«Нас хоронила артиллерия». Личность и стихи Константина Левина. Людмила Сергеева
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


МЕМУАРЫ


Об авторе | Людмила Георгиевна Сергеева окончила филфак МГУ, двадцать два года проработала редактором в издательстве «Советский писатель», двенадцать лет — в журнале о новых книгах «Библио-глобус. Книжный дайджест». В «Знамени» печатались воспоминания Людмилы Сергеевой о Н.Я. Мандельштам, Анне Ахматовой, Иосифе Брод­ском, Андрее Синявском и Марии Розановой, Борисе Слуцком. Предыдущая публикация — «Покуда над стихами плачут…» (№ 4 за 2020 год).



Людмила Сергеева

«Нас хоронила артиллерия»

Личность и стихи Константина Левина


Впервые я увидела Константина Ильича Левина в Литературной консультации Союза писателей СССР году в 1959-м. Мне было двадцать четыре года. Я уже больше года работала здесь внештатным рецензентом. Стихами в редакции ведала Елена Михайловна Кривицкая, с которой мы быстро сдружились: она тоже окончила филфак МГУ, правда, значительно раньше меня, и у нас с ней оказалось много общих знакомых, было о ком и о чем поговорить.

И вот однажды, в конце рабочего дня, в дверь ее каморки-кабинета постучали: вошел красивый, элегантный, чуть прихрамывающий мужчина. Елена Михайловна представила его мне: «Левин Константин Ильич, наш давний рецензент, а это — Люда Сергеева, филолог, наш молодой рецензент стихов». — «Зовите меня Костей, здесь все меня так называют. Вы пишете стихи?» — спросил Костя. — «К счастью, стихов я не пишу, даже в юности я не болела этой «высокой болезнью», муж мой пишет стихи, на семью одного поэта более чем достаточно. Но стихи люблю». — «Это действительно к счастью, что не болеете стихописанием. Я тоже стихов не пишу. И тоже люблю стихи. Вам в какую сторону?» — обратился ко мне Костя. — «Я иду к старому Смоленскому метро». — «Нам по пути, вот и поговорим о любимых стихах».

Помню, что по дороге мы говорили о гениальных стихах Бориса Пастернака, которые он отдал главному герою романа Юрию Живаго. Стихи ходили по рукам, и мы с Костей эти стихи знали и высоко ценили. Я уже успела в самиздате прочесть и роман «Доктор Живаго», который мне понравился, и рассказывала Косте о впечатлении от романа. Так началась моя счастливая и долгая дружба с Константином Левиным, до самой его смерти.

В следующий мой приход в Литконсультацию я захотела узнать у Елены Михайловны Кривицкой какие-то подробности о Косте Левине — он поразил меня мужской харизмой, подтянутостью, что встречается в наших палестинах нечасто, и даже байронической хромотой, но главное — интересом к людям и стихам. Елена Михайловна рассказала, что Костя на фронте был тяжело ранен и в двадцать лет потерял ногу, ходит он на протезе. После войны поступил в Литературный институт. Костино стихотворение, некоторые его считают поэмой, «Нас хоронила артиллерия» было известно почти всей послевоенной Москве. А потом он перестал писать стихи. Сказано это было с явным осуждением.

Поэт Владимир Соколов, однокашник Кости Левина, вспоминает в преди­словии к единственной посмертной Костиной книге стихов: «…Это было поздней осенью 1947 года. Шел литературный вечер поэзии. К трибуне вышел, чуть-чуть прихрамывая, среднего роста, абсолютно прямой человек в сером, ладно пригнанном костюме. Он не взошел на трибуну, он встал рядом с ней. По внезапно наступившей тишине я понял: этого поэта ждали. В тишине, больше похожей на минуту молчания, он сказал: «Нас хоронила артиллерия…». С тех пор я был заворожен и этим человеком, и его стихами».1

 

Нас хоронила артиллерия.

Сначала нас она убила,

Но, не гнушаясь лицемерия,

Теперь клялась, что нас любила.

 

Она выламывалась жерлами,

Но мы не верили ей дружно

Всеми обрубленными нервами

В натруженных руках медслужбы.

 

Мы доверяли только морфию,

По самой крайней мере — брому.

А те из нас, что были мертвыми, —

Земле, и никому другому.

 

Тут всё ещё ползут, минируют

И принимают контрудары.

А там — уже иллюминируют,

Набрасывают мемуары…

 

И там, вдали от зоны гибельной,

Циклюют и вощат паркеты.

Большой театр квадригой вздыбленной

Следит салютную ракету.

 

И там, по мановенью Файеров,

Взлетают стаи Лепешинских,

И фары плавят плечи фраеров

И шубки женские в пушинках.

 

Бойцы лежат. Им льет регалии

Монетный двор порой ночною.

Но пулеметы обрыгали их

Блевотиною разрывною!

 

Но тех, кто получил полсажени,

Кого отпели суховеи,

Не надо путать с персонажами

Ремарка и Хемингуэя.

 

Один из них, случайно выживший,

В Москву осеннюю приехал.

Он по бульвару брел как выпивший

И средь живых прошел как эхо.

 

Кому-то он мешал в троллейбусе

Искусственной ногой своею.

Сквозь эти мелкие нелепости

Он приближался к Мавзолею.

 

Он вспомнил холмики размытые,

Куски фанеры по дорогам,

Глаза солдат, навек открытые,

Спокойным светятся упреком.

 

На них пилоты с неба рушатся,

Костями в тучах застревают…

Но не оскудевает мужество,

Как небо не устаревает.

 

И знал солдат, равны для Родины

Те, что заглотаны войною,

И те, что тут лежат, схоронены

В самой стене и под стеною.

 

                                              1946, 1981

 

В журнале «Вопросы литературы» (№ 4 за 2014 год) я с большим интересом прочитала статью Константина Азадовского «Об одном стихотворении и его авторе». Азадовский вспоминает, как в 60-е годы, вернувшись из Москвы, Иосиф Бродский прочел ему наизусть понравившееся стихотворение неизвестного автора «Нас хоронила артиллерия». Константин Азадовский тоже со слуха запомнил замечательное стихотворение и цитирует его в журнале так, как сохранила его память. И это через 68 лет после написания «Нас хоронила артиллерия» и через 20 лет после смерти автора стихотворения — Константина Ильича Левина!

Константин Азадовский недоумевает, почему Евгений Евтушенко опубликовал совсем другой вариант этого стихотворения на страницах «Огонька», отличный от того, что запомнил Азадовский. Именно этот, «огоньковский» вариант стихотворения, я процитировала чуть выше сейчас, именно он вошел в единственную книгу стихов Константина Левина «Признание». Это Костина воля и его завещание, которые остались на магнитофонной пленке, записанной Левиным за полтора месяца до смерти.

Над стихотворением, написанным в первом варианте в 1946 году, Константин Левин работал долгие годы, вплоть до 1981-го, многое убирал, что-то уточнял по словам и строчкам, что-то добавлял. Я тоже слышала другой вариант этого стихотворения от Костиного сокурсника Владимира Шорора, тот, где еще фигурировал Сталин. По воспоминаниям близкого Костиного друга и сокурсника Владимира Корнилова, Костя потом убрал строфу со Сталиным: «К этому подтолкнула  чудовищная действительность — отмена праздника Победы, отмена выплат за боевые ордена, а также негласное распоряжение о высылке из Москвы увечных фронтовиков. Это отрезвило Костю». Впервые услышанный мной вариант этого стихотворения отличается от того, что цитирует Азадовский. Рискну предположить, что в варианте Бродского — Азадовского есть похожие, но неточные строки К. Левина, а что-то мне кажется явно дописанным за автора, не Костин стиль, вроде «восковых англичанок». Вариантов этого стихотворения бродит по миру немало, и это ясно говорит о том, что стихотворение Кости Левина ушло в народ и стало фольклором, который и живет своей вольной фольклорной жизнью. Я могу только порадоваться за Костю, что его стихотворение сделалось народным.

Время от времени мы встречались с Костей в Литконсультации и всегда возвращались вместе пешком от «усадьбы Ростовых», где в барском доме находился Союз писателей СССР, а в правом флигеле усадьбы — Литконсультация, до старого Смоленского метро. Это стало нашим обычным маршрутом, который особенно располагал к разговорам на литературные и жизненные, личные темы. Мы обменялись с Костей телефонами, иногда звонили друг другу, чтобы договорить недосказанное по дороге, а также, чтобы узнать, когда каждый из нас опять собирается в Литконсультацию. Так продолжалось несколько лет. Из этих наших бесед я постепенно узнавала Костину героическую и трагическую жизнь.

Константин Левин родился 1 января 1924 года в городе Екатеринославле, позже — Днепропетровске, ныне город в Украине называется Днепр, в семье врачей. Потом родители разошлись. Во времена, когда я дружила с Костей, мама его жила во Львове, отец — в Гомеле. И отмечали мы день рождения Кости 27 декабря, так решил Костя, чтобы не совмещать свой день рождения с общим любимым Новогодним праздником. Живя в Москве, Костя регулярно навещал и мать, и отца. Иногда его мама приезжала повидать Костю. Но это было редко, чаще Костя ездил к маме во Львов.

Юность Кости прошла в Крыму, где мама работала врачом-стоматологом в санаториях. Любовь к морю и горам осталась у Кости на всю жизнь. Это был довоенный Крым с невыселенными из него татарами. Костя учился верховой езде у замечательного старика-татарина Саида Умэра, который беседовал «о лошадях, о жизни и о вере» еще со Львом Толстым. Костя Левин в 70-е годы посвятил этому татарину прекрасное стихотворение-реквием «Старик».

 

Хороший был старик Саид Умэр,

Дубленый и серебряный татарин,

Все знал про лошадей и все умел

И был за то аллаху благодарен.

<…>

Мне было девять, шестьдесят ему.

И я за ним ходил, как верный сеттер,

В той, довоенной Гаспре, в том Крыму.

Годок стоял на свете тридцать третий.

<…>

В тех, главных, что-то дрогнуло усах.

Судов не затевали и для вида.

На «студебекерах» и на «зисах»

Та акция свершалась деловито.

 

В одном рывке откинуты борта.

В растерянности и с тоской немою

Стоял старик, не разжимая рта,

Глядел на горы, а потом на море.

 

С убогим скарбом на горбу в мешке

Сгрузился он с родней полубосою.

Нет, не укладывается в башке,

Что мог он к немцам выйти с хлебом-солью.

 

Быть может, кто и вышел. Этот — нет!

Не тот был норов, и закал, и сердце.

В степи казахской спи, татарский дед,

Средь земляков и средь единоверцев.

 

Костя любил Крым, ездил туда «дикарем» отдыхать, когда были деньги: он получал военную инвалидную пенсию плюс приработок в Литературной консультации. Других доходов у него не было. Родители, когда могли, помогали.

Стихи Костя писал с детства, в юности много читал, очень любил Маяков­ского и Пастернака, был первым поэтом и первым красавцем в школе, как вспоминает его соученица Зоя Афанасьевна Масленикова.

 

И мальчик, который когда-то видел себя Заратустрой,

Метил в Наполеоны и себялюбцем был,

Должен сейчас убедиться — как это ни было б грустно, —

Что он оказался слабее истории и судьбы.

 

Что мир перед ним открылся кипящим котлом военным,

Ворсистым сукном шинельным подмял его и облек…

<…>

И терпкость воспоминанья: румын батальон бегущий,

В зеленых горных беретах, — и тут же обвал в наркоз…

 

И тут же зеленые версты, как в цуге, бегут с санлетучкой.

Набухшие гноем гипсы… Идущий от сердца мат…

А эти всегда беспечны — небесные странники, тучки…

По крышам вагонов телячьих дождем посевным стучат.

 

                                                                                                             1945

 

В 1941 году, по семейной традиции, Константин Левин поступил в медицинский институт. Я уверена, Костя был бы хорошим врачом: он, как мало кто, умел внимательно слушать людей и разговаривать с любым человеком уважительно. После первого семестра мединститута Костю направили в Ростовское артиллерийское противотанковое училище, которое вскоре эвакуировали на Урал. Добирались до Урала мучительно долго. Когда попали в Армавир, Костя немедленно отправился в справочный стол: он знал, что в этом городе живет мать Лили Брик, Елена Юльевна Каган, а это прямой путь к любимому Маяковскому. Визит был кратким. Елена Юльевна говорила о Володе с восхищением, о его доброте и невероятной любви и привязанности к Лиле, но стихов его явно не понимала. Елена Юльевна была женщина приветливая, порывалась напоить Костю чаем, но он спешил на вокзал, его училище вскоре покидало Армавир. Об этом эпизоде Костя как-то в разговоре о Маяковском упомянул между прочим.

По окончании артиллерийского училища Костя младшим лейтенантом отбыл на фронт.

 

…Младшие новенькие лейтенанты,

Вместе влезаем в телячий вагон.

 

И он сотрясается той же песней,

Какой нас год донимал старшина.

Армянские анекдоты под Пензой

Сменяют дебаты про ордена…

<…>

Мы наступаем Манштейну на пятки,

И педантичны, как «ундервуд»,

Щелкают наши «сорокапятки»,

Что «прощай, Родина» в шутку зовут…

 

                                              1945–1947

                                             Феодосия, Гомель, Москва

 

На фронте Константин Левин командовал артиллерийским взводом таких вот «сорокапяток». Пушки эти били на короткой дистанции, почти в упор, по немецким, хорошо бронированным танкам «Тигр» и «Фердинанд». Выжить тут можно было только чудом.

 

Умирать у левой станины

Нам Россиею суждено.

В двадцать лет вырывать седины

И румынское пить вино.

 

                                        1944

 

Константин Левин воевал удачно и храбро всего четыре месяца, за это время он заслужил два ордена Отечественной войны I и II степеней. В свой послед­ний бой в апреле 1944 года в районе деревни Таутосчий под Яссами (Румыния) Костя подбил немецкий танк «Тигр», его дважды тяжело ранило: контузило и оторвало миной ногу. Он был представлен к ордену Боевого Красного Знамени, но представление где-то затерялось, пока Костя почти год валялся по госпиталям, в результате — этого ордена он не получил. Костя никогда не носил свои ордена, не надевал их даже 9 Мая. Его однокурсник Владимир Шорор рассказал мне, что он как-то, много лет спустя уже после войны, спросил Костю, почему он никогда не надевает свои боевые ордена. Костя ответил честно и кратко: «Стыдно. Мало». В этом весь Константин Левин. Он был всегда и во всем перфекционист.

В том жестоком последнем бою погиб его лучший друг Валентин Степанов, с которым подружились еще в противотанковом училище и которому Константин Левин напишет замечательный стихотворный реквием.

 

<…>

И только в лазоревом лазарете

Прошу сестру присесть на кровать.

И начинаю подробности эти

Штабистским слогом ей диктовать.

 

Но все-таки я дописал твоей маме,

Чей адрес меж карточек двух актрис

Нашел я в кровавом твоем кармане,

В памятке «Помни, артиллерист».

 

Но где-то, Валя, на белом свете,

Охрипши, оглохши, идут в поход

Младшие лейтенанты эти —

Тридцать восьмой курсантский взвод.

<…>

Сидят писаря, слюнят конверты

(Цензура тактично не ставит штамп),

И треугольные вороны смерти

Слетаются на городской почтамт.

 

И почтальонши в заиндевелых,

В толстых варежках поскорей

Суют их в руки остолбенелых

И не прощающих матерей.

 

И матери рвут со стены иконы,

И, может, не только иконы рвут,

И бьют себя в чахлую грудь, и драконом

Ошеломленного бога зовут…

 

                                          1945–1947

 

Храбро воюют, становятся инвалидами, погибают совсем мальчишки, влюбляются еще в фотографии красивых актрис.

В победном мае 1945 года Константин Левин пишет своим фронтовым товарищам радостно и одновременно горько — ему очень хотелось дойти до Берлина:

 

Сейчас мои товарищи в Берлине пляшут линду.

Сидят мои товарищи в венгерских кабачках.

Но есть еще товарищи в вагонах инвалидных

С шарнирными коленями и клюшками в руках…

<…>

А я сижу под Гомелем, с зубровкой на террасе,

И шлю им поздравления по почтам полевым.

 

                                                                             1945

 

И еще в стихотворении «Нашему солдату»:

 

Но мне не придется прочесть тебе

Гейне, гуляя по Унтер-ден-Линден:

Из кожи и стали ношу цилиндр —

Замену голени и стопе.

 

                                                           1945

 

В 1945 году Константин Левин приехал в Москву и поступил в Литературный институт. Учился Костя с удовольствием, был отличником, получал повышенную стипендию. Занимался он в семинаре Василия Казина, который выделял Константина Левина из всех своих студентов. Сокурсники вспоминают, что Казин перед началом семинара всегда спрашивал: «А Левин здесь?» И получив утвердительный ответ, тогда только начинал занятия.

Еще все сокурсники вспоминают, что Костя в институте никогда не ходил на костылях и даже с палкой, а ведь с потери ноги прошло чуть больше года. Всегда только на тяжеленном протезе, едва прихрамывая. Протез этот нещадно натирал культю, она начинала гноиться, Косте приходилось ложиться в больницу. Так было постоянно, до самой смерти. Он спокойно мне об этом рассказывал и не звонил из больницы, хотя я всегда его просила об этом — вдруг что-то понадобится. Костя никогда ни на кого не перекладывал своих трудностей и никогда не жаловался.

Сразу после войны все были одеты кое-как, мужчины донашивали часто военные гимнастерки и шинели. Костя и тут выделялся — у него был единственный костюм, сшитый на заказ у какого-то умелого, скорее всего еврейского, гомельского портного, а не от фабрики «Большевичка». И костюм этот был всегда отглажен, а обувь — почищена. Константин Ваншенкин вспоминает: «В нем вообще было много офицерского — скорее даже в старом понимании: сдержанность, воспитанность, чувство собственного достоинства». Это редкое чувство собственного достоинства Костя Левин пронес через всю жизнь, хотя при Сталине именно достоинство изничтожалось в людях в первую очередь, чтобы легче потом с ними делать все, что вождю придет в голову.

 

Чему и выучит Толстой,

Уж как-нибудь отучит Сталин.

И этой практикой простой

Кто развращен, а кто раздавлен.

 

Но главное — в Косте сокурсники ценили его стихи. Он был самым талантливым поэтом в это время в Литинституте. Это признавали все. «В Косте Левине поражали его стихи — молодым мастерством, ранней зрелостью… Мало кто писал тогда так. Другие его сверстники лишь впоследствии пришли к такому уровню — и стиха, и взгляда, и понимания, собственного, самостоятельного», — утверждает Константин Ваншенкин в воспоминаниях об общей с Костей молодости. Стихи Константина Левина очень ценил Борис Слуцкий, считая Костю лучшим фронтовым поэтом. И уважал и любил Костю как человека.

Пришедшие учиться в Литинститут сразу после войны, израненные, обож­женные, контуженные, на протезах, но все еще молодые, чувствовали себя свободными людьми — они геройски боролись с фашизмом, не раз смотрели смерти в глаза, но отстояли Родину и теперь, после войны, ожидали перемен в стране к лучшему, к свободе. Так же чувствовали себя и их преподаватели, почти все. Но Сталин понимал, что эту, завоеванную кровью, свободу нужно укротить. И все поехало в другую сторону — от свободы и заслуг именно народа в Победе.

Партийное начальство Литинститута сразу почуяло эту перемену и начало наводить порядок уже в 1947 году. Константин Левин был для этого лучшей мишенью. Его стихи, особенно «Нас хоронила артиллерия», были сочтены упадочническими: Косте вынесли выговор и лишили повышенной стипендии. Это было только начало. Следом за мрачным 1947 годом пришло время для разгрома «безродных космополитов», среди которых большинство составляли евреи. Все преподаватели с еврейскими фамилиями были изгнаны из института.

А Константин Левин именно в 1947 году написал длинное стихотворение о своем чувстве еврейства на фронте. Вот несколько строф из этого стихотворения.

 

Мы непростительно стареем

И приближаемся к золе.

Что вам сказать? Я был евреем

В такое время на земле…

<…>

Я был не лучше, не храбрее

Моих орлов, моих солдат,

Остатки нашей батареи,

Бомбленной шесть часов подряд.

 

Я был не лучше, не добрее,

Но, клевете в противовес,

Я полз под этот танк евреем

С горючей жидкостью «КС».

 

В пятидесятые годы, вторя Косте и разделяя его горькие чувства, Борис Слуцкий написал свое замечательное стихотворение «Про евреев»:

 

Евреи — люди лихие,

они солдаты плохие:

Иван воюет в окопе,

Абрам ворует в рабкопе.

 

Я все это слышал с детства,

скоро совсем постарею,

но все никуда не деться

от крика: «Евреи, евреи».

 

Но Константин Левин написал об этом первым во время разгула космополитизма и прочел свое стихотворение на институтском вечере поэзии в 1949 году. Вспоминает Владимир Корнилов: «И вот эти партийные студенты, как на подбор бездари, поняли, что начавшаяся космополитическая, а по сути юдофобская кампания открывает им путь в большой, как они считали, мир Союза писателей… Не исключаю, что помимо карьерных, их переполняли и другие чувства. Безусловно, Костя их раздражал и своей франтоватостью, и байронизмом, и, несомненно, успехом у студенток всех пяти курсов».

То партийно-комсомольское собрание, где совершалась гражданская казнь над Константином Левиным, запомнили тогдашние студенты Литинститута на всю жизнь: мне об этом собрании рассказывали Владимир Корнилов, Владимир Соколов, Владимир Огнев и Владимир Шорор. Член партбюро Союза писателей Лев Ошанин говорил о творчестве Константина Левина: «…Это чуждые нам, декадентские стихи, которые вызывают чувства недоумения и гадливости». Остальные выступали в том же духе — декадентские, несоветские стихи пишет студент Левин. Партбюро постановило исключить Константина Левина из института и комсомола, что с радостью поддержали комсомольские главари.

«Перед этим шабашем, перед всем собранием стоял ничем не защищенный инвалид войны и спокойно утверждал свою истину и держался с редким достоинством. Гражданское мужество, с которым держался Костя Левин, по тем космополитическим временам было неслыханным. И это многих из нас обнадеживало», — вспоминал Владимир Корнилов уже после Костиной смерти.

Все молчали, никто из преподавателей и студентов не защитил Костю, даже те, которые с ним близко дружили и восхищались его стихами. Было страшно. Об этом собрании Константин Левин вспоминал через много лет, утверждая все то же:

 

Мне нравилось всегда, что я — еврей.

Мне это не мешало — помогало.

И под огнем немецких батарей,

И там — в удушье встретившего зала…

 

(Кстати, у Кости были серые глаза и открытое европейское лицо, от еврейства — только фамилия.)

Но один человек все-таки заступился за Левина. Это был Львов-Иванов, заместитель директора Литинститута по хозяйственной части, участник еще Гражданской войны, полковник. Он сказал: «Я так понимаю: главную обязанность гражданина Константин Левин выполнил — храбро воевал, потерял ногу. А в стихах я не разбираюсь, со стихами решайте без меня». Беспримерная смелость по тем временам!

Владимир Корнилов считает, что это выступление огорошило партбюро. И чтобы не создавать себе сложностей в Союзе писателей, в райкомах партии и комсомола, партбюро института смягчило формулировку: Косте Левину вынесли строгий выговор и написали, что Левин достоин исключения из института и комсомола.

Костя решил воспользоваться этой формулировкой и пошел хлопотать в Союз писателей, потому что именно там должны были утвердить решение о его исключении из Литинститута. Ему велели принести стихи, но проходных стихов у Кости не было. И он за несколько дней написал двадцать стихотворений — подобные поделки только и печатались в то время. Технически и эти стихи были крепкими, а вот содержание хуже некуда: о речи Вышинского в ООН, о Генеральном секретаре французской компартии и т.д. Как ни странно, но один из секретарей Союза писателей, Алексей Сурков, помог Косте восстановиться в Литинституте на заочном отделении, но на все это ушло девять месяцев. Это был последний курс института.

Костя остался на это время и без стипендии, и без прописки, только мизерная пенсия по инвалидности. Костя и всегда-то в Москве «жил бедно и в углах — не по Достоевскому в углах, а в самых реальных углах, то есть снимал в хозяй­ской комнате койку и тумбочку. Так продолжалось пять институтских лет и еще двенадцать — спустя», — вспоминал Владимир Корнилов.

Когда я подружилась с Костей и ближе узнала его, он уже жил в своей комнате в коммунальной квартире. Но сумел в то же время выхлопотать отдельные квартиры двум инвалидам Великой Отечественной войны, с которыми познакомился в очереди к врачу в поликлинике. И даже одному боевому генералу: у того умерла жена, а лицевые счета у них были раздельные. И исполком быстро подселил к нему соседей. Генерал пытался возражать, писал письма в разные инстанции, но ничего не добился. Костя попросил генерала сделать ему копии документов на квартиру и начал бороться за генерала с разными бюрократами, наделенными властью. Потратил много времени и сил, но победил бюрократию, потому что Костя умел спокойно, логично, зная законы, разговаривать даже с чиновниками — генерал опять стал жить в отдельной квартире. А сам Костя продолжал жить в коммуналке и за себя не хлопотал. Лишь за год до смерти, боевой офицер без ноги, Константин Левин получил однокомнатную квартиру на улице Гарибальди далеко от метро. Для подтверждения своей инвалидности Костя каждый год проходил медицинскую комиссию — как будто за год у него могла отрасти нога. Обо всем этом Костя рассказывал мне совершенно спокойно и иронично, никакого пафоса, как о само собой разумеющемся деле.

 

Вернемся к Костиному окончанию Литинститута. Защитив диплом на тройку, Костя вообще перестал писать стихи. Так он говорил всем, даже близким людям — Корнилову, Слуцкому. И Константин Ваншенкин, и Владимир Корнилов, и Борис Слуцкий, каждый по-своему, объясняют этот феномен. Объяснение Константина Ваншенкина мне кажется совсем неубедительным — оно не соответствует Костиному характеру и его человеческому достоинству. Ваншенкин пишет: «Председателем Государственной экзаменационной комиссии был Константин Симонов… Но он не решился помочь Косте. Он уже чего-то боялся. Не пошел даже против институтской администрации. А ведь он симпатизировал Косте, вызывал его в Союз, беседовал с ним, сочувствовал. И на самой защите говорил тепло, сердечно и в то же время находил какие-то несвойственные Левину черты: самолюбование, рационализм, напыженность. Процитировав с явным удовольствием строфу:

 

Сорокапятимиллиметровая

Старая знакомая моя,

За твое солдатское здоровье

Как солдат обязан выпить я, —

 

он сказал, что стихи написаны только ради первой строчки, эдакого фокуса. Неверно! В этих стихах истинно фронтовая лихость. А первая строка действительно замечательная. Короче, Косте Левину поставили за диплом тройку… Мне кажется, именно здесь он испытал глубочайшее разочарование, отсюда его необъяснимое для многих жизненное решение…». Предполагаю, что и диплом-то Костя защищал скорее для родителей, чтобы не огорчать их. Для самого Левина диплом был лишь бумажкой, которой, Костя уже тогда твердо знал, он никогда не воспользуется. Именно так все и вышло в Костиной жизни. Поэтому я не согласна с объяснением Ваншенкина.

У Владимира Корнилова другая версия Костиного феномена. Быстрое написание двадцати абсолютно зубодробительных советских стихотворений, безусловно, опустошило Костю. У него началась «абулия — болезнь воли», — считает Корнилов. Такое, конечно, могло случиться на какое-то время, но сломать Костю эта ситуация не могла, как думает Корнилов, «не тот был норов, и закал, и сердце».

Тем более что Костя согласился летом 50-го года, после окончания института, поехать по местам своих боев — эту командировку ему предложил от журнала «Новый мир» Константин Симонов, предполагая затем напечатать поэму в журнале. У Кости поэма не получилась, он написал ряд стихотворений, связанных между собой одной личной военной темой — о полегших в этой земле его храбрых солдатах, о гибели друга Валентина Степанова, о собственном боевом пути. И еще Костя увидел, что за прошедшие пять послевоенных лет мало что изменилось в этих местах: люди жили бедно, многие — в землянках. Эти стихи, отпечатанные на машинке, сохранились в Костином архиве. Я внимательно читала их, а также правку К. Симонова и редакторов. В этих стихах есть прекрасные, горькие Костины строки, отдельные строфы, что как раз не нравилось редакторам, но в целом не получилось сочинение, достойное Костиного таланта. Получились обычные стандартные советские стихи по заказу. Для кого-то это было бы большой удачей, но не для Константина Левина. Костя это прекрасно понимал. По-моему, это и стало переломом в судьбе поэта Константина Левина.

И я думаю, за эти страшные сталинские годы юдофобского космополитизма Костя Левин, человек чести и достоинства, настолько повзрослел, что понял — в официальной советской литературе с ее лакировкой действительности и панегириками великому вождю ему делать нечего, на компромиссы он больше не пойдет. И Костя решительно порвал с советской литературой и публичностью. Такова моя версия феномена Кости Левина. Писать, как все, кто печатается, Костя мог, но не желал — перед ним были образцы великой русской поэзии и прозы, которые Константин Левин никогда не мог предать. Он точно сформулировал в одном из поздних стихотворений на магнитофонной пленке свое отношение к поэзии вообще и к своему стихописанию:

 

Поэзия — я твой галерный раб,

Прости мне эти слова…

 

Не знает никто, но знаешь ты,

Как ночью, вдруг пробудясь,

Скачу к столу на одной ноге,

Корябаю слова три,

Чтоб утром, осклабясь нехорошо,

Взяв медленное перо,

Самолюбиво зачеркнуть

Несбывшуюся строку…

Нет, как хотел, я не умел,

А как умел — не хотел…

 

Это всегдашнее Костино сверхстрогое отношение к собственным стихам и вполне великодушное — к чужим. Черновиков он не оставлял, уничтожал их, и даже не записывал свои стихи на бумаге.

Друзья во времена «оттепели» уговаривали Костю отнести подборку своих военных стихов в какой-нибудь журнал, но Костя от этого решительно отказался. Борис Слуцкий очень старался хотя бы материально поддержать Костю — доставал ему подстрочники стихов, всякие составительские работы и даже уговорил дирекцию театра на Таганке заключить с Левиным договор на инсценировку об Отечественной войне и выплатить Косте аванс. Костя отказался и вернул аванс. И огорченный Слуцкий сказал тогда свою запомнившуюся многим фразу: «Еврейский народ настолько обрусел, что даже создал своего Обломова». Но дело было не в лени Кости, а в его принципиальной позиции — он больше не хотел иметь дело с официальной литературой и ее редакторами. Он предпочел жизнь частного человека, подальше от официоза. У него теперь были новые опекуны: «Мои начальники Монтень с Толстым», как написал Костя.

 

Костю Левина вполне устраивало рецензирование рукописей в Литературной консультации. Когда меня взяли в штат этой редакции в 1970 году вместо ушедшей Елены Михайловны Кривицкой, мы стали встречаться чаще с Костей. Писал Костя рецензии замечательно — это не было только констатацией неумелости и неграмотности присланных стихов. Костя писал доверительные дружеские письма авторам, видя за неумелыми стихами каждый раз конкретного человека. При этом Костя говорил авторам правду, но в такой манере, что люди не только не обижались на рецензента, а снова и снова обращались к Косте со стихами и за советом. Некоторые переписывались с Левиным годами. Печатал рецензии Костя сам, они были аккуратными, на хорошей бумаге, без поправок и всегда грамотными.

Обычно Костя приносил работу в Литконсультацию ближе к концу рабочего дня, и мы в моей маленькой каморке-кабинетике могли с ним вдоволь наговориться. Иногда мы заходили в ЦДЛ выпить по чашечке кофе и продолжить беседу. И тут я была свидетелем того, с какой искренней радостью, а главное — уважением встречали его бывшие сокурсники и почитатели его послевоенных смелых стихов. Сдержанный Юрий Трифонов просто заключал Костю в объятья и говорил: «Костя, как я рад тебя видеть! Ты совсем не меняешься, все такой же комильфо. Как у тебя дела?» И за этой радостью я слышала восхищение не только внешним видом Кости, но и глубокое уважение — Костя Левин один из немногих талантливо пишущих не пошел на компромиссы и не позволил себя унижать, ни в чем не каялся, сохранил свое человеческое достоинство. С такой же радостью и с таким же почтением его встречали Слуцкий, Огнев, Турков, Шорор.

Однажды проходивший по ЦДЛ Борис Слуцкий подсел к нашему столику. «Как я рад видеть вас обоих! А я и не знал, что вы знакомы». — « Не просто знакомы, а дружны», — ответил за двоих Костя.— «Еще одно замечательное качество Кости Левина — он всегда дружит с умными женщинами»,— заметил Слуцкий. Я спросила: «Ваш комплимент, Борис Абрамович, двойной, он и ко мне относится?» — «Люда, мы так давно с вами знакомы, с вашего студенчества, неужели вы не поняли моего отношения к вам?»— «Простите, Борис Абрамович, и я бываю глуповата». — «Иногда это украшает поэзию и женщин. Костя, позвони мне как-нибудь, мне нужно поговорить с тобой не на ходу. Пока, я спешу на партбюро».

Была я свидетельницей и другой сцены. Однажды мы вышли из Литконсультации и направились в ЦДЛ, как Костя вдруг сказал: «Извините, Люда» — и быстрым шагом перешел улицу Воровского и нагнал какого-то человека, только что покинувшего ЦДЛ. Разговор у них был короткий, Костя протянул руку и откланялся. А вернувшись, Костя объяснил, что это Володя Солоухин, который при виде Кости всегда переходит на другую сторону улицы. Ему, видимо, стыдно за то собрание, где он был одним из инициаторов исключения Кости Левина из института и комсомола. Солоухин был тогда комсомольским секретарем в институте. «И что же вы сказали Солоухину?» — спросила я. — «Я сказал ему, что давно забыл о том собрании и простил всех. Вот тебе моя рука, не сторонись меня больше». Таким великодушным и смелым человеком в любой ситуации был Костя Левин.

Как-то Костя пришел в Литконсультацию с синяком под глазом: оказывается, он разнимал двух подвыпивших молодых сильных парней, он, на протезе и одной ноге. И все-таки разнял их, поговорил с ними, правда, один парень заехал ему по лицу. Но потом извинился. Сколько бы людей прошли мимо этих дерущихся ребят! Но только не Константин Левин.

Никогда не забуду, как Костя и мне преподал урок. В обеденный перерыв я всегда покупала в буфете ЦДЛ дефицитные бананы для Ани, а в магазине — мясо, рыбу, что было, и еще сыр, который всегда был одного сорта, хлеб. Набиралась вполне тяжелая хозяйственная сумка, но я тогда легко справлялась с этой ношей. Все это я хранила до конца рабочего дня за окном, холодильника в редакции не было. Мы уже собрались уходить, я схватила свою хозяйственную сумку, понимая, что Костя на протезе, ему и так нелегко идти. Костя сказал, что эту сумку понесет он, я попыталась сопротивляться. И тогда Костя сказал мне решительно, по-мужски: «Люда, не обижайте меня, пожалуйста». Я поняла свою бестактность: Костя никогда и никому не позволял себя жалеть, всегда оставался мужчиной. И с тех пор, если я знала, что Костя принесет сделанную работу в Литконсультацию, я ничего не покупала домой или что-нибудь совсем легкое, потому что мою хозяйственную сумку до метро нес только Костя.

А еще Костя дважды мне помог очень, хотя я его об этом не просила. Дочке моей Ане было пять лет, и она часто болела — после каждого ОРЗ у нее начинался отит. Хороший детский врач-лор посоветовал отвезти ее в Крым к морю на два месяца. Андрею Сергееву с трудом удалось в Литфонде выхлопотать нам с Аней путевки в Коктебель на два срока. Я взяла, кроме очередного отпуска, еще и за свой счет три недели. Все было готово к отъезду, кроме билетов до Феодосии. Я ездила на вокзал ежедневно, показывала путевки и умоляла продать любой билет до Феодосии, но даже в плацкартных вагонах мест не было. Упомянула я эту ситуацию при Косте, и он тут же сказал, что попробует помочь. На следующий день билеты уже были у меня — да еще нижние места. «Костя, да вы просто волшебник. Спасибо большое!» Костя объяснил, что тут нет никакого волшебства, просто он дошел до начальника вокзала, сказал ему о ребенке и воспользовался своим документом инвалида Великой Отечественной войны.

В другой раз Костя принес рецензии, как всегда в конце рабочего дня, и я сказала, что сегодня могу на такси довезти его почти до дома: Костя жил на Ломоносовском проспекте. Моя любимая подруга Лида Рябова сегодня защищает докторскую диссертацию в Институте стали и сплавов, а вечером у нее дома на Ленинском проспекте соберутся друзья, чтобы отметить это событие. Я беру цветы и подарок для Лиды, мы уже собирались закрывать Литконсультацию, как вдруг зазвонил телефон. Мне сказали, что Лиду прямо с защиты срочно увезли в Первую градскую больницу в неврологическое отделение. Я от неожиданности и страха села на стул и не знала, что делать. Костя спросил, что случилось. Я ему все рассказала. Он быстро сообразил, что надо ехать в больницу на такси: «Я вас одну не оставлю».

Уже сгустились сумерки, у больницы мы были часов в семь вечера. Центральный вход неврологии был закрыт. Костя сказал: «Это старое здание, и тут должен быть черный ход». По двору больницы шла какая-то сестричка, Костя быстро нагнал ее, о чем-то поговорил и повел меня по черному ходу, кажется, на третий этаж. Я находилась в таком ступоре, что плохо соображала, просто молча шла за Костей. Тут дверь была открыта. И в полутьме старинного огромного коридора с колоннами времен князя Голицына лежало человек шестьдесят, и все стонали. Маленькая настольная лампа горела только на столе у медсестры в дальнем углу коридора. Костя сказал: «Люда, ничего не бойтесь. Идите к медсес­т­ре и спрашивайте о своей подруге. Я вас буду ждать в дверях, если что — зовите меня». Я приободрилась и пошла в этой полутьме мимо кроватей, на которых лежали страждущие. Сестра мне равнодушно сказала, что у Рябовой обширный инсульт, ее недавно привезли, завтра поговорите с врачом, а сейчас можете в правой стороне коридора поискать свою больную.

Я с трудом нашла Лиду. Она была белая, как ее простыня, говорила невнятно, но была в сознании. Она волновалась, что же теперь будет с пирогами, которые они с мамой испекли. Я ее успокоила — пироги все съедим или унесем домой. «Это не главное, Лидуся! Я сейчас поеду к тебе домой. Маме нельзя сказать правду сразу, чтобы она видела тебя в таком состоянии — у нее больное сердце, оно может не выдержать. А вот сына Юрика я скоро привезу сюда. Он должен знать всю правду». Юра Рябов был тогда уже студентом. Так мы простились с Лидой, Костя все это время ждал в дверях. Потом мы с ним на троллейбусе поехали по Ленинскому проспекту. Когда я выходила на Лидиной остановке, Костя рвался проводить меня до двери. Но я его уговорила ехать домой, мне одной легче будет обманывать доверчивую Лидину маму. Она, конечно, надавала мне пирогов, а я сказала, что возьму с собой Юру, чтобы показать, как можно пробираться к Лиде черным ходом, потому что больница закрыта на карантин (такую версию я выдумала для Лидиной мамы). Я никогда не забуду, как в этой неожиданной и трагической ситуации Костя не оставил меня одну, не растерялся. Костя был из тех, кто не бросал никого в беде.

 

По дороге из Литконсультации в обычные дни без происшествий мы почти всегда разговаривали с Костей о литературе. Костя умел очень заинтересованно слушать. Я ему часто рассказывала о Надежде Яковлевне Мандельштам, с которой дружила. Она многие годы хранила в своей памяти стихи и даже прозу погибшего в сталинском лагере мужа — Осипа Мандельштама. И ежедневно все это повторяла, чтобы не забыть. Рассказывала я и о замечательных книгах самой Надежды Яковлевны про жизнь во времена сталинской диктатуры, о похоронах Надежды Яковлевны, куда пришло очень много народу, хотя никакого официального сообщения о ее смерти не было. Я принесла Косте отпечатанные на машинке Воронежские стихи Осипа Мандельштама. Они потрясли Костю, о чем он мне и поведал. Хочу думать, что из этих наших разговоров родилось его стихотворение «Памяти Мандельштама»: «Перечитываю Мандельштама…».

 

Самыми близкими и верными друзьями Кости были супруги Марк и Елена Кисенишские, и еще брат-близнец Марка — Иосиф. Все они были адвокатами. Марк Моисеевич Кисенишский был защитником Юлика Даниэля на процессе Синявского — Даниэля в феврале 1966 года. Дом Кисенишских был родным домом для Кости Левина: здесь ему было интересно, тепло, уютно, его тут искренне любили. Костя часто посещал этот дом, все праздники, особенно Новый год, он встречал в гостеприимном доме Кисенишских.

Марк Кисенишский был с Костей не разлей вода, он был в курсе всех дел и проблем Кости. Они часто виделись и постоянно созванивались. Костя нередко сопровождал Марка на судебные заседания, где защитником в деле выступал Марк Кисенишский. Чаще всего в то время это были экономические дела — судили «цеховиков», то есть людей, которые организовывали нелегально целые теневые цеха и фабрики по производству текстиля, обуви, одежды. Да, создатели таких теневых производств не платили государству налоги — это серьезное преступление. Но они обеспечивали многих людей работой и выпуском самых необходимых для повседневной жизни товаров, чего социалистическое государство наладить не могло. Костя мне рассказывал, что многие из подсудимых производили впечатление толковых и предприимчивых людей, вот только возможности развернуть легально свои способности они не имели. Костя явно был на их стороне, а людям этим давали большие сроки. Иногда Костя пенял Марку на то, что тот как адвокат недостаточно аргументов приводил в пользу своих доверителей. Марк внимательно и дружелюбно все это выслушивал и говорил: «Костя, из тебя вышел бы прекрасный адвокат, но вышел — поэт».

Костя считал, что Марку очень повезло с женой. Он мне с восхищением говорил о Елене: она — красивая умная женщина, прекрасная хозяйка очень аккуратного, уютного дома, редкостная кулинарка, любящая жена, мать, а потом и добрая свекровь любимой невестки. И при этом хороший адвокат. Я понимала, что именно о такой семье мечтал Костя. Но Костя не создал своей семьи, так и умер холостяком. Он нравился женщинам, и они были у него, об этом говорят и его стихи: он влюблялся и страдал, когда его предпочитали другому. Я думаю, Костя не решался жениться по двум причинам: он никакую женщину не хотел обременять своей инвалидностью, а также потому, что на его доходы трудно было содержать семью. И в этом вопросе Костя был беспощадно строг к себе. Всю тяжесть одиночества и непростого советского быта Костя Левин с достоинством нес сам.

При своих скудных доходах Костя был весьма щедрым и широким человеком. Однажды он был у меня дома на моем дне рождения: он принес огромный букет роз (цветы, особенно розы, в конце октября стоили в то время очень дорого) и бутылку дорогого коньяка. На Западе обычно дарят один цветок, и мне это нравится. А Косте, очевидно, представлялось, что женщине нужна охапка цветов, лучше бы даже «миллион алых роз». Когда мы собирались вскладчину в Литконсультации на вечеринку, приглашая и любимых рецензентов, Костя всегда приносил или дорогую водку, или хороший коньяк, и обязательно баночку красной икры, наверное, из своего ветеранского праздничного заказа, сам не ел, а икра тогда, в 70-е годы, была большой редкостью.

На моем дне рождения большинство гостей были не знакомы Косте. Среди них выделялись две мои обаятельные красивые подруги. Но Костю заинтересовала больше всех моя восьмилетняя дочь Аня: он проговорил с ней целый вечер, посадив ее рядом с собой. О чем они беседовали, я не слышала, потому что сидела по другую сторону стола, да и в кухню отлучалась. Но им явно обоим было интересно. Когда на следующий день я спросила Аню, о чем же они разговаривали с Константином Ильичом, она ответила: «О жизни, о красоте. Константин Ильич сказал, что у меня необыкновенно маленькие и красивые ушки, у него самого и у всех гостей уши не такие красивые, как у меня, и погладил мое ухо». Интерес и любовь Кости к детям я всегда замечала даже на улице, он умел в два счета успокаивать плачущих чужих детей, которые попадались нам по дороге. На дне моего рождения запас Костиной нежности был излит на Аню.

 

Костя с институтских времен был дружен с Володей Корниловым, они любили друг друга, часто разговаривали по телефону, нередко ссорились — пылкий темперамент Володи и неумение выслушать противоположное своему мнение сталкивались с Костиной невозмутимостью, логикой, способностью спокойно возражать на то, что ему казалось далеким от истины. Володя взрывался и клал трубку. Зато вот с Дашей, дочерью Корнилова, как рассказывал мне Костя, они часто и подолгу общались по телефону. Когда Даша была подростком и ее, как обычно в этом возрасте, обуревали страсти и всякие неразрешимые проблемы, она с этим обращалась чаще не к родителям, а к Косте Левину — с ним она могла спокойно и доверительно все обсудить. И эти телефонные разговоры с Дашей иногда длились часами — Косте не жалко было на это своего времени.

Кроме детей, Костя любил собак, не мог равнодушно пройти ни мимо дворняги, ни мимо породистой собаки, останавливался, спрашивал хозяина, можно ли погладить собаку, и гладил их, довольный и счастливый. Костя регулярно посещал собачьи выставки. На пленке сохранилось прекрасное Костино стихо­творение «На выставке собак» — о собаках, их хозяевах и о себе самом, как всегда жестко и требовательно.

 

<…>

Есть у меня они,

Ручные эти звери,

Меж нами искони

Согласье и доверье.

<…>

 

Тех чистых глаз огни

Все сложные печали

И все пустые дни

Смиряли и смягчали.

 

Я прожил жизнь не так,

Как намечал когда-то.

Атак и контратак

В ней было маловато.

 

Не выполнил программ,

Все проворонил числа,

Все игры проиграл,

Но — не ожесточился.

 

                                        1969

 

Когда к Косте опять стали приходить стихи где-то в конце 50-х, начале 60-х годов, он их все равно не записывал, но лучшее, по его мнению, запоминал наизусть. По просьбе Кисенишских все-таки иногда читал свои стихи, у слушателей этого дома имел успех. Марк Кисенишский много раз просил Костю напечатать свои стихи на машинке и подарить им с Леной. Костя всегда отказывался. Ведь напечатанные даже на машинке стихи отделяются от автора и выглядят по-другому, чем прочитанные вслух. Костя почему-то на это не решался. Тогда Марк Моисеевич Кисенишский совершил исторический поступок: он записал в 1981 году, за год до болезни Кости, целую магнитофонную кассету Костиных стихов, прочитанных самим автором. Костя хорошо читал стихи, да и техника у Марка Моисеевича была отличной, поэтому эта запись получилась очень четкой, я легко стихи с этой пленки перенесла на бумагу. И они мне, несмотря на опасения Кости, понравились.

Еще более героический поступок совершила Костина школьная подруга Зоя Афанасьевна Масленикова, которая, как и я, навещала Костю в онкологической клинике на Каширке. За полтора месяца до Костиной смерти Зоя Афанасьевна уговорила Костю наговорить свои новые стихи на ее старенький портативный магнитофон, который принесла Косте в больницу. На этой пленке и качество техники сказалось, да и голос Кости был уже слаб. Эту пленку приходилось почти расшифровывать, слушать ее по многу раз и только потом переносить на бумагу.

Стихи Константина Левина братья Кисенишские запоминали со своей пленки наизусть и без упоминания имени автора (это была просьба Кости) читали своим друзьям, а те — своим. Так, стихотворение о ресторане «Кама», что рядом с театром на Таганке, дошло до Слуцкого. Он не только сразу запомнил стихо­творение, но понял, что написал его Костя Левин. Слуцкий прочел стихотворение у Корниловых:

 

Был я хмур и зашел в ресторан «Кама».

А зашел почему — проходил мимо.

Там оркестрик играл и одна дама

Все жрала, все жрала посреди дыма.

 

Я зашел, поглядел, заказал, выпил,

Посидел, погулял, покурил, вышел.

Я давно из игры из большой выбыл

И такой ценой на хрена выжил…

 

                                                             1969

 

Володя Корнилов сказал сразу, что так точно, кратко и выразительно мог написать только Костя Левин: его стиль и мироощущение. Борис Слуцкий с ним согласился, сказав, что и Евтушенко так думает.

А усталость и ощущение «на хрена выжил» были не только от вопиющей пошлости, серости, лжи, но и от задавленности государством, от атмосферы несвободы.

 

Остается одно — привыкнуть,

Ибо все еще не привык.

Выю, стало быть, круче выгнуть,

За зубами держать язык.

 

Остается — не прекословить,

Трудно сглатывать горький ком,

Философствовать, да и то ведь,

Главным образом, шепотком.

 

А иначе услышат стены,

Подберут на тебя статьи,

И сойдешь ты, пророк, со сцены,

Не успев на нее взойти.

 

От всего этого, конечно, «не острою, но стойкою тоскою / Полна душа уже который год». И при этом Костя не сломался, не ожесточился, не опустился, не запил.

 

Вино мне, в общем, помогало мало,

И потому я алкашом не стал…

 

Выходит — всё? А между тем живу,

Блины люблю, топчу в лугах траву.

Но начал я, однако же, с вина.

Так вот, хочу сказать: не налегаю.

Мне должно видеть трезво и сполна

Блины — блинами и луга — лугами…

 

А еще жизнь Кости Левина всегда украшали женщины. Он писал о них смолоду романтично и возвышенно, потом страстно и порою горько, к концу жизни — благодарно. Об этом стихотворение «Дзенькуе, полуполячка из Вильнюса», которую Костя увидел в санатории в 1981 году и которая немедленно «старую шкуру мою прожгла». И хотя Костя только издали восхищался этой красавицей («Не я — другой тебя обхаживал»), он все равно был счастлив и благодарен судьбе.

 

Спасибо, женщина из Вильнюса,

За этот март.

За то, что так сумела вклиниться,

За горький фарт.

 

За то, что стыдным тем художествам

Учусь опять:

Вставать в бессоннице, тревожиться

И ревновать.

 

Неожиданно позвонил Марк Моисеевич Кисенишский, который мне всегда симпатизировал, но никогда не звонил. Марк Моисеевич сказал, что у Кости рак, он лежит на Каширке. «Ему хотелось бы, Люда, чтобы вы его навестили». Я поняла, что дело плохо, раз Костя готов, чтобы я приехала в больницу. Я быстро собралась и поехала.

У Кости на Каширке была отдельная палата. Когда я вошла к нему, он сидел на постели и что-то читал, а протез его с ремнями стоял отдельно ближе к двери. Даже при такой болезни Костина аккуратность никуда не делась: он вернул мне рукописи со стихами, ответить на которые уже не сможет. Костю готовят к операции, а читает он учебник по онкологии — он же кое-что понимает, учился в мединституте, да и вырос в медицинской семье. И вот что Костя понял для себя: надежды на излечение нет, рак молочной железы у мужчин, в отличие от женщин, почти не дает положительных результатов. Костя говорил мне все это очень спокойно, не теряя всегдашнего мужества. Я это выслушала все со страхом, но не подавала виду. Только спросила, не мучают ли его боли. Он ответил, что, когда мучают, тут их снимают омнопоном или промедолом.

Этот мрачный разговор прервал стук в дверь. В палату со швабрами вошли две очень молоденькие санитарки, которые при виде отдельно стоящей ноги пришли в ужас, вскрикнули и отпрянули к двери. Костя с улыбкой спокойно сказал им: «Не бойтесь, это мой протез, я сейчас его отодвину». — «Сидите, Костя, я сама уберу протез, чтобы девочки тут протерли пол». Мне не удалось поднять протез одной рукой, я двумя руками с трудом передвинула его. А я была тогда еще достаточно молода и сильна. В тот момент я физически ощутила, какую же нечеловеческую тяжесть Костя носил ежедневно, всегда прямой, без палки.

У Кости все-таки была небольшая надежда на операцию и большая жажда жизни. Я понимала, что Костя не мог еще про себя сказать, как Мандельштам: «Я к смерти готов». На пленке, записанной в больнице, я потом нашла этому подтверждение.

 

Я подтверждаю письменно и устно,

Что, полных шестьдесят отбыв годов,

Преставиться, отметиться, загнуться

Я не готов, покуда не готов.

 

Душа надсадно красотой задета,

В суглинке жизни вязнет коготок.

И мне, как пред экзаменом студенту

Еще б денек, а мне еще б годок.

 

Но ведомство по выдаче отсрочек

Чеканит якобинский свой ответ:

Ты, гражданин, не выдал вещих строчек,

Для пролонгаций оснований нет.

 

После операции больничные начальники попытались поскорее выписать Костю домой. А он был очень слаб, жил один, за ним нужен был ежедневный уход, института сиделок тогда еще не было в Москве. Я бросилась к Владимиру Яковлевичу Шорору. Он работал помощником первого секретаря Союза писателей СССР Г.М. Маркова. Шорор попросил своего шефа позвонить главврачу онкоцентра на Каширке — Константина Левина нельзя еще выписывать домой. Но звонок Георгия Мокеевича Маркова не подействовал. Тогда, как вспоминает Константин Яковлевич Ваншенкин, ему пришла в голову гениальная мысль — Расул Гамзатов, который учился с Костей в одной группе и любил его. Расул как раз был в это время в Москве, Гамзатова знала вся страна. И вот звонок Расула Гамзатова подействовал немедленно — Костю оставили еще на какое-то время в больнице. Я приходила к нему часто и видела, что Костя угасает. Но никаких жалоб с его стороны, мы вели наши обычные литературные разговоры. Мужество Кости в этой ситуации поражало и восхищало.

Даже Гамзатов оказался не всесилен — Костю через какое-то время выписали из больницы домой умирать. Костя позвонил Ваншенкину и поблагодарил его за помощь. Кисенишские нашли какую-то женщину, которая помогала и облегчала Костину жизнь. Но это продолжалось недолго. Константин Ильич Левин умер 19 ноября 1984 года, не дожив чуть больше месяца до своего 60-летия. Урну с его прахом захоронили на Востряковском кладбище на участке семьи Кисенишских. Друзья позже поставили на могиле памятник. На памятнике высечены слова: «Наш друг — поэт КОНСТАНТИН ИЛЬИЧ ЛЕВИН. 1924–1984», а внизу плиты — «Нас хоронила артиллерия».

Марк Моисеевич организовал поминки по Косте в Дубовом зале ЦДЛ — он посчитал, что о поэте Константине Левине пристало вспоминать именно в этом писательском месте: все пришедшие прослушали с удивленьем и трепетом стихи Кости, которые он читает на пленке Марка. Все говорили о таланте, стойко­сти, благородстве и верности Кости своим друзьям и поэзии.

На следующий день Марк Кисенишский отвез меня на Костину квартиру — друзья решили, что я должна разобраться в Костиных бумагах. В его письменном столе был идеальный порядок: ничего, кроме тощей белой папки с ранними стихами Кости, там не было. Марк передал мне эту папку и магнитофонные кассеты, наговоренные Костей: все поэтическое наследство Константина Левина. Костины друзья решили, что я разберусь в бумагах и кассетах, составлю книгу и попытаюсь пробить ее в печать. Слава Богу, мне удалось это сделать. С Костиной книгой мне очень помог Константин Яковлевич Ваншенкин: он составил письмо на имя директора издательства «Советский писатель», которое подписали Расул Гамзатов, Евгений Винокуров, Владимир Соколов. Все они знали Костю и ценили его. Книга Константина Левина «Признание» вышла в «Советском писателе» в 1988 году под редакцией лучшего поэтического редактора Виктора Фогельсона. Увы, и в 1988 году из рукописи выбросили стихи о евреях, о Фадееве, о Бунине по цензурным соображениям. До чего же медленно мы освобождаемся от страха, боимся даже поэтических строк!

Любовь и преданность Кости Левина поэзии и поэтам, вообще литературе, сопровождали его всю жизнь.

 

Но только б ты, поэзия, однажды

Не отступилась, наконец, от нас.

 

Такая просьба сродни мольбе Мандельштама: «Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма…»

 

Многим поэтам Константин Левин посвятил свои стихи. Написал «Памяти Маяковского», вот две последние строфы:

 

А весна идет с окраин,

А народ молчит, глазаст,

А в Кремле сидит хозяин,

Он тебе оценку даст.

 

Красят скамьи и киоски

В белый цвет и голубой…

Маяковский, Маяковский,

Первая моя любовь.

 

Костя написал о Бальзаке, о Льве Толстом, о Есенине, сидя перед телевизором на Каширке — «Японцы пели: «Клен ты мой опавший…». Написал лучшее стихотворение о самоубийстве Фадеева. Впервые его опубликовал Константин Ваншенкин в 1989 году в своих воспоминаниях. Недавно это стихотворение о Фадееве привел Сергей Чупринин в своей фундаментальной, исторически чрезвычайно значимой книге — «Оттепель. События». Процитирую это стихотворение целиком и я, потому что без него представление о Константине Левине как о человеке и поэте будет неполным.

 

Памяти Фадеева

 

Я не любил писателя Фадеева,

Статей его, идей его, людей его.

И твердо знал, за что их не любил.

Но вот он взял наган, но вот он выстрелил —

Тем к святости тропу себе не выстелил,

Лишь стал отныне не таким, как был.

Он всяким был: сверхтрезвым, полупьяненьким,

Был выученным на кнуте и прянике,

Знакомым с мужеством, не чуждым панике,

Зубами скрежетавшим по ночам.

А по утрам крамолушку выискивал,

Кого-то миловал, с кого-то взыскивал,

О чем в своих обзорах умолчал.

Он думал: «Снова дело начинается».

Ошибся он, но как в галлюцинации,

Вставал пред ним весь путь его наверх.

А выход есть. Увы, к нему касательство

Давно имеет русское писательство:

Решишься — и отмаешься навек.

О, если бы рвануть ту сталь гремящую

Из рук его, чтоб с белою гримасою

Не встал он тяжело из-за стола.

Ведь был он лучше многих остающихся,

Невыдающихся и выдающихся,

Равно далеких от высокой участи

Взглянуть в канал короткого ствола.

 

В конце мне хочется привести целиком два стихотворения Константина Левина о любимых писателях. Об Иване Бунине, которое публикуется впервые:

 

Памяти Бунина

 

Приходит мода и на Бунина,

А мода — хоть кому страшна.

А было как? Душа обуглена,

Жена стара, пуста мошна.

 

Но прямиком прошел по времени,

Клюкой не тычась об углы —

Не ради той иль этой премии,

А ради чести и хулы…

 

И ради трудной нашей Родины

Все вышло, как задумал он:

Честь не была его уронена,

Хулою не был обделен.

 

И, острые вращая лопасти,

Шло время через грудь его.

И если чуть он и озлобился —

Так ведь и было от чего.

 

Но не слукавил, и останется.

И добросовестной рукой

К кому хотел — к тому дотянется

Над показухой и трухой.

 

Да только в том — не утешение,

Что толку годы ворошить?

Он принял тяжкое решение,

А тяжче — не перерешить.

 

Он ходит по французской осени,

Не хает милую страну,

Но дома жестко блещут озими —

Как в старину, как в старину…

 

Долдонит дождик, еле сеющий,

Постукивающий перстом,

Как при Иване Алексеиче,

При Чехове и при Толстом.

 

А там — и сани хрустко, молодо

Дорогу на заре торят,

И, водкою балуясь с холоду,

По-русски бабы говорят.

 

С такой вот грешной и пречистою,

Ты знался в некие года,

И это было все — Отчизною…

Уже не будет никогда.

 

Над той страной трепещут вороны…

Тротилом, рвущимся над ней,

Она, как истина оспорена,

И после этого видней.

 

Она горит в твоей бессоннице —

Вся — до последнего села…

Конечно, ежели по совести,

Она — земля — не всем взяла.

 

Но для тебя она красивая.

Бывает зла, порой — не зла.

И столько всякого осилила,

Перемолола и снесла!

 

И об Осипе Мандельштаме, где есть очень личные признанья:

 

Памяти Мандельштама

 

Перечитываю Мандельштама,

А глаза отведу, не солгу —

Вижу черная мерзлая яма

С двумя зеками на снегу.

 

Кто такие? Да им поручили

Совершить тот нехитрый обряд.

Далеко ж ты улегся в могиле

От собратьев, несчастный собрат,

 

От огней и камней петроградских,

От Москвы, где не скучно отнюдь:

Можно с Блюмкиным было задраться,

Маяковскому сухо кивнуть.

 

Можно было… Да только на свете

Нет уже ни того, ни того.

Стала пуля, наперсница смерти,

Штукой чуть ли не бытовой.

 

Можно было, с твоей-то сноровкой,

Переводы тачать и тачать.

И рукой, поначалу лишь робкой,

Их толкать, наводняя печать.

Черепной поработать коробкой

И возвышенных прав не качать.

 

Можно было и славить легонько,

Кто ж дознается, что там в груди?

Но поэзия — не велогонка,

Где одно лишь: держись и крути.

 

Ты не принял ведущий наш метод,

Впалой грудью рванулся на дот,

Не свихнулся со страху, как этот,

И не скурвился сдуру, как тот.

 

Заметался горящею тенью,

Но спокойно сработало зло.

И шепчу я в смятенном прозренье:

— Как же горько тебе повезло —

 

На тоску, и на боль, и на силу,

На таежную тишину,

И, хоть страшно сказать, на Россию,

А еще повезло — на жену.

 

Константин Левин называл себя «галерным рабом поэзии», мне бы хотелось назвать его рыцарем Поэзии.

 

P.S. Еще до публикации этих воспоминаний меня разыскал неизвестный молодой человек Дмитрий Шноль, преподающий математику в школе. И предложил из любви к стихам Константина Левина финансировать переиздание книги «Признание». Издательство «Воймега» в лице Александра Переверзина поддержало этот проект. Такой вот чудесный вираж судьбы Константина Левина.


1  Признание. Стихи. — М.: Советский писатель, 1988. Составитель Л.Г. Сергеева.

 



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru