«Это было лицо, на котором было сияние». Анна Ахматова в воспоминаниях В.С. Муравьева. Эвелина Меленевская
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 12, 2024

№ 11, 2024

№ 10, 2024
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


МЕМУАРЫ




Об авторе | Меленевская Эвелина Дмитриевна — переводчик, эксперт по комплектованию библиотечного фонда, сотрудник Всероссийской государственной библиотеки иностранной литературы им. М.И. Рудомино. В «Знамени» печатается впервые.




Эвелина Меленевская

«Это было лицо, на котором было сияние»

Анна Ахматова в воспоминаниях В.С. Муравьева



                                                  Для меня она всегда была сопряжена с явлением — вполне

                                                  ощутимым, зримым явлением жизненной подлинности.


                                                                                                                                      В.С. Муравьев


Владимир Сергеевич Муравьев (1939–2001), с которым мне выпало работать и, смею думать, дружить, мемуаров не одобрял, считая их жанром недостоверным, и когда его понуждали свои воспоминания написать — а он был «высоких зрелищ зритель» и собеседник множества людей воистину замечательных, — он только, иронически хмыкнув, отмахивался. «Тогда просто нельзя было ничего толком записывать: подставишь не себя, а кого-нибудь другого. И как-то не думалось тогда, что это понадобится. Да и сейчас я не думаю, что это особенно надо»1  — и в доказательство оставил о себе едва только не «Биографические кроки» (то есть нечто, сделанное наскоро, на глазок)2 .

Остается радоваться тому, что петербургский филолог О.Е. Рубинчик проявила настойчивость и уговорила его записать на магнитофон две подробных — и поразительно емких — беседы об А.А. Ахматовой. Сделанные за год до смерти В.С., эти записи датируются 21 и 23 марта 2000 года и с подробным комментарием опубликованы Фонтанным домом в 2001 году.

В семейной истории В.С. Муравьева отразилось все, что постигло русскую интеллигенцию в двадцатом веке.

Историк литературы и переводчик, он вырос в филологической среде. Матушка, Ирина Игнатьевна Муравьева (1920–1959), специалист по французской и датской литературе, автор книги об Андерсене в серии ЖЗЛ, была такого обаяния личность, что внезапная смерть ее в 1959 году на операционном столе едва не разрушила тех, кто ее любил: утрата казалась непосильной. В первом ее браке, «случайном и непрочном»3 , родились дети — Владимир и младший его брат Леонид (1941–1995), художник-реставратор. Вторым ее мужем был филолог-фольклорист Е.М. Мелетинский (1918–2005), дважды сидевший по политическим статьям. В промежутке между отсидками он возглавлял кафедру в Карело-Финском университете, и там, в Петрозаводске, В.С. Муравьев, по семейной легенде, мальчиком перечел всю его библиотеку, «поэтому он феноменально много знал для молодого человека его поколения»4 . В 1949 году, в разгар борьбы с космополитизмом, Мелетинского, обвинив «в том, что он ругал роман Фадеева “Молодая гвардия”»5 , приговорили к десяти годам лагерей. От обвинения в низкопоклонстве перед Западом И.И. Муравьеву спасла русская фамилия, но под следствием она состояла, и работы по специальности в крупных городах было не найти. Поэтому школу В.С., после многих мытарств, в пятнадцать лет окончил, с золотой медалью, в Эстонии (бабушка, классная дама смоленской прогимназии, подготовила его сразу в третий класс). Для поступления в университет требовался паспорт, и, чтобы он числился шестнадцатилетним, ему на два месяца изменили дату рождения.

К тому времени умер Сталин, пошел «реабилитанс», и семья вернулась в Москву. В 1956 году Ирина Игнатьевна, расставшись с Мелетинским, вышла замуж за философа Г.С. Померанца (1918–2013), оставившего очерк, посвященный ее памяти6 . «Мальчики, особенно рано повзрослевший Володя, жили одной жизнью с нами», вспоминал Померанц, в свое время сидевший в одном лагере с Мелетинским, «…и мы передали мальчикам свое неприятие официальной подлости и лжи»7 . «Ира воспитывает своих мальчиков прямо для Голгофы», говорила Ф.А. Вигдорова (1915–1965) (цитирую по распечатке интервью, которое ее дочь, А.А. Раскина, дала Наталии Рубинштейн на радио ВВС). В «конуру» (так Померанц называл свою комнатку в коммунальной квартире) захаживали бывшие лагерники, в их числе филологи Л.Е. Пинский (1906–1981) и Г.А. Лесскис (1917–2000). Это были те, «кто не принимал выбора “шестидесятников”, кому “оттепель” была не торжеством свободы, а передышкой неволи»8 , общение с кем дало право Муравьеву сказать: «Я принадлежал, скорее, не к своему поколению — я был приобщен к поколению послелагерному, встречал людей из лагерей с пятьдесят четвертого — пятьдесят пятого»9 .

В 1960 году он окончил русское отделение филфака МГУ (прорваться туда сквозь идеологический кордон с такой биографией, как у него, было проще, чем на романо-германское). Курс был «оттепельный», сильный. Среди друзей университетских лет — Томас Венцлова, Пранас Яцкавичус (Моркус), Владимир Скороденко, Лев Кобяков, попавший в МГУ с Кольского полуострова Венедикт Ерофеев… — и роль Муравьева в формировании «Венички» переоценить трудно. «Духовный отец», «мой тогдашний равви»10  — так отозвались о В.С. Муравьеве вдова Ерофеева и он сам. «Он поражал воображение не только энциклопедическими знаниями, но и смелостью и широтой суждений», добавляет еще один однокашник, Евгений Костюхин11 . Так или иначе, «встреча с Муравьевым стала самым значительным событием в университетской жизни Ерофеева и многое предопределила в дальнейшей судьбе обоих друзей»12 . (Речь о том, что если поначалу эрудиция и умонастроение Муравьева повлияли на Ерофеева, то потом образ жизни Ерофеева сказался на Муравьеве.)

Муравьеву мы обязаны тем, что поэма «Москва — Петушки» не сгинула и не потерялась. Прочтя рукопись одним из первых, он по достоинству ее оценил, отобрал у автора, попросил приятельницу за ночь перепечатать, потом сам перепечатал «раз этак шесть»13 , пустил по рукам — и один из первых пяти экземпляров попал за границу14.  Допущение, что она могла потеряться, обосновано не только легендами про забытую в электричке сетку с началом романа, но и рассказом Муравьева о том, как Ерофеев взял у него «Самопознание» Бердяева «с заметками на полях не кого-нибудь, а Ахматовой и Надежды Яковлевны Мандельштам» — и книга пропала15 . Кроме того, именно В.С. Муравьев «текстологически отредактировал» (так указано в выходных данных) первое полное издание, вышедшее в 1990 году под названием «Москва — Петушки и пр.», по определению самого Ерофеева, «почти в каноническом виде»16 . Обложка оформ­лена Ильей Кабаковым, а предисловие также принадлежит Муравьеву: стили­стически подражая автору и выйдя в мир за пределы отечественной литературы, он бегло прослеживает «под- и над-тексты» «Веничкиной пиэсы». («Вы там и половины не видите», говорил он мне, имея в виду, конечно, совсем не только меня.) «Не хотелось бы утверждать, что постоянный подтекст истории русской литературы — противодействие пошлости: любой, любой, и православно-самодержавно-народной, и оголтело-самозванчески-демократической — но увы, от этого подтекста никуда не денешься»17 .

Окончив университет, В.С. Муравьев пришел во Всесоюзную государственную библиотеку иностранной литературы, где проработал до конца своих дней, сначала библиографом, потом действующим редактором сборника «Современная художественная литература за рубежом», а когда в перестройку сборник перестал выходить, вернулся к комплектованию. «Со своими огромными талантами и, не обинуясь скажу, притязаниями он поступил неизъяснимо», — писал в некрологе Муравьеву Н.В. Котрелев18 . Диссертацию «Свифт в оценке критики» подготовил у англиста В.В. Ивашевой, но защищаться не стал, не желая «себя ломать»19 . Опубликовал две книги о творчестве Джонатана Свифта (1968, 1972), «умные и хорошо сделанные» (Котрелев), и огромное множество глубоких и ювелирно исполненных статей об английской классической и современной литературе. Помимо английского, немецкого и французского, читал по-итальян­ски, по-польски, по-шведски и по-испански. Блистательно, по мнению знатоков, перевел Фланнери О’Коннор, Мюриэл Спарк, Шона О’Фаолейна, «Альгамбру» Вашингтона Ирвинга, О. Генри, Ф.С. Фицджеральда, Уильяма Фолкнера, Ивлина Во и др. Однако шире других известна его работа над трилогией Толкиена «Властелин колец» (начатая совместно с Андреем Кистяковским) — этот перевод признан самым талантливым из множества прочих, хотя его и упрекают в том, что на нем лежит отсвет отчаяния, несвойственного подлиннику и имеющего глубоко советские корни. По сильному выражению знавшей эту историю изнутри Н.Л. Трауберг (1928–2009), книгу Толкиена переводчики, Муравьев с Кистяковским, использовали как пространную «прокламацию», как «манифест зэковского бунта»20 .

(Впрочем, и Свифт, и переводы, и «Москва — Петушки», и Толкиен случились уже после ухода Ахматовой и упоминаются здесь лишь для полноты образа ее собеседника.)

Именно в отвращении к советскому строю («…мне была ненавистна и враждебна советская действительность») и кроется, на мой взгляд, объяснение тому, что В.С. Муравьев не сделал карьеры, ни библиотечной, ни научной. Не хотел — или, скорей, не мог органически — участвовать. Насколько было возможно, содержа большую семью, ушел в сторону (и сам согласился, когда как-то назвали его маргиналом).

«Иностранка», тогда библиотека универсальная, при своей основательнице, Маргарите Ивановне Рудомино, привечала представителей старой интеллигенции, давала прибежище вернувшимся из лагерей. Советский извод «башни из слоновой кости», единственная в мире библиотека иностранной литературы с рафинированным составом сотрудников, при всех путах она позволяла и за железным занавесом находиться в потоке всемирного печатного слова. Переработка, рецензирование худлита, чем Муравьев занимался, обходя, поелику возможно, требования цензуры, представлялись меньшим из зол и даже некоторым образом «игрой в бисер». И уж тут репутация у него была выше некуда.

Он с юности знал всех, кого тогда стоило знать, и его знали, ценили, видя в нем преемника, и даже любили многие. Это Л.Я. Гинзбург (1902–1990), еще с Петрозаводска дружившая с его матерью, — ее подход к осмыслению явлений методологически отчетливо прослеживается в муравьевских высказываниях. Это и Н.Я. Мандельштам (1899–1980), в завещании 1967 года назначившая его одним из пяти хранителей архива О.Э. Мандельштама21 . (Замечу, что если в его словах, всегда мимоходом, об Анне Андреевне интонационно звучала некая ласковая, любовная ирония, а о Надежде Яковлевне — ирония усталая и даже, пожалуй, не без едкости, то о Лидии Яковлевне он всегда отзывался с глубоким и безусловным почтением.)

Таков был жизненный фон юноши, которого привели к Ахматовой, в очередной ее приезд в Москву, отчим, Е.М. Мелетинский, и жена Е.М., литературовед И.М. Семенко (1921–1987). Произошло это «никак не позже, чем 22 февраля 1963 года, когда она мне подарила свою фотографию — с портрета Тышлера»22 . В ахматовском дневнике под 23 сентября 1962 года записано: «Днем — Надя и Володя» (надо полагать, Н.Я. Мандельштам и В.С. Муравьев)23 . Тех, кто его пом­нит, нимало не удивит, что к разговорам с такой собеседницей он был более чем экипирован. В дальнейшем встреч с Ахматовой, по его прикидкам, состоялось около ста. «Часа полтора-два мы сидели, разговаривали»24 .

(Ср. признание А.С. Кушнера, охарактеризовавшего Муравьева как «одного из самых ярких людей, которых я знал»25 , — а В.С. при случае как поговорку неточно цитировал строчки Кушнера «кто держит этот мир в узде, что может птенчик спать в гнезде?»: «Возвращаясь к моим отношениям с Ахматовой, столь третьестепенным, мимолетным для нее и столь важным, незаменимым для меня, должен с огорчением сказать, что развивался я, рос медленно и, конечно же, только лет в 30–35, не раньше, был бы более или менее готов к разговору с ней»26 .

В противоположность этому оказалось, что 23-летний Муравьев, который при первой же встрече вызвал к себе доверие, сказав о «Поэме без героя», что это «постоянная для него радость»27 , и 74-летняя Ахматова во многом мировоззренчески совпадают, и, при разнице в возрасте в полвека, им есть о чем говорить. «Я помню, как он рассказывал мне, что принят Ахматовой: так говорят об обретении веры, о найденном месте в жизни», — сказал, если не ошибаюсь, за поминальным столом Г.С. Померанц.Уже в октябре 1963 года Ахматова отозвалась о Муравьеве в высшей степени комплиментарно: «Если окажется, что он, кроме всего прочего, еще и поэт — то, стало быть, он — человек-чудо. Чего только он не знает, чего не изучил! Познания удивительные. И всего двадцать три года — вы подумайте!» Это зафиксировано в дневнике Л.К. Чуковской (1907–1996)28 .

(Еще замечу от себя, что как собеседник он производил ошеломительное впечатление. Вашу мысль он ловил на лету, преображал ее, обогащая гроздью собственных ассоциаций, извлекал из нее смыслы, которые вам бы в голову не пришли, и, обойдя банальности, возвращал ее так, словно вы сами все это придумали… Он вас менял. Вы на глазах росли, вы становились умнее. Наверно, так проявлялось его обаяние, — которое действовало неотразимо, стоило привыкнуть к его стремительной, не поспевающей за мыслью речи. Еще и поэтому, когда он ушел, образовалась такая непоправимая пустота… Тут возникает искушение подумать, что тем же образом он трансформировал и речи Ахматовой — но я эту мысль решительно отвергаю. Слишком высоко стояла она в его иерархии, чтобы играть в поддавки.)

Итак, они нашли общий язык в «ощущении масштабов жизненных явлений».

В оценке советского строя как аномалии, как разрыва в связке времен: «…когда Мандельштама в разгар тридцатых спросили, что такое акмеизм, он сказал: “Тоска по мировой культуре”. С ней разговаривая, я чувствовал себя действительно в стороне от дикого безобразия советской действительности; я как бы приобщался... к контексту мировой культуры»29 . «У Анны Андреевны не было ни иллюзий, ни компромиссов», — заявляет Муравьев, напомню, в 2000 году, на пороге небытия, и оговаривается: «Я, видит Бог, ничего не гримирую, ничего не придумываю, хотя, конечно, сейчас я говорю с такой открытостью, которую я бы себе не позволил еще пять лет назад»30 . Воистину поразительно, как откровенно говорили они на скользкие политические темы... «Я сказал: “Анна Андреевна, вынести пятьдесят лет советской власти могут только хрупкие женские плечи”. Она ответила: “Спасибо Вам”»31 .

Сошлись они и в отношении к шестидесятникам. «Они были первыми помощниками расслабившихся палачей, первыми обновителями их деятельности. Это была страшная, мерзостная, мутная волна советской лояльности. Что было и чуждо, и, я бы сказал, поразительно враждебно ей»32 .

В антидержавности: «Это тоже была позиция, которую мы с Анной Андреевной разделяли: глубокая враждебность ко всякой державности, российскости и особенно русофильству, русопятству...»33 . С опорой на прочно включенного в мировую культуру Пушкина, существование которого, «в высшей степени русское, было существованием то наедине с французской поэзией, то наедине с Байроном…»34 .

В трактовке предназначения поэта: «Поэзия вообще всегда занимается тем, что восстанавливает значение жизни. Любой жизни, даже жизни обыденной. Ахматова, если угодно, жила в другом эоне, в другом, как выражается Бахтин, хронотопе»35 . «И содержанием ее жизни-поэзии было, не устану повторять, восстановление исторического существования культурного человека. Русского человека как сообщника и соучастника всемирной культуры»36 .

(Ср. запись Л.Я. Гинзбург 1960-х годов, свидетельствующую, как бытовала в разговорах тема разрушенного культурно-исторического контекста: «Володя Муравьев сказал об одной очень хорошей литературоведческой книге: “симуляция метода”. В этом есть правда, — в той мере, в какой это разговор об авторе, оставшемся без общего направления, без возможности подключиться к эпохальной мысли»37 .

О религии, впрочем, «прямых разговоров никогда не было. Ахматова в этом смысле была поразительно целомудренна. Она очень красиво, благородно придерживалась обрядоверия. Я не знаю, читала ли она молитвы. Сомневаюсь, что она читала молитвы. Сказано: “Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят”. Вот это о ней сказано. Но религиозного словесничанья я за ней не помню»38 . «Просто Ахматова понимала, что дело, которым она занимается, по сути своей религиозное. Культуры помимо религии не существует. А наша культура — христианская до мозга костей»39 . «Редкий был человек, которого действительно интересовала красота библейского предания. И она ее чувствовала Мы с ней читали “Книгу Иова” и разбирались, в чем там дело с друзьями, которые говорят все правильно, однако же не правы»40 .

Но основной темой бесед была, разумеется, литература. Они совпали в том, что «литература и вообще культура ХХ века стоит на трех китах: Джойс, Кафка и Пруст», причем Джойса Ахматова «осторожно обожала и постоянно к нему обращалась», про Кафку понимала, «какой это замечательный, великий и необходимый писатель», а к Прусту «была равнодушна»41.

И Шекспира в литературной иерархии, конечно же, было не обойти. «Мы с ней читали насквозь. Она меня к этому приспосабливала, в качестве словаря и отчасти комментатора». Так случилось, что под историческую хронику о Ричарде II А.А. «сказала: “Никак не может быть, чтобы этот актеришка был автором таких пьес”. Я ответил: “Знаете, Анна Андреевна, по-моему, это не имеет никакого значения. Нас интересуют пьесы, драматический состав его поэзии, а вовсе не его личность”. “Но личность, — возразила она, — мешается под ногами”. И оказалось теперь, согласно замечательным открытиям, которые вот сейчас были сделаны, что она была совершенно права, что безвестного стратфорд­ского ростовщика, болтавшегося при театре “Глобус”, так, для смеху, для маскировки “назначили” автором шекспировских драм. Ахматова (это мне сейчас пришло в голову), поскольку она была большая специалистка по игре, проводящейся в жизнь, почуяла запах, оттенок игры, который сопровождает стратфордское авторство этих очень мрачных и, я бы сказал, декадентских шекспировских пьес»42 .

Под «замечательными открытиями» В.С. подразумевал книгу И.М. Гилилова «Игра об Уильяме Шекспире», вышедшую в 1997 году, наделавшую много шума и горячо Муравьевым поддержанную (в трактовке «Рэтленд или не Рэтленд, но не Шакспер точно!»). Он даже собирался написать предисловие ко второму изданию, но — не успел. Хотя название придумал, в духе Л.Я. Гинзбург: «Тяготение к действительности» — и труд Гилилова намеревался трактовать как новые стекла в подзорной трубе, сквозь которую стала видна литература XVI века, как «неотменимое высказывание» в критической прозе (а-ля «Пушкин и Белинский» Писарева). (Пишу об этом с уверенностью, потому что, редкий случай, формулировки эти за ним записала). Во ВГБИЛ Гилилову устроили вечер, на котором я их познакомила, и мы пошли в гости к Муравьевым. Помимо впечатления блестящей застольной беседы и вкусной еды (В.С. отлично готовил), запомнилось, как решительно отмел он кандидатуру Бэкона, когда стали обсуждать кандидатов «в Шекспиры»: «Стилистически совершенно не Бэкон, уж вы мне поверьте!».

В высокой и даже возвышенной тональности общения Ахматовой c молодым собеседником отразились и ее взгляд на него как на «провозвестника будущего понимания»43 , и его, уже сложившееся тогда, отношение к литературной работе как к «постижению подробностей и сюжетных перспектив вышнего замысла»44 .

Но вкупе с этим нам оставлены, вопреки недоверию автора к мемуарам («я по мере сил стараюсь не цитировать»45 ), сохраненные весьма трезвой памятью осколки живой речи, все эти «ах, оставьте!», «а как это с вашей колокольни?», «ну, Анька, я тебе сейчас!» (из уст Н.Я. Мандельштам), «спецпроект номер один» (о А.И. Солженицыне), «у Маши страшная судьба» (о Марии Сергеевне Петровых), «подвиньтесь, я рядом сяду» (на скамью подсудимых к Андрею Синявскому)…

А кроме того, оставлены и бесценные, невыцветшие картинки, много говорящие, как водится, и о мемуаристе тоже. Чего стоит это признание, с первого чтения запомнившееся мне неточно, но верно по сути: «да я на свете живу, чтобы любить Ахматову и Мандельштама!». Вот дословно:

«…О Мандельштаме речь заходила сплошь и рядом. Она говорила: “Про Осипа я все написала”. И еще: “Но Вы ведь действительно любите стихи Осипа?” Она называла его исключительно Осип, кстати. “Да, — говорил я, — не просто люблю, это для меня, в общем, главное занятие — любить Мандельштама. Как, кстати говоря, и Вас”. — “Одно другому не мешает?” — “Нет, — говорю, — не мешает”. — “А должно мешать”»46 .

«Вот однажды у меня было впечатление. Это, кажется, было у Ардовых, много народу сидело за столом. Сидели там симпатичные мне люди, Нина Ольшевская, которую я очень любил. И вот посмотрел я на все эти милые лица... И немножко отстраненно сидела Анна Андреевна. Это было совсем другое. Это было лицо, на котором было сияние. Она чуть ли не на кусок сыра смотрела, я не знаю. И тем не менее у нее в лице было что-то такое... ну, печать, что ли, отмеченность. Оно было по-особому... по-особому структурировано»47 .

И, после жуткого пассажа о похоронах: «…а в Анне Андреевне была, как это ни странно, какая-то неумолчная, такая постоянная тихая веселость»48 .

Краткие, но чрезвычайно насыщенные воспоминания В.С. Муравьева об А.А. Ахматовой в ее последние годы — помимо упомянутого здесь, в них еще очень многое есть, что почерпнуть, — несомненно, также подпадают под категорию «неотменимых высказываний».



1 Анна Ахматова: последние годы. Рассказывают Виктор Кривулин, Владимир Муравьев, Томас Венцлова / Сост., коммент. О.Е. Рубинчик. СПб.: Невский Диалект, 2001. (Далее: Анна Ахматова: последние годы). С. 46.

2 Анна Ахматова: последние годы. С. 37–38.

3 Анна Ахматова: последние годы. С. 37.

4 Лекманов О., Свердлов М., Симановский И. Венедикт Ерофеев: Посторонний. М.: АСТ, 2018. С. 79.

5 Чистов К.В. Забывать и стыдиться нечего. СПб.: Кунсткамера, 2006. С. 140.

6 Померанц Г. В сторону Иры // Русское богатство. 1994. №  2(6). С. 52–105.

7 Анна Ахматова: последние годы. С. 39.

8 Костюхин Е. Коротко о минувшем. Время, оставшееся с нами: Филологический факультет в 1955–1960 гг. Воспоминания выпускников. М.: МАКС Пресс, 2006.

9 Анна Ахматова: последние годы. С. 44.

10 Лекманов О., Свердлов М., Симановский И. Венедикт Ерофеев: Посторонний. М.: АСТ, 2018. С. 66, 67.

11 Костюхин Е. Коротко о минувшем. Время, оставшееся с нами: Филологический факультет в 1955–1960 гг. Воспоминания выпускников. М.: МАКС Пресс, 2006. С. 2019–220.

12 Лекманов О., Свердлов М., Симановский И. Указ. соч. С. 65–66.

13 Ерофеев В. Москва — Петушки и пр. М.: Прометей, МГПИ им. Ленина, 1990. С. 8.

14 Лекманов О., Свердлов М., Симановский И. Указ. соч. С. 209.

15 Муравьев В. Монологи о Венедикте Ерофееве. Ч. 3. URL: https://stengazeta.net/?p=10006529

16 Ерофеев В. Москва — Петушки и пр. М.: Прометей, МГПИ им. Ленина, 1990. С. 4.

17 Ерофеев В. Указ. соч. С. 14.

18 Котрелев Н.В. Владимир Сергеевич Муравьев // Русская мысль. 2001. 21 июня.

19 Анна Ахматова: последние годы. С. 147.

20 Трауберг Н.Л. Профессор Толкин и его наследие // Палантир. 2001. № 25–27. С. 5.

21 Анна Ахматова: последние годы. С. 156.

22 Там же. С. 41.

23 Там же. С. 149.

24 Там же . С. 56.

25 Там же. С. 163.

26 Кушнер А.С. Аполлон в снегу. Л., 1991. С. 390.

27 Анна Ахматова: последние годы. С. 41.

28 Чуковская Л.К. Записки об Анне Ахматовой: В 3 т. М: Согласие, 1997. Т. 3. С. 95.

29 Анна Ахматова: последние годы. С. 43.

30 Там же. С. 68.

31 Там же. С. 45.

32 Там же. С. 43.

33 Там же. С. 44.

34 Там же. С. 68–69.

35 Там же. С. 63.

36 Там же. С. 70.

37 Гинзбург Л.Я. Записные книжки. Воспоминания. Эссе.  СПб.: Искусство-СПБ, 2002. С. 243.

38 Анна Ахматова: последние годы. С. 50.

39 Там же. С. 69.

40 Там же. С. 70.

41 Там же. С. 43–44.

42 Там же. С. 62.

43 Там же. С. 55.

44 Там же. С. 38.

45 Там же. С. 56.

46 Там же. С. 63.

47 Там же. С. 50–51.

48 Там же. С. 59.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru