Инга Видугирите. Гоголь и географическое воображение романтизма; Двоеточие: иерусалимский журнал. № 34. Весна 2020; Михаил Бару. Непечатные пряники.
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 12, 2024

№ 11, 2024

№ 10, 2024
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


НАБЛЮДАТЕЛЬ

скоропись ольги балла



Инга Видугирите. Гоголь и географическое воображение романтизма: Монография. — М.: Новое литературное обозрение, 2019. — (Научное приложение. Вып. CXCII).


Одно только заглавие этой книги, — точнее, слова «географическое воображение», о котором литовская исследовательница Инга Видугирите размышляет в связи с Н.В. Гоголем, на примере его мировосприятия и творчества — вдохновило всю «Скоропись» этого номера в целом и задало ей направление. Оно обратило наше внимание на глубокое родство представлений человека о своем пространстве — и обитаемом, и подлежащем освоению — с воображением; а с другой стороны, и на то, что освоение человеком пространства состоит в теснейшем родстве с художественными практиками — в частности с литературой.

В отношениях с пространством, показывает Видугирите, работает особенный вид воображения, — недаром для него потребовался самостоятельный термин — «географическое воображение». Это не метафора, а именно строгий термин: в интеллектуальной истории он употребляется уже несколько десятков лет, а к молодой науке географии гоголевских времен имеет самое непосредственное отношение.

Инга Видугирите, доцент Института литературы, культуры и перевода Вильнюсского университета, а в последние три года — атташе по культуре Посольства Литовской Республики в России, занимается в своей книге взаимосвязью географической и литературной мысли в неотделимости их обеих от воображения (и от оперирования зрительными образами), их обширным пограничьем, обменом импульсами между ними. Такой обмен особенно заметен и плодотворен, показывает она, в начальную, героическую пору культурных областей и практик: именно в такой поре была европейская география как научная дисциплина в первой половине XIX столетия. (Заметим: случайно ли, что такую же стадию интенсивного становления переживала тогда и русская литература?) Более того, Видугирите занимается, по существу, грамматикой воображения, которая, как мы увидим, вполне поддается рациональному моделированию.

Автор же «Мертвых душ» (в каком-то смысле, между прочим, — романа-травелога) оказывается на редкость подходящим героем для такого разговора, а разговор — именно благодаря особенностям интересов героя — оказывается шире анализа его художественного творчества как такового и распространяется на культурные процессы его времени.

Причина этого — не только в том, что активное становление географии как науки пришлось как раз на время жизни Гоголя, — хотя это, несомненно, оказало на него влияние. Она даже не в первую очередь в том, что Николай Васильевич строил свои географические описания — например, Карпатских гор в «Страшной мести» — на основе новейших к тому времени картографических источников. Гоголь интересовался географией, можно сказать, практически. Он даже замышлял написать книгу о географии России и всерьез собирал материал для нее. Такой книги Гоголь, правда, так и не написал, зато опубликовал статью о том, как следовало бы преподавать географию детям, и возвращался к высказанным в ней мыслям и позже, в «Арабесках». Статья, впервые вышедшая в первом номере «Литературной газеты» в 1831 году, помещена в книге Видугирите целиком, и автор показывает, как обусловлены гоголевские мысли географическим дискурсом своего времени.

Но дело, повторяю, еще глубже, сложнее и интереснее. Видугирите (укореняя притом Гоголя в общеевропейском контексте) обращает внимание на то, чего нынешний читатель, скорее всего, не держит в уме: у гоголевского мировосприятия и у совсем молодой к тому времени географической науки были общие источники, общие воодушевляющие стимулы. Это идеи немецкого романтизма, равно влиятельные в то время в философии, в искусствах и в науках — которые, в свою очередь, активно заимствовали друг у друга идеи, образы, приемы. И еще того более: методологию свою юная география, преодолевая архаичную, еще от греков идущую описательность, строила, показывает автор, по моделям художественного пейзажа!

Кажется, это говорит нам нечто очень важное не только об истории европей­ского разума и его идей, но об устройстве человека. О корнях рационального — уходящих глубоко в дорациональную, образную, эмоциональную, чувственную почву.



Двоеточие: иерусалимский журнал. — № 34. — Весна 2020.


Журналы в нашей «Скорописи» до сих пор не рассматривались. Но этот выпуск иерусалимского «Двоеточия» может претендовать на место в ней с полным правом: он, по сути, — книга (и вполне выдержал бы издание в этом качестве, будучи свободен от свойственной периодике сиюминутности, хотя актуальные высказывания там встречаются, например, стихи Аллы Горбуновой о коронавирусе и карантине, — впрочем, перерастающие злобу дня). Это сборник стихов и прозы, посвященный городам — различным вариантам современного воображения о городах, памяти, снов и тревог о них. И тут-то «географическое воображение» может радостно сбросить с себя дисциплинирующий-сковывающий статус ученого термина и ощутить себя своевольной метафорой, — тем более что метафорой оказывается в текстах весеннего «Двоеточия» и сам город.

Авторов сборника город влечет не только как чувственное впечатление, — более широко, более зыбко: как фантом, как мечтание и выдумка, как наваждение и беспокойство. Или даже — как живая личность со своим нравом, которая — как, скажем, возлюбленный Киев у Алекса Ткаченко — может и не ответить взаимно­стью на чувства к ней.

Речь здесь не только о тех городах, что поддаются нанесению на карту (щупанью рукой, хождению по улицам), но не в меньшей степени и о самой идее города. О городе-принципе, способном оформить что угодно, хоть то же воображение. Поэтому оказывается возможным говорить о городах, не существовавших никогда (как «Город без людей» Аллы Горбуновой, возможность которого была едва намечена этой коронавирусной весной: «в этом городе в пустых квартирах / живут муравьи и моль / пауки плетут сети в углах / и зимуют в заброшенных комнатах / божьи коровки») или утраченных (как Донецк Анны Грувер, говорящей о родном городе, кстати, без малейшей идеализации, так неминуемо, казалось бы, порождаемой утратами, — жестко и горько, но ох, и в этом есть какая-то магия). Ия Кива не называет свой утраченный город по имени («Когда мы уходили из города…»), но это тоже Донецк — затем, видимо, и не называемый по имени, что он представительствует тут за любой выжженный бедой город вообще. Возможно говорить о городе-нигде, городе-вообще, городе как состоянии пространства, а еще точнее — как о человече­ском состоянии (как у Елены Дорогавцевой — в стихах которой нет ландшафтов, архитектуры и всего вообще, что только может прийти в голову при слове «город» — но есть безошибочно узнаваемое городское состояние человека, городская неприкаянность и случайность для мимопроходящих, городская толкотня и городское одиночество.

Авторы «Двоеточия» предпочитают выговаривать города в стихах: преобладаю­щее большинство текстов здесь — поэтические (уж не потому ли возникает дерзкое предположение, что город — на редкость мифогенное пространство? Он — даже и не пространство, просто пользуется пространством для того, чтобы быть, но вообще-то может пользоваться чем угодно, хоть тем же воображением, — а поэзия с мифом в глубоком родстве, куда более глубоком, чем проза).

Выделяется на общем фоне единственный здесь исследовательский, аналитичный (однако ж с сильной поэтической компонентой) текст — «Арена катастроф» Владислава Дегтярева. (Вообще эссе тут есть, — такова, например, эссеистическая часть подборки Владислава Петренко, — но все они, кроме текста Дегтярева, отчетливо тяготеют к поэтическому полюсу из тех двух, между которыми — поэтическим и прозаическим — распростерто поле эссеистики.)

Кстати, легко заметить, что мифогенность, текстогенность, притягательность для текстообразования у городов разная. Есть такие, у которых она явно повышенная (и нет, это не Иерусалим, как можно было бы подумать!) — это Рига, Нью-Йорк, Петербург… А мифогеннее всего — те города, что оказались утрачены.

Вообще, очень бы хорошо подвергнуть этот сборник основательной рефлексии, потому что перед нами, несомненно, антропология города (и можно — как это делает Видугирите с географическим воображением XIX века — выстроить ее грамматику). Город здесь — чистая, жгучая возможность того, чтобы человек переосмыслил, перепрочувствовал да и совсем заново, пожалуй, переписал самого себя.



Михаил Бару. Непечатные пряники. — М.: Новое литературное обозрение, 2020. — (Письма русского путешественника. 031).


Географическое же воображение поэта, прозаика, переводчика и путешественника Михаила Бару собирает Россию — ее противоречивый, трудный образ — из путевых впечатлений от ее окраин и глубин. От мест исключительно нетуристских, лежащих вдали от столбовых дорог, живущих не напоказ и едва рассмотренных внеш­ним глазом — особенно глазом внимательным и заинтересованным. У Бару как раз такой.

Малые русские города, рассказы о которых автор пять лет подряд, с 2015-го, публиковал в журнале «Волга», в рубрике «Путешествие», а теперь собрал в книгу, — столичному жителю легко назвать «медвежьими углами» (так, собственно, в аннотации к книге они и именуются). Не всякий и догадается, где их искать на карте. Кувшиново. Солигалич. Семенов. Балахна. Пестяки. Фряново… Все эти места Бару объехал на собственные деньги с единственной целью — наблюдать и описывать.

Какого типа его, воплотившиеся в этих текстах, взгляд и позиция? Бару может показаться краеведом-натуралистом, бытописателем-фактографом, тем более что посещаемые места он описывает с естествоиспытательской точностью и въедливо­стью (в предисловии к книге Анна Сафронова не зря вспоминает, что основная его специальность — техническая, инженер-химик. Профессиональное внимание к деталям, связям, структурам). Причем (путешествуя не только по горизонтали — в пространстве, но неизменно и по вертикали — вглубь по шкале времени) описывает он не только наблюдаемую повседневность, но и ту историю, которую удается разведать. Не всю, конечно, подряд, — а то из нее, что особенно притягивает и волнует. И едва только речь затронет что-нибудь, особенно дразнящее воображение — скрупулезный фактограф отходит на задний план немедленно, уступая место художнику и лирику, захваченному самоценностью образа, избытком воплощенной в нем жизни — которая, кажется, в его описании только разрастается, делается своевольной, голосит собственными голосами.

«…представьте себе бумагоделательную машину длиной в два футбольных поля и шириной шесть метров, представьте железный грохот и шипящие струи пара, кучевые облака под высоченным, не видимым с земли потолком цеха, вращающиеся без устали сверкающие стальные цилиндры, которые уплотняют, высушивают и разглаживают бесконечную белоснежную бумажную массу, представьте бесчисленное множество вентилей, рычагов, ручек, штурвальных колес, тяжелых маховиков, ременных передач и дрожащих стрелками манометров, представьте солидных, усатых мастеров в кепках и жилетках, вихрастых чумазых мальчишек, стремительно бегаю­щих по цеху с огромными гаечными ключами и криками “Каландр заклинило! Мефодий Степаныч приказали, чтоб сей момент шли…”, угрюмых рабочих в промасленных кожаных фартуках, отвечающих сквозь зубы “А не пошел бы он сам, если такой умный…”».

Это о производстве — в позапрошлом уже веке — бумаги в Кувшинове в нынешней Тверской области. Знаменитая, между прочим, была бумага. Серебряная медаль на Всероссийской выставке 1882 года, золотая — на выставке в Нижнем Новгороде в 1886-м…

На самом деле автор очень даже пристрастен и избирателен — чего, конечно, никакой естествоиспытатель позволить себе не может. Лишенный иллюзий, сентиментальности и склонности очаровываться — аналитический ум не дает, ясность видения не допускает, — он, с другой стороны, не занимает и, казалось бы, само собою напрашивающейся позиции критика-обличителя (притом что оснований — сколько угодно, и более того, все они у него описаны). Говоря о своих малых городах вместе с их глубокой памятью, с их лицами и судьбами, ландшафтами и интерьерами, он, похоже, воспринимает их как живые существа. Он чувствует их и сочувствует им. И вообще, кажется мне, под личиной объективного — даже с цифрами! — описания он занимается чистой воды магической практикой: вызывает глубокую, внутреннюю Россию из полусна забвения, нерассмотренности, нерасслышанности. Удерживает ее в жизни.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru