Об авторе | Владимир Аркадьевич Гандельсман (12 ноября 1948 года) — поэт, прозаик, эссеист, переводчик англо-американской поэзии. Лауреат «Русской премии» (2008). 15 сборников стихов и записных книжек «Чередования» (СПб., 2000). Предыдущая публикация в «Знамени» — «Фехтовальный зал», № 3, 2018. С 1991 года живет в Нью-Йорке.
Владимир Гандельсман
Свет за собой
* * *
Давай прекрасными слегка
мы перекинемся словами,
пока, озябшая, слегла,
дрожа, река под облаками.
Пусть речь не будет нам тесна,
смотри, как в сентябрях и маях
река играет дотемна
свою мелодию на сваях.
Она очнётся поутру,
как ласковая жизнь — ни всхлипа —
ребёнка, медленно игру
затеявшего после гриппа.
Когда протянет руку снег
и станет холодно в квартире,
когда устанем, как вовек
не уставали в этом мире,
давай представим перед сном,
что не проснёмся, но по мере
рассвета солнце колесом
пройдётся от окна до двери.
Смотрение
Манометр. Ночной манометр.
Горит цифирь.
Смотреть на паровой копёр часами
или грохочущий чигирь.
На паровозы в тупике.
Депо кирпичное.
Буксир, плывущий по реке,
невзрачное его величие.
Смотреть на трубы вдоль стены,
по шву — окалина.
На многодымный тот сталелитейный
завод окраинный.
Пить воздуха невидимые литры,
по первой никуда пороше
идти, пока пульсируют цилиндры
и ходят поршни.
Смотреть на шахту — как она глотает
шахтёра чёрным ртом,
в забое лошадь с ним слепая,
мертва трудом,
и надо, ничего дотла не чувствуя,
смотреть на вещи, в них
есть ясное твоё отсутствие,
в котором — тих.
Из века минувшего
Смену сдать, у чугунной
ждать ограды.
О, троллейбус двухструнный,
моё тело замёрзшее радо.
Я на задней площадке
встану в слякоть,
вот они, отпечатки —
лапоть левый и правый мой лапоть.
Мост Елагин, до встречи.
По Морскому
ехать вечно и вечно
верным быть снегопаду косому.
Стихотворной тетрадью
счёт оплачен,
в жакте, военкомате —
где ещё? — я учтён и утрачен.
Я сойду и исчезну
в подворотне,
но прославив чудесну
жизнь, явившуюся сегодня.
Стоическое дерево
Побелели корни мои, повылезли —
вот я, на берегу.
Оглянусь на лес и
увижу: шебуршит, ветвясь торопливо.
Я не сторож лесу, тишину стерегу
на краю залива.
Я забыл себя, как античная фреска.
Многознанье уму
(говорит эфесский
муж) не учит. Забвенье учит, стоянье:
в полночь — впитывать тьму,
на заре — сиянье.
Я зажат пластинами подземных тисков,
но слеза не течёт,
но вовеки веков
ты не сыщешь того — на миру, где стою, —
кто притворством сочтёт
крови кротость мою.
Самое время молча дорожить речью,
и, держа свою стать,
той волне навстречу
идти неподвижно, корнями голо
впившись в почву, чтоб стать
веществом помола.
* * *
Там висит над кроватью серый
паук, прямо перед глазами. Святой
страх младенческий первый —
(осквернённый когда-нибудь, серный) —
вечности ветхий вестовой.
Солнца ошарашенный шар.
Глину тела обжигающая жара.
За полдень падает с неба Икар.
На виноградные голыши надышан пар.
Матовые грозди. Остывающие вечера.
Там летает, назначенный
волей бога златокудрого, волейбол.
Ни единой линии начерно —
только набело. Чисто начато.
Просмолённая лепка — липкий ели ствол.
На закате оставишь на песке следы
и увидишь, как волн стихли труды.
Кто-то перетряхнул скатерть моря —
и она расстелена всей тишиной воды,
перламутру раковин вторя.
* * *
От воды восходящая тишина —
из молчания тыщ она
рыб и раковин состоит
и утопленника всплеск ночной таит.
Лета голый огонь,
заложило после купания уши,
прыгай, прыгай, прижав ладонь
к левому или правому, на сыпкой суше.
Я веду к тишине строфу,
как на свитке у Хао-Менгфу
очарованного коня под уздцы
шаг за шагом табунщик ведёт к Янцзы,
и отишье храню,
ту шкатулку в райском краю, —
в ней лежит далеко и долго
только свиток реки, свиток шёлка.
В зеркале
Муж да жена да убитый дом.
Стол, на столе еда.
— Ждём? — А кого мы ждём?
— Нет или да?
Пара картин. Одна под углом,
взглядом забытая.
Даже еда убитая.
Даже свет над столом.
К окнам огнями прибита ночь.
Пара картин.
— Кто их писал? Сын или дочь?
— Дочь. Или сын.
— Хоть бы шорох какой за стеной.
Как это выразить?
— Надо собраться выбросить
шкаф платяной.
— Хочешь загадку: оно
в комнате, а комната в нём?
— Горе? — Сдаёшься? — Давно
сдался. Вздремнём?
Песня
Что было дочерью —
стало горечью.
Грустит, куражится?
Может быть, кажется,
что вcё увяжется
в узел — и с глаз долой,
неживой золой,
чтоб шито-крыто и
на дно убитое
легло забытое.
А если маяться
будет, матери
хватится, хватится —
страдать повадится?
Всё ли утратится?
Чем грустью полниться,
лучше не помнить
того, кто значится
роднёй и плачется.
Лишь бы не нянчиться.
Мне только боязно —
не было б поздно!
Ещё заявятся
призраки памяти —
а вдруг не справится?
Смеётся, радует
друга? Празднует?
А дым развеется —
как ей сумеется?
Всё перемелется?
Что было дорого,
стало мороком.
К тому, кто справиться
не смог, протянется
рука? Проявится
из тьмы сочувствие,
а не умствие?
Кому наплачется,
кому напляшется.
Само уляжется.
Дочь
Она подошла к дому,
в котором умерли
я и моя жена.
По очереди.
Не помню, кто за кем.
Последние десять лет
мы не виделись,
хотя жили в одном городе.
Что-то её отвратило.
Наши раздоры?
Она подошла к дому.
Окна молчали.
Ни следов дыхания,
ничего.
Ветреный февраль ледяной.
Замерла возле дерева,
где мы обычно
кормим белок.
Ни ореховых ошмёток,
ни белок.
Из подъезда вышел сосед.
Она вздрогнула.
А что такого?
Мало ли что бывает...
Чужой, не бойся.
Запад горит закатом.
К остановке
она идёт осторожно,
чтобы я не услышал
её шагов.
По ту сторону
— В ком? — В комнате, говорю.
— Да ты не кричи, не глухой.
Что в комнате? — Свет горит.
Не оставляй за собой.
— Что же ещё оставлять
за собой, если не свет? —
Он, улыбаясь, идёт выключать,
но не напасть на след.
Так заблудиться в трёх
комнатах! Думает: вообще
где это? В чём подвох?
— А-у! Я уже в плаще.
Бормочет: это надо ж уметь...
Ей жаль старика.
— Нам долгая предстоит смерть.
Пойдём пройдёмся пока.
|