцеву. Он сидел мрачный, как никогда.

— Алё, наследник Тимофеича! — это Лилька — Розовому. — Колись! Стукачей у нас в доме навалом?

— Такие вопросики! — смутился Розовый. — Источники, что ли?

— Источники, родники, живые ключи!

— А как же! — после очередной рюмки неожиданно для себя дал слабину Розовый, проговорился. — Источники, конечно, имеются. В седьмой квартире источник. В двадцать третьей источник. В двенадцатой.

— Двенадцатая? — ахнула Лилька. — Духонины? Такие милые старушки?

— Ну и что ж, что старушки, — снисходительно пожал плечами Розовый. — Это даже хорошо, когда старушки. Вообще каждый может сигнализировать при желании. Потому что это патриотизм. Как говорил Глыба Егор Тимофеевич.

— Ну, а механизм патриотизма какой? — с искренним интересом спросил один из фарцовщиков.

— Какой там механизм? — пожал печами Розовый. — Простой механизм. Сначала профилактика, потом подписка.

Не выдержал Зайчик — первый раз видела Лилька, чтобы утратил он — конечно, в связи с опьянением — благоприобретенную осторожность.

Встает вдруг — с рюмкой в руке.

— Всем кочумать! — каким-то даже не своим, чужим голосом. — С понтом тост у меня! Сукой мне быть, если чернуху леплю…

Стихли все, удивленно замолчали. Это был какой-то другой — совсем не­ожиданный — Зайчик. А он — бледный и пьяный — продолжал, но уже своим — Зайчиковым — голосом, даже с каким-то лирическим оттенком:

— Вот есть такая квартира в Москве... такая гостиница для путешествующих... для ищущих... для обретающих... Одинокий странник играет здесь под сурдинку в ожидании того, что не сбудется… И вдруг какой-то бóрзый лягаш, какой-то вертухай паршивый, подворотня…

— Что, что, что? — потрясенно шептал Розовый, хватаясь за правый бок, где могла бы быть кобура с пистолетом.

И вдруг:

— Браво! Браво! — И аплодисменты.

Невероятная гостья аплодировала, стоя в дверях. Райская птица, только сильно преклонного возраста. Шляпка из черной соломки с искусственными цветами и ягодами, черные перчатки по локоть, длинная юбка. Брови наведены черным карандашом. Щеки слегка нарумянены. В руке — хозяйственная сумка из популярной ткани «болонья».

Старик Зайцев — что такое? — сразу сник растерянно, вмиг стушевался, как говорится.

(Мой герой — внутренним голосом: «Внимание! Быстро снять со стены чеховское ружье!»)

Райская птица — спокойно — Розовому:

— Только что, товарищ милиционер, вы стали счастливым свидетелем театральной репетиции. Поскольку перед вами, товарищ, народный артист Малого театра, занятый в будущем спектакле в роли уголовного элемента, не­жданно-негаданно ворвавшегося в квартиру героев пьесы. И вот сейчас он, в качестве эксперимента, решил проверить на молодом неискушенном зрителе убедительность своей игры.

— Убедительно! — обрадовался Розовый. — Гражданин Зайчик! Нет! Честно — убедительно. Можешь мне поверить! Ваше здоровье, как говорится!

И махнул четвертую рюмку.

Райская птица приблизилась к Старику Зайцеву — он застыл зачарованно, глядя ей в глаза. Только губами безмолвно шевелил.

— Браво, любимый! — повторила она.

И — к всеобщему изумлению — поцеловала его в губы.

Предчувствие чего-то неожиданного, даже необычайного повеяло в комнате и объединило компанию. Все — буквально — затаили дыхание. Розовый — в тишине — махнул еще рюмку. Пятую.

(Мой герой — внутренним голосом: «Внимание! Ружье! Курок! Огонь!»)

— Он вам говорил, что я умерла. Не так ли? — спросила райская птица весело. — Но я жива!

Сделала книксен.

— Мари! — умоляюще прошептал Старик Зайцев. — Это же только художественный образ! Лили, дорогая! Совершенно забыл вам сказать. Хотел, хотел! Но просто закрутился с этим французским переводом. Друзья! К счастью, моя жена Мария Бенедиктовна, оказывается, жива!

— Поздравляем! Поздравляем! — сразу, обрадовавшись, закричали все. — Хорошая новость, поздравляем!

Кто-то из фарцовщиков, услышав — пьяным ухом — «поздравляем», заорал:

— Happy Birthday to You!9

Все радостно подхватили:

— Happy Birthday! Happy Birthday!

Все стали выпивать, чокаться, целоваться. Особенно отличались с поцелуями заказчицы, уже окончательно забывшие о мужьях и любовниках.

Лилька — тоже возбужденно — к Марии Бенедиктовне — с поцелуем.

— Спасибо, спасибо! Уж так мне эта Азка его надоела! — говорила она и передразнивала пение: — Я ехала домой, я ехала домой... Ну вот, приехала... Слезай!

— Вам спасибо, Лили! — поцеловала ее в ответ Мария Бенедиктовна. — Имейте в виду, он же мне все рассказывает. Как ему в вашем доме тепло, славно, весело, молодо. Он так много пережил, что теперь ему надо посто­янно чувствовать на губах вкус свободы. А ведь свобода — это иллюзия, не правда ли?

Голос ее задрожал.

— Мари! Умоляю! — нервно прошептал Зайчик.

Мари обеими руками в черных перчатках сняла — с прически — шляпу с цветами и ягодами. И, увидев восторженный взгляд Лильки:

— Долгие годы, деточка, я — в связи с обстоятельствами — старалась быть серой мышкой незаметной. Теперь — вся эта сталинская сволочь — пусть она знает, что есть личности, не похожие на них!

Вокруг все опять танцевали — уже под «роллингов».

«She confessed her love to me», — пел Мик Джаггер. А один из фарцовщиков — со знанием английского — топтался среди танцующих и подпевал-переводил — в фужер, как в микрофон:


              Она призналась мне в любви,

              А потом исчезла вместе с ветром,

              Она была красива неземной красотой

              С легким намеком на телесность…


Враги с соседнего балкона еще раз попытались было выступить, опять колотили в кастрюлю, но тут привели на наш балкон Розового и показали. Он молча — говорить уже не мог — погрозил им пальцем — они заткнулись.

Его самого — по Лилькиному приказу — коллективно повели в санузел. По дороге — слабой рукой — попытался схватить со стола шестую рюмку, но только разбил.

Уложили в ванну — конечно, без воды. В форме милиционера. Даже в фуражке. Бережно и заботливо. Когда человек так безнадежно пьян, уже не важно — кто он, пусть хоть трижды мусор. Братское чувство пьющих часто сильнее понятных — любых — социальных — антипатий.

Под голову сунули подушку. Розовый сразу заснул с легким детским храпом.


Никто и не заметил, как исчезли Старик Зайцев и его жена Мари.

Окно Зайчиковой комнаты выходило во двор.

Унылый брандмауэр, задворки театра — служебный вход, справа — помойка с облезлыми, злющими кошками. Тоска! Если бы не клен. Один такой рос — посреди двора. Наверное, следовал бы — банальная логика фразы — эпитет: одинокий. Но нет, клен, то приветливый, то тревожный в зависимости от силы и направления городского ветра — одинок не был.

У него был друг — Старик Зайцев.

В окне клен — остролистный. На противоположной стене — Аза с розой.

Оторвавшись от пишущей машинки с французским переводом, подолгу стоял Старик Зайцев у окна, думая о своем, наблюдая за жизнью ветра и жизнью клена и посылая ему мысленные приветы и откровенности.

Иногда даже напевал-мычал подхваченные на каком-то бульваре у мальчишек и девчонок — под гитару со скамейки — слова и мелодию:


              Клены выкрасили город

              Колдовским каким-то цветом.

              Это скоро, это скоро…


Каждый раз замолкал, обрывал себя. Петь, пусть даже мычать, в присутствии Азы Лиманской, пусть даже на афише, было кощунственно.

— Мари! Они меня называют Зайчик, — сказал Старик Зайцев. — Ты не против?

Он лежал на раскладушке — головой к окну, глазами к афише.

— Мне даже нравится, — сказал она. — Зайчик!

Отошла от окна — тоже на клен смотрела — села к нему на раскладушку.

— От лягаша отмазала, спасибо, — сказал он тихим голосом. — Ты настоящий друг.

— Еще бы, — сказала она.

— Мари! Мне кажется, я ухожу.

— Заткнись, дурак! — рассердилась она. — Ты просто выпил. Тебе же нельзя столько!

— Помнишь, как познакомились? В Париже. Ты была прелестна, как ласточка.

— Самое смешное, — вздохнула она, — что тогда я, действительно, была похожа на ласточку.

— Мари! — снова сказал он. — Я ухожу!

Он бледнел и исчезал.

— Что у тебя болит? — наконец, испугалась она.

— Ничего. Я ухожу.

— Не смей! — закричала она. — А как же Аза?

— Ты же сама сказала, что свобода — это иллюзия. Я ухожу… ласточка…


— Никак не могу понять, — сказал истинный друг, — почему ты решил его убить? Он что, по-твоему, полностью исчерпал себя в романе?

— Да! — серьезно сказал мой герой. — Хватит, он должен умереть. С самого начала я, так сказать, примерял его на себя. Вернее, себя на него. Как бы лично я вел себя при всех поворотах такой судьбы? Например, перед изувером следователем-чекистом с лампой? А как бы я умирал на раскладушке в чужом доме — то ли от любви, то ли от нелюбви? Моя собственная смерть особенно интересовала меня в процессе работы над романом. Как, как это будет? Почему? За что? Я даже написал последние слова Зайчика. «Не верю! — кричит он, исчезая. — В Бога не верю! В смерть не верю! Человек до последней секунды должен считать себя бессмертным!»

— Как? Ты не видишь здесь противоречия? Не верит в Бога, но верит в бессмертие? Нонсенс! Абсурд!

— Да, вижу. Противоречие. Ты прав, — вздохнул мой герой. — Поэтому я вычеркнул.

— Ну, хорошо, допустим, — сказал истинный друг. — И к каким же выводам ты пришел, так сказать, примерив на себя Старика Зайцева?

— Неутешительным. Для меня, — ответил мой герой. — Но — послушай! — смерть Старика Зайцева еще не конец романа. Я уже вижу финальные сцены, так сказать, эпилог. Итак, прошло много лет. Кладбище…

— Кладбище? — Удивленно переспросил истинный друг.

— Возможно, Ваганьковское, — продолжал мой герой. — Старая Лилька в черном платке, потому что только что ставила в храме Воскресения Словущего свечки за упокой всех ушедших и — в частности — Любителя Космоса…

— И его ты убил? Ничего себе! Ты просто палач какой-то!

— Знаешь? Это мое право — убивать! Он погиб в космосе. Столкнулся или взорвался сам по себе, пытаясь в очередной раз стать Богом.. Лилька часто приходит на его символическую могилку и плачет. Дома ее теперь ждет Чолпон. Тоже старый, спившийся, коллекторшей Беллой Р. давно уже брошенный… Да! Жизнь всех моих бедных тварей уже давно не празднична — кораблик, наконец, пристал к Арарату.


Метались по квартире, волновались, советовались, пили… Пьяный неонео­футурист, выедая последнего рака, ерничал:

— Вдруг охотник выбегает, прямо в зайчика стреляет… Принесли его домой… прямо в печку головой… оказался он живой! Живой! Живой!

Заорал радостно и тут же схлопотал — по фотокарточке — от полузащитника.

— Еще раз, — холодно сказал он ему при этом. — Уйдешь отсюда непосредственно с балкона.

Метались, пили, плакали, бросались к телефону — звонить в скорую…

Киношник — оказался парень с хорошей, нежной душой — додумался:

— Давайте ему Азу включим! Может, встряхнет?

— Лили, — ровным голосом сказала Мари, — пожалуйста, не надо ничего включать, не надо в скорую. Ему нужен слон.

— Слон?

— Слон! И уж если это не поможет…



Из рассказа  А.И. Куприна «Слон»


…Но однажды утром девочка просыпается немного бодрее, чем всегда. Она что-то видела во сне, но никак не может вспомнить, что именно, и смотрит долго и внимательно в глаза матери.

— Тебе что-нибудь нужно? — спрашивает мама.

Но девочка вдруг вспоминает свой сон и говорит шепотом, точно по секрету:

— Мама... а можно мне... слона? Только не того, который нарисован на картинке... Можно?

— Конечно, моя девочка, конечно, можно.

Она идет в кабинет и говорит папе, что девочка хочет слона. Папа тотчас же надевает пальто и шляпу и куда-то уезжает. Через полчаса он возвращается с дорогой, красивой игрушкой. Это большой серый слон, который сам качает головою и машет хвостом; на слоне красное седло, а на седле золотая палатка, и в ней сидят трое маленьких человечков. Но девочка глядит на игрушку так же равнодушно, как на потолок и на стены, и говорит вяло:

— Нет. Это совсем не то. Я хотела настоящего, живого слона, а этот мертвый.

— Ты погляди только, Надя, — говорит папа. — Мы его сейчас заведем, и он будет совсем, совсем как живой.

Слона заводят ключиком, и он, покачивая головой и помахивая хвостом, начинает переступать ногами и медленно идет по столу. Девочке это совсем неинтересно и даже скучно, но, чтобы не огорчить отца, она шепчет кротко:

— Я тебя очень, очень благодарю, милый папа. Я думаю, ни у кого нет такой интересной игрушки... Только... помнишь... ведь ты давно обещал свозить меня в зверинец посмотреть на настоящего слона... и ни разу не повез...

— Но, послушай же, милая моя девочка, пойми, что это невозможно. Слон очень большой, он до потолка, он не поместится в наших комнатах... И потом, где я его достану?

— Папа, да мне не нужно такого большого... Ты мне привези хоть маленького, только живого. Ну, хоть вот, вот такого... Хоть слоненышка...

-— Милая девочка, я рад все для тебя сделать, но этого я не могу. Ведь это все равно, как если бы ты вдруг мне сказала: папа, достань мне с неба солнце.

Девочка грустно улыбается.

— Какой ты глупый, папа. Разве я не знаю, что солнце нельзя достать, потому что оно жжется. И луну тоже нельзя. Нет, мне бы слоника... настоящего.

И она тихо закрывает глаза и шепчет:

— Я устала... Извини меня, папа...

Папа хватает себя за волосы и убегает в кабинет.

…………………………………………….

Ночью слона ведут в гости к больной девочке.



* * *

Мчаться в «Сайгон» за Азой Лиманской вызвался, конечно, мой герой, как постоянный посетитель и знакомый. С ним увязался фарцовщик, утверждавший, что имеет третий разряд по самбо (самооборона без оружия), знает приемчики и может защитить от любого ночного нападения.

Футболист-полузащитник опрокинул еще рюмку и сообщил, что он за рулем. «Москвич 412», экспортный вариант, внизу, на Горького.

— А если ГАИ? — спросили его тревожно. — Трубка Раппопорта, штраф — к ним в карман…

— ГАИ? Штраф? — рассмеялся полузащитник-динамовец. — Да они, уроды, как меня увидят, сами на руках понесут куда надо!

В прихожей — еще немного пошутили на тему национальности проклятой антиалкогольной трубки и, наконец, проводили отважных спасителей в ночь.


Хорошо-то как — с превышением скорости — мчаться по ночной — пустой Москве. Моя Москва, овеянная летней прохладой — хороша. Безлюдно, бессветно, только кое-где окна домов горят на разных этажах, только светофоры — на перекрестках и площадях — ярко перемигиваются разноцветными очами.

По Садовому — свободному — мимо высотки на Восстания, на Смоленку, на Зубовскую и дальше — к Парку Культуры. Спешить, спешить — на красный нахально проскакивать.

Кто знает — жив ли еще?

Полузащитник — молодец, словно и не пил, глаза строго глядят на дорогу, сильные руки уверенно держат руль.

Фарцовщик-третьеразрядник — на заднем сиденье — молол какую-то пьяную чепуху. Мой герой — впереди — у открытого бокового окна — не слушал. Он думал, что вот — ночь — лихая ночь, подруга ночь — и он мчится к цыганке, и в самом этом движении — с ветром — есть что-то цыганское.

Он думал и о том, что если бы в детстве его украли цыгане, как он мечтал, мог сейчас быть с ними — в красной рубахе, с гитарой, и настороженно-приветливо встречать зачем-то тревожащих их людей, чуждых его вольному племени…

Успели как раз. Цыгане недавно кончили работать. Шумной толпой спускались с палубы — по трапу — на набережную, освещенную фонарями на столбах.

Аза — уже в брюках, не в цыганском наряде, без концертных цыганских красок на лице. Спокойная и устало-равнодушная, ждала, когда Янош, достав из кармана плаща спрятанного от воришек оленя, навинтит его на капот двадцать первой — голубой — «Волги».

Полузащитник затормозил. Мой герой выскочил из машины.

Янош нахмурился. Аза улыбнулась. Предупредила Яноша — по-цыгански:

— Это свой… свой… Мы его знаем…

— Что ему надо? — тоже по-цыгански спросил Янош недовольно.

— Он умирает, — сказал мой герой, слезы блеснули в глазах.

Значит, недаром установилась раньше воздушная связь между ними и Стариком Зайцевым. Аза сразу поняла — о ком он.

— Старичок? — спросила она.

— Он замечательный человек, — горячо начал мой герой. — Вы не представляете, Аза, сколько он перенес в жизни…

— Мой старичок умирает, — повернулась Аза к мрачно молчавшему Яношу.

— Спойте ему, Аза! — умоляюще протянул к ней руку мой герой.

— Он умирает, Янош, — повторила Аза. — Он хороший.

— Едем, — мрачно сказал Янош по-русски.


Безумная квартира старалась не шуметь. Выпивка кончилась, жаждущие сливали из рюмок. Одиноко воняли остатки раков в ведре на кухне, в ванной спал милиционер — в полной форме. Дело уже шло к утру, уже начинала громче ворчать за окнами родная наша улица имени Горького.

Лилька то грозила кому-то кулаком, чтобы — пьяная рожа — не повышал голос, то заглядывала к Зайчику, гладила Мари по плечу, то нервничала в прихожей — у открытой двери.

Аза сразу и решительно, как будто точно знала, куда идти, впереди всех прошла в комнату — к Старику Зайцеву. Ласточка Мари встала с раскладушки — навстречу. Аза взяла ее руку и поцеловала.

Он не знал. Ему не сказали. Потом говорили, что, возможно, этот сюрприз, это слишком сильное и неожиданное впечатление и могло оказаться решающим. Трудно сказать, так или не так, но все же — скорее всего — не так.

Глаза его зажглись. Вот какой это был человек!

— Солнце взошло! — приподнимаясь, сказал — полиглот — по-цыгански. — Моя великая певица. Рапирава мэ гилы.

И попытался встать.

— Лежи! Буду тебе петь, сокол мой, — сказала Аза. — По-нашему. По-настоящему. По цыганскому.

Янош поставил согнутую в колене ногу в остроносом, лакированном туфле на стул и, уперев локоть, тронул струны.

— Кай ёнэ, ромалэ! — пела Аза. — Кай ёнэ. Мирэ ли да…

Цыганское горе пело и цыганская любовь. Старик Зайцев закрыл глаза.

— Не уезжай, ты мой голубчик, печальна жизнь мне без тебя, — перешла она на русский. — Дай на прощанье обещанье, что не забудешь ты меня…

В тишине стало слышно, как шелестит — за окном — клен.


Позже мой герой зашел во двор Лилькиного дома. Птицы, в ту печальную ночь собиравшиеся на ветвях клена, рассказали ему, как улетала душа Старика Зайцева.

— Куда улетала? — растерялся мой герой.

— Как? — тоже удивились птицы. — К Богу!

— К Богу? — смутившись духом, переспросил мой герой. — Но он же неверующий! Агностик!

— Нет, нет! Поверь! Именно к Богу! — настойчиво — хором — заговорили птицы. — Мы же точно видели!



1 Naturally (англ.) – естественно.

2 Так же можу навiть добре на мове розмовляти навiть спiвати (укр.) — Так же могу даже хорошо на мове разговаривать, даже петь.

3  Bien sur (франц.) — конечно.

4 Quelle est la question (франц.) — Что за вопрос?

5 «Die Fahne hoch» (нем.) — «Знамена ввысь».

6 Emi yoo gba ope ati ife mi si o sinu aaye ki o fi de gege (йоруб.) — Мою благодарность и любовь к вам я унесу в космос и водружу…

7 …bi asia (йоруб.) — как флаг.

8 Faux-pas (франц.) — Ложный шаг.

9 Happy Birthday to You! (англ.) — С днем рождения вас!




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru