Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 10, 2020

№ 9, 2020

№ 8, 2020
№ 7, 2020

№ 6, 2020

№ 5, 2020
№ 4, 2020

№ 3, 2020

№ 2, 2020
№  1, 2020

№ 12, 2019

№ 11, 2019

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


НЕПРОШЕДШЕЕ

 

 

Об авторе | Павел Русланович Палажченко (1949, город Монино Московской области) в 1972 году окончил МГПИИЯ им. Мориса Тореза, затем Курсы переводчиков ООН. В 1974–1979 годах работал в русской секции службы устного перевода Секретариата ООН, в 1980–1990 годах — в МИД СССР. Участвовал в переговорах по разоружению в Женеве, международных конференциях, сессиях Генеральной Ассамблеи ООН, а также во всех советско-американских встречах на высшем уровне в 1985–1991 годах, был переводчиком М.С. Горбачева и министра иностранных дел Э.А. Шеварднадзе. С 1992 года работает в Международном общественном фонде социально-экономических и политологических исследований (Горбачев-Фонд), руководитель службы международных связей и контактов с прессой. Автор книги «My Years with Gorbachev and Shevardnadze» (Penn State Press, 1997), а также «Все познается в сравнении, или Несистематический словарь трудностей, тонкостей и премудростей английского языка в сопоставлении с русским» (первое издание — 1999 год). В 2002 году вышел значительно расширенный и дополненный вариант — «Мой несистематический словарь». В июльском номере «Знамени» за 2020 год опубликована подборка рассказов «Вторая жизнь». В декабре выходит новая книга воспоминаний, главы из которой мы публикуем. Живет в Москве.


 

Павел Палажченко

Профессия и время

записки переводчика-дипломата

 

Горбачев. Начало

 

Сейчас Горбачеву 89 лет, и все последние тридцать четыре года я остаюсь с ним. Честно говоря, глядя на него сегодня, я с трудом представляю себе его тогдашнего — 54-летнего, крепкого, «реактивного». Время и удары судьбы сделали свое дело.

Себя тогдашнего я помню лучше, и хорошо помню, как в мае 1985 года мой начальник, заведующий отделом переводов МИД Александр Развин сообщил мне по телефону, что я буду переводить интервью генсека корреспонденту индий­ского информационного агентства. Сказал он это почти рутинно, без торжественности и дрожи в голосе, и я это оценил и продолжал разговор без удивления и пафоса.

Мы сидели с соседом на кухне моей квартиры на улице Кедрова, он поинтересовался, о чем был разговор. Когда я сказал ему, он тоже реагировал вполне спокойно, без всяких «ух ты!». Это может показаться даже несколько странным, потому что в те годы (да, думаю, и потом) все связанное с первым лицом страны было окружено почти мистическим ореолом. Но, может быть, оба мы немного лукавили.

Переводить на высшем уровне — ответственность особая. Для меня это было впервые. Готовился визит в СССР молодого индийского премьера Раджива Ганди, и я сразу предположил, что от того, как пройдет мой «дебют», зависит, буду ли «работать на визите». Я был бы неискренен, если бы сказал, что был к этому безразличен. Но особого волнения не было. Я был уверен, что справлюсь.

Первое, что бросилось в глаза, когда на следующий день я вошел в кабинет Горбачева вместе со слегка обалдевшим индийским журналистом, — насколько отличался Горбачев от своих предшественников. Все они — Брежнев последние годы жизни, Андропов, Черненко — были тяжелобольными людьми. Горбачев, помимо того, что был здоров и бодр, вел себя очень естественно, доброжелательно, без напыщенности и напускной серьезности.

После рукопожатия индийский корреспондент почему-то задал для начала такой вопрос:

— Mr. General Secretary, is this your office or your study?

Я на секунду удивился — мне такой вопрос никогда не пришел бы в голову. И чуть не забуксовал: по-русски и то и другое — кабинет. В переводе получилось так: это ваш официальный офис или рабочий кабинет? Может быть, немного неуклюже.

— И то и другое, — не переспрашивая, ответил Горбачев.

Интервью, как это было тогда принято, состояло из письменной и устной, реальной части. Письменные ответы на заранее переданные вопросы у корреспондента, кажется, были, и он мог задать несколько дополнительных вопросов. В вопросах и ответах не было ничего неожиданного, продолжалось устное интервью, наверное, минут пятьдесят, перевод у меня шел легко. Среди прочего корреспондент спросил, верно ли, что Горбачев обязан своей партийной карьерой поддержке Андропова.

— Да, — ответил Горбачев, — Юрия Владимировича я знал и многому у него научился. Как, впрочем, и у других руководителей — Леонида Ильича Брежнева, Михаила Андреевича Суслова.

(Позже я обратил внимание на то, что Горбачев не пытается играть на сложившемся «в народе» отношении к своим предшественникам, будь то положительном или отрицательном. Много лет спустя он иногда рассказывал мне о них разные вещи, но никогда не делал этого в глумливом тоне.)

После интервью помощник генсека Андрей Михайлович Александров-Агентов пожал мне руку и сказал:

— Спасибо за перевод. Я думаю, мы с вами будем встречаться.

Сам Александров работал с Горбачевым до февраля 1986 года. Человек он был незаурядный, но, как и Громыко, был символом прежней внешней политики. Тем не менее с заменой Горбачев не спешил и в конце концов остановил выбор на Анатолии Черняеве. С этим решением он, что называется, попал в точку, и сам об этом не раз говорил, хотя люди они очень разные. А Александров некоторое время работал в МИДе послом по особым поручениям. В 1987 году, когда я работал в управлении США и Канады, я встретил его в одном из мидов­ских кабинетов, он был в хорошем настроении, хотя, понятное дело, смена статуса не может не сказываться на человеке.

Намек Александрова я понял. Но хотя в МИДе поговаривали, что многолетний переводчик советских лидеров Виктор Суходрев вскоре поедет послом в одну из европейских стран, я не думал, что стану его преемником. Были люди старше меня по рангу и по стажу.

 

А через две-три недели состоялся визит Раджива Ганди. Это был первый визит иностранного лидера в СССР при новом руководстве. В аэропорту его встречали премьер-министр Тихонов и Громыко, после чего в Кремле на свежем воздухе предполагалась официальная церемония прибытия. Но пока кортеж ехал в Москву, разразилась гроза, и церемонию пришлось заменить поспешным фотографированием (коллективная фотография на другой день была опубликована в газетах, и так я впервые оказался на первой странице «Правды»).

Горбачев провел гостей на так называемую «собственную половину», гостевые апартаменты, которые иногда, довольно редко, предоставляли главам государств как резиденцию во время официальных визитов. Вообще Ганди и его супруге было оказано особое внимание. Но первый день переговоров, с участием делегаций, был совершенно рутинный: разговор шел по «домашним заготовкам», были подписаны заранее подготовленные соглашения, вечером — официальный обед. Переводчик индийской делегации зачитывал тезисы, заранее переведенные на русский язык, а когда начинался обмен спонтанными репликами (их было не так уж много), выразительно смотрел на меня, и я переводил в обе стороны. На следующий день беседу один на один переводил я, по просьбе Ганди не присутствовали даже помощники — в общем, настоящий тет-а-тет.

На эту беседу я чуть не опоздал — впервые поднявшись «на высоту» (третий этаж бывшего здания Сената в Кремле, где находился кабинет генсека), я умудрился пойти не в ту сторону и шел по длинному коридору, пока не понял, что иду не туда. Стараясь не бежать — надо же сохранять достоинство, — я ринулся в противоположную сторону и через несколько минут был у двери кабинета, где у меня даже не проверили документы. И почти сразу после этого в «предбаннике» появился Ганди в сопровождении одного человека, который там и остался его ждать. Вообще у Раджива были основания мало кому доверять.

Михаил Горбачев и Раджив Ганди нашли общий язык как-то сразу, прежде всего по-человечески. Беседа была живой и очень доверительной. Потом я переводил их тет-а-теты не раз и видел, что, хотя в отношениях между двумя странами не все было так безоблачно, как могло показаться на первый взгляд, они старались, что называется, войти в положение друг друга. Между ними была взаимная симпатия, как мне кажется, еще и потому, что оба были руководителями больших и очень сложных, даже трудных стран. У Ганди, возможно, было трагическое предощущение — он оказался во главе страны, потеряв сначала брата, предполагаемого наследника «династии» Ганди, затем, в 1984 году, мать, а через несколько лет сам разделил судьбу Индиры Ганди, став жертвой политического убийства.

Ганди был всегда спокоен, выдержан, очень хорошо, точно говорил по-английски. В политике он был реалистом, но для него существовала и мораль. Горбачев это чувствовал, он, я полагаю, уже тогда думал об общечеловеческих ценностях, о которых потом не раз говорил. Внедрить в политику мораль — задача до сих пор не решенная, но мне кажется, что прежнее поколение политиков, по крайней мере, понимало или догадывалось, что такая задача есть. Во всяком случае, люди этого поколения были менее циничными, чем некоторые их преемники, а это уже немало.

 

Деликатным вопросом в советско-индийских обсуждениях — и это я почувствовал уже в той первой беседе — был Афганистан. Индийцы опасались, что уход СССР оттуда усилит Пакистан и Китай. Но Ганди понимал, что решение о выводе войск — политическое, а потом понял, что оно окончательное. Мы держали его в курсе наших планов и переговоров с США, он делился довольно конкретной информацией.

А взаимная симпатия Горбачева и Ганди с годами росла. Горбачев делился с Радживом своими мыслями, планами, иногда не совсем сформировавшимися, даже своими сомнениями. Они не раз встречались в трудные моменты для одного или другого — или для обоих. И мне иногда казалось, что их общение придает им силы. Они пережили потрясения и предательство. В мае 1991 года Ганди был убит, а в декабре Горбачеву пришлось уйти.

Первая их беседа один на один длилась почти три часа. Ганди иногда что-то записывал в своем блокноте. А я потом несколько часов диктовал машинистке в здании ЦК на Старой площади подробную запись беседы. В свою холостяцкую квартиру я вернулся ближе к полуночи. Должен признаться — «с чувством глубокого удовлетворения». Я справился. В своих силах я не сомневался, но на этом уровне, особенно вначале, нужен некоторый кураж. Синхронистам без него не обойтись, но все-таки одно дело переводить в кабине, пусть даже в ООН, а другое — «на высоте».

 

Перемены в МИДе

 

Сообщение о назначении Эдуарда Шеварднадзе министром иностранных дел произвело в МИДе шоковое впечатление. Этого никто не ожидал. В министерстве был, наряду с некоторой усталостью от Андрея Андреевича Громыко, своего рода культ его личности, по большей части вполне искренний. Часто говорили о том, как уважают его западные коллеги. Это было действительно так. Но и они подустали от весомых фраз нашего министра, произносимых с большой убежденностью, но не дававших никакого просвета в мрачной картине тогдашней мировой политики.

Подустали и мидовцы. Дипломаты помоложе позволяли себе иронию, для которой иногда были основания. Однажды, выступая на совещании мидовского «актива», министр бросил фразу, цитируя которую остряки более или менее удачно пытались имитировать его характерную манеру говорить:

— Что делают американцы? Приведу арифметический пример. Они хотят, чтобы мы сокращали… (пауза) больше, а они… (долгая пауза, взгляд в упор) меньше!

В общем, смена руководства была закономерной, но никто не ожидал, что министром станет провинциальный партийный руководитель из Грузии, о котором никто почти ничего не знал. Понимая необходимость появления нового человека, мидовцы ожидали назначения из своих рядов, министра-эксперта, а не политика.

Я слышал скептические отзывы, но уже тогда считал, что традиция, когда министром иностранных дел становится не карьерный дипломат, а человек с политическим опытом — верная. Есть, конечно, примеры очень успешных министров иностранных дел — карьерных дипломатов, но еще больше примеров, когда такими становятся крупные политики. Без этого трудно обеспечить реальный вес министерства в принятии политических решений.

У меня было ощущение, что Горбачев сделал интуитивный выбор и что, вполне возможно, этот интуитивный выбор окажется правильным. Тогда я не знал, что их связывали довольно тесные личные отношения (что редко бывало, кстати, среди советских политиков крупного масштаба — это не поощрялось, и они этого просто боялись) и что для Горбачева важен был фактор личного доверия. Не личной преданности, а именно доверия.

Первое время почему-то было много разговоров о том, что новый министр начнет сейчас борьбу с семейственностью. Она, конечно, присутствовала, но была далеко не главной из всех наших проблем. Вроде бы на каких-то совещаниях Шеварднадзе призывал с ней бороться, но вскоре понял, что получится только очередная кампанейщина, и борьбу спустили на тормозах.

В коридорах и кабинетах жадно ловили любые новости с седьмого этажа, где размещался кабинет министра. О назревших переменах во внешней политике говорили мало. Больше — о возможных кадровых решениях. Рассказывали, что за первые две-три недели министр переговорил отдельно со всеми своими замами и руководителями отделов, в основном слушал, и остался не очень доволен.

 

Для меня приход Шеварднадзе обернулся важной переменой в практике проведения переговоров на высоком уровне. Во время подготовки к первой встрече нового министра и госсекретаря США Шульца было принято решение использовать на переговорах синхронный перевод.

Решение было не очевидным. Переговоры министров должны были состояться в Хельсинки в рамках встречи министров стран — участниц СБСЕ (Совещания по безопасности и сотрудничеству в Европе). Готовились к «смотринам» нового министра вовсю, рассказывали, что обстановка на седьмом была несколько нервозной — все хотели себя показать. И тут приходит предложение Шульца провести часть переговоров — в полном составе делегаций — под синхронный перевод. Главный аргумент — экономия времени. А «тет-а-тет» — как обычно, с последовательным.

Против был первый заместитель министра Георгий Маркович Корниенко, человек чрезвычайно авторитетный и во всех отношениях консервативный. При последовательном переводе, говорил он, переводчиков легче контролировать. Но ставший незадолго до этого помощником министра Сергей Тарасенко убеждал Шеварднадзе в том, что никакого риска нет, синхронисты в МИДе хорошие. Тем более что Шульц сказал: давайте попробуем, не получится — откажемся от этой затеи.

Но у противников синхрона был, наверное, другой, невысказанный аргумент: Шеварднадзе, человек в международных делах неопытный, может в чем-то не сориентироваться, для правильной реакции может не хватить времени. Решение согласиться с предложением Шульца было принято буквально в послед­ний момент. Так я оказался в Хельсинки.

Позднее практика проведения переговоров в составе делегаций с синхронным переводом (а переговоров один на один все-таки чаще с последовательным) стала почти повсеместной. Экономия времени — очень значительная, что в нашу стремительную эпоху, наверное, главное. В свое время по той же причине синхронный перевод вытеснил последовательный в ООН, на международных конференциях. Времена Лиги Наций, где блистали звезды consecutive Жан Эрбер, братья Каминкер и другие, способные, не прерывая оратора, полностью перевести двадцатиминутную, а то и более длинную речь, опираясь лишь на свою запись, ушли в прошлое — хотя многие профессионалы об этом жалели и долго утверждали, что по-настоящему точным может быть только последовательный перевод.

 

В Хельсинки меня сразу отвезли в посольство, где мы вместе с американ­ским техником протестировали привезенную американцами аппаратуру. Она была проводной, никакого хай-тека, вместе с микрофонами и наушниками умещалась в два чемодана, и вполне надежной. Мой коллега с американской стороны Дмитрий Заречняк, которого я хорошо знал по переговорам в Женеве, даже не приехал ее проверять, так как был с ней уже знаком.

«Выход в свет» Шеварднадзе состоялся на другой день. Собравшиеся на конференцию, посвященную десятилетию Хельсинкского заключительного акта, ждали его выступления, он это знал и волновался. Я это видел, наблюдая за залом с балкона, где столпились сотрудники разных делегаций. Когда ему предоставили слово, он, казалось, с некоторым трудом встал с места и в сопровождении старшего своей охраны Димы Казачкина пошел к трибуне. Шел не очень уверенной, скованной походкой. У меня даже было впечатление, что он еле дошел до трибуны. И когда он читал текст своей речи, медленно, с сильным грузинским акцентом, иногда сбиваясь, было видно, что он волнуется, и я, сказать по правде, и сам нервничал.

Зато встреча с Шульцем во второй половине дня прошла хорошо. Министр выглядел вполне уверенно, не рисковал — «шел по разговорнику», строго придерживаясь подготовленных для него тезисов. Наверное, для начала так было лучше. (Потом, работая в управлении США и Канады, я участвовал в подготовке этих материалов и во время переговоров видел, что Шеварднадзе уже гораздо меньше на них полагался, и, хотя читал все, что ему давали, многое перерабатывал, заносил от руки на небольшие карточки и лишь иногда в них заглядывал.)

Шульц внимательно — было видно, что с огромным интересом — наблюдал за своим новым коллегой. Раньше мне иногда казалось, что характерное для него невозмутимое спокойствие профессионала переходило в некоторую индифферентность — но не на этот раз. Он как будто чувствовал, что смотрит в глаза человеку, с которым потом проведет в переговорах сотни часов.

За переговорами последовала беседа один на один. Ее переводил Николай Успенский, рекомендованный Виктором Суходревом. Николай работал с ним во втором европейском отделе и не был профессиональным переводчиком, но Виктор Михайлович знал Успенского и доверял ему. В 1987 году он полностью вернулся к дипломатической работе. В карьере Николая Успенского случались взлеты и падения, но завершил он ее очень достойно послом Российской Федерации в Эстонии.

 

Беседа один на один стала началом не только профессиональных, но и личных отношений Шульца и Шеварднадзе. Она была короткой. Как потом оба рассказывали мне, суть беседы состояла в том, что они дали друг другу обещание: сделать все, чтобы помочь двум лидерам — Рейгану и Горбачеву — вывести отношения между СССР и США из опасного тупика. Начиналась подготовка к первой после шестилетнего перерыва встрече лидеров СССР и США. Иллюзий не было: думаю, оба понимали, что путь будет трудный.

А я тогда не знал, что вместе с Шеварднадзе пройду свой путь — многочасовые переговоры, тысячи километров в самолете Ил-62, надежды, тревоги, разочарования, драматический момент его отставки, которая не была для меня полной неожиданностью…

Сделал он немало, и сделанное им надо ценить. Но на его похоронах не было ни одного официального представителя России… Не приехали проститься даже его бывшие заместители и никто из дипломатов помоложе, которых он выдвигал. А кадровая интуиция у него была, выдвигал действительно способных, в том числе Лаврова, Иванова, Чуркина, Кисляка. Бог им судья.

 

Первый саммит

 

Октябрь в Нью-Йорке очень хорош. Воздух, подсохший после давящего жарой и влажностью сентября, свеж и прозрачен, ветерок продувает прямые, как линейка, манхэттенские улицы, на небе легкие облака… А Центральный парк, в десяти минутах ходьбы от советского представительства при ООН, хорош в любую погоду.

После отъезда руководства все как-то успокоилось, работы у переводчиков делегации стало раза в два меньше. Мы с моим коллегой Шурой Журавлевым «выпускали тексты», превращавшиеся в пресс-релизы представительства, ходили по делам и просто так в хорошо знакомое по прежней работе здание ООН на 42-й улице, общались с коллегами. Кино, музеи, книжный магазин Barnes and Noble и многочисленные другие возможности (в том числе, например, послушать, как Вуди Аллен играет на кларнете в Michael’s Pub на 55-й улице) довершали приятную картину.

В газетах много писали о подготовке первого за шесть лет советско-американского саммита в Женеве. Необходимость в нем, как говорится, назрела. Как не очень дипломатично говорил потом Рейган, он давно хотел встретиться с советским лидером, но они один за другим умирали («I was ready to meet but they kept dying on me»).

Сегодня это может показаться странным, но в США было немало влиятельных людей, как внутри администрации, так и вне ее, которые были против проведения саммита. Об их аргументах можно составить себе представление из статьи, основанной на высказываниях Збигнева Бжезинского, упрекающего Рональда Рейгана в том, что он слишком уж рвется встретиться с Горбачевым (который «полностью соответствует формуле КГБ») и чуть ли не унижается перед советским генсеком. В ретроспективе такие аргументы и намеки на «мягкотелость Рейгана» выглядят, я бы сказал, несколько комично. Внутри администрации противником встречи был министр обороны Уайнбергер, но Рейган «мягко, но твердо» отклонил его непримиримую позицию: «Это не наш путь» («We won’t go that way»).

Много лет спустя бывший посол США в СССР Джек Мэтлок, который координировал подготовку к саммиту и настраивал президента США на встречу с Горбачевым, подарил мне копию «надиктовки» Рейгана, в которой американ­ский президент зафиксировал свое тогдашнее представление о Горбачеве, оценки предыдущих саммитов и ожидания от предстоящего. Это своего рода «мысли вслух».

Конечно, многое в этих заметках несет на себе отпечаток холодной войны, многое связано с внутриполитическими соображениями президента, но есть там и очень интересные и довольно тонкие мысли. Рейган, в отличие от других членов американской делегации, не отвергает идею совместного советско-американского заявления: «Откровенная констатация — в чем мы согласны друг с другом и в чем не согласны — это стоит обсудить. Но пусть не будет разговоров, кто победил, а кто проиграл. Даже если мы будем думать, что выиграли, разговор об этом нам не выгоден, учитывая свойственный им комплекс неполноценности»…

 

Я, насколько позволял доступ к информации, следил за всем этим с большим интересом, но не ожидал, что окажусь в Женеве. Мое непосредственное начальство дало понять, что на женевский саммит я «не планируюсь» и останусь до конца сессии в Нью-Йорке. Значит, так тому и быть, решил я.

Но по каким-то причинам более высокое начальство решило по-своему, и, кажется, 12 ноября в представительство СССР при ООН в Нью-Йорке пришла телеграмма с распоряжением купить билет (как выяснилось потом, бизнес-класса) в Женеву и отправить меня туда как можно скорее. Правда, мой отлет несколько задержался по довольно странной причине: консульская группа представительства почему-то решила, что меня пустят в Женеву по дипломатическому паспорту без визы, а когда наконец выяснили, что виза нужна, пришлось оформлять ее в спешном порядке, а это дело довольно нервное. Но на самолет я успел. Это был мой первый саммит.

 

Недавно Джек Мэтлок дал интересное интервью, где довольно подробно рассказал о том, как шла к саммиту американская сторона.

С обеих сторон были желающие устроить перетягивание каната по поводу сроков и места проведения встречи. По-разному понимали стороны и ее возможные результаты. Американцы долго — фактически вплоть до самой встречи — противились принятию какого-либо совместного документа, считая работу над ним потерей времени: дескать, главное — встретиться, познакомиться и дать импульс переговорам. Приходилось по ходу подготовки решать и множество организационных и протокольных вопросов, которые иногда приобретали самодовлеющее значение. Во всем виделось соперничество.

Мэтлок вспоминает, как уже во время саммита американская пиар-команда позаботилась о том, чтобы Рейган (в холодный и ветреный день) вышел в костюме и без головного убора встречать Горбачева, вышедшего из автомобиля в пальто и шляпе. Американская пресса писала по этому поводу, что Рейган «вы­глядел динамичнее». И у нас некоторые обратили на это внимание.

Мне кажется, что акцентирование подобных вещей в СМИ и в разговорах пикейных жилетов идет от непонимания сути саммитов. Правильно понятая задача любой встречи на высшем уровне — определить направление большой политики, а не соревноваться в том, какое впечатление произведет тот или иной руководитель. И надо сказать, что на каждом следующем саммите можно было констатировать, что на первый план все больше выходит содержание, а не форма.

 

Горбачев любит вспоминать, что после первой встречи один на один с Рейганом (она была довольно короткой, и ее переводил — в режиме последовательного перевода — Николай Успенский) он в беседе с членами делегации назвал американского президента «настоящим динозавром». Думаю, это произошло потому, что Рейган неожиданно пустился в рассуждения о вредоносности марксизма и идей «мировой революции». Это действительно оказалось несколько неожиданно, поскольку идеологию принято было оставлять за скобками дипломатии и переговоров на высшем уровне.

Но у Рейгана это входило в «обязательную программу» первого саммита: много лет спустя его сын Майкл рассказывал, что «отец должен был выговориться», он всю жизнь мечтал «все выложить» советскому лидеру.

Горбачев ответил, что президент ошибается, если думает, что он не спит ночами, размышляя, где бы еще устроить революцию.

И вообще Горбачев старался на этом саммите спускать идеологический момент на тормозах, в чем я убедился, оказавшись рядом с ним и членами делегации во время одного из их разговоров. Когда ветеран идеологических боев Леонид Замятин стал педалировать эту тему и ругать Рейгана, Горбачев прервал его: «Другого президента у нас нет, его выбрали американцы».

Встреча в составе делегаций, которую я переводил, прошла в нормальной атмосфере, и в высказываниях Горбачева были некоторые нюансы, на которые американцы не могли не обратить внимания. Например, когда речь зашла об Афганистане, Горбачев сказал, что «у нас нет планов там обустраиваться».

 

Что особенно запомнилось? Ну, например, момент, когда во время небольшого перерыва в переговорах в здании советского представительства вдруг погас свет. Просто вырубился — полный «блэкаут». Какая-то, как потом выяснилось, авария в женевской системе электроснабжения. Прошло, может быть, полминуты, прежде чем включился резервный генератор — и можно только представить себе, что происходило в эти секунды в головах участников саммита. Что происходило в моей — я, честно говоря, уже не помню.

Но больше всего запомнился обед в советском представительстве. Участвовали, с супругами, Горбачев, Рейган, Шеварднадзе и Шульц. Я не так часто переводил на «протокольных мероприятиях» и всегда считал перевод на них довольно каверзным делом. Сидишь на каком-то приставном стульчике, вокруг снуют официанты, которые могут и опрокинуть что-нибудь на тебя (такое случалось), не все слышно, да и тематика и лексика могут оказаться самыми неожиданными.

Главное здесь — атмосфера, «химия», как говорят американцы. О переговорных вопросах на этом обеде речи не было. Темы возникали разные. Нэнси поведала, что после покушения на Рейгана в 1981 году ему пришлось заниматься лечебной физкультурой для укрепления грудной клетки и «его грудь и плечи стали такими большими, что пришлось покупать новые костюмы». Еще она рассказывала о кампании Just Say No («Просто скажи нет» — наркотикам), которую она активно продвигала. Спросила, насколько это проблема в СССР. Разговор неизбежно перешел на антиалкогольную кампанию в Советском Союзе, и кто-то, кажется, Шеварднадзе, ответил, что, как бы то ни было, водка на столе есть и пить в меру не запрещается, особенно за мир между СССР и США.

— Да, — сказал Горбачев, — пьянство — это только когда пьют без тоста. (Он это и потом часто говорил, и еще: «Не пьем, Господи, лечимся».)

И предложил тост.

У отношений между нашими странами сложная история, сказал он. Были и хорошие времена, например, наша совместная борьба с фашизмом, были и плохие — эпоха холодной войны. Наверное, обе стороны несут свою долю ответственности за неудачи и обострения. Но давайте смотреть вперед, а не назад. И здесь он довольно точно процитировал Библию:

— Всему на свете свое время — время рождаться и время умирать, время разрушать и время строить, время разбрасывать камни и время собирать камни… Давайте собирать камни и строить новые отношения между нашими странами.

Разумеется, это была «домашняя заготовка», и думаю, она произвела на гостей ожидаемое впечатление. Должен сказать, что меня цитата из Библии в устах Горбачева не удивила, хотя в те времена ссылаться на Священное Писание было не очень принято.

В общем, первый неформальный контакт состоялся, и это в конце концов оказалось важнее, чем возникавшие в последующие годы шероховатости, в част­ности, в отношениях первых леди, о которых любила посудачить пресса.

 

Тем временем делегации работали над совместным заявлением, которое все-таки решили согласовать и принять, вопреки первоначальным возражениям американской стороны. Работа продолжалась чуть ли не до утра, и дипломатам, а также моим коллегам-переводчикам пришлось изрядно потрудиться.

По некоторым вопросам Горбачеву приходилось советоваться с Москвой, что, кстати, происходило и на последующих саммитах, на которых я переводил. Об этом важно напомнить потому, что сегодня его нередко обвиняют в принятии волюнтаристских решений вопреки мнению других членов руководства. Эти обвинения совершенно голословны, не подкреплены какими-либо документальными доказательствами.

Вообще у меня всегда было впечатление, что и Горбачев, и американские президенты полностью осознавали, что они работают в определенных политических рамках и должны взвешивать различные позиции внутри своих стран.

Совместное заявление, по-моему, получилось содержательным. Главное в нем — тезис о том, что «ядерная война никогда не должна быть развязана, в ней не может быть победителя» и что стороны не будут стремиться к достижению военного превосходства друг над другом. Кстати, далеко не все в СССР и США были с этим согласны. Идеи достижения решающего военно-технического превосходства над потенциальным противником витали не только в военных кругах. Но последнее слово всегда остается за политическим руководством.

Тезис о недопустимости ядерной войны стал основой не только для активной работы на переговорах по сокращению ядерных вооружений, но и одной из основ личных отношений Рейгана и Горбачева. Неприятие ядерного оружия сближало их.

Саммит закончился довольно торжественной церемонией подписания совместного заявления. Оно и сегодня, по-моему, читается вполне актуально.

 

А в самом конце меня подстерегала еще одна «маленькая консульская не­ожиданность»: в консульском отделе представительства куда-то запропастился мой многострадальный паспорт. А я был включен в список пассажиров первого самолета. Ждал до последнего момента и даже дольше, не мог получить от дипломатов определенного ответа, а кортеж уже выехал в аэропорт (между представительством и женевским аэропортом максимум 15 минут езды). Что делать? Пришлось решать самому. Я сказал шоферу: «Гони!», и мы уже на подъезде к аэропорту догнали кортеж. Поднимаясь по трапу, я сообщил послу Анатолию Федоровичу Добрынину, что лечу без паспорта, и, избегая неприличной лексики, объяснил почему. «Ничего страшного, — сказал он. — Родина тебя примет».

Так и оказалось.

 

Семипалатинск — Невада. Зигфрид и Рой

 

Неисповедимы пути наших отношений с США. Сегодня мало кто помнит, что в 1988 году состоялся обмен визитами делегаций СССР и США на ядерные испытательные полигоны в Семипалатинске (в действительности объект находился в нескольких сотнях километров от него) и Неваде. Готовился совместный эксперимент по контролю мощности подземных испытательных взрывов.

Эксперимент предложили американцы. Для них это был прежде всего способ «замотать» вопрос о полном запрещении ядерных испытаний. Дело в том, что в отличие от своих предшественников и властей подавляющего большинства государств, администрация Рейгана заявила: пока существует ядерное оружие, должны проводиться и его испытания. Хотя бы иногда. А может быть, и часто. Так что договариваться будем о непревышении согласованной по договору мощности.

Американцы предложили на основе технологии CORRTEX провести опробование совместного контроля. Технология была сложная, с бурением скважины параллельно испытательной и помещением в нее измерительных приборов, которые уничтожались бы практически мгновенно, успев за микросекунды передать необходимую информацию.

Наше руководство решило не устраивать пропагандистских «разоблачений» нежелания США договариваться о полном запрете и согласилось на эксперимент. К тому же наши военные и особенно ученые-атомщики были заинтересованы в эксперименте и не особенно это скрывали.

Мой тогдашний начальник Александр Бессмертных, не увидев в первоначальном составе делегации представителя Управления США и Канады, поставил вопрос перед министром. Я оказался наиболее подходящим кандидатом, в том числе благодаря основной переводческой профессии.

На Семипалатинский полигон приехали зимой. Нас пугали холодами, и действительно в это время там бывает ниже 40 градусов. Американцы привезли чуть ли не скафандры для высадки на Луну, но было не так уж холодно. Ездили на «площадку», тщательно присматривая друг за другом, обсуждали всякие технические подробности. Но стали возникать отношения — довольно любезные, надо сказать, военные и ученые понемногу превращались в дипломатов.

А весной наша делегация отправилась в Неваду. В числе прочих в ее составе был научный руководитель советской атомной программы Виктор Михайлов, представленный как профессор Института физики Земли Академии наук. Как-то мы с ним немного выпили в баре невадской гостиницы («условия жизни и быта» там существенно отличались от наших), и он стал расхваливать Сталина (что в общем понятно) и заодно оправдывать репрессии. Я помалкивал.

В выходной день американцы предложили съездить на экскурсию, посмотреть Гуверовскую плотину (Hoover Dam) и вечером — шоу в Лас-Вегасе. Было очень интересно. Все второе отделение на сцене были набиравшие популярность иллюзионисты-дрессировщики Зигфрид и Рой, с которыми две делегации сфотографировались по окончании представления.

Как принято говорить, по-разному сложилась судьба… Многих участников уже нет в живых. Михайлов, ставший впоследствии министром по атомной энергии, умер в 2011 году. Евгений Головко, с которым я познакомился по совместной работе в Вене в 1973 году и которого хочу поблагодарить за снимки, напомнившие мне об этой поездке, недавно завершил успешную карьеру в МИДе. Зигфрид и Рой продолжали совместные выступления до 2003 года, когда Рой в день своего рождения получил ранение от семилетнего тигра Монтекоре. Потом долго проходил реабилитацию. Его партнер по сцене и по жизни Зигфрид оставался с ним все эти годы. (8 мая 2020 года Рой Хорн умер от коронавируса.)

А совместный эксперимент остался в истории. Сейчас США и Россия испытаний атомного оружия не проводят. Но договор о полном запрете ядерных испытаний так и лежит не ратифицированный в американском сенате.

 

Год разочарований и надежд

 

После визита Горбачева в Вашингтон в декабре 1987 года и подписания Договора о ликвидации ракет средней и меньшей дальности оставалось еще одиннадцать месяцев президентства Рейгана. Он был по-прежнему популярен, хотя скандал с финансированием никарагуанских «контрас» на деньги, вырученные от продажи оружия иранскому режиму, навредил ему — если не «исторически», то «в моменте». На этом можно было попытаться сделать пропагандистский навар, но зачем? Довольно быстро стало ясно, что никто в США — ни республиканцы, ни демократы, ни большинство людей — не хотел нового «уотергейта».

Чего можно было достичь в оставшееся время? Здесь не было никакой ясности. Оптимально было бы до конца года подписать Договор СНВ и прийти к какой-то договоренности по Афганистану, которая позволила бы вывести вой­ска быстро, не теряя лица и людей. Должен признаться, что большого оптимизма ни у меня, ни у моих коллег не было.

Рейгану наверняка хотелось бы подписать СНВ — ведь идея перейти от ограничения к сокращению стратегических вооружений была его главным — и сильным — аргументом в критике Договора ОСВ, подписанного Картером и Брежневым в 1979 году. Но, судя по тому, как шли переговоры в Женеве, в администрации было более чем достаточно желающих это дело притормозить. А без подписания договора саммит в Москве, намеченный на лето, получался, как говорил заместитель начальника нашего управления Георгий Мамедов, «жидким». Но на этот раз ни одна из сторон не ставила заключение договора условием проведения саммита. «Ронни» очень хотел приехать в Москву.

Работа в управлении США и Канады увлекала меня, в общении и спорах с коллегами я начинал глубже понимать некоторые вещи, в том числе то, что происходило на нашей стороне. Я, конечно, не рассчитывал на что-то всерьез повлиять, но, когда такие возможности появились, кругозор и определенный экспертный уровень мне пригодились.

 

Не раз и тогда, и впоследствии официально и неофициально говорилось, что договор СНВ готов то ли на 95, то ли на 98 процентов, осталось согласовать только некоторые детали контроля. Так оно, наверное, и было. Но вот незадача: в Женеве и в столицах мучительно разгребали эти «остающиеся детали», в текст договора и протоколов включались все новые, написанные причудливым, понятным лишь немногим экспертам языком статьи, а тем временем возникали новые «озабоченности» и проблемы. Обычно их выкладывали на стол переговоров американцы.

За этими техническими и юридическими хитросплетениями стояла, конечно, политика. Из прессы и переписки создавалось впечатление, что в американской администрации по-настоящему настроен на заключение договора в 1988 году только госсекретарь Шульц и в какой-то мере Колин Пауэлл.

В феврале Шульц приезжал в Москву, после переговоров с Шеварднадзе у него была беседа в Кремле с Горбачевым, где он подтвердил стремление Рейгана подписать договор до истечения срока полномочий, желательно — летом во время визита в Москву.

Он предложил Шеварднадзе встречаться чаще, раз в полтора-два месяца — видимо, чтобы подстегивать таким образом процесс межведомственных согласований. И поначалу казалось, что это получается.

Но вскоре все опять увязло. И, судя по его мемуарам, Шульц был этим разочарован не меньше нас. Этот раунд бюрократической борьбы он проиграл. А ведь старался не столько ради себя, сколько ради Рейгана, которому был по-настоящему предан. Договор СНВ поднял бы Рональда Рейгана в истории на высокий пьедестал. Но, кажется, сам Рейган уже несколько выдохся и не смог помочь своему соратнику.

А тем временем в США шел процесс ратификации Договора РСМД и в сенате начались довольно абсурдные препирательства вокруг «экзотических боеголовок». Договор запрещал ракеты в ядерном и обычном оснащении, но кому-то пришло в голову спросить: а что если боеголовки будут, допустим, лазерными? Уйма времени ушла на согласование какой-то затейливой формулировки, чтобы снять эту надуманную проблему. Но у меня была уверенность, что договор будет ратифицирован.

 

Еще больше времени уходило у министров на обсуждение афганской проблемы. Решение о выводе советских войск из Афганистана было в принципе принято в начале года. Теперь пришлось разговаривать и с Наджибуллой, который видел ситуацию реалистически, и с США, и с Пакистаном, и с другими странами. Шеварднадзе несколько раз летал в Кабул и возвращался оттуда в мрачном настроении. Не позже апреля нужно было подписать женевские соглашения, которые позволили бы упорядоченно вывести войска и дать возможность афганскому режиму какое-то время продержаться, чтобы попытаться договориться с оппозицией о «национальном примирении».

В феврале Горбачев сказал Шульцу:

— Давайте вместе подталкивать афганцев в направлении такого урегулирования, чтобы оно было бескровным.

Шульц ответил:

— Согласен.

Надо было найти формулу, согласно которой СССР и США будут гарантами соглашения по Афганистану. Что это значит, мне было не очень понятно. Из обсуждений, которые были у Горбачева и Шеварднадзе с Шульцем, мне показалось, что имелось в виду следующее: США дадут понять своим афганским «друзьям», чтобы они не устраивали засад выводимым войскам, и будут способствовать превращению Афганистана в нейтральное государство.

У нас многие считали, что сразу после вывода войск режим Наджибуллы рухнет. Сегодня мы знаем, что этого не произошло, и он погиб несколько лет спустя, когда обстоятельства изменились. Но тогда все висело в воздухе, шла гражданская война, оружие в Афганистан шло из США, Пакистана, Саудовской Аравии, Китая…

Возникла идея договориться с США о прекращении поставок оружия в Афганистан. Американцы предложили «негативную симметрию» — обе страны отказываются от поставок. Но это не касалось бы остальных поставщиков, и предложение было отклонено.

В марте на переговорах с Шульцем в Вашингтоне Шеварднадзе предложил то, что американцы назвали «позитивной симметрией»: СССР и США будут гарантами женевских договоренностей по Афганистану, а вопрос о поставках оружия останется открытым.

Конечно, в итоге женевское соглашение получилось совсем не таким, каким оно сначала нам виделось. Не удалось договориться хотя бы о формальной поддержке идеи национального примирения, коалиционного правительства. Но, по крайней мере, афганский режим не оставался совсем оголенным.

Выслушав предложение, Шульц сказал, что ему надо посоветоваться с Белым домом, и попросил нас подождать у зажженного камина в просторном и красивом переговорном зале (The John Quincy Adams Drawing Room) на восьмом этаже здания госдепартамента. Мы сидели в довольно нервном молчании — на чужой территории особенно не поговоришь. Оставалось разглядывать картины и фарфор, когда-то принадлежавший Джорджу Вашингтону. Мне казалось, что Шульц предложение примет или попросит дополнительного времени.

Однако, вернувшись, Шульц сказал, что ответ отрицательный. Выглядел он при этом мрачно и даже подавленно.

В самолете Шеварднадзе сказал, что в таких условиях выводить войска будет труднее. Но буквально через день-два посол Мэтлок попросил о встрече с министром, чтобы вручить письмо Шульца. Переводя текст с листа, я с удивлением обнаружил, что Шульц давал согласие на предложение, отклоненное им два дня назад. Я даже запнулся и перевел эту фразу еще раз.

Что-то изменилось в Вашингтоне, и афганский процесс ускорился. 7 апреля 1988 года состоялась встреча Горбачева и Шеварднадзе с Наджибуллой в Ташкенте, 14-го были подписаны Женевские соглашения, а 15 мая начался вывод войск.

 

Март и апрель получились тяжелыми. Сначала — буквально накануне отъезда Шеварднадзе в Вашингтон — газета «Советская Россия» разразилась знаменитой статьей Нины Андреевой. Помощник Шеварднадзе Теймураз Степанов, войдя в самолет, посмотрел на меня, сделал драматическую паузу и сказал:

— Паша, статья Нины Андреевой — это конец перестройки.

Мне казалось, что он преувеличивает. И действительно — преувеличивал. Но чутье у него было. Это был не конец, не поворот, но, наверное, предзнаменование тех «сюрпризов», которые готовила история. А история движется прежде всего неожиданностями.

Потом был визит Шульца, во время которого стало ясно, что Договор СНВ подписать не удастся. Поэтому ли, или по другой причине, его беседа с Горбачевым получилась довольно жесткой, во всяком случае, неровной и с нашей стороны местами раздражительной. Это меня удивило.

Кто знает, какие причины влияют на настроение и тональность разговора… Помню, однажды, когда я отдавал Черняеву только что надиктованную машинистке запись беседы, он раздосадованным тоном сказал:

— Опять Крючков перед беседой принес Горбачеву папочку…

 

Дата визита Рейгана неуклонно приближалась, сенат, затянув до последнего момента, 27 мая ратифицировал Договор о ликвидации ракет средней дальности и после четырнадцатилетнего перерыва в визитах президентов США в нашу страну Рейган прибыл в Москву.

Официальная церемония прибытия состоялась в огромном Георгиевском зале Кремля. Рейган и Нэнси шли, взявшись за руки, президент оглядывался по сторонам, смотрел на потолок и люстры и был явно поражен масштабом. Все шло по протоколу и сценарию, но я сразу обратил внимание на атмосферу — она была другой даже по сравнению с вашингтонским саммитом. И такая атмосфера сохранялась все последующие дни. И если вашингтонский саммит был началом конца гонки вооружений, то московский визит Рейгана — началом конца холодной войны.

Главным событием визита стали не переговоры, не обмен ратификационными грамотами по Договору РСМД и даже не речь Рейгана в МГУ (которая, надо сказать, ему очень удалась — такие выступления были его коньком), а прогулка Горбачева и Рейгана по Красной площади и Кремлю.

Не знаю, была ли прогулка заранее обговорена с американцами, но, когда Михаил Сергеевич предложил это Рейгану, тот с удовольствием согласился.

Сначала постояли на Ивановской площади, где Горбачев рассказал о происхождении словосочетания «кричать во всю Ивановскую», потом вышли из Спасских ворот на Красную площадь, где несколько раз говорили с группами гулявших там людей (вполне возможно, специально отобранных). У Рейгана была заготовлена, видимо для такого случая, очень удачная фраза: «We must talk to each other rather than about each other» («Надо говорить друг с другом, а не друг о друге»). Я потом ее часто вспоминал, особенно в последние годы.

Потом вернулись в Кремль через вход Никольской башни и остановились у Царь-пушки, где лидеров поджидала группа журналистов. Вопросы были разные, как обычно довольно бледные у наших корреспондентов и очень по делу — у американцев. И тут произошло событие. Один из журналистов спросил у Рейгана, считает ли он по-прежнему Советский Союз империей зла. Рейган не стал уклоняться от ответа.

— Нет, — сказал он, — то было другое время, другая эра.

А на пресс-конференции, завершавшей его визит, он подтвердил свои слова и выразился еще яснее:

— В большой мере это происходит благодаря господину Горбачеву. Я думаю, здесь происходят перемены, они стремятся к переменам… Я прочитал «Перестройку» и нашел там много, с чем я могу согласиться.

Любого другого президента правые подняли бы на вилы за такие слова. Но Рейган был для них неприступен. В этом была его сила. Он был искренен, когда говорил об «империи зла», и искренен, когда говорил, что больше так не думает.

Много лет спустя Горбачев писал об этом моменте: «Мы не стали по этому поводу устраивать ликование. В конце концов мы свою страну никогда империей зла не считали. Но я отнес это признание Рональда Рейгана к главным результатам его визита в Москву».

 

А в самом конце визита президента США произошел инцидент, который мог бы сильно его омрачить. В последний день было запланировано посещение Большого театра, а после балета — ужин только для Горбачева и Рейгана с супругами на даче в Ново-Огарево. Но представление началось с большим опозданием из-за того, что охрана Рейгана настаивала на дополнительном досмотре зрителей. Об этом доложили Горбачеву.

Это был один из редких случаев, когда я увидел, что Горбачев по-настоящему возмущен, хотя он сохранял спокойствие. Вместе с Раисой ему пришлось ждать в одном из кремлевских помещений сигнала из театра о том, что все готово и «можно идти».

— Ну что, — сказал Горбачев, — если они нам не доверяют… не знаю, может, не надо этого ужина? В театре перекусим…

Раиса Максимовна отреагировала после короткой паузы, не без иронии, как мне показалось:

— Да и устали они, наверное.

Подал голос начальник охраны Медведев:

— Давайте отменим ужин, если они нам не доверяют. Мы так старались, чтобы визит хорошо прошел, а они…

Горбачев посмотрел на меня. Раиса спросила:

— А вы что думаете?

— Честно говоря, — ответил я, — если можно не отменять ужин, то лучше не отменять. Визит прошел хорошо, а осадок останется нехороший.

…Через несколько минут мы были в Большом театре. Рейган и Нэнси прибыли с сияющими улыбками, было видно, что они ожидают ярких впечатлений.

— Господин президент, — обратился к Рейгану Горбачев, — мне сказали, что возникла угроза вашей безопасности. Ваши люди что-то нашли? Может быть, бомбу?

Рейган ответил, что ни о чем таком не слышал.

— А мы волновались, — продолжал Горбачев. — Ну ладно, не будем об этом. Посмотрим балет, а потом поедем к нам на дачу и там поужинаем.

 

1988 год: работа и предчувствия

 

Вторая половина 1988 года… Очень трудно передать словами мое настроение в те месяцы. Да и интересно ли это кому-то? Наверное, не всем, но все-таки надо попытаться. Я описываю прежде всего то, что видел своими глазами, то, что сохранилось в записях и в памяти, а в памяти все «окрашено». Окрашено ощущениями, переживаниями, предчувствиями.

«По работе» все шло своим чередом, и шло неплохо. Я получил с некоторым ускорением очередной дипломатический ранг и за участие в работе над Договором РСМД даже был награжден орденом «Знак почета», прозванным в народе «Веселые ребята» — в фигурах, рельефно изображенных на нем, увидели героев известной кинокомедии. После отпуска началась подготовка к очередной поезд­ке министра на Генеральную Ассамблею ООН в Нью-Йорк, но надежд на то, что «вдруг откуда ни возьмись» появятся развязки по СНВ, ни у кого уже не было. И вообще разговоры все больше переходили на внутриполитические темы.

Сейчас, когда мы прошли через три десятилетия конфликтов, борьбы за власть, межнациональных столкновений и даже войн и ко многому привыкли, не так просто представить себе, какое впечатление производили на людей новости о карабахском конфликте и слухи о противоречиях в политбюро. Мало кто был к этому готов.

Может быть, я был готов больше, чем другие. Видимо, интуитивно понимал, что все, лежавшее под спудом на протяжении советских десятилетий, должно было рано или поздно вырваться наружу. Но когда это произошло, стало больно.

Среди моих коллег по работе были армяне и азербайджанцы — москов­ские, интеллигентные, воспитанные люди. Им было нелегко, я это видел. Не помню, чтобы они высказывались о конфликте. Зато среди друзей и знакомых разговоры — о начавшихся столкновениях, о перестановках в политбюро из-за вспыхнувших разногласий между Лигачевым и Яковлевым, о намерениях отодвинутого, но не смирившегося Ельцина — не стихали, и люди явно получали от них несколько мазохистское удовольствие.

В карабахском конфликте московская интеллигенция безоговорочно и не думая о последствиях поддержала одну из сторон. И почти обо всем люди говорили так, будто решение — вот оно, лежит на поверхности, вот только Горбачев почему-то этого не понимает.

 

В сентябре прилетевшего в Нью-Йорк Шеварднадзе встретили демонстранты с лозунгами «Reunite Karabakh» («Воссоединить Карабах»). Демонстранты вели себя шумно, некоторые — злобно. На этот раз Шеварднадзе не был готов выйти к ним, как делал это в аналогичных случаях прежде, но группу их представителей пригласили в советскую миссию при ООН. Разговор с ними произвел на меня тягостное впечатление.

Тон задавал недавно освобожденный из заключения и зачем-то высланный из страны диссидент Паруйр Айрикян. Говорил он по-русски, так что другие члены группы, американцы армянских корней, его не понимали, говорил запальчиво, почти кричал. Было видно, что других членов делегации это коробит, они обращались к Шеварднадзе извиняющимся тоном, что-то удалось сгладить. Айрикяна потом пустили назад в Армению, и он даже баллотировался на выборах президента.

Шеварднадзе лучше многих других понимал, сколько горючего материала скопилось в нашем многонациональном котле, особенно на юге. И понимал, что простых решений нет, и — во всяком случае, в те годы — распада не хотел. Не знаю, когда он пришел к выводу, что распад предотвратить не удастся, но радости по этому поводу он явно не испытывал. В 1990 году, незадолго до отставки, он сказал мне: «Империя распадается. Останется две империи — большая и маленькая. Им будет труднее всего». Он имел в виду Россию и Грузию.

 

В США в это время шла президентская кампания. Уже определились два кандидата — Буш от республиканцев и губернатор штата Массачусетс Дукакис от демократов. Мы никаких предпочтений не высказывали, в отличие от прежних лет, когда, как рассказывали, первый вопрос, который Громыко задавал послу Добрынину в год президентских выборов, был: «Кто для нас выгоднее?». Но сам процесс был интересен Шеварднадзе, и он даже попросил меня перевести передававшиеся по телевизору дебаты кандидатов. Условия для этого были неподходящие, так как устроить настоящий синхрон было невозможно, даже наушников для телевизора не нашлось, и я как мог выкручивался, кое-что приходилось по ходу объяснять.

Слушал Шеварднадзе с интересом. Потом у него были встречи с обоими кандидатами. Людей Буша мы в основном знали, а с Дукакисом была Мадлен Олбрайт, которая в случае победы демократов заняла бы пост госсекретаря. Через несколько лет это произошло, но уже в администрации Клинтона.

Встречи с Шульцем оказались скорее рутинными. Администрация Рейгана дорабатывала последние месяцы, шли слухи, что люди из команды Буша в случае его избрания многое подвергнут переоценке — вроде бы Рейган на старости лет размяк и стал слишком «добреньким» к Горбачеву. Критика была несправедливой до абсурда — по вопросам существа Рейган и Шульц были «железобетонными» переговорщиками. Но под эту музыку было легче похоронить последние надежды на заключение Договора СНВ до конца года.

Сейчас можно только догадываться, как повлияло бы подписание договора на все дальнейшее. Мне кажется, это могло бы укрепить позиции Горбачева, нападки на которого — справа, слева и из-за угла — уже начались. История, конечно, не терпит сослагательного наклонения, но ведь недаром оно существует во всех языках…

Шульц и Шеварднадзе к этому времени, можно сказать, сработались. Интересная деталь: на встрече в Нью-Йорке Шульц сказал, что внимательно прочитал речь Шеварднадзе на летнем совещании послов в МИДе, которая, естественно, с некоторыми сокращениями была опубликована в прессе. «Я рекомендовал это для чтения всем в госдепартаменте, — сказал он. — Со многим я согласен. И даже восхищен».

Вернувшись в Москву, я узнал, что готовится поездка Горбачева в Нью-Йорк для выступления на Генеральной Ассамблее ООН. Весь МИД стоял на ушах: от управлений и отделов ждали предложений и идей, причем неординарных. Осмелевшие мидовцы выдавали много интересного. Но, конечно, главная работа шла в небольшой группе, в которую входили Яковлев, Черняев, Шахназаров. А по военным вопросам — в Генштабе.

 

Горбачев в ООН

 

В прошлом году я был на одной конференции в Вашингтоне, и там же выступал Андрей Козырев. Речь зашла о выступлении Горбачева в ООН в декабре 1988 года. Козырев сказал, что считает эту речь высшей точкой внешней политики Михаила Сергеевича, после которой Горбачев стал отставать и во внутренних делах, и во внешних. И дальше все пошло под гору.

У нас Козырева не шпыняет только ленивый, большого ума и знаний для этого не нужно. Я никогда не присоединялся к этому хору, хотя в годы его руководства российским МИДом часто не соглашался с ним. И в данном случае я тоже с ним не согласен, хотя вроде бы он речь Горбачева хвалит. Почему не согласен — надеюсь, станет ясно далее.

Речь Горбачева в ООН действительно была поворотным пунктом в выстраи­вании его внешней политики. Она и сегодня звучит сильно, в ней много такого, к чему России рано или поздно придется вернуться. Когда мы с Виктором Суходревом чуть ли не до полуночи переводили присланный со Старой площади окончательный текст, его неординарный характер бросался в глаза. Помимо всего прочего текст был хорошо написан и, как все хорошо написанные тексты, переводился легко.

Несколько легкомысленно я положил единственный экземпляр перевода в портфель и поехал домой спать. На следующий день, слава Богу, не забыв текст, я летел в Нью-Йорк — уже в который раз… Но это был, конечно, особый случай.

 

Из аэропорта имени Кеннеди мы ехали в кортеже автомобилей, длиннее которого я не видел ни до того, ни после. Службы охраны — американская и советская — приняли все мыслимые и немыслимые меры предосторожности. Были блокированы все улицы, ведущие к шоссе, по которому шла эта нескончае­мая вереница, полгорода стояло в пробках. Академик Арбатов, время от времени появлявшийся рядом с Горбачевым, даже предположил, что это чуть ли не подстроено специально, чтобы настроить жителей Нью-Йорка против Горбачева, но его опасения не оправдались. Люди, которых опрашивали журналисты местных телеканалов, были настроены доброжелательно и даже восторженно.

Утром в день выступления я пришел в наше представительство пораньше, чтобы внести в перевод последние изменения и взглянуть на газеты. Выходя из кабинета, увидел на экране телевизора сообщение о землетрясении в Армении. Очень кратко: мощные подземные толчки. О пострадавших в первые минуты ничего не сообщали. Как рассказывал потом Михаил Сергеевич, ему тоже успели сообщить только о факте землетрясения.

Через несколько минут я входил вместе с ним в зал Генеральной Ассамблеи. На секунду промелькнуло воспоминание о том, как в ноябре 1974 года я впервые вошел в ооновскую кабину синхронного перевода, взглянул с высоты третьего этажа на огромный, напоминающий гигантскую пещеру зал…

Горбачева слушали в абсолютной, почти звенящей тишине. И услышали больше, чем ожидали.

Это было прощание, разрыв с догмами прежней политики. Перечитывая эту речь сегодня, в ней трудно найти даже следы «марксизма-ленинизма». Главное — не было пропасти между внутриполитическими реальностями и внешнеполитической риторикой. Потому что к этому времени в стране уже очень многое изменилось, как нам тогда казалось, бесповоротно: «Сейчас в местах заключения нет людей, осужденных за свои политические и религиозные убеждения. В проекты новых законов предполагается включить дополнительные гарантии, исключающие любые формы преследования по этим мотивам». Кто раньше мог такое сказать?

И вот это запомнилось: «Было бы наивно думать, что проблемы, терзающие современное человечество, можно решать средствами и методами, которые применялись или казались пригодными прежде». И это актуально сегодня: «Наращивание военной силы не делает ни одну державу всесильной». И многое другое можно цитировать.

Но было сказано и такое, что еще предстояло доказать: «Свобода выбора — всеобщий принцип, и не должен знать исключений». Тогда это могло показаться демагогией: а как же Восточная Европа? Но уже через несколько месяцев доказательства были предъявлены. Венгры разрезали колючую проволоку на границе с Австрией. Тысячи «восточных немцев» рванули на Запад через Чехо­словакию. И понеслось… Оказалось, что слова о признании свободы выбора — не пустая риторика.

В тот день в СМИ, среди политиков и дипломатов больше всего говорили об анонсированных Горбачевым шагах по сокращению наших войск в Восточной Европе. Да, это выглядело впечатляюще: уменьшение численности вооруженных сил на 500 тысяч человек, вывод из Восточной Европы и расформирование шести танковых дивизий, артиллерии, самолетов… Но проницательный Джордж Шульц сказал: не это главное. Это действительное новое мышление, сказал он. Это конец холодной войны.

Я не думаю, что он поспешил с выводом.

 

Переполненный зал встретил речь Горбачева овацией. Аплодировали так долго, что нельзя было не сделать вывод — искренне.

А у Горбачева — следующий пункт программы. Предстояла встреча с Рейганом и избранным месяц назад его преемником — Джорджем Бушем.

Местом встречи избрали Губернаторский остров — клочок земли между Манхэттеном и Бруклином. Минут десять езды до причала, оттуда — на пароме. Ехали по хайвэю FDR Drive.

Показался Бруклинский мост — «стальная лапа», воспетая Маяковским. «Да… Это вещь!» — процитировал Горбачев. Я немного рассказал ему об истории строительства моста.

Архитектор Роблинг попал в аварию в самом начале строительства, потом умер от столбняка. Принявший эстафету его сын спускался в кессон с рабочими, тушил возникший пожар и получил в итоге кессонную болезнь и паралич. За строительством наблюдал в бинокль из окна манхэттенской квартиры, а стройкой управляла его жена.

Горбачев слушал, как мне показалось, с интересом, он обо всем этом не знал, да и я, честно говоря, прочитал об этом незадолго до поездки — на всякий случай, вдруг пригодится.

 

Не доезжая до паромной переправы у моста, кортеж остановился: срочная просьба из штабной машины. Это был такой же ЗИЛ, как и первая машина, там связь и расчет охраны. Вышедший из машины начальник «девятки» Плеханов сообщил Горбачеву: звонок из Москвы, просят поговорить до начала встречи.

Горбачев, не обсуждая, вышел и сел в машину связи. Мне кажется, он предполагал, о чем пойдет речь.

Вернувшись минут через десять, он сказал:

— Рыжков звонил. Беда. Землетрясение в Армении очень мощное. Разрушительное. Пока не знают, сколько людей погибло, но плохо дело. Я попросил Язова и всех подключиться. Сразу после переговоров буду звонить. Большая беда.

 

Нью-Йорк: остаток дня и отъезд

 

Горбачев рассказывал потом, что решение прервать поездку и вернуться в Москву в связи с землетрясением он принял сразу после телефонного разговора с Рыжковым. Беседу с президентами он начал с рассказа об этом звонке.

Американцы сразу предложили помощь, Горбачев поблагодарил. Сказал, что скорее всего программу поездки придется сократить, но «надо посоветоваться».

Рейган подытожил совместную работу:

— Готовясь покинуть свой пост, я с гордостью вспоминаю о том, чего мы с вами вместе добились.

Буш сказал, что продолжит курс на сотрудничество.

— Думаю, его уже нельзя повернуть вспять. Во всяком случае, я лично хочу на основе достигнутого строить дальше наши взаимоотношения.

После этого все прошли в довольно скромную комнату, где был накрыт стол для ланча. Разговор был продолжен вместе с другими участниками.

Читая сегодня запись беседы, вижу, что всего за час-полтора удалось обсудить многое: региональные проблемы, запрещение химического оружия, ядерные вооружения. Во многом соглашались. Но возникали и «нюансы». Например, Горбачев отметил:

— Мне показалось, что вице-президент с несколько меньшим энтузиазмом подходит к вопросу о 50-процентном сокращении стратегических вооружений.

Буш не уклонился от ответа:

— Вы только наполовину правы. Я поддерживаю глубокие сокращения стратегических арсеналов, но считаю, что этот вопрос надо рассматривать в комплексе с другими проблемами безопасности.

Это было, конечно, предвестником «стратегического обзора», затеянного новой администрацией в первые месяцы его президентства. В итоге больших изменений в позиции США по СНВ не произошло, но время было упущено.

Говорили, конечно, и о переменах в СССР.

— Мы свой выбор сделали, — сказал Горбачев. — Общество будет меняться в направлении основных тенденций мировой цивилизации. Мы полностью отдаем себе отчет, что изменить придется очень многое. Понимаем, что будет трудно, и вы тоже должны это знать. Нам уже трудно. И мы знаем, что новому президенту дают разные советы, в том числе — воспользоваться этими трудностями, чтобы навязать свою волю, а еще лучше — развалить это «проклятое государство».

Рейган отреагировал сразу (цитирую по записи беседы):

— Хочу, чтобы вы правильно нас поняли. Мы за перестройку. Если и есть какие-то деятели, которые желают вашим реформам провала, то их лишь горстка, и они не выражают мнения большинства.

Его поддержал Буш:

— Я уверен, что у нас в стране нет серьезных деятелей, которые желали бы перестройке неудачи и радовались бы хаосу в Советском Союзе.

Когда беседа близилась к концу, Горбачев сказал:

— В таком трудном деле, которое мы начали, могут случаться и временные откаты — ведь это многогранный процесс, порой сопряженный с борьбой, но процесс необратимый.

И завершающий тост Рейгана:

— Хочу, чтобы вы мне поверили. Мы действительно вас поддерживаем в этом трудном начинании. Предлагаю в этой связи прощальный тост: за ваши достижения, за то, чего мы с вами вместе добились. И наконец, за то, чего вы еще добьетесь в сотрудничестве с будущим президентом США.

 

После разговора — фотографирование на улице. Рейган на несколько минут вышел, и Буш отвел Горбачева в сторону. Снова говорили без американского переводчика. Сказанное им я потом записал по памяти:

— Хочу вам сказать, что, подбирая свою команду, я не назначил и не назначу ни одного человека, который враждебно относился бы к тому, чего мы достигли на нашем курсе развития советско-американских отношений. Этому я лично придаю большое значение при подборе людей. Можете на это рассчитывать.

А после этого стал говорить, что его беспокоит то, что происходит в Центральной Америке, и он просит Горбачева уделить внимание этой проблеме.

Это был, конечно, намек на действия Кубы в этом регионе — заранее подготовленный ввиду того, что из Нью-Йорка Горбачев должен был лететь в Гавану.

 

Фотографировались втроем на специально установленном подиуме. Место было выбрано очень эффектное, фон — бухта, статуя Свободы, Ист-Ривер, небоскребы Манхэттена…

День был прохладный, дул сильный ветер. Так что всем, в том числе Рейгану, который любил фотографироваться без пальто (в 1985 году в Женеве из этого даже сделали «пиар-ход»), пришлось утеплиться.

Протокольщики, особенно американские, очень не любят, когда на постановочных снимках в кадр попадают переводчики. Поэтому меня и моего американского коллегу попросили стоять внизу, а «президенты друг друга поймут».

Но через пару минут Горбачев все-таки подозвал меня, и я взбежал на подиум, перевел несколько реплик и пояснений. У меня сохранилось несколько фотографий встречи на Губернаторском острове, в том числе этого эпизода.

Смотреть на эти фотографии сегодня немного грустно. Умерли Рейган, Буш, разрушены башни-близнецы… Кто-то скажет, что и дело, начатое в те годы, тоже разрушено. Что тут скажешь... Я все-таки думаю, что оно не разрушено полностью и со временем будет продолжено.

 

У Горбачева было намечено еще два мероприятия — встреча с бизнесменами и большой прием в ООН.

Башни-близнецы, где состоялась сокращенная до получаса встреча с бизнесом, не были шедевром архитектуры, но вид со 101-го этажа открывался потрясающий. Горбачев обошел смотровую площадку, особенно внимательно смотрел на зажатый между Гудзоном и Ист-Ривер Манхэттен с его небоскребами, как бы вырастающими из скальной породы. Он не скрывал своего впечатления. Он вообще умел восхищаться плодами трудов человеческих.

И в кратком выступлении он об этом сказал. Пришелся к слову и Бруклин­ский мост:

— Мне рассказали, как нелегко было воздвигнуть это сооружение. И я думаю, так же трудно было освоить и построить вашу огромную страну. Сейчас мы пытаемся перестроить нашу страну, сделать ее современной, открытой для сотрудничества со всеми.

Вернувшись в представительство, Горбачев поднялся к себе, попросил делегацию подождать. Ждали, наверное, минут десять. Яковлев сказал:

— Я буду рекомендовать сократить поездку.

Но все и так было ясно. Спустившись в зал, Горбачев объявил:

— Новости очень тяжелые. Думаю, все согласны: летим в Москву.

И попросил Шеварднадзе объявить об этом прессе.

 

На прием в ООН все-таки поехали. Сборище было грандиозное. Горбачеву пришлось пожать руку сотням людей. Главы государств, послы, знаменитости. Представляя некоторых из них, ооновский шеф протокола объявлял:

— Mr. and Mrs. X, of the high financial circles of New York.

Среди этих «птиц высокого полета» был и Дональд Трамп — еще молодой, уже богатый, тогда еще демократ.

 

На другое утро, перед отъездом в аэропорт, Горбачеву позвонил Буш. Еще раз выразил сочувствие в связи с землетрясением — новости из Армении рисовали жуткую картину. Подтвердил сказанное накануне. Но и на этот раз послышались «нюансы»:

— Может быть, вчера мои высказывания показались вам чуть-чуть отвлеченными. Но ведь мы только начинаем. Может быть, вам казалось, что меня что-то придерживает. Но такова уж наша система, это неизбежно, рядом был президент. Во всяком случае, хочу заверить вас, что мои ключевые сотрудники готовы к самому серьезному и подробному разговору с вашими людьми — более обстоятельному, чем мне удалось вчера.

В самолете, через пару часов после отлета, Горбачев вышел из своего салона поговорить с сопровождающими. Поблагодарил очень тепло. Сказал, что на другой день после прилета в Москву полетит в Армению — все остальное придется отложить. Это было понятное и естественное для него решение.

Поездка в Армению оказалась во всех отношениях тяжелой. И не только из-за увиденного. Но меня там не было. Может быть, об этом написали другие.

 

На фоне тектонических сдвигов (I)

 

Начиная с лета 1989 года, все, что происходило в мире, в стране, в жизни людей и в моей работе, разворачивалось на фоне тектонических сдвигов, которых еще несколько месяцев назад никто не предсказывал и не ожидал. Поднявшийся ветер перемен нес разное, в том числе пыль и мусор, это было «явление природы», которое сильнее человеческих желаний.

В Европе все началось с не всеми замеченного события — венгры убрали колючую проволоку на границе с Австрией. В новостях австрийского телевидения репортаж об этом шел четвертым или пятым пунктом. Но сразу же тысячи немцев из ГДР хлынули в Венгрию, а оттуда — в Западную Германию. Берлин­ская стена, два десятилетия разделявшая две Германии, на глазах утрачивала свой «функционал». Посол Квицинский писал из Бонна, что венгры сделали канцлеру Колю царский подарок. Режим Хонеккера был в ярости — но сделать ничего не мог.

Те, кто и сейчас тоскует по «социалистическому лагерю», винят в его исчезновении Горбачева, и у них есть для этого основания. Потому что в таких вопросах все зависит от первого лица. Реши тогда Горбачев, что надо вмешаться, что надо любой ценой остановить происходящее, думаю, большинство членов политбюро его поддержали бы — кто-то с энтузиазмом, кто-то не очень охотно. И вся государственная машина бросилась бы это выполнять, и холодная война, едва утихнув, началась бы с новой, еще более опасной силой.

За пару месяцев до того Горбачев в разговоре с польским премьер-министром Раковским поддержал идею «круглого стола» — переговоров с лидерами «Солидарности». Такие решения не даются легко. Речь по существу шла о том, чтобы «отпустить» Восточную Европу. Однако, сказав в речи в ООН «свобода выбора», Горбачев теперь доказывал, что это были не пустые слова.

Но при любом решении неизбежна была дестабилизация, непредсказуемость. И главный вопрос — как будет вести себя Запад, и прежде всего, конечно, США. Подземные толчки ощущали и в Москве, и в Вашингтоне. Думаю, поэтому Горбачев написал письмо Бушу, в котором предложил встретиться.

 

В июле я догуливал отпуск в Монино, в основном бездельничал, потому что после очень тяжелой первой половины года ничего не хотелось делать, даже читал мало. Там до меня дозвонился помощник заместителя министра Бессмерт­ных и сообщил, что меня вызывают по срочному делу — машина уже выехала. Я подумал, что скорее всего надо будет перевести письмо Горбачева Бушу (или письмо от Буша), или, может быть, предстоит телефонный разговор.

Коридоры МИДа были по-летнему полупусты и перегреты от жары. Бессмертных сказал, что собирается с миссией в Вашингтон, «о которой пока мы не объявляем»:

— Сигналы от американцев пошли позитивные. Готовим встречу министров в сентябре, но нужен саммит. Михаил Сергеевич написал Бушу письмо.

Переводы таких писем всегда сопровождались пометкой «неофициальный перевод» (официальным перевод становился уже в исполнении американцев), но важным является первое впечатление, а оно создается нашей первоначальной версией. Так что дело это довольно ответственное.

Бессмертных пояснил, что главная идея письма — встретиться где-нибудь вдали от любопытных глаз, без протокольных формальностей и фиксированной повестки дня — уже зондировалась американцами, так что Буш, вероятно, согласится. Как я понял, письмо преследовало еще одну цель: дать повод для доверительного разговора с президентом во время летнего затишья — как оказалось, затишья перед бурей.

Так началось обсуждение «неформального саммита», в итоге состоявшегося на Мальте, хотя и не вполне в том формате, как предполагалось. Да, удалось обойтись без особых протокольных формальностей, и число сопровождающих лиц, почти астрономическое на официальных визитах, на этот раз было относительно небольшим. Но «вдали от любопытных глаз» — такого просто не бывает, когда встречаются главы государств.

 

В сентябре Шеварднадзе, как обычно, отправился в Нью-Йорк на сессию ООН. Но на этот раз поездка в США планировалась по необычному маршруту: к Нью-Йорку и Вашингтону добавилось место, о котором мало кто из нас раньше слышал — горный курорт Джексон-Хоул в штате Вайоминг.

Делегации на этот раз были большие и включали дипломатов и экспертов всех пяти совместных рабочих групп — по безопасности и разоружению, региональным проблемам, правам человека, двусторонним отношениям и транснациональным (глобальным) проблемам. Последняя группа была нововведением, предложенным Бейкером на майских переговорах в Москве. Сверить позиции по экологии, терроризму, мировой экономике и так далее — идея хорошая и полезная, но, конечно, по-настоящему волновали всех горячие темы, прежде всего Восточная Европа и внутренние события в Советском Союзе. Само собой, эту тему надо было обсуждать «аккуратно» — никому не хотелось создавать впечатление, что американцы лезут в наши дела.

Шеварднадзе к тому времени уже хорошо знали в Америке и даже узнавали на улицах (пару раз он выходил прогуляться), улыбались, протягивали руку. Он улыбался в ответ, вообще был спокоен и доброжелателен, но озабоченность свою не скрывал. События развивались очень быстро, лодка раскачивалась…

Встреча с Бушем в Белом доме прошла хорошо. Чувствовалось, что американский президент понимает, как нелегко Горбачеву и его сторонникам под напором ускоряющихся перемен, которые многим у нас не нравились. Мне показалось, что встречу с Горбачевым он хотел провести как можно скорее. Вы не будете возражать, спросил он, если я предложу провести ее на военных кораблях? Шеварднадзе ответил осторожно. Думаю, в конце концов, в Москве на это согласились в том числе потому, что Буш во время войны служил в морской авиации, летал, был сбит, спасен, снова воевал, был награжден. Пошли ему навстречу, наверное, в знак уважения к боевому прошлому.

 

Через несколько дней мы были в Вайоминге. Аэропорт, где приземлился наш самолет, был минутах в сорока езды от Джексон-Хоул. Национальный парк Гранд-Титон — одна из главных достопримечательностей и красот штата Вайоминг, где вообще-то мало что есть, кроме, конечно, района базирования межконтинентальных ракет «Минитмен» и других военных объектов. Тогда, кстати, там были развернуты и ракеты МХ (Peacekeeper) c десятью боезарядами, впоследствии уничтоженные по Договору СНВ.

График переговоров был очень плотный, но они впервые проходили в таком необычном месте, и это запечатлелось в памяти. Пару раз я видел лосей — огромного, грубоватого moose (американский лось) и более элегантного, с длинными ветвистыми рогами Rocky Mountain Elk (по нашей классификации — лось канадский). Утром все собирались смотреть изумительный восход, в багрово-розовых тонах освещавший горный массив Grand Teton.

Кто-то из американцев рассказал мне, что происхождение названия этого массива по-прежнему вызывает споры, но скорее всего его придумали стосковавшиеся по женщинам квебекские охотники, увидевшие в силуэте гор «большие соски». Пожалуй, действительно похоже.

 

На фоне тектонических сдвигов (II)

 

К встрече министров в Джексон-Хоул у нас были заготовлены новые позиции по СНВ и ПРО. Оставшиеся проблемы СНВ носили в основном технический характер, и, как было ясно уже тогда, их можно было либо мурыжить годами, либо снять за месяц-другой, если будет политическое решение. Главная проблема состояла в так называемой «увязке» СНВ и ПРО.

То, что две сферы стратегических вооружений — наступательная и оборонительная — взаимосвязаны, американцы никогда не отрицали. Эта формулировка включалась во все договоры и соглашения. Но у нас была «железобетонная позиция»: условием заключения договора по СНВ должно быть достижение договоренности по ПРО. Пробовали разные варианты, в том числе договоренность о десятилетнем «периоде невыхода» из действующего Договора по ПРО. Однако американские сторонники глобальной ПРО извратили эту идею так, что она работала скорее против нас: десять лет можно разрабатывать и испытывать все что угодно, а потом выйти из договора и начать развертывание.

Работая в отделе военно-политических проблем управления США и Канады, я имел возможность немного разобраться в этой проблеме и убедился, что, во всяком случае на данном этапе, она надуманная. При 30 тысячах ядерных боеголовок (да еще на каждой ракете «средства преодоления ПРО» — ложные цели и тому подобное) в обозримом будущем создать ПРО, которая парировала бы ядерный удар, просто невозможно. И даже если боезарядов будет в два или в десять раз меньше — то же самое. К тому же американцы отказались от своей «запросной позиции» — ликвидировать все советские тяжелые МБР СС-18, которые наши военные считали серьезным противовесом ПРО (кстати, какое-то их количество до сих пор стоит на боевом дежурстве, превысив все сроки службы). Так что отказаться от формальной «увязки» были все основания, о чем я, несмотря на мое скромное положение в мидовской иерархии, неустанно говорил и писал своему начальству. Но для наших военных ПРО, до сих пор так и оставшаяся «в чертежах», это какое-то наваждение. И сейчас это не изменилось.

Шеварднадзе изложил Бейкеру утвержденную в Москве позицию: мы готовы заключить договор по СНВ, включив в его преамбулу стандартную формулировку о взаимосвязи СНВ и ПРО; в случае нарушения Договора по ПРО Совет­ский Союз оставляет за собой право выйти из договора по СНВ. Но это будет оформлено в нашем одностороннем заявлении. В итоге: «взаимосвязь» остается, а формальной «увязки», как условия подписания СНВ-1, не будет.

Для американцев, как мне показалось, это было неожиданностью.

— Вы снимаете «увязку»? — спросил глава американской делегации на женевских переговорах Ричард Берт.

Бейкер повторил вопрос — и получил положительный ответ. Это был прорыв. Мы ничего не потеряли. А приобрели — путь к совместному заявлению президентов СССР и США о принципах стратегической стабильности, подписанному в июне 1990 года. Не побоюсь этого слова — это был исторический документ.

 

Переговоры по другим проблемам шли в общем неплохо. Восточную Европу почти не обсуждали — министры оставили эту «горячую картофелину» президентам. Но по пути в Вайоминг — летели вместе на самолете Бейкера, если не ошибаюсь, это был DC-10 — начался интересный разговор об экономических реформах. Шеварднадзе пригласил недавно прославившегося у нас экономиста Николая Шмелева — сам он себя экспертом не считал, а у Бейкера был большой опыт в экономических делах.

Шмелев, с которым я потом общался не раз, был яркой личностью. В прогремевшей на всю страну статье «Авансы и долги» и выступлении на съезде народных депутатов он беспощадно критиковал догмы «социалистической экономики». «Пробовали уже все, — говорил он, — вплоть до концлагерей. А нужно то, что делает весь цивилизованный мир, — рыночная экономика. И рано или поздно у нас будет свободный рынок. Вопрос в том, как к нему прийти».

Мне показалось, что на этот счет у Шмелева не было каких-то особенно оригинальных идей. Не было ответа на главный вопрос: как смягчить болезненный переходный период, что готовы и что не готовы будут стерпеть люди. Думаю, тогда ответа не знал никто.

Бейкер, как и в Москве, подчеркивал, что реформы должны разрабатываться там, где их будут осуществлять. Вам виднее, — время от времени повторял он, — но некоторые вещи напрашиваются: надо стабилизировать потребитель­ский рынок, поглотить избыточную денежную массу, постепенно привести ценовой механизм в соответствие со спросом и предложением и начать приватизацию, чтобы ликвидировать монополию государства в экономике. По сравнению с идеями некоторых наших радикальных экономистов, уже тогда стоявших, как мне сказал отчасти в шутку один американец, «правее Тэтчер», эта «программа Бейкера» выглядела довольно умеренно.

 

В самолете и потом в Вайоминге министры обсуждали и самый деликатный вопрос — отношения внутри Союза, в том числе Прибалтику. Внутренние дела редко обсуждаются на таких переговорах, но и у Бейкера, и у Шеварднадзе была своя «повестка дня», в какой-то мере сходная.

Бейкер хотел не только послушать Шеварднадзе, выяснить, насколько вероятен тот или иной вариант развития событий, в том числе силовой, но и объяснить, как администрация воспринимает происходящее. Шеварднадзе хотел выяснить и понять позицию и намерения США.

К тому времени уровень доверия между ними уже позволял говорить друг с другом откровенно и не видеть во всем «двойного дна». Когда Шеварднадзе сказал, что «наша цель сохранить единство страны, но политическими средствами, демократическим путем», «дать республикам больше суверенитета», а «тем, кто хочет уйти — возможность сделать это упорядоченно, путем принятия закона о выходе из СССР», Бейкер выслушал внимательно, вопросов не задавал. Во всяком случае, так мне запомнилось — доступа к записям этих бесед у меня сейчас нет.

Насчет прибалтийских республик объясняться пришлось Бейкеру. США, в отличие от большинства европейских стран, не признавали их вхождения в состав СССР. Эта позиция пережила Вторую мировую войну, антигитлеровскую коалицию, холодную войну, разрядку и перестройку. Изменить ее США не могли, хотя никогда особенно не размахивали этим флагом. Но у нас она воспринималась как «подрывная», как доказательство того, что «американцы хотят развалить Союз».

Мне казалось, что для Буша и Бейкера эта неизменная позиция была как «чемодан без ручки». И нести тяжело — они опасались, что уход прибалтов будет концом перестройки и Горбачева, и бросить нельзя. В открытую они этого, конечно, не говорили.

Для нас, — подчеркивал Бейкер, — прибалтийские республики — это особый случай. Мы всегда считали, что их вхождение в СССР нелегитимно, но понимаем, какую проблему создает это для вас сейчас. Усугублять эту проблему мы не хотим. Но для всех будет лучше, если будет найден способ решить ее мирным путем. И здесь он добавил:

— Для вас, я думаю, лучше будет иметь рядом «три финляндии», чем удерживать их силой.

Шеварднадзе выслушал, но вдаваться в эту тему не стал. Было бы, по-моему, странно в этой ситуации «давать отпор». Он знал, что и в администрации, и среди американских политиков были и другие мнения по поводу Прибалтики, гораздо более жесткие. Главным для него и, как мне показалось, для Бейкера было другое: не допустить, чтобы эта проблема взорвала ситуацию в Советском Союзе и поставила крест на новых отношениях между СССР и США.

 

В последний день Бейкер пригласил Шеварднадзе на рыбалку. Снейк-ривер славится обилием разной рыбы, в том числе cutthroat trout (Oncorhynchus clarkii). Я так и не выяснил, как она называется по-русски, но американцы объяснили, что название происходит от красной полоски на жабрах. Ловят ее спиннингом, которым Бейкер владел неплохо. Кое-что он поймал, а нам не повезло. Через год, когда совместную рыбалку повторили на Байкале, мы были удачливее.

 

На фоне тектонических сдвигов (III)

 

Во второй половине декабря в Европе обычно все затихает — канун Рождества. Но не в 1989 году. Дело все быстрее шло к германскому объединению, и все — у нас, в Европе и в Америке — понимали, что это бросок в неизвестное, непредсказуемое. Это сейчас мы знаем, что все закончилось благополучно, а тогда…

В Москве атмосфера была наэлектризована, нервы на пределе. Напряжение росло и внутри страны. На втором съезде народных депутатов стало ясно, что образуется оппозиция Горбачеву. Она была разнородной, отчасти демократической, но, безусловно, дестабилизирующей. Заниматься в такой обстановке международными делами очень трудно. Но отвернуться от них, отложить на какое-то время — невозможно. Хотя бы потому, что, если бы дела в Европе пошли вразнос, это почти наверняка сломало бы хребет перестройке, смело бы Горбачева, а вместе с ним и надежды на перемены.

Всю осень готовился визит Шеварднадзе в Брюссель. Запланирована была большая программа — речь о будущем Европы, посещение Европарламента, Европейской комиссии и впервые — штаб-квартиры НАТО. Накануне отлета в Брюссель от внезапной остановки сердца умер академик Сахаров. В этом, наверное, тоже можно было почувствовать некое предзнаменование. Но в самолете разговоры шли так или иначе вокруг одной темы — германских событий.

Мы, конечно, знали, что ускорившееся движение к объединению беспокоит не только нас. Реминисценции прошлого и перспективы мощной единой Германии тревожили французов, итальянцев, англичан. Знаменитая фраза Джулио Андреотти «Мы так любим немцев, что чем больше будет Германий, тем лучше, — ну, хотя бы две» была, наверное, попыткой облечь тревогу в форму почти черного юмора. Но Шеварднадзе и тех, кто летел с ним в Брюссель, больше волновало то, какие последствия это будет иметь у нас и для нас. На заседании политбюро все — от Лигачева до Яковлева — были единодушны: темпы происходящего и перспектива членства единой Германии в НАТО «не могут нас не беспокоить».

Конечно, зрелище многотысячных демонстраций, толп жителей ГДР, со слезами на глазах хлынувших через неожиданно рухнувшую стену в западную часть Берлина, не оставляло сомнений в том, что речь идет о народном, национальном движении, которое невозможно остановить. А что делать? Пытаться замедлить? Главный вопрос — как отнесутся к объединению советские люди. Тогда говорили так, но имели в виду, как мне кажется, прежде всего русских.

 

Шеварднадзе к национальным чувствам и «национальной гордости» относился серьезно. В отличие от вождя народов, теоретиком он не был, но интуитивно чувствовал, что хоронить «национальный вопрос» рано. Немного позже, на другом конце света, в Африке, он рассказал мне о своем разговоре в 1986 году с Юлием Квицинским, перед его назначением послом в ФРГ: «Я спросил его тогда, а может в ГДР сработать национальный фактор и встать вопрос о воссоединении? Он сказал, что нет, вряд ли, слишком многое изменилось за сорок лет, и немцы ГДР и ФРГ уже два разных народа». Не знаю, был ли Квицинский до конца уверен в своем ответе. Мне кажется, что в таких разговорах надо быть до конца откровенным.

Так или иначе, в декабре 1989 года уже было ясно, что предстоит рискованная полоса, и придется принимать тяжелые решения. В конечном счете это легло на плечи Горбачева, ему пришлось платить за грехи и ошибки отцов, в него потом бросали камни.

 

Брюссельская речь Шеварднадзе была первым ходом в разговоре о воссоединении. Вопросы, которые в ней ставились, казались вполне законными. Мы сорок лет строили свою безопасность на статус-кво, который распадался на глазах. Есть ли гарантии, что объединение не подорвет безопасность Советского Союза? Окажется ли Германия страной с самой большой армией в Европе? Ну и, конечно, вопрос о членстве в НАТО. Это казалось тогда опасным, недопустимым, табу…

Ключевой идеей речи было предложение ускорить строительство общеевропейских институтов в рамках хельсинкского процесса СБСЕ, придать им политические функции и полномочия в сфере безопасности. В Брюсселе эту идею приняли хорошо, но было ясно, что синхронизировать два процесса — герман­ский и общеевропейский — просто невозможно. К тому же у западных европейцев уже были институты, которые им верно служили, — НАТО и ЕС. В Брюсселе министр побывал в их штаб-квартирах и был там хорошо встречен.

В штаб-квартире НАТО его ждала целая толпа сотрудников разных рангов, плотно обступивших ковровую дорожку, по которой он прошел к лифту. Чиновники и особенно молодые и средних лет секретарши щелкали фотоаппаратами, аплодировали, протягивали руки… Министра проводили в кабинет натовского генсека Вернера. Кто знает, может быть, еще недавно там обсуждали планы нацеливания ракет средней дальности, а сегодня шел совсем другой разговор, правда, пока еще в основном протокольный. Много воды утекло с тех пор, жаль, что сейчас это течение обратили вспять.

В Европарламенте, куда мы переместились полчаса спустя, обнаружилось, что министр оставил в кабинете натовского генсека папку с текстом речи и «разговорником» для беседы. Копия речи у помощников, конечно, была, но прокол неприятный. Я позвонил в секретариат Вернера, и папку через несколько минут привезли и вручили Шеварднадзе.

— Все скопировали? — спросил он.

 

После краткого выступления в Европарламенте министр отвечал на вопросы. Спрашивали в том числе о событиях в Румынии — пришли первые сообщения о расстреле демонстрантов в Тимишоаре. Режим Чаушеску был самым жест­ким и жестоким в Восточной Европе, но он умел играть и с нами, и с Китаем, и с Западом, за что Запад ему многое прощал. Тем не менее в начале осени он вдруг вспомнил о Варшавском договоре и попытался «мобилизовать союзников» на отпор врагу, но его никто не стал слушать. Даже в «соцлагере» он был черной овцой. Шеварднадзе немного осторожничал, ссылался на то, что сообщения еще не подтверждены, но стрельбу в мирных демонстрантов осудил.

 

Из Брюсселя Шеварднадзе по просьбе англичан отправился в Лондон, где он пробыл всего несколько часов — из аэропорта в Форин-офис, а оттуда, после короткой беседы, на Даунинг-стрит, 10. Там состоялся совершенно необычный разговор с Маргарет Тэтчер. Впервые я видел «железную леди» обеспокоенной и даже несколько растерянной. Впервые у нее не было готовых формулировок, уверенной реакции на происходившие события. Во время беседы ей принесли записку с сообщением о намерении властей ГДР открыть несколько дополнительных пропускных пунктов на границе с ФРГ. Тэтчер прочитала сообщение вслух, я перевел. Она вопросительно посмотрела на Шеварднадзе. Тот промолчал…

Беседа продолжалась, Тэтчер не скрывала своей тревоги, говорила, что события могут выйти из-под контроля… В этом, наверное, было много личного: она помнила войну, бомбардировки, и вообще в эмоциональном отношении была, я бы сказал, простым человеком, а не политиком. Думаю, Тэтчер очень хотелось бы по крайней мере притормозить процесс объединения, но ничего предложить для этого она не могла. Ее саму притормаживал Форин-офис, не говоря уже о ее собственной вере в необходимость единства Запада. Но Тэтчер была не прочь разогреть наши опасения и попытаться поработать чужими руками.

 

Обратный путь — четыре часа лету до Москвы. Все устали, но была огромная потребность в откровенном обсуждении. Шеварднадзе сначала поговорил с Тарасенко и Степановым, потом позвал меня и Виталия Чуркина, незадолго до этого ставшего его пресс-секретарем. Обсудили сообщение для прессы. Потом он попросил меня остаться. Его интересовало мое мнение о беседе с Тэтчер. Проговорили почти полчаса.

Я никогда не был восторженным поклонником Тэтчер, но относился к ней с уважением. Обаяние, прямота, убежденность в своих принципах — и к этому добавлялось ее какое-то особое отношение к Горбачеву, постоянно декларируемая вера в то, что он искренен в своем стремлении к переменам. Она говорила это союзникам, убеждала в этом Рейгана, с которым у нее была задушевная дружба. Все это хорошо.

Но я откровенно сказал Шеварднадзе, что в германских делах ориентироваться на нее нельзя. Ни она, ни другие европейцы не знают, что делать, как затормозить события, которые их — если бы они говорили откровенно, то сказали бы — пугают. Но они не прочь бросить нас под этот поезд.

Министр заметил мою горячность, но в общем не возражал.

— И она, и другие, — сказал он, — хотят посмотреть, насколько мы обеспокоены и на что можем пойти. По большому счету, если мы реформируем страну, нам можно не бояться. Конечно, если… Но мы большая страна. А европейцам тоже есть о чем беспокоиться — баланс в Западной Европе, в НАТО, в ЕС…

 

А в Москве произошли события, о которых знали только самые близкие к Шеварднадзе люди. Речь идет о его первой попытке подать в отставку.

Но здесь я пишу о том, что видел и знал тогда сам.

 

Отставка… Что дальше?

 

Для меня отставка Шеварднадзе, конечно, не могла быть полной неожиданностью. Я знал о его предыдущей попытке уйти и видел его психологическое состояние в последние месяцы и особенно недели 1990 года. Но его решение подать в отставку именно в этот момент меня шокировало.

Первый раз он подал в отставку в 1989 году, после решения съезда народных депутатов рассмотреть доклад главной военной прокуратуры о событиях в Тбилиси в апреле того же года, когда при разгоне мирной демонстрации погибли люди. Доклад прокуратуры полностью оправдывал решение властей, и получалось, что в гибели людей виноваты они сами. И это — после доклада комиссии съезда во главе с Анатолием Собчаком, которая пришла к противоположным выводам.

После оглашения доклада прокуратуры возмущенная грузинская делегация взяла в кольцо Горбачева, и он с огромным трудом успокоил ее, уговорив не покидать съезд. А Шеварднадзе заявил, что уходит в отставку, вышел из зала и поехал на дачу.

В тот раз министра уговорили не объявлять о своем решении и остаться. Ему в автомобиль звонили Горбачев, Яковлев, Крючков… Я не знаю, что они ему говорили — я вообще узнал об этой истории только в феврале 1990 года… и моя первая реакция была близка к испугу. Союз Горбачева и Шеварднадзе казался мне нерушимым, во всяком случае, мне очень хотелось, чтобы он был нерушимым. 1990 год должен был завершить эпопею договоров СНВ и ДОВСЕ (по обычным вооруженным силам). Но вместо этого он в конце концов развел президента и министра иностранных дел.

И произошло это именно тогда, когда на Горбачева началась публичная атака со стороны консерваторов. На съезде народных депутатов председатель Верховного Совета Лукьянов сразу же предоставил слово никому прежде не известной Сажи Умалатовой. Чеченская «пассионария» потребовала включить в повестку дня пункт об отставке Горбачева. Ее предложение не прошло, но не надо было обладать большой проницательностью, чтобы понять, что президенту предъявлен ультиматум.

Я сидел в своем кабинете в МИДе, когда в него вбежал коллега, ныне уже покойный, и волнуясь спросил:

— Паша, это как? Как это объяснить? Шеварднадзе подал в отставку! Он сказал: «Идет диктатура…»

Мы побежали в соседний кабинет, где был телевизор. Я услышал последние слова министра:

— Пусть это будет моим протестом против того, что происходит, и того, что готовят для нашего народа. Я верю, что в конце концов свобода и демократия победят.

Мое положение — я работал и с президентом, и с министром — было, мягко говоря, «некомфортным». Глупых вопросов коллеги не задавали, но новость обсуждалась бурно, в первый день — практически непрерывно, а мне, по понятным причинам, приходилось в основном молчать. Хотя мнение у меня сложилось, но тогда я его высказал только двум самым близким мне людям — маме и жене. Оно заключалось в том, что своим решением — именно в этот момент — Шеварднадзе оставил Горбачева один на один с «диктатурой», с теми не названными им людьми, которые готовили поворот назад и, видимо, уже тогда были готовы либо заставить Горбачева возглавить этот поворот, либо от него избавиться.

 

Шеварднадзе согласился остаться в министерстве до назначения преемника, и действительно в течение еще трех недель каждый день приезжал в МИД, работал, встречался с коллегами… Я попросил помощника, отвечавшего за его рабочий график, Андрея Нестеренко, записать меня на прием. Хотел посоветоваться насчет своей будущей судьбы… и вообще поговорить.

Андрей позвонил мне через день:

— 7 января, в шесть часов. У тебя будет час.

 

После встречи и разговора я по памяти все записал. Большую часть я опубликовал несколько лет спустя в своей книге, вышедшей на английском языке в США. Здесь запись практически полностью.

«Я. Не буду долго рассказывать о переживаниях, связанных с вашим решением. Но много пережил. Мы с вами пять с половиной лет, с первой встречи с Шульцем в Хельсинки, бок о бок идем. Я видел происходящее в последнее время и сочувствовал вам. И сейчас стою перед выбором. Продолжать работу в МИДе как ни в чем не бывало будет очень трудно. Я думаю над различными вариантами. Этот — первый, но не лучший. В МИДе я себя плохо вижу без вас. Это — иерархическая организация, со всеми последствиями. Второй — попросить о направлении меня в зарубежную командировку, по мидовским правилам я имею на это право, так как в последний раз прибыл из длительной командировки в 1979 году. Третий вариант — уйти из МИДа, идеи есть. Четвертый — найти место в создаваемых президентских структурах. Я человек не слишком решительный, и мне нелегко остановиться на одном из них. Поэтому хотел посоветоваться с вами.

Э.А. Не по порядку начну с последнего варианта. Работать с президентом, наверное, было бы интересно. Какой-то аппарат — человек 10–12 — Черняев сейчас создает. Не знаю, насколько творческую работу вам смогут предложить. И не знаю, будет ли у президента достаточно времени заниматься внешнеполитическими вопросами. Ситуация такая, что это может оказаться невозможным.

В связи с этим — о своем решении. Наши отношения позволяют говорить об этом откровенно. Ведь мы с тобой не просто работали вместе почти шесть лет, но и советовались, есть доверие. Я трудно шел к этому решению, и для меня оно трагедия. Дело не в двух полковниках, я их не боюсь, и сил у меня достаточно. Я в силе, чувствую себя хорошо и способен теперь на большее, чем когда начинал. Тогда мне с Шульцем требовалось два дня для обсуждения того, что сейчас с Бейкером мы решаем за два часа. Сейчас я ухожу и даже в чисто бытовом плане плохо представляю себе, как буду жить. Двадцать лет ни мне, ни жене не приходилось стоять в очередях, устраивать быт. Мы с ней об этом говорили. Как будем жить? Вернуться в Грузию? Но там сейчас другие люди, и отношение ко мне другое. Несмотря на все неясности относительно моей личной судьбы я решил уйти. Потому что я вижу, как развивается ситуация. Я об этом подробнее скажу после того, как еще раз встречусь с президентом, потому что много всяких спекуляций. Но решение, конечно, не изменю. Он говорит мне: твое право подать в отставку, мое — не принять ее. Но я понимаю, что менять решение нельзя. Потому что — хотелось бы ошибиться, но вижу: дело действительно идет к диктатуре. Мы так затянули с несколькими важнейшими решениями, что ситуация уже неуправляема. Вот сегодня Россия приняла решение отказать союзному бюджету в нескольких десятках миллиардов. Это уже не какие-то окраины. Поэтому трудно представить себе, какие меры могут потребоваться, если все это будет продолжаться, произойдет кровопролитие и т.д. А репрессии уже не позволят нам сохранить тот уровень отношений с цивилизованными странами, которого мы достигли. И я не смогу быть министром иностранных дел в таких условиях. Вот в Китае погибло 5–6 тысяч человек, в миллиардной стране это капля, а отношение к Китаю полностью изменилось. А что будет у нас? Сейчас отношение к нам хорошее. Крючков зря сказал, что против нас ведется подрывная работа и т.д. Нам не желают зла. В последние дни я еще раз в этом убедился, по письмам, телеграммам и т.д., которые я получаю. Но все это изменится, если начнутся репрессии. Какие выражения у нас уже употребляются? «Экономиче­ский саботаж» — это что, то же, что и в 1927 году, когда действительно это было, хотя сейчас об этом не принято вспоминать? А сейчас магазины, склады инспектируют органы КГБ, это ведь не ОБХСС. И кто знает, к чему все это приведет. Развал создает почву для диктатуры, и я не знаю, что нас спасет. Единственная надежда — народ, его здравый смысл. Но хватит ли его — неизвестно. И поэтому я решился на такой шаг, потому что в случае наступления диктатуры все, что мы сделали за эти годы, будет разрушено.

Вариант с отъездом вполне законный, и я бы мог в оставшееся время посодействовать. Но не знаю, как отнесется к этому президент. Хотя другие ребята есть, но он привык к тебе и неизвестно, как будет реагировать на это.

Может быть, в качестве пятого варианта и такой обдумать. Я, пока в очень общих чертах, обсуждал с помощниками возможность создать ассоциацию, в рамках которой можно было бы сотрудничать с институтами, организациями, партнерами за рубежом, заниматься издательской, коммерческой деятельностью. Они поддержали с энтузиазмом. Ведь что получается — повсюду люди уходят и активно продолжают работать, Вэнс, Киссинджер и другие. А у нас куда-то проваливаются. Разве что Громыко, но это было тоже не то. Я мог бы заняться и мемуарами, вот лежит предложение французов написать книгу за 200 тысяч долларов. Дело, конечно, не в деньгах. Но многим можно было бы заняться. Например, такими вещами, до которых у МИДа руки не доходят, скажем, применение методов международной дипломатии для решения межнациональных проблем. Я пока попросил Иванова заняться этим в предварительном порядке, посмотреть, что можно было бы сделать. Вы тоже подумайте, как один из вариантов.

Я. Это очень интересно. Но ведь это тоже, как и возможность продолжения нынешней внешней политики, будет зависеть от того, придет ли диктатура.

Э.А. Я думаю, это мы все-таки сможем сделать.

Я. Конечно, ваше выступление произвело большой шоковый эффект. Вопрос в том, станет ли оно вкладом в предотвращение диктатуры. Вы говорите, что последняя надежда на народ. Это широкое понятие. Но, может быть, действительно можно надеяться на отрезвление, консолидацию нормальных сил, в том числе демократов, которые, вы сказали, разбежались, занимались все лето и осень Бог знает чем. Как будто не дать московской прописки Полозкову — это разумная цель для демократического движения.

Э.А. Вот именно.

Я. Но сейчас, кажется, наступают признаки отрезвления. Не знаю, может быть, я ошибаюсь. А может быть, все-таки удастся не допустить худшего. Но в любом случае, то, что заложено во внешней политике, это уже прочно и надолго и не может быть отброшено вспять.

Э.А. Как сказать. Ведь если придется идти на репрессивные меры в Прибалтике — а там вряд ли удастся удержать ситуацию в разумных демократических рамках, — то там начнется такое... Мы, допустим, введем президентское правление — это все активнее требуют от президента — прервем работу парламентов, а они выйдут на улицы, начнут массовые голодовки и т.д. Как в этих условиях продолжать внешнюю политику, как будут к нам относиться? Вот вопрос.

Я. Это может затормозить движение, но отбросить его к прежним позициям не может. Договор по обычным вооружениям — это уже факт. Если будет договор по СНВ — а его обязательно надо довести до конца, — то это тоже уже не расшатать.

Э.А. Да, этот договор надо довести до конца. Наверное, нужно будет еще раз встретиться с Бейкером. Пакет прошел через Министерство обороны, его поддерживает Зайков. Капризничает только Бакланов. Но я звонил ему сегодня, думаю, удастся его уговорить.

Я. Когда будет договор по СНВ, когда будет урегулирование в Заливе — я все больше склоняюсь к тому, что Саддам все же уйдет без войны...

Э.А. Да, это вполне возможно.

Я. Тогда еще яснее будет, насколько верен наш внешнеполитический курс. Вы его с большим трудом отстаивали, но теперь это прочно.

Э.А. Да, нелегко это далось. Вы помните, мы приехали на первое заседание «шестерки» по Германии с такими предложениями... Бейкер мне сказал: я потрясен, в чем дело? А накануне был буквально бой на политбюро, вплоть до крика. Как трудно потом было это повернуть.

Я. За германское решение надо памятник ставить. Никакая другая линия, кроме той, что вы смогли отстоять, не дала бы таких результатов — ограничение бундесвера, ограничение военных возможностей Германии на территории бывшей ГДР, укрепление нашей безопасности и добрая воля немцев на годы вперед — вот чего мы добились. И провели эту линию не только вопреки мнению консерваторов, но и экспертов, германистов, которые полностью провалились. Так же, как и арабисты.

Э.А. Конечно, опыт у меня накопился большой, и в ассоциации я смогу его использовать. Будем думать.И вы подумайте. Может быть, обсудите с Сергеем <Тарасенко>. Это замечательный человек. Я многим ему обязан.

Я. Несомненно, человек выдающийся. Я думаю, что большинство людей в МИДе, в том числе ваше окружение, руководство, нормально себя чувствовали бы и при другой внешней политике. Но не он. Это редкое в МИДе качество.

Э.А. Несомненно. Может быть, как-нибудь втроем с ним все обсудим. Я пока здесь, время есть подумать».

 

При всем сочувствии и понимании в одном я не мог согласиться с Шеварднадзе. О давлении на Горбачева — ввести в Прибалтике президентское правление, распустить парламенты — он знал, конечно, больше меня. Все так. И было бы странно, если бы президент страны смотрел на происходящее беспечно и просто отмахивался от этих призывов. Он, в конце концов, отвечал за страну. Этим его положение отличалось от положения Ельцина, который уже открыто призывал отпустить Прибалтику. Но я убеждал себя, что в конечном счете Горбачев удержится от крайних мер.

Это определило мой выбор.

На другой день я позвонил Черняеву. Он знал, что Горбачев предлагал мне перейти в формировавшийся тогда аппарат президента. И, по-моему, был рад, что я наконец решился, хотя у него самого настроение было тоже плохое.

— Я с ним поговорю, — сказал Черняев. — Он, я уверен, согласится.

Пару дней спустя началось мое «оформление».

 

Раиса

 

Как и подавляющее большинство людей, впервые я увидел Раису Максимовну Горбачеву по телевизору. Было это в 1985 году, уже не помню, в каком месяце. Запомнился внимательный взгляд, очевидное умение «выглядеть», и больше всего — какое-то взаимное притяжение между нею и Михаилом Сергеевичем. Потом, когда я узнал их ближе, это первое впечатление подтвердилось.

В те годы мое общение с Раисой Максимовной происходило в основном на встречах с руководителями других стран и во время официальных визитов, «саммитов».

Саммиты — интересное явление. Международные отношения, конечно, не сводятся к ним, но без них нельзя. И они сложились в какое-то причудливое сочетание действительно большой политики, человеческих отношений и протокольных обязанностей, порой сильно напоминающих условности японского театра кабуки. Кто был там, знает: это непростое бремя, и значительную его часть несут супруги первых лиц.

Раиса Максимовна относилась к этим обязанностям с необычайной скрупулезностью. Не знаю, в какой мере она рассматривала их как обузу, в какой — как необходимую и почетную функцию, но мне и тогда казалось, и сейчас я уверен: для нее это было прежде всего возможностью помочь Михаилу Сергеевичу. В этом она видела свою ответственность, свою работу.

И она работала. Готовилась к каждому визиту, старалась не просто представлять себе программу, а как бы освоить ее заранее. Дотошно расспрашивала помощников, сотрудников посольств и протокольщиков. Я иногда при этом присутствовал. Ответы, порой туманные, с разными «вроде бы», «по обстановке», «надо выяснить», часто ее не удовлетворяли. Человек предельно конкретный, она хотела точности во всем, и это не всем нравилось. От таких людей шли упреки в ее адрес, на мой взгляд, несправедливые, а иногда и не только упреки. Со временем это стали активно использовать в политической борьбе против Горбачева. Не хочется вспоминать о сплетнях и вранье со стороны людей, про которых только и можно сказать русской поговоркой: ни стыда, ни совести.

Кстати, был момент, когда люди, довольно близкие к Горбачеву, из лучших, наверное, побуждений, советовали президенту немного «отодвинуть» ее как публичную фигуру: «Не понимает ее народ, не принимает».

Горбачев отказался. «Ничего не будем менять».

 

В 1990-м и особенно 1991 году, когда в обществе нарастало напряжение, я видел, как тяжело Раиса Максимовна переживает происходящее и, главным образом, нападки на Михаила Сергеевича, но о многом мог только догадываться. Общение с ней было ограничено строгими рамками — вплоть до того момента летом 1991 года, когда мне позвонил референт Горбачева Виталий Семенович Гусенков, специалист по Европе, в особенности Франции, по совместительству занимавшийся делами Раисы Максимовны, и сказал, что мне надо будет встретиться с ней по одному важному делу.

Встреча состоялась на следующий день на Старой площади. Мы друг друга уже неплохо знали, но я не представлял себе, о чем пойдет речь.

Раиса Максимовна без особых предисловий вручила мне перевязанную тесемкой папку, каких я видел в жизни немало, и сказала:

— Павел Русланович, это перевод на английский язык моей книги «Я надеюсь». Я вас прошу его внимательно прочитать и сравнить. Не хотелось бы, чтобы вкрались какие-то ошибки.

Просьба меня несколько удивила, и я ответил:

— Вряд ли там могут быть грубые ошибки. Серьезное издательство вряд ли даст книгу такого автора на перевод абы кому...

— А почему только грубые? — отреагировала она. — Я вас прошу очень тщательно сравнить.

Я, честно говоря, подумал: посмотрю, конечно, и успокою автора. Обещал уложиться за неделю — самому было любопытно. И вскоре убедился, что интуиция — а это свойство Раисе Максимовне было присуще в необыкновенной степени — ее не подвела.

На заглавной странице гранок было напечатано: «Raisa Gorbachev. I Hope. Translated by David Floyd».

Переводчиком книги был известный журналист, человек, как говорится, владеющий пером. К тому же, как я понял потом в общении с ним, эрудированный и не лишенный «староанглийского» обаяния. Но русский язык был у него далеко не первым иностранным языком, а в наших реалиях он был определенно не силен. Возможно, сказались сжатые сроки или возраст переводчика — в общем, первый вариант пестрел ошибками, в том числе так называемыми переводами «с точностью до наоборот».

Свою работу, довольно кропотливую, я делал в здании ЦК, в бурные дни, когда на пленуме и совещаниях на Горбачева набрасывались номенклатурные «волкодавы». Отзвуки происходящего до меня, конечно, доходили, но в тот момент надо было сосредоточиться на порученном деле. Помимо всего прочего, я знал, как не любит Раиса Максимовна любую приблизительность в делах, требующих точности. И я корпел над текстом, правил, готовил вопросы к автору. Поправки и замечания заняли больше двадцати страниц убористого текста. В нескольких местах у меня были вопросы по смыслу текста (связано это было в основном с попытками соавтора книги Георгия Пряхина «писать красиво»).

Кстати, сама книга мне понравилась. В ней были искренность, стремление достучаться до читателя рассказом о реальных событиях жизни, откровенным разговором о надеждах и тревогах.

Закончив работу, я сказал Гусенкову, что готов отчитаться перед Раисой Максимовной.

Мы встретились в том же кабинете на Старой площади. Настроение у моей собеседницы было неважное, и в июне 1991 года удивляться этому не приходилось.

Просидели мы с ней над текстом часа три, если не больше. Интересно, что, обладая лишь минимальными познаниями в английском, Раиса Максимовна порой удивляла меня чисто интуитивными суждениями по поводу того или иного слова, которые оказывались полезными в моей работе.

Был у нее в этот день момент откровенности.

— Знаете, Павел Русланович, — сказала она уже после того, как мы закончили разговор о переводе, — я вчера ездила в райком платить партвзносы, и пока шла до кабинета, чувствовала, что как сквозь строй иду. Так на меня смотрели. А в кабинете у секретаря взглянула ему в глаза и увидела ненависть.

Что я мог сказать в ответ? Раиса Максимовна справилась с собой, продолжила:

— Я, конечно, понимаю, кого они ненавидят. Не обо мне речь, а о Михаиле Сергеевиче. Они не хотели перемен, а сейчас озлоблены, испуганы.

О важных вещах она говорила немногословно. Но этих слов было достаточно.

 

Когда наш разговор был уже, казалось, закончен, Раиса Максимовна сказала:

— Вам надо поехать в Лондон и поработать с переводчиком.

— А может быть, послать туда поправки, и они сами внесут? — спросил я.

— Нет, все-таки поезжайте, так лучше.

В этом она тоже оказалась права. Доводка текста с переводчиком оказалась делом кропотливым и требующим непосредственного общения.

Дэвид Флойд показался мне человеком очень пожилым (жить ему оставалось шесть лет) и поначалу суховатым. Но в общении вполне откровенным и совершенно не обидчивым — все мои поправки и замечания он принимал без возражений.

О книге и своей работе он высказался так:

— Actually, I liked the book. There is a bit too much Pryakhin, though. And, as you could see, my Russian is now a bit rusty, because over the past decades I worked mostly in Yugoslavia. <Книга мне, кстати, понравилась. Правда, многовато Пряхина. И, как вы могли увидеть, русский язык я уже подзабыл, потому что в последние годы работал в основном в Югославии.>

О причинах я расспрашивать не стал. В 2018 году из рассекреченных документов британского министерства иностранных дел выяснилось, что Флойд «одно время (несколько лет после войны) работал на советскую разведку».

Когда мы закончили работу, он пригласил меня в ресторан, где мы просидели часа два, говорили на разные темы. Среди прочего Флойд довольно точно предсказал последующие события в Югославии.

— The Serbs and the Croats hate each other <Сербы и хорваты ненавидят друг друга>, — сказал он. — It never ended <Это так и не кончилось>, — сказал он. — It never ended .

 

А через несколько недель — путч, издевательская ложь о «плохом состоянии здоровья» Горбачева, изоляция в Форосе, новые волны клеветы после возвращения в Москву, распад Союза. Все это хорошо известно, но вспоминать до сих пор тяжело.

 

C уходом Горбачева с поста президента начиналась какая-то новая полоса, совершенно неведомая. И что бы она ни таила в себе, надо было пройти ее с достоинством. Мне кажется, Раиса Максимовна видела именно в этом своего рода «сверхзадачу».

Работая в Горбачев-Фонде и бывая вместе с Михаилом Сергеевичем в зарубежных поездках, я общался с ним и с Раисой Максимовной гораздо больше, чем в годы официальной работы, и узнал их лучше, чем тогда. Дороги оказались дальними — от Европы до Америки и Африки, от Аргентины до Австралии, от Канады до Японии. Раиса Максимовна была рядом с мужем, где бы он ни оказывался — как президент Советского Союза, президент-основатель Международного Зеленого Креста, просто как человек, которого хотели увидеть и услышать, без преувеличения, миллионы людей.

Вспоминаются многие эпизоды — забавные и грустные, торжественные церемонии и доверительные разговоры. Раиса Максимовна не очень любила возвращаться в прошлое, скорее ее интересовало то, что происходит сегодня, страны, люди, обычаи, культура. Многое она записывала в блокноты, маленькие тетрадки, исписывала их своим четким, разборчивым подчерком — чтобы можно было потом прочитать, вспомнить.

Вот несколько отрывочных воспоминаний из того многого, что случалось в наших поездках.

Однажды, когда мы были в Буэнос-Айресе, выдался свободный вечер, и мы решили посетить знаменитый танго-клуб «Каньо каторсе». Я, впервые побывавший в этом клубе чуть ли не двадцать лет назад, уверял Раису Максимовну: «Не пожалеете!» И вот мы в зале. Сначала был обед с великолепным аргентинским мясом и хорошим вином, а потом главное — выступление танцоров. Раиса Максимовна буквально впивалась глазами в их точные, выверенные до сантиметра движения, скульптурные позы, следила за сюжетом танцев, каждый из которых содержал в себе небольшую драму. Если ей что-то нравилось, она умела восхищаться.

Разговор о танго продолжился на следующий день, и я рассказал ей о диске, где мелодии танго исполняет выдающийся классический пианист Даниэль Баренбойм (он родом из Буэнос-Айреса). Вернувшись в Москву, я дал этот диск Раисе Максимовне, и буквально на следующий день она позвонила мне, восторженно отзываясь об услышанном: как тонко сочетается классическая выучка и аргентинская страсть, ни одной неточной интонации, и так далее…

— Ну так оставьте этот диск себе, — предложил я.

— А можно? — как-то даже робко спросила она, как будто речь шла о большом подарке.

Надеюсь, она иногда ставила этот диск в проигрыватель и вспоминала далекую страну Аргентину.

 

В Америке нас однажды занесло в один южный штат, где буквально все пронизано строгими обычаями и религиозностью. Там до сих пор есть «сухие округа», в одном из которых мы оказались. «Сухие» — значит нельзя купить спиртное. Правда, заверили нас, в гостинице можно заказать бутылочку в номер — оберегают от греха своих, а гостям можно.

После долгой дороги наша компания решила расслабиться и так и сделала. Вот только несли эту бутылочку очень уж долго — то ли посылали за ней в соседний округ, то ли все у них делается по-южному неторопливо. В общем, сидим, ждем.

— Павел, расскажи Раисе Максимовне, какой первый вопрос мне задала «приглашающая сторона», пока ждали багаж, — говорит Михаил Сергеевич.

Вопрос был действительно неожиданный, я его повторил:

— Скажите, господин президент, когда вы вели переговоры с президентом Рейганом, когда рушилась Берлинская стена, вы чувствовали присутствие Бога?

Пауза. Вроде и смеяться над таким вопросом неудобно, но как реагировать?

— Вот что ты скажешь, преподаватель научного атеизма? — поинтересовался Михаил Сергеевич, обращаясь к Раисе Максимовне.

— А что ты сказал?

— Ну что я обычно говорю? Сказал, что я человек крещеный, религию уважаю, но сам неверующий, в церковь не хожу. Но что при мне был принят закон о свободе совести. Не знаю, надеюсь, не обидел.

— А я действительно читала курс научного атеизма, — пояснила Раиса Максимовна. — Наверное, где-нибудь еще лежат конспекты.

— У меня тоже были конспекты, но, боюсь, не сохранились, — сказал я, — а жаль. Читали нам этот курс хорошо. Я из него много узнал о религии.

— А я-то как много узнала, когда готовилась! — воскликнула Раиса Максимовна. — Очень уж мы были невежественные в этой области.

О настоящей вере она всегда говорила с уважением. Но о быстро уверовавших и стоящих со свечкой поближе к телекамерам отзывалась язвительно. И в этом, и во многом другом проявлялась ее органичность, убежденность в том, что человек всегда должен быть прежде всего самим собой.

 

Последний саммит

 

Визит Буша начался 30 июля с церемонии прибытия в Георгиевском зале. За Договор СНВ мы были спокойны. В отличие от вашингтонского саммита в 1987 году, ни один вопрос по договору не «висел», были согласованы тысячи страниц текста самого договора и сопровождающих его документов — меморандума об исходных данных, протоколов о забрасываемом весе, о процедурах ликвидации, об уведомлениях, о телеметрии, об инспекциях (с двенадцатью приложениями!)… Удалось даже согласовать заявления о крылатых ракетах морского базирования (в основном имелся в виду обмен информацией и согласование в будущем методов контроля, но раньше и это казалось невозможным). Все хорошо, договор прослужил стране двадцать лет, но я не мог избавиться от мысли, что политическое значение его было бы гораздо больше, если бы он был подписан на год-полтора раньше.

Напряженность в стране немного ослабла, но ее отголоски и сложности в отношениях между главными действующими лицами ощущались. «Герои августа» ничем, разумеется, не выдавали своих намерений, до осуществления которых оставалось меньше трех недель. Зато Ельцин капризничал и выкидывал номера. Он не пришел на приветственную церемонию в Кремле — как предполагали комментаторы, чтобы не создавать впечатление, что он в «команде Горбачева». А на обеде в Кремле случился, как сказал бы Александр Бовин, «музыкальный момент».

Перед обедом вообще были сомнения, придет ли Борис Николаевич. Он пришел. Но сначала в зал вошла Наина Иосифовна, вместе с мэром Москвы Поповым. Я не сразу понял почему. Ельцин вошел в одиночестве, широко улыбаясь, уже после того, как последние гости прошли к столам, поприветствовав двух президентов с супругами. Это был «протокольный маневр», изумивший всех и подчеркивавший особый статус Ельцина: президент России не хотел быть рядовым гостем. Ему надо было войти в зал наравне с главными лицами. Но все-таки без супруги — в этом был определенный компромисс.

— Что ж ты доверил жену Попову, Борис Николаевич? — с некоторым напряжением в голосе пошутил Горбачев.

— А он уже не опасен, — ответил Ельцин, после чего торжественно вошел в зал вместе с Горбачевым и Бушем.

На другой день кто-то из американцев сказал мне, что маневр Ельцина не остался незамеченным. Более того — огорчил Буша, который надеялся, что раздоры между Горбачевым и Ельциным остались в прошлом. В заключительной беседе об этом сообщил Михаилу Сергеевичу и сам Буш.

 

В первой беседе Горбачев рассказал Бушу об итогах переговоров с Ельциным и Назарбаевым. Не только о согласовании союзного договора, но и о договоренности ускорить реформы — провести быструю либерализацию цен, двигаться к конвертируемости рубля.

— Нам предстоят вскоре очень ответственные, даже драматические шаги, — отметил Горбачев. — Мы рассчитываем на реальную поддержку с вашей стороны, чтобы выиграть эту решающую битву за реформу.

Буш отвечал, казалось бы, не совсем «по теме», осторожно, но это были важные слова:

— У меня создалось впечатление, что некоторые здесь считают, что в Соединенных Штатах есть существенные силы, стремящиеся добиться распада Советского Союза или его экономического краха. Когда казалось, что Горбачев и Ельцин идут друг на друга, что между ними не может быть примирения, некоторые у нас утверждали, что надо поставить все деньги на Ельцина. Однако администрация никогда не разделяла подобных взглядов, как и американский народ. Хочу заверить вас, что во время поездки в Киев ни я, ни кто-либо из сопровождающих меня не допустит чего-либо, что могло бы осложнить существующие проблемы, вмешаться в вопрос о том, когда Украина может подписать Союзный договор. Ни в коем случае я не собираюсь поддерживать сепаратизм. Киев был включен в программу визита только после того, как ваш министр иностранных дел сообщил, что вас это устраивает. Конечно, у нас есть с вами трудности по Прибалтике. Ландсбергис очень хотел, чтобы по пути домой я совершил посадку в Вильнюсе. У нас, конечно, хватило сообразительности, чтобы понять, что этого не надо делать. В то же время не могу не сказать, что, на наш взгляд, лучше всего было бы, если бы вы нашли возможность отсечь, отпустить на волю эти республики. Это прекрасно повлияло бы на общественное мнение. Но вам известна моя точка зрения. Это — ваш вопрос. Я считаю, что рассказанное вами о работе над Союзным договором, новых отношениях с республиками вселяет надежду.

 

Здесь приведу без комментариев несколько абзацев из речи Буша в Верховной раде 1 августа 1991 года:

«Некоторые призывали Соединенные Штаты сделать выбор между поддерж­кой президента Горбачева и поддержкой стремящихся к независимости лидеров повсюду в СССР. Я считаю, что это ложный выбор.

Справедливость требует признать, что президент Горбачев добился удивительных достижений и что его политика гласности, перестройки и демократизации ведет к целям свободы, демократии и экономического освобождения.

Но свобода и независимость — не одно и то же. Американцы не поддержат тех, кто стремится к независимости ради того, чтобы заменить далекую тиранию местным деспотизмом. Они не будут помогать сторонникам самоубийственного национализма, основанного на этнической ненависти».

За эту речь, которую депутаты Рады встретили овацией, Бушу сильно влетело. Спектр критиков был широкий — от народного поэта Украины Ивана Драча, который назвал Буша «гонцом от Горбачева», до бывшего спичрайтера Никсона, комментатора «Нью-Йорк таймс» Уильяма Сафира, который придумал для речи Буша прилепившееся к ней название Chicken Kiev, то есть «котлета по-киевски» (chicken — цыпленок — в американской культуре является символом трусости). Но Буш никогда не отрекался от своих слов.

 

Потом, задним числом, мне казалось, что над этим саммитом висела туча. Хотя погода в Ново-Огарево 31 июля, когда Горбачев и Буш в узком составе обсуждали перспективы отношений и сотрудничества СССР и США на мировой арене, была отличной.

Президенты, Черняев, Бессмертных, Бейкер и Скоукрофт сидели в легкой одежде на веранде довольно скромного гостевого дома, когда Бейкеру принесли записку. Он прочитал ее, посмотрел на Буша, и тот сразу понял, что произошло что-то важное.

— Что это, Джим? — спросил он.

— Только что «Ассошиэйтед пресс» сообщило, — не без драматизма в голосе прочитал Буш, — что вооруженные люди напали на литовский таможенный пост на границе с Белоруссией, семь человек убито. Пока дополнительной информации нет.

На несколько секунд все буквально онемели. Потом Горбачев обратился к Черняеву:

— Анатолий, позвони Крючкову, выясни, что произошло.

Черняев вернулся через несколько минут. Крючков подтвердил, что нападение действительно произошло, погибли четыре человека (потом оказалось, что данные у информационного агентства были точнее, чем у КГБ), начато расследование. «Разрабатываются три исходные версии: действия организованной преступной группировки, напряженные отношения между белорусами и литовскими таможенниками и внутрилитовский конфликт».

Конечно, это была провокация, у которой могли быть разные цели, в том числе омрачить саммит и выставить в дурном свете Горбачева. Думаю, в какой-то мере эта цель была достигнута.

И все же ни этот инцидент, ни последующие события не перечеркивают для меня значение саммита и особенно доверительного разговора в Ново-Огарево. Обсуждали стратегическую стабильность, сокращение вооружений, Ближний Восток, Югославию, экономическое сотрудничество, и это обсуждение было не просто, как принято говорить дипломатическим языком, конструктивным, а скорее партнерским. И сегодня я думаю, что партнерство не было утопией.

 

В Москву Горбачев и Буш возвращались вместе. Разговор не запомнился, кроме одного неожиданного вопроса, который задал американский президент:

— Что ты думаешь о Язове, Михаил? Ты ему доверяешь?

— Да, — ответил Горбачев. — Язов человек основательный, надежный. В такие бурные времена удерживать армию нелегко, и он мне помогает в этом. Офицеры его уважают.

Был ли этот вопрос намеком, сказать сейчас трудно. У меня всегда было впечатление, что Язов не был среди инициаторов попытки переворота и оказался в ГКЧП в последний момент. Но это, я понимаю, спорно. В последние годы своей жизни он однажды послал Горбачеву сигнал, что хотел бы помириться. Но этот сигнал остался без последствий.

 

Август 1991-го

 

После саммита всегда много работы — закончить и считать записи бесед, привести в порядок документы, прочитать первые телеграммы с откликами из-за рубежа и тому подобное. Черняев собирался в отпуск «на юг» вместе с Горбачевым, я тоже взял отпуск на две недели. Договорились, что я выйду на работу 20 августа, в день подписания Союзного договора.

— Я пока не знаю, какой будет протокол, — сказал Черняев, — но вам лучше быть там в этот день — возможно, будет общение с прессой или что-то еще.

Мы с Леной сначала решили съездить на теплоходе по Волге, но потом — не помню уже по какой причине — передумали. День 19 августа застал меня в Москве.

Я проснулся, когда Лена с Лизой выходили из дома — Лена отводила дочь в детский сад, потом ехала на работу в МИД, тогда она работала в историко-дипломатическом управлении. Уже у двери она сказала:

— Послушай, что-то странное, по радио передают заявление какого-то комитета по чрезвычайному положению.

Я в полусонном состоянии включил телевизор. Передавали симфоническую музыку, кажется, со скрипкой. Догадаться, что произошло, было нетрудно. Потом диктор начал читать документы «государственного комитета по чрезвычайному положению».

Насколько помню, первым зачитали заявление Лукьянова с критикой проекта Союзного договора. Это была своего рода прелюдия к лживому указу вице-президента Янаева «о невозможности по состоянию здоровья исполнения Горбачевым М.С. обязанностей президента» и заявлению ГКЧП, заканчивавшемуся подписями: Янаев, Павлов (премьер-министр), Бакланов (секретарь ЦК).

Суть происшедшего была мне ясна с самого начала. Это был переворот. Переворот, который осуществили люди, с которыми Горбачев остался, когда от него ушли демократы. В этом была «ирония истории», которая резонировала новыми оттенками все последующие три дня. Немного легче становилось только от того, что я ни на минуту не верил, что все это «постановка» и Горбачев был одним из ее участников. Не верил тогда и не верю сейчас, несмотря ни на какие инсинуации и наветы. Во-первых, потому что для Горбачева пойти на такой шаг накануне подписания договора было бы совершенно иррационально, во-вторых — потому, что говорил с тех пор не раз с людьми, которые были с ним в Крыму — Черняевым, Игорем Борисовым, врачом президента, которого пытались заставить подписать бумагу о «невозможности по состоянию здоровья», и другими. Эти люди многим тогда рисковали — и остались верны Горбачеву и правде.

С самого начала я считал, что при любом исходе событий будет только хуже. Но в первый день, должен в этом признаться, у меня было ощущение, что ГКЧП может на какое-то время удержаться. Возможно, на год, возможно, на два-три. Люди устали — устали не только от тягот повседневной жизни и дефицитов, но и от политики, и эта апатия могла сыграть на руку путчистам. Для себя я сразу решил, что работать на «новую власть» не буду, и говорил об этом всем, кто спрашивал. В своем решении я не сомневался и был уверен, что смогу заработать на хлеб себе и семье. Я не думал, что мне что-то грозит, а за Горбачева, конечно, волновался: в течение двух с половиной дней ничего не было известно о том, что с ним происходит.

 

Лена работала тогда на полставки и вернулась домой около двух часов.

— Ты понимаешь, что происходит? — спросил я.

— Более или менее понимаю, — ответила она и рассказала о том, как встретили новости в МИДе: — Мой начальник конспектирует статью Лукьянова, ругает Союзный договор. Говорит, что ты глупо поступил, уйдя из МИДа. Остался бы — сейчас бы нормально работал.

Как ни странно, оба мы рассмеялись. Потом она мне рассказывала, что в эти три дня то же самое ей говорили несколько человек: одни с сочувствием, другие — не скрывая злорадства.

— Я, конечно, должен буду уйти, — резюмировал я. — Как все обернется, трудно сказать, но может быть плохо. С трудоустройством могут быть проблемы. Но заработать переводами я всегда смогу. В крайнем случае рядом с нами в Северном Чертаново можно устроиться консьержем, сутки — трое, а переводы найду, Саша Михеев поможет, он уже компанию зарегистрировал. Выживем.

Возможно, это было несколько легкомысленно: у переворота есть своя логика, и рано или поздно началась бы «ревизия» всего, что связано с политикой Горбачева и, может быть, в первую очередь, внешней. На президента стали бы вешать всех собак, и это сказалось бы на людях его окружения. За несколько месяцев до ГКЧП в газете «Литературная Россия» была опубликована статья с требованием пересмотреть все договоры и соглашения, подписанные в послед­ние несколько лет. «Необходимо провести слушания, — подчеркивал автор, — чтобы выявить все неравноправные договоры, подлежащие немедленной отмене, а также лиц, виновных в их подписании, которые должны быть привлечены к ответственности за предательство национальных интересов. Только если мы осудим как преступников всех причастных к этим договорам, мы сможем добиваться новых переговоров».

Так или иначе, мое решение было твердым, и жена меня поддержала. Труднее было маме. В эти дни она гостила у наших друзей в Чехословакии, связь с ней была плохая, а лучше сказать — никакая. Она была в полной растерянности. Надо было рассказать ей, что происходит, успокоить и сообщить о моем решении. В какой-то мере мне удалось это сделать. Она с моим решением не спорила, только спросила:

— А где будет лежать твоя трудовая книжка?

Этот вопрос она повторила в декабре.

 

Вечером 19-го мы смотрели телевизор. Несколько программ отменили, в том числе «Спокойной ночи, малыши!», что очень расстроило Лизу. Показывали новости — они были противоречивыми. Ельцина не арестовали, он призывал к всеобщей забастовке. Показывали танки и бронетранспортеры на улицах Москвы и баррикады вокруг Белого дома. Тогда там был российский парламент и центр сопротивления ГКЧП. Меня немного удивило, что телевидение хотя бы отчасти дает реальную информацию. «Комитет» явно не держал ситуацию под полным контролем. Но больше всего он навредил себе вечерней пресс-конференцией, которая, наверное, у всех осталась в памяти. Мне больше всего запомнился вопрос, который задала Татьяна Малкина:

— Понимаете ли вы, что совершили государственный переворот?

 

Проведя весь день 19-го дома, утром 20-го я вышел на улицу, заглянул в магазин, на рынок. День был теплый, влажный, а люди — какие-то вялые, но некоторые обсуждали происходящее.

Пожилая женщина, продававшая помидоры, ругала Горбачева:

— Все только хуже стало при нем. Хорошо, что его не будет.

— И заживем! — отреагировал мужчина средних лет, как мне показалось, с сарказмом.

В магазине было побольше, чем обычно, продуктов. Хорошо одетая интеллигентного вида женщина прокомментировала:

— Открыли закрома родины!

И тут же, на одном дыхании, продолжила:

— А Горбачев — один из них. Вот увидите — зажмут они республики и прессу, и он снова появится.

Потом я съездил на час в центр, и там две пожилые женщины меня даже узнали. Подошли ко мне, одна спросила:

— А вы что сейчас делаете?

— В ближайшее время вряд ли я буду что-то делать, — ответил я.

— Вы не с ними? — спросила она.

— Нет, не с ними.

Дома я включил радио и услышал по «Маяку» два-три сообщения о забастовках и протестах. Мне показалось, что они немногочисленны, но сам факт передачи таких сообщений удивил.

— Кажется, они не полностью контролируют даже радио, — сказал я вернувшейся с работы Лене. — Может быть, у них ничего не получится.

Лена нашла в приемнике «Эхо Москвы». Эта радиостанция стала для нас в ближайшие двое суток основным источником информации.

Я понял, что все будет решаться в Москве.

 

В Москве люди собирались вокруг Белого дома. В центре событий — Ельцин. Он призвал к всеобщей забастовке, у которой, по-моему, не было никаких шансов. Но важно было другое: Ельцин, на тот момент самый популярный политик в стране, против путча. Его организаторы, видимо, не имели четкого плана действий, но по крайней мере некоторые из них, наверное, рассчитывали с ним договориться. Не смогли. А арестовать, как требовал в телеграммах из Киева отправившийся туда уламывать Кравчука генерал Варенников, не решались.

ГКЧП провалился потому, что ни Горбачев, ни Ельцин не стали с ним сотрудничать. А Ельцин возглавил сопротивление. Надо отдать ему должное — без «нюансов» и экивоков, и несмотря на сохраняющуюся неприязнь к Горбачеву.

И все же в эти дни у меня было стойкое ощущение, что при любом исходе событий произойдет перелом к худшему.

Что меня очень огорчило в этот день — это выступление на митинге у Белого дома Шеварднадзе.

— Где Горбачев? — спрашивал он. — Он как-то причастен ко всему этому? Если нет, то пусть ему дадут возможность выступить и объяснить людям, что происходит.

Эти слова можно было истолковать двояко, и я думаю, многие истолковали их не в пользу Горбачева. Слушая Эдуарда Амвросиевича, я внутренне не соглашался с ним, но, как не раз до этого и потом, думал о том, что политики — живые люди, со своими человеческими недостатками и изъянами, которые надо им прощать. Но сами они прощают их друг другу не всегда.

 

21 августа я поехал на Белорусский вокзал встречать маму, которая возвращалась из Чехословакии, где отдыхала у наших друзей Рогачковых. Пока мы ехали в Монино, события развивались стремительно, ГКЧП неожиданно для всех разваливался на глазах. Домой я вернулся часам к пяти вечера, когда это было более или менее ясно. Что будет дальше — этого, я думаю, никто тогда не знал и не мог знать.

 

Горбачев после прибытия из Фороса сказал, что вернулся в другую страну. Но тогда он в полной мере еще не осознал, в какую. Главным в эти дни был всплеск антикоммунистических настроений в Москве.

Наверное, он поспешил с пресс-конференцией 22 августа, буквально через несколько часов после прилета. Хотя я был, конечно, рад, что сижу в кабине синхронного перевода и перевожу выступление живого и здорового Михаила Сергеевича.

Рад был не только я.

— Ты себе не представляешь, как мы обрадовались, когда увидели по телевизору Горбачева и услышали твой голос, — сказала мне в сентябре Маргарет Татуайлер, в те годы пресс-секретарь Госдепартамента США.

На пресс-конференции Горбачеву задали вопрос о судьбе КПСС. Возможно, его не успели проинформировать о том, что 19 августа ЦК КПСС разослал в парторганизации письмо поддержки ГКЧП. Он стал говорить, что нельзя наказывать 19 миллионов членов партии — что само по себе, безусловно, верно. Этого он не мог не сказать, в этом был Горбачев. И если бы он этим ограничился… Но слова о том, что он по-прежнему надеется реформировать КПСС, звучали полным диссонансом с тогдашними настроениями.

Это ему дорого обойдется, думал я, стараясь, конечно, «не отвлекаться от текста». Не так часто случалось подобное в моей работе, но на этот раз одновременно с переводом в моей голове роились самые неприятные мысли.

 

На следующий день Черняев позвал меня в свой офис в здании ЦК, чтобы помочь подготовить к переезду в Кремль документы, записи и другие бумаги. Немного рассказал мне о форосском заточении.

— Это было даже хуже, — сказал он, — чем самые тяжелые дни на фронте. Там по крайней мере контролируешь свои действия, знаешь, что ты можешь сейчас сделать, а чего не можешь. А здесь… мы были напрочь отрезаны и знали, что за каждым нашим шагом следят. Было ощущение абсолютной беспомощности, особенно вначале.

В это время по телевизору показывали прямую трансляцию заседания Верховного Совета России, на котором присутствовал Горбачев. Ельцин махал какой-то бумагой — это был протокол заседания союзного Совмина в первый день путча — и требовал:

— Читайте, читайте вслух!

Чтение сопровождалось выкриками, улюлюканьем. Отвратительное зрелище.

— Как они могут! — воскликнул Черняев, которого всегда шокировала агрессия и наглость. — И как ему теперь продолжать быть президентом, — добавил он как бы вдогонку…

 

В это время включилась внутренняя система радиооповещения. Мы услышали мужской голос (если не ошибаюсь, это был Василий Шахновский — тогда управляющий делами московской мэрии, впоследствии — один из руководителей ЮКОСа, теперь — пенсионер-путешественник, проживающий в Швейцарии):

— В соответствии с распоряжением мэра Москвы здание сегодня будет опечатано. Находящиеся в здании должны немедленно покинуть его. Вам разрешается взять с собой личные вещи. Милиция обеспечит вашу безопасность.

Звучало это довольно зловеще. К этому времени здание окружила толпа, выходивших из здания людей оскорбляли, освистывали, некоторых толкали. В кабинет Черняева вошел сотрудник охраны, предложивший покинуть здание через незаблокированный выход. Черняев уходить не спешил. Он не боялся. Я уверен, он нашел бы что сказать беснующейся толпе. Но охранник настоял на своем:

— Мне поставлена задача.

Через несколько минут мы были в Кремле. Черняев больше никогда не переступал порог бывшего здания ЦК КПСС.

А я? Я там бывал. В этом здании находится сейчас Администрация Президента Российской Федерации. В 1990-е годы и позднее, когда я работал в Совете Европы, я не раз переводил на встречах европейских чиновников и парламентариев со сменявшими друг друга российскими начальниками разного уровня…

 

Большие маневры

 

Когда 24 августа Горбачев принимал верительные грамоты нового американского посла Роберта Страуса, в Кремле не было ни одного высокопоставленного мидовца. В дни путча наша дипломатия проявила себя бесславно. В первый день путча Бессмертных, сказавшись больным, уехал на дачу, а Квицин­ский отправил в посольства документы ГКЧП «для сведения». Но у большинства послов не хватило ума хотя бы взять паузу, многие бросились давать интервью в духе «произошло то, что должно было произойти» (таких инструкций у них, кстати, не было). Осудил ГКЧП только посол СССР в Чехословакии Борис Панкин. Его Горбачев и назначил министром. Но в МИДе, и не только в нем, считали, что это фигура не того масштаба, который нужен, чтобы восстановить работоспособность и моральный дух министерства. К Шеварднадзе отправилась делегация мидовцев во главе с очень толковым начальником первого европейского управления Алексеем Глуховым — «выяснить, в чем дело». Шеварднадзе сказал, что был бы готов рассмотреть предложение вернуться на пост министра, но такого предложения он не получал. Горбачева можно было понять — он наверняка знал о выступлении Шеварднадзе на митинге 20 августа.

Однако по-настоящему большая драма разворачивалась вокруг чрезвычайного съезда народных депутатов, назначенного на начало сентября. Оправившись от августовского удара, Горбачев продолжал биться за сохранение единого государства, теперь уже на основе нового, конфедеративного по сути договора. Миссия казалась многим невыполнимой, но он не опускал руки.

Накануне съезда в Москву приехал Джон Мейджор. Великобритания тогда председательствовала в «семерке», и Мейджор был первым западным лидером, приехавшим в Москву после путча. После первой беседы с ним Горбачев отправился на встречу с Ельциным и руководителями республик. Я хочу, сказал Михаил Сергеевич, чтобы мы вышли на съезд с единой платформой.

Вторая беседа с Мейджором состоялась поздно вечером, часов в десять. Горбачев был доволен переговорами с лидерами республик. Завтра, рассказал он Мейджору, первым на съезде выступит Назарбаев, он зачитает совместное заявление президента СССР и руководителей десяти республик. У нас общая позиция — за союзный договор с едиными вооруженными силами и единым экономическим пространством, с гарантиями прав человека на всей территории страны. В числе десяти республик, поддержавших заявление, Украина.

Горбачев попросил меня перевести Мейджору текст заявления, и я увидел, что там есть абзац, к которому я приложил руку: съезду предлагалось поддержать заявления республик о приеме в члены ООН, имея в виду, что за Союзом останется членство в Совете Безопасности.

У меня, к сожалению, не сохранился текст записки, которую я передал Черняеву за несколько дней до съезда. Но я помню аргументацию, которую в ней привел.

Республикам, писал я, хочется международного признания, но ни у одной из них еще нет возможности развернуть полноценное дипломатическое присутствие в мире. Сейчас центру надо действовать упреждающе и признать их право на членство в ООН, что сделает их субъектами международного права, сохранив для Союза статус постоянного члена Совета Безопасности, в том числе право вето.

Договоренность Горбачева с Ельциным и лидерами республик явно произвела на Мейджора впечатление.

— Перед вами колоссальная задача, — сказал он, — и вы взялись за нее с поразительной энергией и целеустремленностью. Я желаю вам успеха и передам содержание нашей беседы коллегам по «семерке».

И Мейджор, и приехавший в Москву 10 сентября Бейкер прямо говорили, что в интересах Запада — сохранение союзного центра. И в начале сентября такой итог казался возможным. Перечитывая сегодня записи бесед, которые я переводил — с сенатором С. Нанном, Бейкером, крупным бизнесменом Дж. Кристолом, министром финансов США Н. Брейди и председателем Федеральной резервной системы А. Гринспэно, — я еще раз убеждаюсь, что распад Союза они не считали неизбежным, более того — считали нежелательным. Кстати, Бейкер проявил наибольшее понимание внутриполитических реальностей, с которыми сталкивался Горбачев. Когда речь зашла о радикальной экономиче­ской реформе, госсекретарь сказал:

— Я помню ваши слова во время беседы в ноябре прошлого года на даче под Москвой. Вы сказали: вы должны понять, что мне приходится маневрировать между мощными конкурирующими силами. И мы понимаем теперь, что в течение этого периода некоторые вещи просто невозможно было осуществить. И переворот открыл глаза всем на то, почему это было невозможно.

(От себя я бы только добавил: может быть, и «открыл глаза», но до сих пор — не всем. Особенно у нас.)

— Необходимо, — продолжал Бейкер, — чтобы новое правительство выдвинуло убедительный план рыночной экономической реформы, тщательно проработанный вместе с МВФ и Всемирным банком, который воспринимался бы как имеющий реальные шансы на успех. Конечно, это потребует продолжения сотрудничества между республиками и центром. Если это произойдет, то я думаю, что мы сможем энергично участвовать в мобилизации международной поддержки усилий демократических сил в СССР.

Бейкер обещал поддержать создание стабилизационного фонда для перехода к конвертируемой валюте. С важной оговоркой:

— Любой стабилизационный фонд может быть предназначен только для единой валюты. Это будет стимулом для республик не заводить собственные валюты.

Выглядело парадоксально: госсекретарь США рассуждает о том, как помочь сохранить и укрепить единую советскую валюту.

Но, наверное, еще больше волновал американцев вопрос о ядерном оружии.

— Нам важно выяснить, — сказал Бейкер, — где будет сосредоточен политический контроль стратегических ядерных вооружений. Этот же вопрос — и о тактическом ядерном оружии. Мы, разумеется, заявили публично, что надеемся, что будет сохранен централизованный контроль и командование. Мы не хотим, чтобы на территории Советского Союза образовалось несколько государств с ядерным потенциалом.

Горбачев заверил его, что централизованный контроль и командование ядерными силами будут обеспечены в любом случае. Тогда, в сентябре, трудно было представить себе степень безответственности «беловежской тройки», которая три месяца спустя оставила этот вопрос фактически подвешенным в воздухе.

 

Последние недели

 

О «беловежском соглашении» я услышал по телевизору утром 9 декабря. Как и все, наверное, я чувствовал, что вскоре что-то должно произойти. Но что конкретно — трудно было предположить просто в силу импульсивности Ельцина. Будет он действовать один или найдет союзников — это тоже было неясно. Свой «черный ящик» он тщательно оберегал от чужого взгляда. В итоге у него созрел сильный ход — соглашение с Кравчуком и Шушкевичем. Думаю, они согласились бы на любое его предложение, так что в Беловежье он мог получить и больше.

«Союз ССР как субъект международного права и геополитическая реальность прекращает свое существование… Республика Беларусь, Российская Федерация (РСФСР) и Украина договорились образовать Содружество Независимых Государств» — это было главное в утреннем сообщении. Были там и другие слова, другие договоренности, было странное положение о том, что независимые государства будут «сохранять и поддерживать под объединенным командованием общее военно-стратегическое пространство, включая единый контроль над ядерным оружием». Все это вскоре рухнуло, но зато решалась задача избавиться от Горбачева. Ельцин, конечно, рассчитывал, что Россия будет главенствовать в Содружестве, и ему, и не только ему, потребовались годы, чтобы понять, что этому не бывать. Многие до сих пор не поняли…

В те дни мне казалось, что главное для Горбачева — не сорваться, не наговорить лишнего, такого, что искрой может взорвать ситуацию. Лидеры не понимали, что режут по живому, люди не понимали, что теряют страну. Многие думали, что будет что-то вроде «союза без Горбачева», ну и, конечно, «рынок, который все поставит на свои места».

Черняев поражался:

— Они даже не предусмотрели ратификации своего соглашения парламентами. Им это не нужно! Хотя, если решатся на это, не сомневаюсь: парламенты утвердят. Люди устали, они скажут: пусть хоть содружество, это лучше, чем ничего.

Так и оказалось. 12 декабря Верховный Совет России ратифицировал соглашение. Коммунисты дружно проголосовали за.

Первым, кому позвонили Ельцин, Кравчук и Шушкевич после подписания соглашения, был президент США Буш. Не знаю, сохранилась ли где-нибудь запись их разговора. Но знаю, что американцы были шокированы скоропалительностью принятых решений.

 

23, 24, 25 декабря… Последние дни в Кремле. Мы еще не знали, когда Горбачев выступит с заявлением об уходе, но понимали, что это произойдет очень скоро.

23-го около шести часов вечера меня вызвали в кабинет президента. У входа в приемную было несколько сотрудников охраны — гораздо больше обычного, потому что среди них были люди Ельцина. Один из них попросил меня предъявить документ, но кто-то из наших «прикрепленных» махнул рукой:

— Пропусти.

Дежурный секретарь сказал мне, что через несколько минут Горбачев будет говорить по телефону с Джоном Мейджором, но сейчас он в Ореховой комнате с Ельциным и Яковлевым. Начали в двенадцать часов, добавил он.

Пока я ждал в приемной, официанты внесли в комнату закуски. Наконец, вышел Горбачев, и мы пошли в его кабинет. Я понял, что три собеседника не только закусывали, но в разговоре с Мейджором это, конечно, никак не сказалось. Я вообще никогда не видел его пьяным.

Горбачев сказал Мейджору, что «через один-два дня» сделает заявление об уходе с поста президента.

— Сейчас мы с Ельциным и Яковлевым обсуждаем переходный период, — отметил он. — Мы понимаем свою ответственность: нельзя допустить, чтобы все, что сделано за последние годы в стране и в мире, было потеряно. Пока еще это одна страна. Политически ее делят, но рвать ее еще больше нельзя. Все будет зависеть от того, как пойдут реформы в России. И главное сейчас — давайте все поможем Ельцину. Россия будет на острие реформ, ей будет труднее всего. Поэтому еще раз: надо помочь Ельцину.

Мейджор отвечал в своей обычной манере — очень доброжелательно, но несколько официально. И все же я слышал, что иногда его голос слегка дрожал. Наверное, каждый, с кем тогда разговаривал Горбачев, чувствовал, что в эти дни происходит нечто историческое. В конце разговора Мейджор сказал:

— Я уверен, что это не последний наш разговор. Когда все уляжется, мы будем рады увидеть вас в Лондоне.

По Москве уже ходили слухи, что Михаил Сергеевич скоро уедет, опасаясь преследований. Но для Горбачева подобное было немыслимо. На аналогичные приглашения Малруни, Буша и других он отвечал:

— Буду рад приехать в гости. Но мое место здесь, в России. Все будет решаться здесь.

 

Оставалось немногое. Выступление по телевидению в девять вечера было коротким и сильным. Горбачев уходил с поднятой головой. Не знаю, что не понравилось в этой речи Ельцину, но после нее он опять закапризничал. Накануне они договорились, что передача ядерного контроля произойдет в кабинете Горбачева сразу после его выступления. Однако этого не произошло: Ельцин отказался прийти. Через несколько минут после выступления Михаила Сергеевича телевизионщиков попросили покинуть кабинет. К Горбачеву вошел маршал Шапошников… и через несколько минут вышел с небольшим чемоданчиком типа атташе-кейс. Маршала сопровождали два офицера-оператора в гражданском. Их лица были мне знакомы — они всегда летели в «первом самолете» во время визитов за рубеж. Один из них подошел ко мне несколько лет спустя на Новодевичьем кладбище после похорон Раисы Максимовны.

 

В кабинете остались немногие. Горбачев прощался. Я смотрел на лица тех, кого хорошо узнал за прошедшие годы. Тут были Черняев и Шахназаров, которые до конца своих дней будут работать в Горбачев-Фонде, Андрей Грачев, у которого были другие планы, шеф протокола Владимир Шевченко, который потом занимал ту же должность у Ельцина. Разные люди, разные судьбы. Наверное, кто-то в это время так же смотрел на меня, пытаясь угадать, где я буду через две недели, через два года…

 

Через две недели я получил в кадровой службе администрации президента России свою трудовую книжку. Вспомнил с улыбкой, как волновалась мама: «А где теперь будет лежать твоя трудовая книжка?»

Она до сих пор лежит в Горбачев-Фонде. Предпоследняя запись в ней такая: «Освобожден от работы в связи с упразднением (ликвидацией) со 2 января 1992 года аппарата президента СССР». Подпись, неразборчиво, и печать.

 



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru