Советская утопия против «безобразного естественного». Константин Фрумкин
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


ОБЩЕСТВО


Об авторе | Константин Григорьевич Фрумкин — журналист, философ, культуролог. Последняя публикация в «Знамени» — «Философия труда накануне его исчезновения» (№ 8, 2019).



Константин Фрумкин

Советская утопия против «безобразного естественного»

 

Если задаться вопросом, в каких текстах нашла свое воплощение советская утопия, то есть представления людей о светлом коммунистическом будущем, начать наш разговор нужно не с партийных документов и идеологических текстов, толкующих о коммунизме, как правило, невнятно и абстрактно, а с романа Ивана Ефремова «Туманность Андромеды». Этот роман занимает в российской культуре совершенно уникальное положение. Он открыл новую эпоху в истории русской фантастики, одновременно став завершением — или одним из завершающих текстов — в истории западной коммунистической утопии, и при этом был одним из самых наглядных и подробных описаний коммунистического будущего в истории советской идеологии.

Многие черты общества, изображенные в «Туманности Андромеды», — что бы об этом ни думал сам автор и его поклонники — были удивительно неоригинальны и представляли собой классические мотивы западной утопии, подхваченные фантастической литературой, в том числе и русской. В этой связи крайне характерны на первый взгляд противоречивые заявления Л. Геллера и Ф. Нике, которые сначала говорят, что в 1950–1960-е годы в советскую литературу под видом научной фантастики вернулась утопия, но затем сразу же утверждают, что Иван Ефремов был «единственным истинным утопистом»1 . Действительно, среди произведений фантастики той эпохи «Туманность Андромеды» — единственный роман-трактат, который подобно утопиям XIX века подробно описывает социум прекрасного будущего. Но, с другой стороны, примерно такой же социум — и хотя и не так подробно и не с такой теоретической проработкой — изображается и в других произведениях советской фантастики той эпохи, поэтому позднейшие исследователи утверждают, что советские фантасты 1960-х пришли к согласию относительно главных черт будущего2  и что в произведениях Богданова, Ефремова, Мартынова, Стругацких, Гуревича, Снегова «мы имеем дело с одной и той же утопией»3 .

В русской научной фантастике ХХ века мы видим целый ряд повестей и романов, которые безусловно — хотя и в разной степени — являются продолжением европейской традиции коммунистической утопии и которые в истории русской литературы группируются вокруг трех хронологических волн.

К первой волне, приходящейся на дореволюционный период, относятся романы Александра Богданова о коммунистическом строе на Марсе «Красная звезда» (1908) и «Инженер Мэнни» (1912). Вторую волну мы наблюдаем в 1920-х, когда выходят романы Вивиана Итина «Страна Гонгури» (1922), Якова Окунева «Грядущий мир» (1924), Вадима Никольского «Через тысячу лет» (1927), Эммануила Зеликовича «Следующий мир» (1930), Яна Ларри «Страна Счастливых» (1931). Хронологические границы третьей волны утопической фантастики определяются как конец 1950-х — начало 1970-х, она воплотилась прежде всего в творчестве Ивана Ефремова и раннем творчестве Аркадия и Бориса Стругацких, но к ней же примыкают многие фантастические романы и повести их современников: Владимира Тендрякова, Сергея Гуревича, Генриха Альтова, Георгия Мартынова, Сергея Снегова, Юрия и Светланы Сафроновых.

Прежде всего на страницах «Туманности Андромеды» мы встречаем чрезвычайно искусственное общество, явившееся результатом рационализации социальных отношений и окружающей природы. Человеческая воля перераспределяет ресурсы, все переставляет с места на место, меняет местами. Речь идет и о перераспределении ресурсов в обычном, экономическом смысле слова: бывает нужно уменьшить потребление в масштабах планеты, ради увеличения числа звездных экспедиций — это понятно, но перестановки охватывают куда большие масштабы. Человеческие поселения сдвигаются к тропическим прибрежным районам, крупные города расселяются, северные части средних широт отдаются под сельское хозяйство, в тайге лиственницы заменяются на секвойи, ну и в конце романа ставится вопрос об изменении наклона земной оси. Переставляются местами и климатические зоны: «Суровая природа отодвинута рукой человека далеко на север, и живительное тепло юга пролилось на эти равнины, когда-то стынувшие под холодными тучами».

Трансформация природы по большей части имеет селективный характер — речь идет об уничтожении вредных и опасных явлений: растоплены полярные ледники, в атмосфере нейтрализованы бури, ураганы и даже просто пассаты, в ландшафте уничтожены пустыни и болота, среди животных истреблены хищники, медузы и осьминоги, а заодно и болезнетворные микробы.

Мы не можем возлагать какую бы то ни было ответственность за эти причудливые и антиэкологические взгляды лично на Ефремова, поскольку вся риторика отношений человека и природы в первой половине ХХ века была построена на милитаризированных метафорах борьбы — завоевания — покорения, и в произведениях о будущем эта тема часто заострялась. Так, в «Красной звезде» Богданова марсианин отрицает, что существование инопланетной коммунистической цивилизации счастливое и мирное — хотя между людьми царствует мир, но «нет и не может быть мира со стихийностью природы, и не может его быть»4 . В 1928 году эту мысль повторяет известный психолог Арон Залкинд в своей статье о психологии человека будущего: противоречия останутся даже при коммунизме, но «вскроются в новой области: в отношениях человечества с окружающей средой. Мироздание, среда всего мира — вот кто будет тем жестоким новым “классовым врагом”, на которого ринется все коммунистическое человечество»5 . В романе Вадима Никольского «Через тысячу лет» говорится, что мелодия гимна единого человечества олицетворяет победу человеческой воли над инертностью природы.

Но контекст выходит за пределы ХХ столетия. Дикая идея уничтожения множества животных неоригинальна, такое же «предложение» в своих футуристических проектах выдвигали и Фурье, и Уэллс, и Циолковский. Фурье обещал, что вредные и опасные звери исчезнут, а на их месте появятся антильвы, антикиты, антиакулы, которые будут служить человеку, перевозить на морях корабли, а на суше людей, болота высохнут, вулканы потухнут, море изменится, и вода его превратится в нечто наподобие лимонада, роса сделается благовонной, полюсы за счет нового светила нагреются до температуры Андалузии и Сицилии, в Санкт-Петербурге климат будет такой же, как в Ницце. Ефремов признавался в симпатиях к Фурье в одном из писем. Видимо, под влиянием идей Фурье вредные и даже бесполезные животные уничтожаются в идеальном подземном мире, изображенном в романе Эдварда Бульвер-Литтона «Грядущая раса» (1871). Эффективное регулирование погоды, устранение опасных бурь и полное истребление вредных животных мы видим также в вышедшем в 1907 году и переведенном на русский язык в 1909 году романе Густава Гиттона «Жизнь людей в 3000 году» (в русском переводе —  «Жизнь людей через 1000 лет»). Уэллс в своей утопии «Люди как боги» (которую сам Ефремов называл отправной точкой для «Туманности Андромеды») также уничтожает всех вредных или неприятных микроорганизмов и животных — болезнетворных микробов, насекомых, крыс, хищников, и его не беспокоит, что вместе с насекомыми погибают многие птицы. И Циолковский вслед за Фурье требовал уничтожения не только акул, но и комаров. Также уничтожены вредные и бесполезные животные на коммунистической планете Каллисто в романе Георгия Мартынова «Каллистяне» (1960).

Перечисление примеров того, насколько сильно идея преобразования климата Земли, и в первую очередь — его утепления, изгнания льдов из Арктики, отразилась в советской фантастике, заняло бы слишком много места. Хочется сказать, что глобальное потепление, сочетающееся также с уничтожением неблагоприятных ландшафтов, прежде всего болот и пустынь, воспринималось в этот период как стереотипная задача для будущего, ради решения которой фантасты готовы были даже изменять земную ось и орбиту.

Мы можем резюмировать, что авторы многих утопий исходили из позиции, что климат Земли не лучший из возможных, что погоды стоят плохие и что лучше бы это все поправить. Ну, в конце концов, легенду об Эдемском саде можно считать первой в истории климатической утопией — утопией, созданной в безводной пустыне. Еще авторы античных утопий и легенд о золотом веке мечтали о вечно благоприятной погоде. С античности и, по меньшей мере, до 1960-х годов метеорологические утопии писались от имени — или для — отнюдь не самых благополучных жителей далеко не самых благоустроенных городов, у которых зима и мороз ассоциировались не с зимними видами спорта, а с дороговизной топлива и возможностью замерзнуть. Это было представление, выработанное в эпоху, когда еще не могла появиться уверенность в сравнительной независимости человека от погоды — уверенность, порожденная хорошей одеждой, а также жильем и транспортом, оборудованными как отопительными приборами, так и кондиционерами. Условия, при которых рождалось отвращение к полярному холоду, вполне красноречиво описывается одним пассажем из написанной в 1891 году статьи Оскара Уайльда «Душа человека при социализме» — пассаже, как раз посвященном социалистическому будущему: «Надежность общественных отношений не будет зависеть от погоды, как это происходит сейчас. Если ударит мороз, мы не будем иметь сотни тысяч безработных, слоняющихся по улицам, или просящих милостыню у соседей, или толпящихся у дверей ночлежек ради куска хлеба и грязного пристанища на ночь»6 .

Экологические идеологии в момент создания «Туманности Андромеды» были еще слабы, и поэтому единственного идейного противника своей концепции преобразования природы Ефремов видел в руссоизме, которому посвятил отдельный пассаж: «Горе-философы, мечтавшие о возвращении назад, к первобытной природе, не понимали и не любили природу по-настоящему, иначе они знали бы ее беспощадную жестокость и неизбежное уничтожение всего, не подчинившегося ее законам».

Титанизм преобразования природы — у Ефремова и в других утопиях фурье­ристского типа является обратной стороной природобоязни — можно сказать, физиофобии.

В наиболее разработанном виде идея физиофобии представлена у Герберта Уэллса в романе «Люди как боги» (1923). Житель утопического общества в нем говорит, что природа «отвратительна», своих детей она лелеет «или бросает без ухода, ласкает, морит голодом или мучает без всякого смысла или причины», «в ней, безусловно, есть что-то хорошее, поскольку всем, что есть хорошего в нас, мы обязаны ей, но она исполнена и безграничного зла», в ее творениях много «грязи, жестокости и бессмысленной гнусности», и до вмешательства человека «многие живые организмы, даже более половины всех живых видов, тоже были безобразны или вредоносны, бессмысленны, несчастны, замучены всяческими сложными болезнями и до жалости не приспособлены к постоянно меняющимся условиям Природы».

Итак, как нам ясно говорит Уэллс, природа отвратительна и требует исправления (что в итоге и удалось). Именно в этом пункте — отвращении к природе в сочетании с готовностью ее переделать — в наибольшей степени становится видна некоторая степень правоты философа С.Л. Франка, который улавливал в европейском утопизме сходство с гностицизмом. К слову, сам Уэллс использует гностический термин — Логос, в тексте романа «Люди как боги» после проклятий в адрес неразумной природы читаем: «С Человеком в мир вошел Логос — Слово и Воля, чтобы наблюдать вселенную, страшиться ее, познавать и утрачивать страх, чтобы постичь ее, осмыслить и покорить».

Соблазны утопии не были бы привлекательны, если бы ее потенциальный читатель не чувствовал свою уязвимость от природных факторов. Возможно, опасность акул не так актуальна для большинства читателей Ефремова или Циолковского, но тут важно, что они выстраивают большой фронт опасных природных факторов: от смерчей до комаров, от болезнетворных микробов до полярных ледников — и уничтожают все разом, не давая труда обсудить судьбу каждого в отдельности, оставляя планету в качестве комфортной теплицы; к слову, и Фурье перечислял в своих текстах опасных или неприятных (вроде клопов) животных в одном ряду с болезнями — избавиться предстояло и от того, и от другого, и от третьего. Если прибавить, что космос изображается Ефремовым прежде всего как полный смертельных опасностей, подаваемых с элементами хоррора — с внезапно появляющейся из пустоты невидимой «железной звездой», с прячущимися в темноте смертельно опасными чудовищами-медузами, — не приходится удивляться, что современные исследователи подчеркивают в поэтике «Туманности Андромеды» наличие враждебного внешнего мира как важного структурообразующего элемента, как вместилища вытесненных страхов: К.Е. Агапитова пишет, что для творчества Ефремова характерен сказочный принцип разделения мира на зоны своего и чужого, причем «свое» — безопасное, а «чужое» — крайне (даже смертельно) опасное7 .

Не будет большим преувеличением сказать, что здесь перед нами утопия горожанина по преимуществу: идеальная жизнь является предельно благоустроенной искусственной площадкой, в которой полностью отсутствуют сколько-то заметные проявления неконтролируемой биологической жизни. Сатира на это мировоззрение есть уже в антиутопии «Мы» Замятина, в которой город «квадратной гармонии» отгорожен от природы стеной, и с этим кажется связанным тот факт, что в «Улитке на склоне» — произведении братьев Стругацких, в котором советские утопические мотивы подвергаются и осмыслению, и пародированию — отрицательный персонаж Домарощинер грозится, что скоро на месте Леса — то есть природы, будущего, вообще мира в его сложности — будет «благоустроенная бетонная площадка».

Ефремов конструирует представление о «плохой природе», «плохой естественности», и, как говорит А. Куляпин, по Ефремову, человек должен помочь космосу в борьбе с силами хаоса, «обеспечить победу упорядочивающему началу»8 . Действительно, иногда Ефремов поднимается до пафоса противостояния мировой энтропии — например, в начале повести «Сердце змеи» приводятся слова из «известной оперной арии»: «Не спи! Равнодушие — победа Энтропии черной!..» Впрочем, понятие «природы» для Ефремова значит нечто большее, чем погода, ландшафт и животные — поскольку дикость природы даже на уровне словесных выражений неотделима от несовершенства древних обществ.

Характеризуя прошлое человечества, Ефремов в «Туманности Андромеды» использует выражение  «доисторическое прозябание среди беспощадной природы»; так было раньше, теперь же человечество освобождено «от тяжких забот и опасностей природы или примитивного общества» — то есть два вида «плохой естественности» здесь идут «через запятую». Примитивность социального устройства и непокоренность природы — это двойное социально-экологическое бедствие. Здесь лозунгом утопии становится «все, что естественно — безобразно», включая традиционный социум и дикий ландшафт. Обозначение Средних веков как «темных» используется Ефремовым вполне искреннее и без оговорок; фольклорист и литературовед Е.М. Неелов обнаруживает, что в «Туманности Андромеды» это гностическое противостояние дурному естественному присутствует даже на уровне поэтики цвета: «красный свет жизни» совершенно по-фольклорному противостоит черному мраку неорганизованных форм материи и черноте «темных веков»9 .

А в  романе «Час Быка» (1969), действие которого происходит в той же вселенной, что и действие «Туманности Андромеды», но в более позднее время, для опасной и несущей горе природы, переходящей в «темные» века истории, придуман специальный термин — «Инферно», который понимается в сущности как синоним дарвиновской эволюции: «Это интуитивное предчувствие истинной подоплеки исторического развития человеческого общества — в эволюции всей жизни на Земле как страшного пути горя и смерти». «Естественный отбор природы предстал как самое яркое выражение инфернальности, метод добиваться улучшения вслепую, как в игре, бросая кости несчетное число раз. Но за каждым броском стоят миллионы жизней, погибавших в страдании и безысходности». Ефремов, не отрицая дарвинизм, был все же склонен к теории номогенеза Л.С. Берга — теории, считающей возможность развития без механизма естественного отбора.

К слову, марсиане-коммунисты в «Красной звезде» Богданова тоже подробно развивают мысль, что полную конфликтов человеческую историю надо считать частью дарвиновской эволюции, создающей и разрушающей множество «лишнего», так что «варварство и жестокость — это только преходящие проявления той общей расточительности в процессе развития, которою отличается вся жизнь Земли».

Действие «Часа Быка» происходит на планете Торманс. Это название заимствовано Ефремовым из романа английского писателя Дэвида Линдсея «Путешествие к Арктуру» (1920), и хотя разница между романами велика, стоит отметить важную черту идеологии, на основе которой написан роман Линдсея: та же самая боязнь естественного. В сущности, Линдсей выступает как гностик, в его романе силы («искры») чистого духа потустороннего мира пленены силами природы и ее творца  — Демиурга (называемого «Формирующим»), герой встает на сторону сил Света (и «Духа») в их борьбе — приведем цитату из финала романа Линдсея — «против всего самого постыдного и безобразного — против греха, притворявшегося вечной Красотой, против низости, притворявшейся Природой, против Дьявола, притворявшегося Богом». Это сходство важно даже не потому, что роман Линдсея был одним из источников Ефремова, и не потому, что мы видим гностические моменты в мировоззрении советского фантаста, но для того, чтобы подчеркнуть, что Ефремов находился в предельно широком и плотном интеллектуальном контексте, он был подчинен великой интеллектуальной моде XIX–ХХ веков — вере в прогресс — в благое развитие, охватывающее и человечество, и космос.

Стоит назвать еще одного важного предшественника Ефремова в теории «инферно» в советской культуре — это поэт Николай Заболоцкий, находившийся в переписке с утопистом Циолковским, считавшим себя его сторонником и продвигавшим в своей поэзии идею того, что миссия человека — рационализировать, спасти природу, погруженную в мир жестокости и смерти. Здесь презентативным будет стихотворение Заболоцкого 1947 года «Я не ищу гармонии в природе». Созерцание героем природы отнюдь не идиллично:

 

Когда огромный мир противоречий

Насытится бесплодною игрой, —

Как бы прообраз боли человечьей

Из бездны вод встает передо мной.

 

И в этот час печальная природа

Лежит вокруг, вздыхая тяжело,

И не мила ей дикая свобода,

Где от добра неотделимо зло.

 

И снится ей блестящий вал турбины,

И мерный звук разумного труда,

И пенье труб, и зарево плотины,

И налитые током провода.

 

Так, засыпая на своей кровати,

Безумная, но любящая мать

Таит в себе высокий мир дитяти,

Чтоб вместе с сыном солнце увидать.

 

Отталкиваясь одновременно от «ужасов» человеческой истории и дикой природы, в которой, говоря словами Заболоцкого, «червь ел траву, червя клевала птица, хорек пил мозг из птичьей головы», советский просветительский проект, наиболее ярко запечатленный в утопической научной фантастике, разумеется, наследовал Просвещению XVIII века, но это было Просвещение, полностью очищенное от следов руссоизма, полностью свободное от сколько-то романтиче­ского отношения к любым проявлениям естественности — и именно тут видна важнейшая добавка, совершенная марксизмом и вообще мыслью следующего XIX столетия.

Как уже говорилось выше, Ефремов считал своей отдельной задачей полемику с руссоизмом; описанный в «Туманности Андромеды» Остров Забвения, куда не желающие жить «напряженным трудом» люди удаляются, чтобы заниматься земледелием, кажется для современного читателя чем-то вроде каторги для тунеядцев, этот остров интерпретируют как «развернутую метафору советской тюрьмы»10 . Добровольность удаления туда кажется сомнительной, но Ефремов глядел на него в ином контексте — концепция Острова Забвения была создана именно из полемики с руссоизмом, остров был предоставленной руссоистам возможностью отступления и «отдыха».

На Острове Забвения в «Туманности Андромеды» мы становимся свидетелями трех несовершенств естественного: несовершенства природы (герой подвергается опасности нападения сбежавших из заповедника тигров), несовершенства общества (земледелие и рыболовство не позволяют прокормить население острова, большой мир вынужден снабжать их консервами), несовершенства человека (мы становимся свидетелями попытки изнасилования, предпринятой эгоистичным и деморализованным человеком).

Братья Стругацкие ближе всего походят к ефремовскому «тройному отвращению» к дикой природе, древней социальности и ветхому человеку в повести «Трудно быть богом», где землянин на средневековой планете вынужден смириться и с жестокостью людей, и с дикостью общества, и с грязью и запахами, то есть с недопустимым в утопическом социуме нарушением границ между сферой разума и дикой природы, причем, рассказывая своей подруге Кире о далекой прекрасной Земле, дон Румата упоминает «веселые сады на много миль без гнилья, комаров и нечисти» — характерны отсутствие комаров и гниющих растений, замена дикого леса упорядоченным садом.

В карикатурном, концентрированном виде это тройное отвращение к «ветхим» природе, социуму и человеку увидело свет в экранизации повести «Трудно быть богом» Алексея Германа — так что «грязь» этого фильма оправдана прежде всего как описание страхов и «подсознания» рационализирующего, утопически ориентированного разума.

Разумеется, произведения советской фантастики создавались на фоне звучащих в советской пропаганде заклинаний о том, что революция позволила расстаться с темным прошлым, и в романе Георгия Мартынова «Гость из бездны» человек XXXVII века, для которого Октябрьская революция — далекое прошлое, тем не менее, говорит: «Все, что было до Великой революции, кажется мне сплошным мраком. Здесь зажегся первый луч света». Однако у Ефремова и, в меньшей степени, у Стругацких это отвращение доходит зачастую до гностической радикальности.

Отрекшись от руссоизма и естественности, Ефремов и советская утопия ХХ века не могли доверять человеческой природе. Ефремов фактически видел в человеке третье проявление «безобразного естественного» — наряду с ужасами дикой природы и древней истории. Ефремова беспокоит человеческая природа с ее темными инстинктами и самое главное — с опасностью эгоизма, которые подлежат сложному постоянному исправлению с помощью дисциплины и воспитания. И эгоизм тоже прежде всего естествен, о чем свидетельствует следую­щий пассаж из «Туманности…»: «Эгоизм — это не порождение каких-то сил зла, а естественный инстинкт первобытного человека, игравший очень большую роль в дикой жизни и направленный к самосохранению. Вот почему у ярких, сильных индивидуальностей нередко силен и эгоизм и его труднее победить. Но такая победа — необходимость, пожалуй, важнейшая в современном обществе».

Слово «инстинкт» очень часто употребляется в текстах и «Туманности Андромеды», и «Часа Быка», и почти всегда в негативном контексте, как темное наследие, с которым следует бороться. В «Часе Быка» читаем: «Инферно для души — это первобытные инстинкты, плен, в котором человек держит сам себя, думая, что сохраняет индивидуальность» — заметим опять, сколь велико отличие от руссоизма, ведь, скажем, в утопическом сочинении Дени Дидро «Добавление к “Путешествию” Бугенвиля» (1771) жизнь таитян описывается как счастливая и благополучная именно потому, что они «повинуются чистому инстинкту природы»11 . Здесь можно говорить о большом пути, который проделала социальная мысль со времени Просвещения; примерно через шестьдесят лет после Дидро, в 1839 году, выходит сочинение англо-американского социалиста и утописта Джона Брея «Несправедливости в отношении труда», где тоже содержится проект социалистического общества и где отношение инстинктов к социуму излагается уже вполне в ефремовском стиле: «Когда человек находится во власти инстинктов, он не обладает никакими превосходством над животными, он становится человеком только тогда, когда подчиняется указаниям разума. Нынешняя социальная система основана на инстинктивной, а не разумной природе человека… Она предоставляет нашему эгоизму руководствоваться в образовании учреждений нашим инстинктом, а не нашим разумом»12 . Как можно видеть, здесь упомянуты уже важнейшие концепты Ефремова: эгоизм как порождение природных инстинктов, дурная социальность как последствие инстинктов и эгоизма, разум как средство их преодоления. О влиянии Брея на Ефремова ничего не известно, хотя все же отметим, что перевод книги Брея на русский язык состоялся за год до издания «Туманности Андромеды». При этом, хотя культ разума (у Брея и Ефремова) несомненно продолжает традиции Просвещения, в некотором смысле можно говорить об отступлении от Просвещения к Средневековью, к христианской идее трудолюбивого, искусственного и преднамеренного преобразования человеком своей греховной или скотской природы.

Характерная для текста «Туманности…» словесная конструкция — «необходимость воспитания строгой общественной дисциплины». Почему есть такая необходимость? «Перед человечеством, объединившим колоссальные массы людей, стоял реальный выбор: или подчинить себя общественной дисциплине, долгому воспитанию и обучению, или погибнуть». В другом месте автор «Туманности Андромеды» пишет, что «самая великая борьба человека — это борьба с эгоизмом!» — и, соответственно, «поэтому так много сил и времени уделяется воспитанию, так тщательно изучается структура наследственности каждого».

Прежде всего о ефремовской теории дисциплины надо сказать, что она вполне ленинская. Ленин, когда пишет о коммунистическом труде, тоже все время говорит о дисциплине, имея в виду, разумеется, внутреннюю дисциплину, самодисциплину, в результате которой достигается «победа над собственной косно­стью, распущенностью, мелкобуржуазным эгоизмом, над этими привычками, которые проклятый капитализм оставил в наследство рабочему и крестьянину», в результате этой победы родится «новая общественная дисциплина»13 .

Одна из причин того, почему тема дисциплины навязчиво присутствует в тексте романа Ефремова, заключается в том, что писатель — как, в принципе, и Ленин — стоял перед проблемой моделирования жестко регламентированного коммунистического общества (большинство коммунистических утопий жестко регламентированы) — но без авторитарной государственной власти. Современный читатель «Туманности Андромеды» все время подозревает, что за кулисами утопии скрывается некая спецслужба, жестко карающая отступников, однако факт заключается в том, что, как бы мы ни домысливали закулисную жизнь утопии, в тексте романа государственного насилия почти нет, равно как и нет ничего похожего на полицию.

Можно ли говорить, что демонстрируемое Иваном Ефремовым недоверие к человеческой природе и неприятие человеческого «органического» эгоизма было характерно и для братьев Стургацких, и для другой утопической фантастики 1960-х? Многие сквозные мотивы прозы и публицистики Стругацких, в частности, концептуальное противопоставление «человека воспитанного» и «человека невоспитанного», а также интенсивная борьба с мещанством и потребительством, показывают, что Стругацкие тоже были не в восторге от человеческой природы и мечтали о ее преобразовании. В явном виде это отвращение к человеку естественному можно увидеть в следующем фрагменте из интервью Бориса Стругацкого, где он говорит, что проблемой является «ленивая и жестокая волосатая обезьяна, которая так и сидит в нашем подсознании с незапамятных времен». Что же с ней делать? «Надо научиться ее как-то усмирять, дрессировать, уговаривать, если не удается придушить совсем»14 .

В мировоззрении писателей существовало представление об особой опасности, которое влечет за собой материальное благополучие. Наступление благополучия приводит к ситуации «вилки», после чего человек становится мещанином или коммунаром. Человек с большой или маленькой буквы займется удовлетворением материальных потребностей или познанием. И само материальное изобилие уже является опасностью и провокацией — поэтому, когда в «Хищных вещах века» отрицательный герой говорит, что сегодня изобилие — цель, а завтра станет средством, положительный отвечает: «Завтра может быть поздно». Это опасливое, иногда параноидально-подозрительное отношение к благосостоянию сохраняется вплоть до поздней публицистики Стругацких, в которой все идейные структуры, закодированные в их прозе, находят определенную концептуализацию, например: «ХХ век дал нам наконец ответ на старый вопрос: что будет с массовым человеком, если он одет, обут и накормлен досыта? Станет ли он добрее, честнее, умнее, вообще лучше? Оказалось — нет. Удовлетворение потребностей вызывает лишь появление новых потребностей. Каждый новый уровень “сытости” проявляет в массовом человеке новые минусы»15 .

Еще один интересный пример того, как антимещанский дискурс проникает в фантастику той эпохи, — эпизод из фантастической повести Владимира Тендрякова «Путешествие длиной в век», где тоже изображается коммунистиче­ское будущее и которая была написана в 1963 году — то есть сразу после главных утопических произведений Ефремова и Стругацких. У Тендрякова враги благородной миссии служения будущему названы «утилитаристами». Один из второстепенных персонажей, типичный утилитарист, заявляет, что человек «живет, чтоб жить, чтоб существовать!», что у человеческой жизни «никакой другой сверхвысокой цели нет», «а для того, чтобы жить безбедно, по возможности счастливо, вовсе не надо рваться куда-то в преисподнюю» — таким образом, утилитарист ставит под сомнение необходимость столь важной для тогдашних фантастов-утопистов космической экспансии — не забываем, что герой Ефремова ради очередной межзвездной экспедиции был готов снизить потребление в планетарном масштабе. «Положительный герой» Тендрякова объясняет, что утилитаристы царствовали в каменном и бронзовом веке, но нынешнее рвущееся в космос человечество отнюдь не таково, и при этом, ставя окончательный диагноз идеологическому врагу, персонаж Тендрякова вполне в ефремовском, антируссоистском духе говорит: «Утилитаризм — атавистическая отрыжка, наследство животных, самых законченных утилитаристов».

Что, собственно, означает это отвращение к естественному, которое явственно вычленяется в некоторых базовых произведениях утопической фантастики ХХ века (советской, но не только советской), притом что фантастика явственно усиливает и фокусирует иные находящиеся за пределами литературы футурологические упования? Разумеется, в этом выразился дух модерна, но фантастика была продолжением утопии, которая обнаружила ценность рационализации общественных отношений гораздо раньше эпохи модерна. Здесь играла роль сама логика определения рационального. Рациональное имело смысл там и тогда, где и когда естественное, то есть существующее по факту, никем не созданное, идущие из глубины веков, воспринималось как проблема, как источник страданий — а значит, если мы хотим заменить страдания, мы должны подумать, чем заменить то, что есть по факту, — и сама постановка этой проблемы уже вовлекает нас в противостояние «естественное/рациональное». Теории экологического равновесия, которые сегодня сделали невозможными физиофобию утопистов, несомненно, косвенно свидетельствуют об упадке нашей веры в собственный разум.


1 Геллер Л., Нике Ф. Утопия в России. — М.: Гиперион, 2003, с. 224–225.

2 Бритиков А.Ф. Русский советский научно-фантастический роман. — Л.: Наука, 1970, с. 307.

3 Долгих А.Ю. Утопия и антиутопия: Пути развития русской научной фантастики в ХХ веке. — Киров: Радуга-ПРЕСС, 2018, с. 123.

4  Здесь и далее цитаты художественных произведений, включая утопические романы, даются по их интернет-версиям. Специальные сноски в этих случаях не делаются.

5  Залкинд А. Психология человека будущего // Жизнь и техника будущего. — М., Л.: Московский рабочий, 1928, с. 468.

6 Уайльд О. Душа человека при социализме // Завтра. Фантастический альманах. Третий. М.: Текст, 1991, с. 174.

7 Агапитова Е.К. Фольклорно-сказочная традиция в творчестве И.А. Ефремова // Проблемы исторической поэтики. Вып. 4: Поэтика фантастического. — Петрозаводск: Издательство Петрозаводского университета, 2016, с. 212.

8 Куляпин А. Мифы Ивана Ефремова // Сибирские огни, 2011, № 3, с. 180.

9 Неелов Е.М. Волшебно-сказочные корни научной фантастики. — Л.: Издательство Ленинградского университета, 1986, с. 167–168.

10 Вахитов Р. Советское общество в зеркале фантастики И.А. Ефремова // Бельские просторы, 2014, № 11, с. 119.

11 Дидро Д. Избранные атеистические произведения. — М.: Издательство Академии наук СССР, 1956, с. 184.

12 Брей Дж. Ф. Несправедливости в отношении труда и средства к их устранению, или Век силы и век справедливости. — М.: Государственное издательство политической литературы, 1956, с. 63.

13 Ленин В.И. Великий почин // Ленин В.И. Полное собрание сочинений. — М.: Издательство политической литературы, 1970, 5-е изд., т. 39. URL https://leninism.su/works/78-tom-39/640-veliki-pochin.html.

14Люц Ю. От человека разумного к человеку воспитанному. Интервью с Борисом Стругацким // Человек без границ. URL: https://www.bez-granic.ru/index.php/int/1716-ot-cheloveka-razumnogo-k-cheloveku-vospitannomu-intervyu-s-borisom-strugatskim.html.

15 Стругацкий А.Н. Стругацкий Б.Н. Куда ж нам плыть? (Сборник публицистики). — Волгоград: Людены, 1991, с. 86.

 



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru