То, что нельзя не прочитать. Наталья Рапопорт
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 12, 2024

№ 11, 2024

№ 10, 2024
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


КНИГА КАК ПОВОД




Об авторе | Наталья Рапопорт — почетный профессор университета штата Юта в США, работает в области химиотерапии рака. Ее первая литературная работа, повесть «Память — это тоже медицина», была опубликована в журнале «Юность» в 1988 году с предисловием Евгения Евтушенко. В России увидели свет пять книг: «То ли быль, то ли небыль» («Пушкинский фонд», 1998, и «Феникс», 2004, дополненное издание), «Личное дело» («Пушкинский фонд», 2014), «Автограф» («Новый Хронограф», 2018) и «Ex Epistolis» («Новый Хронограф», 2019, совместно с Марком Копелевым). В 2020 году в Америке выходит ее книга на английском языке: «Stalin and Medicine. Untold Stories» («Сталин и медицина. Нерассказанные истории»). Печатается в американских и европейских журналах.




Наталья Рапопорт

То, что нельзя не прочитать

Борис Заборов. То, что нельзя забыть. — СПб.: Вита Нова, 2018.


История знает мало художников со счастливой судьбой. В чем заключается, в сущности, такое определение? Не погиб, не умер от голода, не спился... Думаю, что единственный критерий счастливой судьбы — признание художника при жизни. Это случается редко. Но вот передо мной книга Бориса Заборова «То, что нельзя забыть». С первых строчек ясно, что книга написана художником с его особым, только ему присущим видением мира. Заборов в совершенстве владеет чистым, образным, ярким, уходящим сегодня в прошлое классическим русским языком.

Но прежде, чем говорить о книге, скажу пару слов о том, как Борис Заборов вошел в мою жизнь.

Лет пятнадцать тому назад в доме моих бостонских друзей, Александры и Леонида Райзов, я увидела картину, перед которой надолго застыла. Простой деревенский пейзаж втягивал в себя и не отпускал, хотелось смотреть и смотреть, отрешившись от мирской суеты.

«Боже, какой художник! Кто это?» — «А, пронзило?! Это Борис Заборов». Это имя я услышала тогда впервые.

Вторая заочная встреча с Заборовым случилась совсем неожиданно, в 2007 году в Витебске. Я была приглашена на юбилей Витебского медицинского института. Гостей праздника, конечно, повели в Дом-музей Шагала. У входа нас встречала директор музея. Первое, что я увидела, войдя, была картина на стене, справа от входа. Фамилии художника не было видно, но ошибиться я не могла. «Почему у вас в Музее Шагала висит картина Заборова?» — спросила я. «Вы знаете Заборова?» — обрадовалась директор музея. «Я с ним лично не знакома, но знаю его работы». «Дело в том, — объяснила директор музея, — что есть разница между понятиями “музей” и “дом-музей”. Маленькая добавка — “дом” — все меняет. У нас нет живописи Шагала. А нам хотелось бы здесь, в доме-музее, иметь картину большого художника, пусть не из Витебска, но из Белоруссии. Борис Заборов — большой художник, родом из Минска, и тоже живет теперь в Париже. Его отец, художник Абрам Заборов, родился в маленьком местечке Велиже под Витебском, где родился и Марк Шагал. Вот такая получилась удачная перекличка».

Неожиданная встреча с картиной Заборова в Витебске меня взволновала, и я написала художнику письмо. Получила ответ и в приложении к письму — книгу воспоминаний его мамы, простую и искреннюю исповедь долгой и нелегкой жизни. Книга тронула меня до слез: моя мама была того же поколения, что мама Заборова, и родилась в тех же краях, что когда-то были Польшей, потом стали Белоруссией. Моя мама выросла в Витебске; она избегала рассказов о своем детстве и юности, и мне казалось, что я читаю о них в книге мамы Бориса.

Позвонили из Бостона: «У Заборова будет выставка в Нью-Йорке. Прилетай». К этому времени я уже была знакома с его творчеством по монографиям и кое-что знала о нем самом. Я робела, и первая личная встреча на выставке не сняла, а, пожалуй, даже усилила эту робость. Причиной были, конечно, образы его картин, едва выплывающие из тумана прошлого и туда уходящие. У меня было мистическое чувство, что Заборов доподлинно знает истории жизней этих никогда им не встреченных, давно ушедших из жизни людей. Эта мистика меня пугала.

Но вот я открыла его книгу, и робость моя улетучилась.

Мы часто допускаем ошибку, отождествляя автора художественного произведения с его персонажами: в литературе — с лирическим героем, в искусстве — с образами его картин. С первых же страниц книги моя мистическая настроенность, навеянная его картинами, исчезла, и я увидела живого, красивого, трудного, страстного и неожиданно близкого мне человека.

По композиционному построению, по развертыванию сюжета книга Заборова — роман со всеми характерными атрибутами жанра. Роман этот многослойный, и читать его следует не торопясь, внимательно, и желательно не один раз. При первом прочтении увлекает и ведет за собой сюжет (хотя сам автор утверждает, что для его формы изложения сюжет — понятие вполне условное), и в нетерпеливом стремлении узнать, как развиваются дальше описанные события, читатель рискует пролететь без пересадки замечательные страницы об искусстве и художниках, об истории и обществе, глубокие философские мысли и «лирические отступления».

Образный язык романа необычайно богат. Заборов — художник не только кисти, но и пера. Многие найденные им сравнения и метафоры могли прийти в голову только художнику. Кто, кроме него, заметил бы на венских полицейских «береты цвета Вермейеровской терракоты»? Или увидел вот так утреннюю встречу в украинской мазанке с хозяйским котом: «Квадрат солнечного света на полу, как если бы земляной пол светился изнутри. В центре слепящего рыжего пятна в перекрещении теней оконной рамы сидел хозяйский черный кот неподвижно, монументально, словно Сфинкс с вытянутыми передними лапами и поджатыми задними, как на одной гравюре Гюстава Доре. Мордой он упирался в упругий поток света, льющегося из окна. Мириады сверкающих пылинок-золотинок суетливо метались в луче, не смея преступить резко очерченную границу света и тьмы». Или вот так вспомнил о Дне Победы: «Выброс неистового восторга, любовного страстного экстаза был не что иное, как вселенский оргазм зачатия новой мирной жизни». Или сравнил прогнивший железный занавес с рассыпающейся фреской: «Плотина начала крошиться и распадаться на глазах подобно старым фрескам в соприкосновении с дневным светом, дуновением свежего воздуха».


Композиционно роман состоит из четырех частей, разделенных географически: Ленинград, Москва, Минск, Париж и с ним — остальные пять шестых земного шара, ставших автору доступными, когда он оказался в эмиграции.

Заборова в его повествовании совершенно не стесняют вопросы хронологии. «Для этих воспоминаний я выбрал память чувств и эмоций… Вспоминаю не порядок действий, а то, что высвечивается. Мне веселее шагать по трассирую­щим вспышкам памяти, и пусть в этом пространстве факты перемещаются, пересекаются, путаются — это неважно. Не хронику пишу».

Первая часть романа посвящена годам, проведенным в Ленинграде, и не просто в Ленинграде, а в одном из самых элитных и закрытых его конклавов — Академии художеств. «Императорская Санкт-Петербургская академия художеств за 250 лет своего существования, включая советский период, не потеряла своих корней. Ее родной фасад хоть и обветшал, но по-прежнему украшает собой нев­скую набережную. По-прежнему позади здания академический сад, окруженный чугунной решеткой. Словом, цитадель, монастырь».

В памяти автора радость овладевания секретами мастерства в этой цитадели, совпавшая по времени с муками созревания и прорастания в мальчике мужчины, слиты в отчетливое, передающееся читателю ощущение счастья.

«Я был влюблен. Впервые. Мне шел семнадцатый год. Все симптомы этого недуга, вдохновенно прописанные культурным человечеством в высокой поэзии и прозе, я переживал бурно, нервно, страстно — в слезах и восторгах». Это — первые строчки романа.

Первая любовь, постепенно заглохшая на стадии поцелуев, сыграла решаю­щую роль в профессиональной и личной судьбе художника: она привела его в лучший художественный вуз страны.

В Ленинграде мы впервые знакомимся с ангелом-хранителем автора книги, принявшим в этом случае облик директора средней художественной школы — почти несбыточной мечты художественно одаренных детей и их родителей. Этот материализованный ангел-хранитель внешне походил на Коровьева из бессмерт­ного булгаковского романа. Позже, как и положено существам из высшего мира, ангел будет принимать самые разные обличья — друзей, появляющихся нежданно-негаданно в критические моменты жизни, владельцев художественных галерей, красивых женщин, любителей и ценителей искусства — и каждый раз будет подсказывать автору неординарные, иногда парадоксальные, но в конечном счете всегда верные решения.

Однажды заборовский ангел-хранитель принял облик авианосца. Студенты Академии сдавали зачет по французскому языку. В ожидании своей очереди Заборов сидел на ступеньках, спускавшихся к Неве. Было начало мая, по реке только прошел ледоход. Вдруг Борис увидел, что река несет человека, и этот человек тонет. Не размышляя ни секунды, он бросился, как был, в одежде в воду.

Слово автору: «Это был огромный детина в солдатской гимнастерке. Безумно вытаращив глаза, он отчаянно колотил лапищами по воде, пытаясь ухватиться за меня. Это была бы верная гибель. Я кружился на расстоянии от него. Взмахнув руками еще несколько раз, солдат скрылся под водой. В ту же секунду я был над ним и, ухватив за густую шевелюру, поднял его голову над поверхностью. Нас быстро несло вниз по течению. У опор моста Лейтенанта Шмидта я почувствовал, как меня сковывает холод, который я не ощущал в первые секунды эйфории. Последнее, что я запомнил, и что отпечаталось в затухающем сознании, — невероятно быстро нарастающая черная толпа людей на набережной. Возможно, это поздняя аберрация памяти».

Случилось невероятное. Ниже по Неве стоял английский авианосец — первый дружеский визит такого рода в Советский Союз! Авианосец запеленговал тонущих и выслал катер, который спас и Заборова, и смертельно пьяного солдата, чуть не ставшего причиной его гибели.

К этому времени Заборов успел заработать в Академии четыре серьезных выговора, и ему грозило отчисление. Дело отчасти в том, что романтическая юношеская влюбленность постепенно уступила место более земным утехам порывистого и страстного юноши; тут и Машенька с ее «ярким румянцем расцветающей женской молодости»; и роковая красавица, пытавшаяся покончить с собой, из-за чего Борис чуть не вылетел из Академии. «Был я чертовски хорош, верно», — напишет он в другом месте романа и по другому поводу. Все поздравляли Заборова с «героическим поступком», и ему все было прощено. Ленин­градский военный округ наградил его грамотой «За спасение утопающего советского солдата». «Вот тогда я, кажется, понял природу героических подвигов, — пишет автор. — Это всего-то мгновенное помешательство, когда человек теряет инстинкт самосохранения, забывает о ценности жизни. А когда мгновение уходит, все уже бывает подчас непоправимо».

Остается добавить, что за проявленное мужество годовой зачет по французскому языку Заборов получил без экзамена, в результате чего французский у него остался в зачаточном состоянии; в Париже художнику пришлось овладевать им «методом глубокого погружения». В язык, а не в ледяные невские воды.


Про таких везучих людей говорят: «поцелованы Богом». Замечу в скобках, что в виде бонуса Заборов был поцелован еще и Джиной Лоллобриджидой, о чем в романе имеется небольшая яркая вставка.

В романе много откровенно чувственных страниц, написанных очень элегантно и изысканно, с поистине набоковским мастерством. Отдельно от них стоят пронзительные, проникнутые нежностью страницы, посвященные жене художника, Ире. «Я узнал ее сразу. Сердце замерло. Она поднималась навстречу легкой поступью, тоненькая, бронзовая, в открытом сарафане в бело-голубую крупную клетку…»

Рожденная «в глухие годы», а точнее — в 1937-м, Ирина, уже будучи взрослой, узнала, что ее отец, поэт Борис Корнилов, был расстрелян незадолго до ее рождения. Ее маму Люсю и ее саму спас друг семьи, «мальчишка», в те годы студент Академии художеств, а в будущем замечательный художник Яков Басов, чью фамилию она и носит.

Далее все развивалась по плану ангела-хранителя: Ирина училась в Москве. Ценой невероятных усилий Борису удалось перевестись из ленинградской Академии художеств в московский Суриковский институт.

Здесь ангел-хранитель «сыграл» на взаимной неприязни двух представителей властных структур — президента Академии художеств Иогансона и директора Суриковского института Модорова, недавно вышедшего из белорусских лесов, бывшего партизана и махрового антисемита. Приказ, подписанный Иогансоном о переводе, был получен Борисом в здании академии. Так был заложен «азимут пути», приведший полстолетия спустя Заборова в это же здание на Пречистенке, где ему вручали регалии почетного академика Российской академии художеств. События жизни иногда замечательно рифмуются.

«Если бы еще несколько месяцев назад какой-либо прорицатель сказал, что я оставлю Академию и Ленинград по своей воле и приложу для этого невероятные усилия, я решил бы, что он шарлатан. Но произошло именно так… Град Петров, в котором я был так счастлив, потеснила новая любовь — любовь к женщине… Я смотрел в эти глаза, ставшие дорогими, и уже знал, что разлучить нас сможет только «одна ночь, которая ожидает всех».

Итак, Заборов покинул Ленинград («российских провинций столицу», по замечательному определению Александра Городницкого) и начал осваивать Москву. Его взгляд на Ленинград и Москву интересен, помимо остального, тем, что отстранен и непредвзят: оба города «равноудалены» от Минска, в котором автор родился и вырос, и оба сыграли огромную роль в его судьбе.

«Ленинград и Москва — различные психологические пространства, в которых сформировались соответственно два столь же отличных типа мироощущения, поведения. Я, по-видимому, вобрал в себя оба… Санкт-Петербург был замыслен как столица государства Российского, так и был построен — строго по плану, “пышно, горделиво”… Москва, которая лепилась веками разноплеменным народом дом к дому, как ласточкины гнезда, внятно отличается эмоциональной демократичностью, эклектикой хаотичного силуэта от аристократически рационального и строгого архитектурного рисунка Санкт-Петербурга… Две столь различные архитектурные среды сформировали столь же разный тип бытового, жизненного и художественного сознания… Каждый перенос российской столицы из одного города в другой сопровождался бурным развитием одного и хирением другого… Маленькая головка центра управляет разрастающимся телом империи, ноги которой не в силах ее удержать. Империя рушится, что Римская, что Оттоманская, что Российская. И всякая попытка воскресить новую на обломках старой — обречена».


Московская жизнь конца пятидесятых годов прошлого века бурлила в котле хрущевской оттепели, предлагая каждый вечер жителям и гостям столицы нелегкий выбор между концертами, литературными чтениями, театральными спектаклями, закрытыми выставками художников андеграунда или просто дружескими посиделками. Заборов включился в эту жизнь и телом, и душой. И если в его ленинградский период «все серьезные переживания происходили на территории Академии», то «за четыре года учебы в Москве — ни одного в стенах института. Жизнь протекала на улицах Москвы… повсюду, где можно было заработать копейку, а, получив чего доброго гонорар, посидеть в кавказском полуподвальчике на Тверском бульваре».

Хрущевская оттепель. В романе приведены слова Ахматовой: «Теперь две России взглянут друг другу в глаза — та, что сидела, и та, что сажала». Заборов замечает, что это сформулировано красиво, но не точно, ибо Ахматова не вместила в свою фразу третью Россию; эта третья Россия — его (и мое) поколение, «которому исторический процесс предложил роль арбитра, третейского судьи в названном Ахматовой противостоянии. Увы, увы, наше поколение оказалось хилым, с гнильцой, просрало в междоусобных жалких амбициях грандиозную возможность… Сегодня две России на самом деле смотрят в глаза одна другой: та, которая разодрала и разграбила, и та, которая осталась у разбитого корыта».

Да, недолго музыка играла. Первая оттепель не продлилась и десяти лет. В начале шестьдесят шестого года интеллигенцию в СССР и за рубежом взбудоражил процесс Даниэля и Синявского, а в шестьдесят восьмом году — вторжение в Чехословакию. «Чудовищный опыт совдепии, все ее трагические реальности сюрреалистического абсурда» вернулись на круги своя. «Кувыркаясь в волнах эйфории, блуждая в лабиринте иллюзий сумасшедших надежд, увлеченные обманками тайной свободы, “свобода, бля, свобода, бля, свобода”... и не приметили, что эта специфическая оттепель окончилась и что советская власть, никуда не исчезнувшая после Сталина, очнувшись от нокдауна и напялив на свои железные десницы пуховые рукавицы, уже набросила петлю на горло беспечного, как всегда, народа, склонного чаще реагировать рефлексиями, нежели прислушиваться к голосу разума и исторической памяти».

В Москве Заборов приобрел друзей, портреты которых написаны теплыми красками его словесной палитры. Читателей ждут встречи с Евгением Бачуриным, Петром Фоменко, Михаилом Светловым, Евгением Евтушенко, Василем Быковым, Михаилом Курилко, Веней и Галей Смеховыми, Эдуардом Кочергиным, Давидом Боровским. Незадолго до эмиграции, в Минске, автор встретился и подружился с Александром Галичем. Неудивительно, что все перечисленные — люди литературы и театра. Театр играл в жизни автора большую роль, и на страницах книги он с удовольствием вспоминает спектакли, оставившие след в его душе. По узкой специализации в Суриковском институте Заборов — театральный художник, но его собственная театральная карьера не задалась с самого начала: все четыре спектакля, на которых его как сценографа приглашали работать, были закрыты цензурой. Один из этих сюжетов, посвященный постановке вместе с Петром Фоменко пьесы Сухово-Кобылина «Смерть Тарелкина», он описывает подробно. В этой и других его театральных историях, как в капле воды, отразилась вассальная зависимость советского театра от идеологической тирании советского режима. Не желая зависеть от партийных церберов, Заборов поставил точку на театральной карьере.

Очень близка автору этих строк позиция Заборова по отношению к театрализации и экранизации литературных произведений. Инсценировки замечательных литературных произведений иной раз вызывают раздражение, а бывает — и резкий протест. В эмоциональном эссе на эту тему Заборов говорит о недопустимости вольного обращения авторов и режиссеров с оригинальным текстом, называя инсценировки «эстетическим преступлением против нравственности». Досталось даже Любимову за «Мастера и Маргариту».


Но закончились годы учения, получен диплом, и Заборов возвращается «по месту прописки» — в Минск, где он родился и вырос. Нелегкий переход! По статусу Минск — столица республики, но по большому счету — провинциальный белорусский город, в котором молодому художнику предстоит определяться с профессиональным будущим. Карьеру советского живописца Заборов закрыл себе сам, не желая «участвовать в бесовском блуде и быть иллюстратором пропагандистской пошлости». Выход он нашел в книжной графике, ибо она «оставалась относительно нейтральной территорией, которая укрылась в тени литературного текста». На этом поприще он был успешен и востребован, «занимался ремеслом иллюстратора и оформителя книги охотно, иной раз страстно и самозабвенно». За иллюстрации к «Кроткой» Достоевского, выполненные в технике офорта, Заборов получил престижную международную премию и даже, впервые в жизни, выехал за рубеж, в Восточную Германию, чтобы подписать свои офорты, включенные в редкое (всего сто двадцать экземпляров) подписное коллекционное издание «Кроткой», напечатанное в Дрездене. Книжная иллюстрация хорошо кормила, и у художника было все, что следует иметь человеку, — квартира, машина, хорошая семья, любовь друзей и коллег, не было только одного — профессионального удовлетворения. Желание делать свое, быть художником в том смысле, как он сам понимает, привела Заборова через два десятилетия в Париж — а куда же еще!


Его первым пунктом на пути в Париж была Вена, где семья, поддерживаемая Толстовским фондом, провела больше полугода в ожидании визы во Францию. Гуляя в праздности по городу, Заборов встретил приятеля студенческих лет. Говорили они, естественно, по-русски, на что среагировала некая молодая особа, австриячка хорватского происхождения, оказавшаяся преподавательницей русского языка в младших классах венской школы. Звали ее Дарья. Под этим именем и в этом облике предстал в Вене заборовский ангел-хранитель. Дарья оказалась человеком чрезвычайно энергичным и лишенным комплексов. Для нее просто не существовало преград. Ее заботами Заборов в течение двух — трех дней подписал два контракта на оформление книг с детскими издательствами — событие маловероятное даже для местных художников. Дарья нашла ему мастерскую, где он мог заниматься живописью, и, наконец, — что было выше всех ожиданий — организовала ему встречу с директором музея Альбертина, крупнейшего в мире собрания рисунка, гравюры, офорта. В романе очень забавно описана смена эмоциональных состояний автора в процессе этого визита. Итог: музей купил у Заборова восемь офортов к «Кроткой». Так начался его путь к признанию.

Мы подходим к четвертой — Парижской части повествования, насыщенной элементами приключенческого романа, с той разницей, что все описанное — чистая правда, способная, однако, пошатнуть неверие самого твердолобого атеиста. Началась вереница удивительных везений. Спрашиваю — за что так любят Заборова боги? Может, за то, что, рискуя жизнью, спас тонущего пьяного солдата? Да кому он интересен, этот пьяный солдат, там — наверху? Или, может, боги любят его за многие и яркие таланты? Так это, вообще говоря, есть не его, а их заслуга — они же сами его талантами и наградили. А может, все просто: любовь не требует обоснования? Скорее всего, именно так.

Олег Целков, живший к тому времени в Париже уже два года, с дружеской прямотой писал Борису в письме, что «таких художников, как ты, раком не переставить от Парижа до Москвы». То есть в Париж Заборова никто не звал и никто его там не ждал. Борис находился в глубокой депрессии.


«Кто обрек художников на безденежье? — спрашивает Заборов в одном из своих характерных “вопросов в никуда”. — Почему те, кто оставил людям на вечное пользование бессмертные духовные богатства, при жизни были унижены нуждой, а то и полуголодным существованием. Деньги, которые зарабатывает художник, самые чистые. Он добывает их сердцем, умом, и делами рук своих. В одиночестве своей мастерской. Никого не эксплуатирует, не губит, никого не обворовывает. Его руки не обагрены чужой кровью. Плоды его трудов собирают люди не по принуждению, а по своей прихоти или иной раз из сострадания… Только богатство других делает возможным существование искусства и помогает художнику выполнить долг, завещанный от Бога».


И тут опять вмешался ангел-хранитель, обрядившийся на этот раз невероятным Евгением Евтушенко. «Вот в это время и появился в Париже Евгений Евтушенко — не как эмигрант или турист, а как гражданин мира… Мы встретились за ужином у Целковых. Женя был в Париже проездом по дороге в Рим, где через день должен был состояться вернисаж его фотографических работ. Он приглашал Целковых и меня ехать вместе, тем более что включил в экспозицию два моих портрета, сделанных им в Переделкино на могиле Пастернака, незадолго до моей эмиграции. Евгений Александрович не мог осознать нашу социальную разделенность. Он — славный сын своего отечества, я — добровольный подкидыш в чужой стране. Расстроенный, я вернулся домой и рассказал Ире о встрече и о “провокационном” приглашении Е.Е. Неожиданно Ира говорит: “Ты должен поехать”. “На какие деньги?” — спросил я, совершенно пораженный ее словами. “На последние”, — ответила она». Поездка в Италию возродила Бориса к жизни, и в Париж он вернулся «с новым мироощущением и обновленными надеждами».


Как-то во время прогулки по Латинскому кварталу, проходя мимо галереи Клода Бернара, одной из самых престижных в Париже, Целков заметил: «Если к концу жизни попадешь в эту галерею, считай, что приехал не зря». Спустя три месяца Заборов уже работал с этой галереей. Роль его ангела-хранителя на этот раз взял на себя, видимо, вовремя умерший брат владельца галереи. У него осталась девятнадцатилетняя дочь, которую на семейном совете было решено приобщить к галерейному делу. Доверенному человеку Клода Бернара было предложено собрать группу из семи художников; было решено в первый год в новой галерее устраивать их групповые выставки. Заборов попал в поле зрения Клода Бернара, и второй год начался с его персональной выставки. В день вернисажа на всех выставленных тринадцати его работах стояли красные точки, иначе говоря, они уже были проданы. Таков был почерк этой галереи! К концу выставки выяснилось, что галерейное дело совершенно не увлекает молодую хозяйку и вообще она собирается замуж в Соединенные Штаты. Галерею закрыли, группу распустили, а Заборов переехал в основную галерею Клода Бернара! Такая рождествен­ская сказка. С галереей Заборов успешно сотрудничал семь лет, но начал ощущать стеснявшие его рамки, и постепенно отношения сошли на нет.

Это могло бы быть финансовой катастрофой, но ангел-хранитель позаботился, приняв на сей раз образ японского фаната живописи по имени Окада-Сан, у которого были три галереи в Токио на Гинзе, — фигуры трагической, которому в романе посвящено много теплых строк.

Примерно тогда в Париже появился московский художник Гариф Басыров и попросил Заборова помочь ему в переговорах с галереей Энрико Наварра. Результатом случайной встречи явилась первая монография Бориса Заборова, изданная в Швейцарии внучкой Марка Шагала Мерет Майер и ее мужем Эвальдом Грабером.

Дальше происходило еще много чудесного. Ретроспективная выставка в Пушкинском музее — первая выставка художника-эмигранта «третьей волны». Затем ретроспекции в Русском музее и Третьяковке. Интересна их история. Утром того дня, о котором хочу вкратце рассказать, Заборов получил от Русского музея приглашение. Заманчиво, что и говорить. Но организация такой выставки дело трудное и дорогостоящее. Самому художнику не под силу. Спонсора у Заборова не было, и ситуация казалась бесперспективной. Днем, проходя мимо кафе «Палетт» (Палитра), где спокон веку собираются художники, Заборов встретил Боба Валуа, владельца трех галерей. Вы никогда не знаете, какой облик примет ваш ангел-хранитель. Этот был импозантный, двухметрового роста, с породистым лицом, мясистым крупным носом и сигарой во рту. Обменялись приветствиями, зашли выпить чашку кофе. Среди прочего Заборов рассказал Бобу о письме из Русского музея. На следующий день Боб позвонил: «Борис, я нашел тебе спонсора!». Этим спонсором, конечно, оказался он сам.

Можно бы продолжить, но лучше прочитайте все в книге.


Теперь я подхожу к кульминационным событиям, связанным в судьбе Заборова с Флоренцией. В 2008 году в мастерской Заборова появился Паскаль Бонафу — крупнейший знаток автопортрета в мировой живописи. Он тогда замыслил выставку под названием «Я! Автопортрет двадцатого века». Паскаль Бонафу посетил мастерскую Заборова, увидел его автопортрет («Художник и его модель»), работа ему понравилась, и Бонафу включил ее в экспозицию выставки в Люксембургском дворце. Оттуда выставка переместилась во Флоренцию, в галерею Уффици. По завершении выставки музей Уффици приобрел эту картину для коллекции автопортрета, которую начала собирать семья Медичи в XVI веке. 4 февраля 2008 года состоялась церемония передачи картины Бориса Заборова «Художник и его модель» в собрание галереи Уффици.

Что может быть выше такого признания!

Не выше, но равнозначно: прошло еще десять лет, и Заборов получил от Флорентийской академии изящных искусств — старейшей академии Европы — предложение персональной выставки. В марте 2018 года выставка Заборова состоялась под крышей, где стоит «Давид» Микеланджело, а Заборов был избран академиком Флорентийской академии.

Это завершающие страницы книги, которую я сейчас держу в руках. Надеюсь, при грядущих переизданиях к уже имеющемуся повествованию добавятся новые главы.




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru