ПЕРЕУЧЁТ
Ольга Девш
Живущие в живом
Поэзия в толстых журналах лета–осени 2019 года
Из поэтических подборок в толстожурнальной периодике за лето — осень 2019 года вполне удалось бы составить путеводитель. Рассказывал бы он преимущественно о разном трудном прошлом и сложном тавтологичном настоящем. Да простят мне дорогие стилисты некоторую канцелярщину, однако же от статистики не уйдешь: потому-то никого не удивляет падение перерабатывающих мощностей развиртуализированной (то есть вышедшей из пены соцсетей на берег бумаги) поэзии. Литературным журналам приходится бороться за выживание. Процент естественности и искусственности этого беспощадного отбора будут со временем определять литературные антропологи и культурные исследователи-дарвинисты. А о поэзии поговорим сейчас.
И начнем с подборки Ирины Евсы в июльском номере «Звезды». Стихи, полные снегом. Шесть стихотворений с опорным личным текстом — о смерти отца «в городке немецком Гросс-Герау» — создали замкнутое выстуженное пространство. В нем пес «ковыляет ямбом, как простой черепах», пока какой-то «дог верлибром движется через парк»… Заметьте, какая здесь тонкая аллюзия на трендовое увлечение свободным стихом: ирония автора самокритична, ведь ямб действительно будто припадает на ударную, вторую, ногу, и размер так незатейлив, что и черепахи справляются. Но «черепах» — тот же аксакал, «последний из удэге», которого вытеснили чужаки, шествующие «на крутых триумфальных лапах меж кудлатых франтих», и «не масштаб смущает тебя, но запах». Это ли не сатирическое изображение премиальных тенденций в нынешнем поэтпроцессе? Традиция против поветрия — против молодых да борзых. Положение наблюдателя не в радость, но достоинство дороже: «Пусть младое племя в любом враге / ищет смысл, на пришлых взирает косо, / за подачку мчит по дуге к ноге». То же достоинство пробирает морозом и в остальных стихотворениях подборки. Снег как символ обострения осязания от соприкосновения с чем-то холодным и мокрым. Ладно, если это нос щенка, а если «взмах неразумный предметом колющим»? Пространство в стихах подогнано под понятие родины как места, где заслужившему уважение и почет человеку невозможно умереть без боли, страха и унижений, не вгоняя близких в жалкие «умасливания» сопроводительных служб. Утрачены семейные ценности, торжествует дух Каина, в стране дымно и слишком хорошо слышно. Не болтай зря. Евсе удается, сжимая язык до необходимого тропа, акмеизировать реальность, но на уровне осмысления выйти в неистребимый символизм. Без ретуши, с неумолимой четкостью и паталогоанатомической скорбью поэт фиксирует: «Зубы стиснуты. Зенки белы». Понятно, почему — снега в нас идут.
А чем еще возможно засыпать человека, видим из социальной поэзии Евгения Сошкина. Его подборка в «Новом литературном обозрении» (№ 159, 5/2019) «Меченосцы», как и у Евсы, держится на тексте о папе, переставшем «спускаться чтобы всех насытить», «потому что сам превратился в новости / под руинами некачественных перекрытий». Спасатели спасали и не спасли. Теперь поможет лишь рисование меченосцев — «на стене что напротив перегородки / пронзающих стену под всеми углами». Дело даже не в помощи, а в том, что «значит пора». Никакие другие способы, получается, не сработают.
Тут вдруг хочется узнать, сколько лет рисовальщику. И боишься услышать, что он — твой ровесник. Он же взрослый уже и не должен глупостями заниматься, верить в химер и практиковать наскальную графику для исполнения желаний. Неужели все настолько плохо? То ли строительным монтажником, то ли Джеком папа был, так умел обращаться с ударной дрелью, что оплатил рекламу своих услуг на год вперед, верно служил «маме как серый волк», которой бабушковость не к лицу, он снимал ей очки, но «на маминой переносице / следы от очков как птичьи ноздри» все равно оставались — «и значит пора рисовать меченосцев». Кто они такие, эти фигуры (фигурки?): воина, вооруженного мечом, или слуги рыцаря? Или святые, и это современное нащупывание Бога через прямую рукотворность картинок? Они могут быть и самцами пресноводной рыбки из Центральной Америки, у которых на нижней части хвостового плавника есть вырост — аки меч. Они не вильнут хвостом в конце сказки, как пушкинская, рубанут — и все. Они надежнее. В общем, предположений — море. Несмотря на простоту изложения, чтение увлекает многослойной образностью. Сошкин — филолог, но его стихи свободны от узкоспециальных маневров, отсутствует страдание слов ради высшей цели. Автор описывает социальные ситуации, знакомые многим. Но завершает подборку стихотворение с широким горизонтом, развернутым всего в шести строчках, где после всем вроде бы доступного наблюдения — «старость приходит знакомиться в минуты моего пробуждения / как предчувствие неблизких пока еще впадин у рта», — останавливаешься и обескураженно смаргиваешь дежавю.
Так же, с ощущением ранее виденного сюжета, воспринимаются стихи Инны Домрачевой, опубликованные в октябрьском номере «Урала». Объемная подборка с летним названием «Книга на траве» насыщена эхом культурного наследия. Но, как случается с отголосками, приходят они с искажениями. «Дураку не писан иной закон, / Если Холод-птицы в руках перо» — прием окказионализма превращен Домрачевой в инструмент для создания нового образа с прозрачной родословной. Достижение собственного определения в густом литературном шуме занимает автора не меньше, чем естественный отрыв взрослеющего сына или страна, что «догонит и еще разок пошлет». Лирическое лицо стихотворений нередко мужское, и разговор о родине идет как будто органичнее, что подтверждает укорененность поэтической памяти и умелость автора в очередной ее дешифровке. Однако голос стихов подделать трудно, — он женский: «В слове сумрачном, особом / Узнавая ворожбу, / Это я стою над гробом, / Это я лежу в гробу». Вспомним у Ахматовой: «Забудут? — вот чем удивили! / Меня забывали сто раз, / Сто раз я лежала в могиле, / Где, может быть, я и сейчас». Неподдельность личного мотива не допускает сомнений в интенции, породившей его. Но следующее проговаривание и оформившаяся речь, как уходящая после прилива вода, захватывает с берега все слипшееся с нею молекулами — а значит, близкое, недостающее по составу — и уносит с собой. Такова материнская способность поэта: имплантировать нечто общее в себя и проходить стадию приживания, в большинстве случаев — с сохранением индивидуальности. Как прожить известный сюжет (а их в чистом виде — ограниченный набор), читатель решает самостоятельно. Выбор Домрачевой непрост. Раскованности героиня и не чает: «Я держусь за эту жизнь, как магнит за холодильник, / И смахнуть меня во тьму проще некуда уже». Но есть решительность и упрямое доказывание не столько правильности «неба нараспашку», сколько его безальтернативности. Возможно, из-за большого количества стихов подборка не заваливается явно на сторону одного какого-то текста, в ней нет и центра притяжения. Все стихи перелистываешь, как страницы, а финал обнадеживающе открыт: «И оставили меня разговаривать с тобой».
Конечно, неразумно списывать все философско-психологические проблемы на оставленность человека наедине с самим собой. Но кто может поручиться, что Грегор Замза превратился бы в насекомое, если бы не страдал от отстранения? — от того пузыря, который надули вокруг него окружающие, каждый — отдельной соломинкой? Подборка Данилы Давыдова «“когда казалось бы все на месте…” и др. стихи» в «Волге» (№ 7–8, 2019) легко читается. Кажущаяся простота формы стихотворений создает впечатление такой же незатейливости содержания. Но обманываться нельзя. Предложенный поэтом «избыток всепонимания» доступен на плоскости в пределах читательского прочтения, а глубина познания измеряется авторским замыслом, который отнюдь не очевиден, «но вновь и вновь, отмечает он, новый шаг / отменяет предыдущий, будто бы / и воскресенье не было чудом». То есть чем дальше, тем хуже.
Безусловно, понимание, что есть плохо и где край всего, определяется частной экзистенциальной ситуацией. Сложность простых стихов Давыдова — в том, что приходится анализировать частности для поиска и синтеза их суммы, в итоге — универсальной. Впрочем, автор все уже нашел и синтезировал. Но, чтобы усвоить смысл полностью, необходимо расщепить его снова — и пересобрать. Избавление от страданий — главная цель человечества, потому что «и в скуке этой даже слышен стон первоначал». Жизнь в «набухшей тишине» не обособлена, она замкнута. Со стенами говорить бесполезно, а люди зациклены на себе. Но «потом придут другие». И они не так хороши, как надеялись. Доверяться инстинктам — убогое занятие: «гейдельбергский человек / он в макдональдсе не ест / сам добычу режет / у него огонь в лесу / костный мозг на ужин». Но даже вопреки идеологии (Давыдов — трансгуманист) прорывается в прошлое мечта: «воздух свеж здоровый сон / нам бы этак тоже». Откат эволюции невозможен. О пути вперед, при том, что «казалось бы все на месте…» поэту приходится писать под ворчание собственного мозга.
Страдает ли от этого поэзия? Не мало ли — что-то сулить и кого-то костить? Как при скольжении с оледеневшего спуска, скорость набираешь ближе к финишу, но обязательно находится участок, где притормозишь. Вспомнишь о теле и духе, и баллада о сплетенной силе будет прожита проще и трагичней:
ты знаешь, милая, да, я знаю, милый.
|