Зренье бродячей кошки. Стихи. Александр Амчиславский
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Александр Аркадьевич Амчиславский (18.06.1958, Москва) жил в Москве, затем в Израиле. С 1998 года — в Торонто (Канада). Профессии — учитель русского языка и литературы, художник-реставратор, дизайнер. В 1976–1977 годах был участником семинара молодых поэтов при СП СССР (руководитель Вадим Сикорский). Ни в России, ни в Израиле не печатался. Публиковаться начал, живя в Канаде: в журналах «Новый Свет», «Этажи», «Дружба народов», «Нижний Новгород», «Крещатик», «Под небом единым», «Палисадник», в антологии «Русской рифмы победный калибр» (Ставрополь, «Агрус», 2015). Лауреат премии Эрнеста Хемингуэя журнала «Новый Свет» за сборник стихов «За тонким полотном» (изд. «Время», Москва, 2017). Дебют в «Знамени».




Александр Амчиславский

Зренье бродячей кошки



* * *

                                                                                 Б.К.


Собеседник любимый, смеющийся, пьяный, седой,

незаконно рождённый в аду под счастливой звездой,

ни за чем не спешишь, никого не зовёшь никуда,

ни двора у тебя, ни гроша, ни кола, ни кота,

как дитя нарезаешь круги в материнском аду,

отрываешься розовым яблоком в райском саду,

легче ветра звенит бубенец и уносится до

межсезонных пустых рукавов земляного пальто,

гостевого пространства живых и усохших корней,

где камланья твои всё случайней, страшней и верней,

где мелькают нашествия беглых, цензура, война,

злая горечь осенняя воздухом наводнена

кусковым, допотопным, и крошатся выдохи волн

о смолистые иглы прокуренных в дым альвеол,

ты заходишься кашлем, — суровая нынче трава, —

и картинки опять разлетаются из рукава

под смешинки твои, под весёлые крики «айда»,

в новогоднем озимье не выцедишь свет изо льда,

всё уже нипочём, ни руля, ни ветрил, ни границ —

улетаешь круги нарезать, выходя за карниз,

а картинкам — кружиться в раю и крошиться в аду,

напоследок смеёшься: — увидимся в новом году!



* * *

Вошёл, будто не уезжал, и неслышно,

в ночном дожде иерусалимской зимы

двинулся по Экклезиасту, на ощупь,

от второй главы к десятой и обратно к седьмой —

се город мой, — повторяя, — се город мой,

ожившее зрение бродячей кошки

не знакомо с понятием «мы» —

здесь лишь улица, фонарь, улица, фонарь, площадь,

я и Всевышний,

и дом — дверь приросла к стене, вислые провода —

поджидает меня, горбится, падает на лицо,

было время — отпускал хлеб свой по водам, но ушла вода,

теперь местные птицы воронят своих мертвецов,

а хлебы ссохлись, обратились в камень

самой последней главы, и с нею

во вратах Твоих обеими ногами

я стою опять и войти не смею.



* * *

В тени твоей строфы, оставив разве слух,

каверны языка я пробовал на ощупь,

водил по ним рукой, внимая ремеслу,

и будто жгли ладонь целительные мощи

твоих учителей, живее всех фонем,

я мог бы вторить им, растягивая губы,

но тень чужой строфы, как день, идёт на убыль,

и новый, странный звук толкается во мне,

неласковый, чужой — кого ему будить,

он рвётся из меня, напитый желчью вдосталь,

кому его любить, забывшего сыновство,

и как ему желать счастливого пути

по спящим пустырям, по глади сточных вод,

по жалящей игле на ватных перепонках,

бездомным пацаном, стреляющим по окнам,

в которых — никого, в которых — никого.



* * *

Ведь уже еле дышишь, а часто и вовсе не,

сам же знаешь, как крошатся зубы о каменный воздух,

рвётся горло и стонет изношенный остов

твоего корабля, не плывущего даже во сне.

Ночь кому-то нежна, а тебе лишь углы в сундуке,

перегнуться за борт — так же верно, как биться об стену,

табуны одиночеств охотятся в небе за сеном

и помимо тебя продолжаясь, летят по дуге,

сам же видел, а утром, не помня, что чудом не сдох

чьей-то волей — плевать, попущеньем, остатком аванса,

ковыляешь к столу и мучительно белый листок

очерняешь как можешь земным ремеслом самозванца,

по сусекам скребёшь, наряжаешь в чужие слова

карандашную исповедь — там всех милей и безгрешней

лишь твоя, не дававшая ягод черешня,

и прозрачнее всех не дававшая тени айва.

Этот голод собачий от жара других очагов

прижимает к земле, заставляет копаться в объедках,

виновато глодать парафразы премудростей ветхих

и глаза отводить под чугунной оправой очков.

Не уймёшься, я знаю, и тем, на крылатых конях,

не взмахнёшь, бедолага, чернильною сажей утешен,

Бог с тобой, если завтра до сердца прольётся коньяк

или бурая кровь не рождённых тобою черешен.



Город 2


По памяти — там школа, тут проход

к железке — на уроках было шумно,

библиотека, белый пароход,

отверженные, мальчик из Уржума,

и девочка — два шага от метро,

курили мы вон там, за гаражами,

всю жизнь могли бы здесь, да вот, разжали,

свезло, а впрочем, тоже отмерло.

Ни трудодней, ни жаворонков, ни сов,

бетон за нарисованной калиткой,

ползёт Неглинка под могильной плиткой

пожизненно, и столько видит снов,

где нет тебя, точнее, ты другой —

торговый, любопытный, с кулаками,

тюками, битюгами, батогами,

крещёный, басурманский, растакой,

припал к воде и выгнулся дугой...

А здесь ты страшен, точишь топоры,

не милуешь, хозяйствуя рабами,

и в рученьки Москва-реки, сестры,

стекает площадь, мордами рябая...

Слепая речка вечно видит сны,

давно уже не веселы — грустны,

всё войны, войны, бедные соседи

клянут тебя с весны и до весны,

а ты ловушки ладишь, ставишь сети,

и бога нет, а значит, нет вины.

Ползёт Неглинка, сжатая трубой,

под сон, что наверху ума палата

и выпустят хотя бы в честь парада,

чтоб, как другим, не сгинуть под тобой.

Ай, город, сенокос мой, сенокос,

бумажные цветочки по букетам,

так хочется не быть твоим поэтом,

пускающим куплеты под откос.



* * *

Ещё продолжи так переступать,

на вдохе поднимаясь, отлетая,

так в строчке проступает запятая,

словам давая паузу привстать,

как медленною тропкой пастухов

идут волхвы, разглядывая сопки,

так здесь уходит в сомкнутые скобки

пунктир полупрозрачных позвонков,

и, поздние признанья лепеча,

творительствуя всеми падежами,

щекою ждёшь явление плеча,

рождённого из утренней пижамы,

насмешничает зеркальце в углу,

то уплотняя нас, то умиляя,

то времена и нравы изменяя,

то — «умираю» — в «Господи, люблю».



Весёлое


Всплёскивает руками, весна! — восклицает, — ах!

улыбается, тоненькая, и ресницами бабах! бабах!

стрункой вытягивается, будто летит высоко, легко,

и тихонько подглядывает, видят ли это, и если видит — кто —

радость её неделаную, полную,

любовь — подходи бери,

вздрагивает, мурашками идёт, волнами —

ныряй ко мне, захлёбывайся, плыви, пари,

песенки лялякает, ещё не петые, глаза в глаза,

и ты веришь, конечно же, ибо не верить никак нельзя.

Лето потом приходит, вот оно — в ягодах, лопухах, грибах,

лето! — руки вскидывает и ресницами бабах! бабах!

жаркая, тягучая, медленная,

ночи и вправду — ах, коротки!

всё позволяет, велено ли, не велено,

даже к звёздам пускает кормить с руки,

резвится, нежится, входит во вкус,

так и задумано, — объясняет, — счастье — это когда лист зелен и воздух густ,

когда от любви, — чувствуешь? — сладко-солоно на губах,

и тут осень откуда-то — бабах! бабах!

только наплачешься, свыкнешься, что деваться некуда от мокроты,

зима немая, страшная, зашивает рты,

всем навезла разовых белых сырых рубах

и мёрзлой землёй по крышке, — бабах! бабах!



* * *

Посидим-помолчим, поглядим, как за окнами, не унимаясь,

разбирается с летом по-варварски воющий ветер,

свирепеет, заборы шатает, остатками августа вертит,

раздирает до слёз еле розовый поздний клематис,

еле розовый — поздно, дружок, здесь такие грядут перемены —

ни травы, ни листвы, ни пчелы на твоём небосводе,

ни надежды, что выстоит зиму наш домик фанерный

по дороге к свободе.

Посидим, помолчим, лучше всякого слова по осени явной —

пораженье признать, благодарно простить победивших

и на медленном хлебе печали отстаивать ямбы,

не переча дождю измываться в косых одностишьях,

не переча, руками коснёмся, прижмёмся плечами,

отсыревшей прихожей подышим, уже никому не мешая,

помолчим, посидим на дорожку, зима выпадает большая,

всё распахнуто настежь, родная, навылет, на выход с вещами.

так и задумано, — объясняет



* * *

Стары хозяева — ни фантов, ни гостей,

ни всхлипа тайного, ни девичьего пота,

счета оплачены, и тот же Асмодей

на кухоньке скучает без работы,

хурму румяную катает по доске,

бока послушные оглаживает, мучит,

он помнит бабушек, теперь он знает внучек

и нет, не кончится — кому, когда и с кем —

хурма сладчайшая с весны и до весны,

томленье тел не терпит указаний,

прохладный жар колен, сухая дрожь касаний...

В других домах предутренние сны

он перелистывает, гладит уголки,

острей любых блаженств его точёный коготь,

рассвет сгущается, и страсть уже не похоть,

а угольки — всего лишь огоньки,

дрожат, лукавые, зовут и тянут в глубь

волны податливой, где горячо и голо,

и страшно не коснуться этих губ,

и никаких следов от лёгкого укола.



* * *

Ходишь по садику, улыбаешься поздним розам,

удивляешься — скоро снег, а они, красные, горят и горят,

с нами понятно, никакой забор не спасёт, не выйдет ростом,

но эти маленькие бесстрашны, Господи, как строчки из тропаря.

Что там твердил поэт, помнишь? — о величии замысла,

знаки искал на земле, упрямец, а они не трудятся, не прядут,

не боятся, птицы небесные, что завтра снег, финал, занавес

и Бог весть, где приют,

не боятся, а нас, пациентов глазного яблока,

мучает сезонная скоропись, мелькает — не уследишь,

только и признаешь — как же прекрасна вся эта нерукотворная азбука,

даже для сомневающихся в наличии души.



* * *

Цветку кивнуть, с пчелой поладить, летящих уток проводить,

лесное дерево погладить, переболеть, перебродить,

переходить овраг заросший, где все горазды верещать,

лягушек местных огорошить, рубаху скинув у ручья,

лежать в траве — ни зла, ни блуда, ни лишних слов, ни поздних слёз —

какая разница, откуда ты в эту невидаль заполз,

какими тёмными кругами сужался путь, один из двух,

и нынче здесь, под лопухами, земля захватывает дух,

чтоб тут же снова раздвоиться — гляди, лопух, что я открыл,

ты видишь — вышний свет дробится цветной слюдой стрекозьих крыл.



* * *

О том ли о сём или вовсе в закат упершись

раскачивать медные слоги на медленном ветре

ладонью со лба убирать узловатые ветки

и жизнь потемнелую будто листву пережить

Кончается трапеза белка бежит по столу

блаженно теперь признаваться в чём раньше не смог бы

неспешная музыка тонкой закатной работы

шуршит именами и тихо ложится на слух

Никто не уходит куда как легко нараспев

за ней повторять с опозданьем почти незаметным

пускай ненадолго стать веткой и светом и ветром

и больше никем слава Богу уже не успев.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru