«Настоящие писатели или здесь, или убиты». Публикация, вступление и комментарии Марины Щукиной. Михаил Гершензон
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 4, 2024

№ 3, 2024

№ 2, 2024
№ 1, 2024

№ 12, 2023

№ 11, 2023
№ 10, 2023

№ 9, 2023

№ 8, 2023
№ 7, 2023

№ 6, 2023

№ 5, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


ВОЙНА ГУЛЯЕТ ПО РОССИИ

 

Михаил Гершензон

«Настоящие писатели или здесь, или убиты»

 

Детский писатель Михаил Абрамович Гершензон (1900–1942) известен главным образом как создатель двух хрестоматийных произведений: повести «Робин Гуд», написанной на основе английских баллад, частично им же переведенных, и «Сказок дядюшки Римуса» Джоэля Харриса, которые на русском языке издаются исключительно в переводе и вольной обработке Гершензона.

Его биография до сих пор была обозначена лишь пунктиром: родился в Одессе, в 1921 году приехал в Москву и поступил в Брюсовский институт, позже был редактором и переводчиком детской литературы в «Молодой гвардии» и «Детгизе», писал критические статьи1 . Летом 1941-го ушел в ополчение и через год погиб.

Для книги Издательского проекта «А и Б» (главный редактор — Илья Бернштейн), куда войдут повесть «Робин Гуд», военные письма и фронтовые очерки Гершензона, потребовалось более основательное жизнеописание. Восстанавливать по крупицам подробности жизни и творчества далеко не самого известного советского автора оказалось делом весьма увлекательным. Мало кто знает, что детский писатель Михаил Абрамович Гершензон не только тезка, но родной племянник Михаила Осиповича Гершензона, филолога, архивиста, мыслителя начала ХХ века. В обширной семейной переписке, хранящейся в фонде М.О. Гершензона Российской государственной библиотеки, удалось найти много интересных фактов не только о детстве и юности племянника Миши, но и о его первых шагах в литературе. Например, в феврале 1924 года Михаил Осипович писал брату Буме (так звали в семье Абрама Осиповича) в Одессу: «Литература теперь в бедственном положении — издательств нет, печатать негде. Кругом писатели голодают. Не надивлюсь уменью Миши доставать переводы…»2 . Кстати, в Брюсовский институт Михаил Абрамович был зачислен по результатам экзаменов (русская литература, политграмота, математика, естествознание) и по «впечатлению художественного коллоквиума»3 , в состав которого входил Михаил Осипович. Другой замечательный источник информации о биографии писателя — неопубликованные машинописные воспоминания математика Абрама Мироновича Лопшица, хранящиеся в домашнем архиве московских потомков М.А. Гершензона. Абрам Лопшиц вместе со старшим братом Михаила Абрамовича учился в знаменитой одесской гимназии Иглицкого — первой частной еврейской гимназии, дававшей право выпускникам поступать в университет. Отец будущего писателя, педиатр по профессии, преподавал там необычный предмет «Гигиена», а Вениамин Федорович Каган — тот самый «одесский ньютон», с имени которого начинается «Четвертая проза» Мандельштама — был заместителем директора и преподавателем математики. Арбам Лопшиц в деталях рассказал о том, как они с другом Мишей и своими молодыми женами в начале 1920-х жили семейной коммуной в Москве на Поварской, как ходили — если удавалось насобирать мелочь на гардероб — на первые концерты Персимфанса и в театр Мейерхольда.

А еще в доме потомков Гершензона хранится уникальная реликвия — рукописная, в четверть стандартного листа, сшитая нитками, книжечка 1922 года «Триолет» с сонетами Михаила Абрамовича и посвящением «Учителю» — по-видимому, руководителю «Ордена Триолет» поэту Ивану Рукавишникову.

В 1925-м у М.А. Гершензона вышла первая большая детская повесть о московском детском доме «Летчик Мишка Волдырь» — в этом детском доме он сам работал воспитателем и записал много подлинных детских шуток, прозвищ и ярких выражений, позволяющих и сегодня почувствовать быт и атмосферу тех времен.

В конце 1920-х и в 1930-е Михаил Гершензон как штатный редактор активно участвовал в пропагандистской издательской работе, например, стал автором разоблачительного сборника «Конвейер лжи», вошедшего в «ударную трилогию» «Молодой гвардии» (две другие книжки: «Портрет врага» Михаила Кольцова и «Энергия пятилетки» Кольцова, А. Зорича и Александра Безыменского). В сборнике 1932 года «В бой (стихи и рассказы для детей о безработице в странах капитала)» Михаил Гершензон рассказывал о голодных обмороках американских детей, в то время как его собственный отец писал вдове брата из Одессы: «Кругом голодные, истощенные люди. Особенно жалко детишек… Тяжело теперь стоять во главе детского учреждения, как мое; каждый день ухожу оттуда больной от бессилия и невозможности облегчить нужду. Молока получаем все меньше. Из круп только пшено, да и то в недостаточном количестве»4 . В дневнике Корнея Чуковского за 1929 год имя Гершензона произносит Маршак, причем называет его «our mutual enemy» — «наш общий враг». В ленинградском «Детгизе» московского Гершензона откровенно не любили, что вылилось в его травлю — в частности за «одессизмы» в детских повестях — на Первом совещании по дет­ской литературе при ЦК ВЛКСМ в 1936 году.

В тяжелой атмосфере конца 1930-х Гершензон все реже появляется на пропагандистском фронте, переключившись, главным образом, на редакторскую и переводческую деятельность. Для «Детгиза» он переводит Вашингтона Ирвинга, пишет предисловия к книгам Джека Лондона, Артура Конан Дойла, Брета Гарта… В журнале «30 дней» появляются его переводы из американского фольклора.

Уйдя в ополчение в составе «писательской роты» летом 1941 года, Михаил Гершензон с первых дней посылал письма жене Лие Семеновне Коган, сыну Журке (Жене) и пасынку Юрику. В середине августа Гершензон добровольно откликнулся на призыв пойти в разведчики: понадобилось его знание немецкого. И весь год, до смертельного ранения в августе 1942-го, он при каждом удобном случае рвался «в дело», на фронт, «выклянчивал» командировки из штаба.

В 1966 году Лия Семеновна вместе со своим однофамильцем литературоведом Александром Коганом подготовила публикацию военных писем и очерков мужа для тома «Советские писатели на Великой Отечественной войне». Опубликовано было далеко не все, подлинники писем остались у вдовы, однако найти ее потомков мне не удалось. Зато в РГАЛИ в фонде редакции журнала «Знамя» сохранился подготовленный вдовой для Александра Фадеева в конце 1945 года машинописный корпус фронтовых писем Гершензона, гораздо более полный, чем то, что было опубликовано в 1966-м. Часть из этих ранее не известных писем (и купированных фрагментов) публикуется сегодня.

 

Марина Щукина

 

Уважаемый тов. Фадеев!

Мое имя Вам ничего не говорит, и я отчетливо вижу, как Вы морщитесь, что еще одна писательская жена подготовила к печати книгу писем своего мужа.

<…> Вы знали, вероятно, моего покойного мужа. Как писатель он не был ни слишком заметен, ни слишком своеобразен, но он был человеком умной и талантливой души, этого никто не знает, как я.

И я горжусь своим мужем: его скромной жизнью, его храброй смертью.

<…> В книге основное место занимают фронтовые впечатления, но довольно сильна и линия лирическая. Тут я не совсем спокойна — это касается меня непосредственно <…>

Я прошу Вас непременно прочесть рукопись и помочь мне в ее напечатании. Даже если Вы отрицательно отнесетесь к напечатанию книги, очень прошу Вас принять меня.

Лия Коган

 

Не для печати

 

«…как странно… сидеть, как в саду,

у блиндажа на КП дивизии и писать Лильке.

Будто война где-то далеко, а Лилька — близко»

 

М.А. Гершензон. Из записной фронтовой книжки

 

29 (кажется) августа <…> Скучно мне без вас сегодня очень. Дождь лупит и лупит. Сегодня необычный день — будет днем кинопередвижка — «Болотные солдаты»5 . Пока наладят, есть время, и потому я рад кино. Писем все нет и нет.

<…> Эти дни пришлось очень много ходить, со всеми вещами, я здорово устал. Чуть минутка покоя, я засыпаю. Это — черта войны, о которой обычно забывают.

Увидимся ли мы, мой дружок, и когда? Я стараюсь не думать об этом — я должен думать только о том, чтобы делать все, что в моих силах. Здесь у меня друзей еще не завелось; изредка встречаю товарищей из писательской группы, это всегда приятно. Со многими я там сжился, сдружился — с поэтом Стрельченко6 , с еврейским критиком Гурштейном7 , с Шатиловым8 . Кунин9  отпустил себе фантастические усы, стал совсем похож на Чингис-хана. Он совсем освоился с жизнью и неизменно весел — это приятно. Гурштейн — тихий, сутулый маленький еврей, седой, в очках. Это — подлинный герой. Когда-нибудь я напишу рассказ о нем10  <…>

 

30 сентября 1941 г.11  <…> Вечером пришел ко мне Вильям-Вильмонт12 , сосед мой по землянке спал, и мы до поздней ночи топили, ели вкусное и разговаривали о Пастернаке; он много рассказывал интересного, очень путано и неорганизовано, стихов он не помнит совсем, а с Пастернаком был очень дружен в прежние годы. Чудный вечер получился, совсем неожиданно. <…> Видала ты в «Огоньке» стихи Пастернака, военные13 ? Меня они огорчили и обрадовали: хоть они и плохие, а все-таки начало. Значит, будут и хорошие. <…>

 

В октябре 1941 года полк Гершензона попал в окружение под Вязьмой, целый месяц от него не было вестей.

 

14 ноября 1941 г. <…> Вообще, хорошее началось с Ростова. Ростов, Тихвин, Елец, вчерашнее сообщение о провале окружения Москвы, а сегодня ваше письмо. Немец бежит уже вовсю. А что будет, когда стукнет мороз в 40 градусов! <…>

2 октября наш комиссар, Катулин14, — образованный, способный, яркий человек, собрал всех писателей полка. Говорили о своих планах, говорили о том, что ополчение переродило многих, — отчасти искренне, отчасти — пряча обиду за положение рядового бойца, за стояние на часах и т.д. Роскин15  и Жаткин16  (ленинградцы), например, говорили, что им очень много материала дала работа в санчасти. Кое-кто — и я в том числе — говорил, что ополчение нам дало материал, но нам нужно быть на фронте, чтобы видеть лицо войны. Наш главный врач, драматург Тригер17 , прочитал начало комедии об ополчении, очень остро написанной, там чудесно выведен Вильям-Вильмонт: он стоял тут же, разводил руками и ахал: «Но ведь я еще живой, не убивайте меня, пожалуйста!» — «Ничего, вы в последнем акте оживаете», — успокаивал его Тригер.

Это было 2-го, а 4-го наш полк был переброшен на край обороны, не успел занять ее, как ударили немцы. Тригер был убит чуть ли не первым, в машине <…>

 

20 декабря 1941 г. <…> Большой, большой привет Чернякам18 . Одно время мы стояли в именьи Герцена (в Марьине, кажется). Там есть еще три старожила, которые помнят старуху Герцен. Вот когда я вспоминал про Якова Захарьевича! Уж он не упустил бы случая поболтать с ними. Но у меня не было времени на это <…>

Долматовский19 , оказ., жив, долго пропадал в окружении.

 

24 декабря 1941 г. <…> В одном месте немцы выставили белый флаг, кричали: «Рус, мир! По Гжать!»20  А наши кричали в ответ: «Нет, по Рейн!»

У меня опять застопорило, не пишется, и потому я — злющий, злющий <…>

 

7 января 1942 г. <…> Очень грохает что-то, и все ближе и ближе. Вот сволочь!

Сегодня допрашивал препротивного немца. Он все чухался, ерзал, и у меня при одном воспоминании все зудит. Этот идиот объяснил отставку Браухича21  так. Гитлер пожалел пехоту и решил взяться за дело сам, чтобы облегчить ее мучения. И говорит это совершенно серьезно!

Ох, сколько нужно писать, Лилюшка! А я не пишу ни строчки: работа наползает на работу, как черепица, времени нет нисколько, а ведь нужно собраться с мыслями, сосредоточиться хоть немножко. Или я вовсе дисквалифицировался или сознание очень уж выбито из колеи? <…>

 

(без даты — январь 1942 г. (по штемпелю на конверте)) <…> Через партизан прислал письмо Жаткин, ленинградский писатель; он отпустил бороду и живет в глубинной деревне, под видом местного жителя. Есть слух, что Роскин — в такой же роли. Представь себе это, чортик мой, Роскин, сибарит, холеный барин! Он даже в ополчении «думал о красе ногтей».

А плакаты Ахматовой висят по всему Ленинграду!22

Ну, дружочек, будь здоров. Надо бежать к моему дрессированному Фрицу, весь день было некогда.

 

15 февраля 1942 г. <…>23  Был в Союзе. Понял, о какой обстановке ты писала, говоря о системе блата и проч. Боже мой, какой глубокий тыл — в клубе писателей! Одним — курица, одним — дырка от бублика, причем не это главное, а главное то, что люди этой курицей гордятся и считают, что раз они завоевали право на курицу, то вообще все — в их власти.

Р. (Рахтанов)24  демобилизовался и говорит, что будет работать для «Знамени». «Главное — ты будешь на виду, в числе живых». Выходит, «живые» — это те, что не на фронте. Тяжелый, мелкий какой-то воздух в Союзе писателей. Чистый позор.

<…> Весь день сегодня таскался по книжным магазинам. Так хотелось что-нибудь для тебя найти, но ничего не нашел — и послал тебе Пастернака: старый друг лучше новых двух. Боюсь только, что его-то ты взяла с собой. Ну, скажи, что нет! <…>

<…> Видел в Детиздате Абрамова25  и Ирину Влад. Детиздат вернулся, оставив фабрику в Кирове. Тяжело ранены Сережа Глаголев (из «Затейника»26 ), кассир-спортсмен (говорят, у него оторвало руку); убиты Толя Сычев, Веретенников, старший Сидельников, по-видимому, Иван Яковлевич. Гайдар, говорят, партизанит под Киевом в окружении. Узнав ложную весть о смерти мужа, в Чистополе застрелилась Санникова27

<…> Художник Кирпичев28  вышел из того же окружения, где был я, совершенно седым. А Фурманский29  и Рубинштейн (кажется, один из Львов)30  выходили оттуда широкой дугой 40 дней и пришли растолстев, как после курорта; они шли, не спеша, глубокими тылами, где нет немцев и сытно!

Ничего интересного не дали за войну Пахомов, Лебедев; где-то далеко Каневский31 , Кукрыниксы — в разных местах; Ротов, хотя реабилитирован32 , где-то далеко. Очень обидно, что лучшие наши карикатуристы очутились за бортом.

<…> По пути сюда ночевал у Грица33 , всю ночь болтали. Он мил, как всегда, и дорогой мне товарищ.

О Вадиме Стрельченко — ни слуха, ни духа, это — как гвоздь в мозгу. Я его очень полюбил <…>

 

24 февраля 1942 г. <…> Убивал ли я! Я шел с наганом, и стрелять из него (как и из винтовки) не было никакого смысла, так как за все 8–10 часов боя близко немцев не было видно, только с деревьев в полной темноте рассыпались фейерверком выстрелы кукушки. Я проходил с группой бойцов в 4–6 метрах от такого дерева; как будто золотые струйки, как в сегнеровом колесе сыпались с дерева; немецкие автоматчики чаще всего стреляют, не целясь. Я выстрелил в центр этих светящихся линий раз, потом еще раз, и дерево потухло. Убил я автоматчика или нет, я не знаю. Даже если б он упал с дерева, не видно было бы и не слышно в шуме разрывов мин и снарядов. Вот и все, это очень просто. И, конечно, состояние было такое, что не взволновал бы нисколько и выстрел в упор. Ну, когда-нибудь расскажу, дружочек <…>

<…> если все будет благополучно и хорошо, если нам удастся жить вместе, мы обязаны будем взять какого-нибудь ребенка убитых — их же очень много. Мне рассказывали, как работницы Трехгорки пришли в такой эвакпункт, и там одна девочка лет 4-х сказала:

— Меня никто не возьмет, я больная.

И какая-то женщина заплакала и взяла ее сразу.

Глазу моему немножко лучше. На днях опять отпрошусь в Москву к врачу. Я все-таки надеюсь, что зрение восстановится полностью. Работаю пока все еще мало. Вот это письмо уже написал, ни разу не закрывая больной глаз.

Когда буду в Москве, зайду в ПУР, поговорить о перемене работы. Мне уже нужен другой материал, обрыдли немцы <…>

<…> как надоела война. Скорей бы, скорей бы уничтожить их — этой мыслью наполнен каждый, каждую минуту. Как радуешься, когда находишь неопровержимые факты разложения в германской армии.

 

1 марта 1942 г. <…> Живу эти два дня опять в терапевтическом кабинете, у В. в поликлинике. К себе зашел, окно у меня забили моим теплым одеялом; вещи, как будто, целы. А книги определенно целы; упрятал самые любимые в нижнюю часть шкафа. Может, еще пригодятся когда-нибудь. Чуть-чуть еще запах твоего существования сохранился в этой холодной комнате, я взволновался даже <…>

Да, еще видел Бонди. Пишет многолистную работу о русском стихосложении, как будто война идет стороной. Так странно это. И он, как будто, даже не ущемлен этим <…>

 

16 марта 1942 г. Лилюшка, два дня из-за метели не было почты. Сейчас принесли; я так уверен был, что получу от тебя словечко, но ничего нет. Грустно мне, грустно. Психология выработалась военная: постоянно думаешь о том, что будет после войны, но только в масштабе общей победы, в которой есть полная уверенность. А о личном, послевоенном, совсем не думаешь: тогда бы каждый цеплялся за жизнь. Поэтому ничего нет, кроме прошлого, дорогого, и сегодняшнего. А сегодняшнее — я говорю — сейчас о личном, которое занимает, конечно, гораздо меньше места, чем в мирное время, но, может быть, еще важнее, — это твое письмо, улыбка издали. Не знаю, чувствуешь ли ты это.

Сегодня мне и полагается награда: я эти дни хорошо работал, писал и день и ночь, до бессонницы, и прозу, и стихи. Вчера вечером почувствовал такую хорошую, полную ощущения сделанной работы усталость. Пошел с товарищами в баню за 4 км, возвращались в темноте, в пургу, чуть не на ощупь. А я люблю получать от тебя письма, когда я чистый и бритый.

Хорошо я пописал, Лилька. Не слышал ни патефона, ни плача ребятишек, ни болтовни и деловых разговоров товарищей; много наблюдений и чувств улеглось в простую и, кажется, формально свежую форму. Может быть, не все одинаково хорошо, но хорошее есть. Перепечатаю понемножку и пошлю Фадееву, что ли. Тебя бы мне на вечерок. Разругала бы кое за что, почиркала бы карандашом. Потом пили бы чай. Юрочка бы решал задачи <…>

 

28 марта 1942 г. <…> На скверную писательскую среду плюнь. Про таких людей хорошо сказал кто-то: они живут ради отрыжки. Знаешь, бывает такая отрыжка, когда плотно пообедаешь.

Ты права — какие же это писатели, если они могут годами сидеть дома, в глубоком тылу, писать в год по рассказику, а рядом такая война! О чем они будут писать потом, после войны, я себе представить не могу. Как творческие люди, они уже кончились.

Настоящие писатели или здесь, или убиты.

Ты не права, что писатель, если не с винтовкой, должен писать. Есть армии, есть уставы. Я рвусь всеми силами, но не могу отойти ни на шаг. К Грицу за 30 км — и то НИ РАЗУ не мог съездить. И ни слова не смогу написать больше после твоего письма, чем до него. А потом — теперешняя работа — это та же винтовка. С меньшей личной опасностью, к сожалению.

 

21 апреля 1942 г. <…> Ты неправильно меня поняла, что «все в рассказах — правда». Правда — только психологическая, не сюжетная. Но лица почти все — живые, они и сейчас стоят у меня перед глазами. Посидели б мы с тобой на диване, ты — с карандашиком в руках, поспорили бы. Вот было бы вкусно жить <…>

Вчера собрались — по своим делам — все наши редакторы газет. Один пришел за 40 км, по грязи, четверо пришли верхом. Читал после совещания много стихов Молчанов34 ; плохие однодневки. Потом я прочитал «Лили Марлен»35  и три стихотвор. <…> Сегодня им же читал Сергей Васильев36  поэму «Москва за нами» — о Бородино; я застал конец, против ожидания — сильный. А потом он читал много своих пародий — разных по качеству; есть великолепные по злости. Я был о нем худшего мнения. Несомненно, талантливый. Очень сильно чувствует слово и мастерски владеет техникой.

Я с тобой ни разу еще не разговаривал за войну о Симонове. А очерки его очень хороши, за них я прощаю ему стихи. Смотри, как молчат Асеев, Пастернак — даже Луговской. Непонятно просто <…>

 

2 июня 1942 г.37  <…> Дело было в ноябре. Боевое охранение в 55 человек должно было возможно дольше охранять лесок, никоим образом не пропустить немцев. Народ все был сырой <…> Двое было там связистов: Юрьев — сибир­ский охотник на медведей и Антонов — тихий парнишка, очень молодой, совсем мальчик — он него я во всех подробностях узнал эту историю <…>

У них оставалось уже 37 человек, комроты составил список, который я и видел, троих убитых и всех раненых отвезли назад. Они остались воевать. Немцы шли и шли; потом подвели три танка и орудие. Наши бились, пока не осталось в живых трое: Антонов, Юрьев и комвзвода Ершов. У них иссякли патроны, оставалось 7 гранат. 7-я была забыта на крыше блиндажа. Юрьев доставал ее, ему пробило руку. Побросали все гранаты, решили прикинуться мертвыми. Легли ничком где попало в одном блиндаже. Антонов незадолго до этого отключил аппарат. Он до этого все время корректировал стрельбу наших минометов по блиндажу, немцев там набито было очень много.

И вот, немцы начали лазить в блиндаж, обшаривать трупы, мародерствовать. Антонов вспоминает, что у входа в блиндаж на сосне видел противогаз — ни один немец не прошел мимо, не слазив в него. Один из вошедших подошел к Юрьеву и выстрелил ему в голову. Он умер, не издав ни звука. Другой выстрелил в ноги Ершову, разрывная пуля прошла через обе ноги, но Ершов не пикнул, он лежал, как мертвый. И они ушли. Перевязать Ершова Антонов не мог, потому что немцы, нет-нет, заходили в блиндаж. Когда смерклось, перевязал его и стянул ему ноги повыше ран кабелем, чтобы остановить кровь. Немцы зажгли два костра в 10–15 метрах. Антонов с Ершовым договорились: Антонов пройдет к нашим, приведет отряд, отряд выручит Ершова: он не мог ходить.

Антонов взял винтовку, телеф. аппарат, катушку с остатками кабеля и пополз. Мимо костра прополз благополучно, дальше нарвался на немецкого часового, ушел от него. Пытался еще собрать кабель, но он весь был изорван танками в клочья. И вышел — единственный из 37. За Ершовым повел отряд другой — отчаянный парень, который совершенно обворожил меня <…>

 <Интересно то, что тут данные — даже более точные, чем о 28 панфиловцах.>

 

13 июня 1942 г. <…> зам. политрука, рассказывал мне о том, как тяжело ему приходится с пожилыми казахами — особенно совершенно безграмотными. Они задали ему вопрос: почему теперь такая война, почему не как в старину — если Сталину и Гитлеру не хватает земли, пусть бы дрались между собой. Мой Закиров стал объяснять им — об эксплуатации и прочее. И выяснилось, что его ученики даже не представляли себе, что за границей другой строй, они думали, что и там колхозы. Что жизнь переменилась у нас — это они знали, но думали, что она переменилась повсюду <…>

 

7 июля 1942 г. <…> Я так соскучился по тебе, что мог бы сейчас исписать сто страниц и все не кончал бы. Мы б курили, и болтали, болтали <…> рассказал бы тебе, как сегодня в бане разговорился с истопником из Хакасии, и мы нашли общего знакомого — хромого сказочника Токмашева38  — помнишь, я у него записал почти все сказки. И вообще, хорошо бы «мчать, болтая». Нет, не ронять слова, как цедру.

А как огорчает, что Пастернак молчит!

<…> 

Книжные полки, страницы и строчки!

Хоть запылился, а все — Пастернак.

«И даже запах льют поодиночке…»

Как это сказано, Лилюшка, как!39

<…> 

 

11 июля 1942 г. <…> Все не пишется, от этого я хандрю. Сюжетов очень много, теплых, человеческих, совсем не газетных — а не пишется ни строчки. Наверно, тоже потому, что устал от войны, и думается тяжело, и нужно хоть немного быть одному. И с тобой нужно быть, я ведь знаю — поболтал бы с тобой, как хорошо писалось бы <…>

 

8 августа 1942 г.40  Лилюсика, жена, Юрашка, Женька, я вас очень люблю. Мне не жалко смерти, а поцеловать вас хочется, крепко вас целую, я умер в атаке, ранен в живот, когда подымал бойцов, это вкусная смерть. Я уверен, что мы победим, вам будет хорошая жизнь. Миша. Наши прорвались, бегут вперед, значит, я умираю не даром. Лилька, хорошо было в Батуме.

Жук и Юрка, растите хорошо.

Сообщить в Союз писателей и по всем адресам записной книжки.

 

Публикация и комментарии Марины Щукиной


1  С.Г. Маслинская. Михаил Абрамович Гершензон: профиль критика детской литературы в 1920–1930-е гг. Детские чтения. Том 8. № 2 (2015). С. 65–75.

2  Рукописный отдел РГБ. К. 21. Ед. хр. 8. Л. 4.

3  РГАЛИ. Ф. 596. Оп. 1. Ед. хр. 257. Л. 4–5. (Личное дело студента М.А. Гершензона. 1921–1924).

4  РГБ. К. 47. Ед. хр. 39. Л. 20. Письмо А.О. Гершензона М.Б. Гершензон от 22.01.1933.

5   «Мосфильм», 1938 год. Снят А. Мачеретом по антифашистскому сценарию Ю. Олеши. «Болотными солдатами» называли работавших на торфяных болотах узников нацист­ских лагерей.

6  Вадим Константинович Стрельченко (1912–1942) — советский поэт. Начинал печататься в одесских газетах, их одобрял В. Багрицкий, положительную рецензию в 1948 году написал Олеша. Сборники: «Моя фотография» (М.: Сов. писатель, 1941), «Стихи» (М.: Гос. изд-во художественной литературы, 1961).

7  Арон Шефтелевич Гурштейн (1895–1941) — профессор истории еврейской литературы. Автор книг «Шолом-Алейхем» (М.: Гослитиздат, 1939), «Проблемы социалистического реализма» (М.: Сов. писатель, 1941). В 1935–1936 годах работал в отделе критики и библиографии газеты «Правда».

8  Борис Александрович Шатилов (1896–1955) — писатель.

9  Константин Ильич Кунин (1909–1941) — писатель, востоковед, экономист, автор книг по истории географических открытий. Гершензон давал ему рекомендацию в Союз писателей. Рунин писал, что Кунин у него на глазах «упал в кузове полуторки, скошенный трассирующей очередью».

10 Далее следует краткий пересказ написанного впоследствии очерка.

11 Это письмо было напечатано в книге 1966 года, приводим его из-за слов о Пастернаке.

12 Николай Николаевич Вильям-Вильмонт (1901–1986) — переводчик-германист, литературовед, историк культуры. Автор научных трудов по немецкой классической литературе и философии. Был другом Бориса Пастернака с гимназических времен, позднее издал воспоминания о нем и других литераторах.

13 «Страшная сказка» и «Застава» («Огонек», 1941, № 29).

14 Николай Захарович Катулин (1899–?) — до войны — начальник военной кафедры МГУ имени М.В. Ломоносова.

15 Александр Иосифович Роскин (1898–1941) — детский писатель, театральный и литературный критик.

16 Петр Лазаревич Жаткин (1894–1968) — драматург.

17 Марк Яковлевич Тригер (1895–1941) — писатель, известный в 1930-х драматург.

18 Яков Захарович Черняк (1898–1955) — историк литературы, специалист по творчеству Герцена и Огарева. Был другом М.О. Гершензона, дружил с семьей Михаила Абрамовича.

19 Евгений Аронович Долматовский (1915–1994) – поэт-песенник. В августе 1941 года попал в окружение под Уманью.

20 Гжать — река в Смоленской области.

21 Вальтер фон Браухич — главнокомандующий сухопутных войск (1938–1941), генерал-фельд­маршал немецкой армии. После провала наступления на Москву был переведен в резерв.

22 Вероятно, речь идет о стихотворении «Клятва», написанном в июле 1941 года.

23 Два следующих абзаца в редакции «Знамени» при получении машинописи в 1945 году отчеркнули на полях и поставили знак вопроса.

24 Исай Аркадьевич Рахтанов (1907–1979) — писатель. Вместе с поэтом П. Уткиным работал военкором газеты Брянского фронта. В январе 1942 года вернулся в Москву. В 1966 году написал предисловие к переизданию повести Гершензона «Робин Гуд». В домашнем архиве внука писателя хранится эта книга с дарственной надписью: «Лии (так. — М.Щ.) Семеновне Коган, милому помощнику, цензору, критику, товарищу по диабету от автора предисловия (И. Рахтанов) Москва 1966 года 13 октября».

25 Возможно, А.Н. Абрамов, автор книги «Удивительные числа» (М.: Детиздат, 1940).

26 Ежемесячный детский журнал «Затейник» издавался с 1929 года «Молодой гвардией» и «Детгизом». Упоминается, например, в повести Н. Носова «Витя Малеев в школе и дома».

27 Жена поэта Григория Санникова. О ее гибели см.: Н. Громова. Ноев ковчег писателей. М., 2019, с. 168–173.

28 Павел Яковлевич Кирпичев (1904–1999) — художник, рисовал для детских книг и журналов.

29 Павел Наумович Фурманский (1908–1970) в 1949 году напишет киносценарий к фильму «Звезда» по одноименной повести бойца «писательской роты» Эммануила Казакевича.

30 Рубинштейн Лев Владимирович — автор исторических детских повестей. Рубин­штейн Лев Ефимович — автор сборников задач и ребусов. Вероятно, речь идет о последнем.

31 Аминодав Каневский иллюстрировал книги Гершензона «Всезнайкины загадки» и «Конвейер лжи».

32 Карикатурист Константин Ротов был арестован в 1940 году, провел в заключении восемь лет и еще шесть лет — в ссылке. Реабилитирован в 1954 году. Возможно, слухи о его реабилитации были связаны с абсурдным обвинением.

33 Теодор Соломонович Гриц (1905–1959) — детский писатель, переводчик, специалист по творчеству Хлебникова.

34 Иван Никанорович Молчанов (1903–1984) — в 1920-х — комсомольский поэт, ополченец.

35 Очерк для армейской газеты «Уничтожим врага».

36 Сергей Александрович Васильев (1911–1975) — поэт, ополченец.

37 Это письмо опубликовано в издании 1966 года, за исключением последней фразы в угловых скобках, что показательно.

38 В 1935 году Гершензон ездил в составе Всесоюзной пионерской экспедиции на Алтай. В его фронтовой записной книжке есть запись: «До войны в Хакасии через 2 месяца я попал в то же село и старик досказал мне начатую сказку. Жизнь не менялась в те дни». (Домашний архив внука писателя.)

39 Стихотворение состоит из восьми четверостиший, Гершензон вспоминает важные для него события — поездки на Камчатку и в Хакасию, где он записывал народные сказки, свою работу над переводом Ирвинга. В этом контексте понятно, как важен ему был Пастернак.

40 Последнее предсмертное письмо, написанное сразу после ранения, было опубликовано в издании 1966 года. Но без него публикация будет неполной.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru