Об авторе | Вечеслав Казакевич родился в 1951 году в поселке Белыничи Могилевской области. Окончил филологический факультет МГУ. С 1993 года живет в Японии. Постоянный автор «Знамени». Предыдущая публикация — рассказы «Бумажный стаканчик» (№ 12 за 2018 год).
Вечеслав Казакевич
Тени на холме
рассказы
Собаки
Не белокаменная громада замка с золочеными рыбьими хвостами на крыше, не толпы китайских туристов и фонтаны, шумящие громче китайцев, привлекали нас сюда. Звал таинственный зеленый сумрак, в котором чудились совершенно неожиданные вещи. Например, лук со стрелами, забытый в детстве в кустах возле дома. Или оторванная от куклы пластмассовая рука, высовывавшаяся когда-то из песка, как рука утопающего. Давно потерянные сокровища витали в этом сумраке и все до единого принадлежали нам с Томом.
Томас Самоаварен, как и я, прилетел в Японию совсем недавно. Был он из Канады, а его предки из Финляндии.
— Можно тебя называть Томом? — дружески спросил я, видя, что он намного младше меня.
— Нет, — с достоинством ответил он. — Мне не нравится быть Томом.
— А Самоваром? — с досадой откликнулся я.
— Самоваром можно, — охотно согласился он, великодушно списав неточное звучание своей фамилии на особенности русского произношения.
Канаду он не любил: «Кругом одни доносчики! Попробуй выпить на улице, сразу в полицию позвонят». Америку тоже не жаловал: «Там все, кто на чем, свихнулись!» Зато на Россию возлагал большие надежды. Он мечтал, что российский президент однажды проучит и Канаду, где не разрешалось пить на улицах, и Америку, где Тому не нашлось работы.
Приехав в Японию и став ассистентом учителя английского языка, Том неожиданно для себя начал писать стихи. Я со своими двумя худосочными поэтическими сборниками казался ему настоящим мэтром.
— В Канаде, чтоб тебя издавали, — жаловался он, — надо быть чернокожей одноногой лесбиянкой, больной СПИДом!
— В России и это не поможет, — с невольной гордостью отвечал я.
Интересно было сравнивать Тома с русскими поэтами. Регулярно он покупал лотерейные билеты в надежде разбогатеть. Аккуратно платил взносы в экзотический гонконгский фонд, рассчитывая получать в старости большую пенсию. Позвав меня в гости, приготовил вермишель с кетчупом и достал холодную вареную курицу. Ножом и вилкой он долго и тщательно отковыривал от куриных костей мясо, пока от курицы не остался только голый остов, такой неправдоподобно чистый и гладкий, что казался театрально-бутафорским, предназначенным для вздохов: «бедный Йорик» или «бедная Ряба».
— Хочешь, возьми домой, — протянул он мне скелет.
— Зачем? — удивился я.
— Суп можно сварить, — рассудительно ответил Том и, видя, что я не покушаюсь на куриное анатомическое пособие, упрятал его в холодильник.
Он охотно согласился встретиться в следующий раз на моей станции около знаменитого замка. В назначенный час я стоял у метро, предвкушая, как сейчас в людском потоке покажется мой новый знакомый. «От начинающих поэтов нигде не спрячешься, — с удовольствием думал я, — ни в Москве, ни в Японии!» Не только глупое самодовольство наполняло меня. Неожиданная находка в другой стране не просто товарища, но собрата, пусть и начинающего, грела сердце.
Том выделялся издалека. Похожее на глобус вольготное брюшко не привыкло втягиваться под ремень. Стекла толстенных очков наводили на мысль о батискафе. Голова смахивала на гору: сверху была голой, в средней части со щетиной, внизу поросла бородой.
С многообещающе булькающим пакетом вступили мы в громадный парк, окружавший замок. Хладнокровно миновали лавочки в низкорослом саду умэ, набитом фотографами, без всяких сожалений пропустили скамейки с пенсионерами у оборонительного рва с доведенной до блеска водой, оставили без внимания столики с разномастной публикой под полотняным навесом.
Забравшись на широкую крепостную стену, заросшую деревьями и кустами, мы прошли на самый дальний бастион, куда не ступала нога туриста, и с торжествующим вздохом опустились на землю. Далеко внизу за парапетом быстро забывались городские кварталы.
Хвостатый замок, как русалка, плыл в синеве.
— Тут Киплинг был, — сказал я.
— Кто это — Киплинг? — с треском открыл Том банку пива.
— Может, ты и Маугли не знаешь? — насмешливо поинтересовался я.
— Маугли тоже тут был? — деловито уточнил Том, сворачивая жестяную башку бутылке виски.
— Возможно, — оглянулся я вокруг.
Дзельквы, сосны, дубы, железные и камфорные деревья окопались на бастионе, как его последние защитники. Одни стояли молодецки, грудь колесом. Другие — держались на честном скрипе.
Том окончил факультет теологии. Самыми любимыми его предметами в колледже были самокрутки с марихуаной, зеленый газон и собрания анархистов.
— Читай классику, — вспомнил я обычную присказку литконсультантов и редакторов.
— Посоветуй что-нибудь.
Шумя страницами, любимые книги ринулись на меня со всех сторон. Я ощутил себя всесильным джинном, готовым осыпать несметными богатствами моего собеседника.
— Возьми «Остров сокровищ», — предложил я, глядя на старую сосну с пиратским костылем под мышкой и с вороной на плече. — А потом «Три мушкетера».
— На здаравье! — почти по-русски сказал Том, подняв к небу пластиковую посудину с желтоватым напитком.
Он извлек из сумки папку со стихами и принял самый безразличный вид, пока я, шевеля губами, стал постигать его произведения, застревая на незнакомых словах и спрашивая их значение. С каждым глотком виски говорить по-английски становилось легче и приятнее. Я слушал себя, будто со стороны, с наслаждением ощущая литавры и тулумбасы, которые, казалось, все громче звучали в моем голосе. Что такое тулумбасы, я забыл. Но почему-то от литавр они никак отставать не хотели.
Черный муравей полз по верлибрам Тома, их поглаживали тени ветвей и облаков, ветер пытался унести с собой.
— Вот так и надо! — воодушевлялся я.
И польщенный Том спрашивал, о чем ему писать.
— О навсегда потерянном! — безапелляционно чеканил я.
Мой подопечный согласно кивал. Покладисто и добродушно он даже выражал готовность не разрушать с помощью русских свое государство.
Других мест для наших свиданий мы не искали. Из метро мой ученик выходил с уже открытой банкой пива. Пил он так, будто был гражданином не Канады, а России. Впрочем, канадцем он стал только в Японии.
— В Канаде, — с обидой говорил Том, — когда узнавали, что туда всего лишь мой дед переселился, меня финном называли.
Уютно было вместе с ним укрыться на высоком покатом бастионе, сложенном из огромных глыб, который стал для нас таким же родным, как тот бастион, на котором с вином, мушкетами и великолепными тайнами засели когда-то три мушкетера во главе с д’Артаньяном. Расстелив магазинный пакет, как белую скатерть, мы выкладывали бутылки и закуску. Упругая трава приподнимала нашу самобранку, устраивала на ней горные вершины и долины, со всех сторон тянулась к хлебу и заглядывала в стаканы.
Трава состояла из абсолютно разных физиономий. Простые былинки соседствовали с листьями и колосьями, гладкие стебли — с зазубренными и зонтичными. Попадались франты с изумрудным жуком в петлице. Высились гиганты в виде колоколен, ветряных мельниц, вопросительных знаков. «Трава живет всегда вразброд», — доносилось то ли с деревьев, то ли с прохожего облака.
По слухам, во внутреннем дворе замка ночью можно было встретить привидение жены сёгуна, покончившей с собой. Меня это совсем не удивляло. Стоило траве и деревьям обступить нас, передо мной при свете дня возникала моя мать, и в эмалированном тазу на плите по-детски пускало пузыри варенье. И когда Том доставал стихи про дом с красными стенами и про оладьи с кленовым сиропом, я не сомневался, перед ним тоже брезжат тени тех, кто живет или лежит в другой земле.
Как горела от солнца и надежд голова моего ученика! Рядом с ним и мне казалось, что все впереди. Вороны закрывали глаза черными крыльями. Весело я думал, что воссоздаю империю, в которую снова входит Финляндия. Двое подданных было в этой необъятной империи. И два императора в зубчатых коронах восседали на зеленых тронах.
Скоро у Тома появилась невеста. Он нашел ее в кафе для иностранцев, куда японки приходили практиковаться в английском, а иностранцы — знакомиться с японками. Это было юное создание ангельской внешности с таким нежным голоском, что им могли разговаривать херувимы или новорожденные комарики. На английском она еле говорила, и я спросил у Тома, как они общаются.
— Если она меня не понимает, — бодро изрек он, — я говорю: «Окей, вернемся к этому разговору лет через десять!»
Появившись на бастионе, японка застенчиво и еле слышно призналась, что тоже пишет стихи. Она перевела несколько своих хайку на английский, и я пораженно воскликнул: «Ты обязательно должна писать!» Стихи у нее были намного необычнее, чем у моего друга.
Том был даже слегка обескуражен талантами своей избранницы. Но быстро взял стакан в руки и рассказал, что мать невесты, услышав об иностранном женихе-поэте, испугалась: «Он случайно не наркоман?» А узнав, что свидетелем у него на свадьбе будет русский друг, тоже поэт, обреченно заметила: «Вот увидишь, они — гомосексуалисты!»
На свадьбу прилетел брат Тома. Я думал, что Том повезет его в знаменитые храмы, к снежным обезьянам, в большой океанариум. Но мой верный ученик привез его ко мне, и я растроганно подарил гостю деревянную куклу дарума. Осушив все, что можно было осушить, мы обнялись, и я с чувством зачитал Йейтса: «Come away, o human child!», «Уходи, о человеческое дитя!» И Том с братом зарыдали, как сорок тысяч детей. И я заплакал вместе с ними.
Наутро Том мрачно поведал по телефону, что они с братом подрались. Брат огрел его по голове японской куклой, и на лбу несчастного Тома, как маячок на полицейской машине, заполыхала сине-красная шишка.
— Зря ты ему дарума подарил, — уныло пробормотал Том.
«Я ему чугунную статуэтку Будды хотел дать!» — вертелось у меня на языке.
На свадьбе Том был в кричащем, вернее, визжащем розовом галстуке с ярко-голубыми свиными рылами на нем. Никто в ресторане не обращал внимания на бело-воздушную невесту, на сверкающий стеклом и мельхиором стол. Все не могли оторвать глаз от необыкновенного галстука. Том был на верху блаженства.
С грустью я готовился к тому, что теперь он будет спешить с работы к супруге, сообща с ней лакомиться не обглоданным куриным панцирем, а тонкими и полезными японскими яствами, а потом они поочередно будут читать друг другу новые произведения.
Но первое, что трагически-потрясенно сообщил мне Том после женитьбы, было:
— She is witch!
— Ведьма? — поразился я, представив, как ангельского вида японка верхом на бородатом Томе вылетает в трубу и несется над Тихим океаном.
К сожалению, все было прозаичнее. Его невеста, едва выйдя замуж, не только позабыла о своих хайку, но выказала полное пренебрежение к стихам, над которыми корпел муж. Она требовала отдавать ей всю зарплату и приходила в ужас, если он садился ужинать, не приняв ванну.
Каменный бастион надежно укрывал нас от нее и других японцев, и клевер в розовых каракулевых шапках вытягивался, как почетный караул. Невольно я вспоминал страну дремучих трав, куда бежали, уменьшаясь в размерах до муравья, отдельные советские писатели. Но и там их подстерегали опасности. Хищники вроде скоростной стрекозы или богомола могли в любой миг оборвать их жизнь.
Нам не надо было превращаться в муравьев. Под сумрачными деревьями в зеленовато-синих потемках, в которые мы попадали, нас ждали только любимые призраки и давно утраченные вещи. Запертое в нашей памяти радостно кидалось тут на волю. И супруга сёгуна протягивала ему свой кинжал.
Том познакомился с одним необыкновенным англичанином, который пел, играл на разных инструментах, включая японскую флейту, сочинял роман и вдобавок путешествовал по Востоку на велосипеде.
— Кто он такой? — самым беспечным тоном осведомился я.
— Гений! — убежденно ответил Том.
Встречаться мы стали реже. Стихи он теперь присылал мне мейлами. В них уже не скрипело на веранде дедовское кресло-качалка, и выношенная шляпа не шлепалась с вешалки на пол. Том стал писать сложно и путано.
— Слишком темно, — сказал я ему.
— А Джерри нравится! — возразил он. — В субботу у нас будет poetry reading. Приходи!
Тесный, с заржавленными металлическими стульями бар явно не от хорошей жизни решил зазвать к себе поэтов и их почитателей. Угрюмый бармен впивался в каждого входящего таким убийственным взглядом, что в страхе за свою жизнь все торопливо просили у него хотя бы сока.
Уступая мольбам Томаса, боявшегося, что никто на поэтические чтения не соберется, я привел с собой несколько робких первокурсниц. Нас направили на второй этаж, где чернел допотопный, громадный, как комод, телевизор. Пол под ногами угрожающе прогибался. В любой миг мы могли провалиться на голову хозяину заведения.
Бледный Томас взял микрофон. Он страшился провала еще больше нашего. Дюжий англичанин в кроссовках такого размера, что шнурки в них, наверно, составляли метров пять, впихнул в видеомагнитофон кассету и приложил к губам бамбуковую флейту сякухати. Ископаемый телевизор ожил. На экране появился голый негр самой зверской наружности и раскинувшаяся, словно Белое море, обнаженная блондинка. Негр поднял невообразимо длинную черную мачту, и блондинка заохала, как чердак с голубями.
Томас открыл рот, а англичанин дунул во флейту. У-у! Вместе с телевизором у них получилось примерно так:
Реальное сейчас,
Ох, ох, а-а-а!
У-у!
Намного более необъяснимо,
Ох-ох, а-а-а!
У-у!
Так как мы имеем метод.
Ох, ох, а-а-а!
У-у!
Но наши гены эгоистичны,
Ох-ох...
— Ну, Том! — не зная, то ли плакать, то ли смеяться, оглянулся я на своих студенток.
Долго мы с ним не созванивались. А когда я, наконец, его услышал, он расстроенно и твердо выдохнул: «Прости! Я очень хочу вернуться к нашим встречам!»
— А где Джерри? — поинтересовался я.
— В Китай поехал на велосипеде.
Гигантские кроссовки больше не пугали здешние тротуары.
— Мне не пишется, — пожаловался Том. — Есть только один способ.
— Какой?
— Ставлю перед бумагой виски...
Со странным чувством шел я с блудным учеником к знакомому бастиону, впуская в глаза лишь то, что сгущало заветные сумерки. Куст шиповника с цветами и листьями чуть ли не до пояса рухнул в воду рва. То ли утопиться решил, то ли просто искупаться. Незнакомая птица попискивала в зарослях, как морзянка. Приятно было иметь общие тайны с лопухами и птицами.
Дружно мы выложили на траву пластмассовые вилки и стопки, солидно увесистую бутылку, банки с содовой. Аккуратно разложили по картонным тарелкам слезливый сыр и оливки, трепетные ломтики ветчины и хрустящие крекеры. Слюнки потекли у окрестных червяков. И паук в воздухе, заглядевшись на наше угощение, перестал вытягивать из себя золотые жилы.
— За стихи! — проникновенно сказал Том.
— За сорок человек на сундук мертвеца! — поддержал я.
И тут появился тщедушный японец с целым выводком разномастных собак. Были у него долговязые, с мордами зубилом русские борзые, английские мастифы, немецкие пинчеры, пекинесы из Пекина. На нас наткнулся один из тех бедолаг, что зарабатывают на жизнь, выгуливая чужих псов.
Как бы резвяся и играя, собачье стадо ликующе ринулось к нам. Бобики и барбосы разметали белевшие в траве листы бумаги со стихами, пронеслись по расставленным тарелкам, опрокинули открытую бутылку, разбросали в разные стороны вилки и стаканы, вмиг уничтожили сыр, ветчину, хлеб, даже оливки сожрали вместе с косточками, будто это для них мы накрыли стол.
— Убирайтесь! — возмутился Том и бесстрашно отпихнул ладонью попавшуюся под руку кудлатую псину.
Собачонка взвизгнула и затрусила в сторону.
— Don’t touch my dogs! — с неожиданной злобой вскричал вдруг собачий поводырь.
Что-то гневно лопоча по-японски, он собрал своих питомцев в кулак и, как продавец упирающихся и подвывающих воздушных шаров, поволок их прочь, пристроив к уху телефон и сердито на нас оглядываясь.
— Куда это он звонит? — с тревогой пробормотал мой товарищ.
И вдруг из-за деревьев, как курительная трубка, появился вертолет и, увеличиваясь в размерах и рычании, завис над крепостью.
— Бежим! — в страхе вскочил Том.
Пестрый сор голубей разлетался из-под наших ног. Вороны опускали синие веки. Хотелось уменьшиться, провалиться под землю. Трава кричала что-то нам вслед. Но разве ее услышишь за рокотом мотора?
Летучим вентилятором вздыбило и разворошило зеленые сумерки. Никаких призраков в них не было. Чужая страна лежала вокруг, и надо было начинать в ней жить, не обманывая себя тем, что всех, кого мы любили, мы забрали с собой.
Прощай, друг мой Том! Встретимся на бастионе.
Тени на холме
За овальным холмом, украшенным двумя живописно искривленными соснами — их, похоже, выкручивала не просто дюжая прачка, а прачка-пейзажист, — открылся расчерченный разноцветными линиями корт в зеленой проволочной ограде. На следующий день я предложил японским студентам играть там в теннис.
— Условимся, на корте говорить только по-русски. Будет дополнительная практика для вас!
Студенты посовещались, сходили к заведующему русским отделением профессору Токухиро, и с тех пор по воскресеньям, с утра, когда воробьи вопят, как американские горки, мы собирались в кампусе для выезда на теннис.
Приподнятое настроение охватывало меня при виде юношей и девушек в спортивных шортах с голыми наивными коленками, без всяких скучных словарей, учебников и тетрадей. Заведующий отделением, который наверняка появился на свет в твердом костюме, галстуке и похоронных запонках из оникса, представал теперь в вытянутых штанах с лампасами и выглядел так по-домашнему, что ему не хватало только кота у ног.
Корзины с яркими, как сигнальные ракеты, желтыми мячами, бутылки с водой и зеленым чаем лезли в багажники, и машины наперебой хлопали дверцами. Я садился впереди рядом с профессором и весело ждал обычного разговора.
— Хороший день, — осторожно начинал Токухиро.
— Очень, — кивал я. — По прогнозу будет двадцать семь.
— Не жарко.
— Совсем не жарко. Приятно будет играть!
— Ветра нет.
— Полная тишина.
— И на небе ни облачка, — инспектировал он небо.
— Ни единого.
Безопасный и уютный, как гора тюфяков, разговор рушился из-за любого неуместного замечания. В первую поездку мне бросилось в глаза аккуратное здание кремового цвета без единого окна.
— Нет ни окон, ни дверей, полна горница людей, — шутливо продекламировал я. — Что это?
— Тюрьма, — ошарашенно ответил профессор. — Хотите сюда?
В другой раз я показал на округлый холм с соснами, на котором сидели держащиеся за руки влюбленные:
— Красиво здесь!
— Самоубийцам тоже нравится, — подумав, изрек Токухиро. — Они тут часто вешаются.
Не сразу до меня дошло, что застегнутый на все пуговицы и запонки профессор предпочитает говорить исключительно о погоде не в силу своей ледяной чопорности, а потому, что, редко общаясь с русскими, боится не понять меня и опростоволоситься.
— Чего вам не хватает в Японии? — застенчиво спросил он как-то.
— Родных могил, — в порыве откровенности признался я.
— Не беспокойтесь! — заботливо сказал он. — Вы еще заработаете денег, чтобы купить себе место на кладбище.
В сезон дождей вокруг корта, как елочные игрушки, висят шарики с намалеванными на них улыбающимися рожицами. Это амулеты против дождя. Меня дождь не пугает. Однажды в грозу и ливень я играл с раскрытым зонтиком в руке и студентам тоже не дал разбежаться по машинам. Но хозяин корта знает: не все такие отчаянные теннисисты, как мы.
Сегодня он весел и возбужден. Обвязывает вспотевшую лысину скрученным в жгут полотенцем и с довольным видом показывает на полыхающее голубизной, как газовая конфорка, небо. Шарики с рожицами убедили дождь пожалеть их пустые резиновые головы.
Ко мне подходит доцент Ивано с бородкой, изобретенной в Севилье. Он молод, самолюбив и неприступен. Но на теннисе все становятся проще и доверчивее.
— Как съездили в Москву? — приветствую его.
Радостно улыбается:
— Очень хорошо! В больницу попал. В Боткинскую!
Делаю сострадательную мину:
— Что случилось?
Улыбается еще шире:
— Пирожок съел! Диагноз — сальмонеллез.
Доцент Иванов — так я его называю — гордится своим талантом попадать в разные переплеты и благополучно выбираться из них. Не зря среди его предков были, по его словам, мятежный даймё, хитрый купец-португалец, пришедший в Нагасаки на трехмачтовой каракке, и прочие знаменитости и необыкновенности.
— А я жила возле высокого здания, — вступает в разговор красавица Ямада, тоже прилетевшая на днях из Москвы. — Спросила у прохожих: «Что такое?» Мне сказали: «МИД России». «Вот хорошо», — подумала я. И каждый день, проходя мимо, шептала: «Верните нам наши острова!»
Из сумки с напитками разбираем одноразовые стаканчики и пишем на них имена. Я вывожу свою фамилию катакана. Профессор Токухиро рисует симпатичную собачью морду. Это его собака Silky. Только на теннисе мы узнали, что фотографиями собаки у него набит телефон.
На корте всегда видишь что-то новое. Кроме душ и сердец, на нем можно найти медную монетку с квадратным окошком, из которого — это легко представить! — выглядывает крохотный полевой божок в зеленом колпаке. Но чаще здесь валяются белые крупные лепестки цветов, золотой фантик, перламутровая пуговица — валюта совсем другой, нездешней страны.
Раздаются звонкие удары, и мелькают желтые криволинейные молнии. Девушки передвигаются с таким изяществом, что, кажется, не играют, а танцуют. Кусты за оградой жадно следят, не перепадет ли им мяч. За пазухой у них немало потерянных мячей.
— Я нашла осы труп! — делится со мной стеснительная второкурсница Морикава, вместе с которой мы ожидаем очереди играть.
На занятиях она говорит так неслышно, что понять, правильно она отвечает или неправильно, совершенно невозможно. Я ее окрестил Тихим Голосом. Но на теннисе волшебным образом дар внятной речи к ней возвращается.
— Осы труп, — повторяю я про себя, странно очарованный этими словами.
Над сеткой, перегораживающей площадку, вьются бабочки, мотается рыжая, как англичанка, стрекоза. Мы вовлечены в чудесную игру, где в роли мячей выступают стрекозы и мотыльки. А над нашими макушками, как многотонная буря с выпущенными колесами, проносятся «Боинги», идущие на посадку в близлежащий аэропорт. Жаль, огня из ноздрей не пускают!
По расцветке алюминиевой шкуры и по времени захода на посадку мы определяем, что это за птица и откуда. Не керосиновый смрад, а запах экзотических стран распространяют самолеты.
— Вы любите летать? — спрашиваю я второкурсницу.
— Мой дедушка не любил, — обиняком отвечает Тихий Голос нормальным голосом. — Но недавно он умер.
Я собираюсь выразить соболезнование, но Морикава продолжает:
— Все были так рады! Дедушка никогда не болел. Сел на диван и умер. После кремации мы палочками разбирали его кости и весело говорили: «Какие чистенькие! Ни одна болезнь к ним не пристала!»
— Брр-р... — думаю я.
Доцент Иванов, услышав разговор о дедушке, немедленно вспоминает о своих предках. Слышен его громкий, как на лекции, голос:
— Мой прапрадед был удивительный развратник! Развратнейший тип, — повторяет он с удовольствием. — Знаете, кем он был? Поваром в публичном доме...
Стрекоза пикирует на металлическое гнездо судьи, оранжевый самолет из Шанхая наползает, как горный обвал, неумело отбитый мяч продырявливает облако. Даже еда на корте отдает полетами. Долговязый улыбчивый Мураи открывает пластиковую коробку.
— Ягоды? — шутливо интересуюсь я.
Во время учебы в России Мураи поехал с русскими друзьями в лес за брусникой и заблудился. Через час до него донеслись слабые отдаленные крики: «Мураи! Где ты?» «Я в лесу!» — радостно закричал он.
В коробке у него что-то ссохшееся и членистоногое.
— У нас в горной деревне едят насекомых, — объясняет он. — Саранчу, детей пчел, шелковичных червей. Хотите попробовать?
— Брр-р... — продолжаю я отбрыкиваться.
Мураи, как многие студенты, раньше никогда не держал ракетки в руках. Но я уверен, это не имеет значения. На корте всех охватывает особая легкость. Обилие разнообразного летающего добра убеждает нас в собственных воздухоплавательных способностях. Мы взлетаем над площадкой, воспаряем над сеткой. Даже степенный профессор Токухиро витает в облаках с телефоном и собакой Silky.
Над землей мы становимся одной семьей. Главные и удивительные события всегда происходят на высоте.
Однажды к разношерстным обитателям небес добавилась невиданная одутловатая персона. Это был воздушный шар апельсинового цвета со стропами и плетеной корзиной. Он держался на привязи и смахивал на дворнягу, кидавшуюся при порывах ветра то на одну, то на другую тучу.
Ни одна садовая голова не выглядывала из пассажирского лукошка. Зато под ним простиралось и изгибалось широкое длинное полотнище с огромными иероглифами. Лишь одна фраза могла реять в небе: «Приглашаются все желающие для полета на таинственный остров!»
— Что там написано? — спросил я щуплого аспиранта Мацудзаки.
— В новом доме продаются квартиры...
Представляете? Гигантский перелетный колобок, воздушного странника заставили служить рекламой недвижимости, привлекать внимание домоседов!
К нашему единственному аспиранту я отношусь с нежностью. Мацудзаки рассказывал, что в школе его все считали странным, и он очень переживал из-за этого. «Но когда я познакомился со студентами и преподавателями русского отделения, я успокоился», — признался он.
Поднимается ветер, мячи становятся самостоятельнее в движениях, деревья пытаются убежать от самих себя. Лишь влюбленные сидят под причудливыми соснами как ни в чем не бывало. Возможно, на рассвете на толстой сосновой ветке покачивалось чье-нибудь тело. А сейчас лишь его тень осталась на холме. Тени всегда остаются там, где их кидают.
Я не отрываю взгляда от болтающегося в синеве пузыря и представляю, как залезаю в утлую бамбуковую корзину, широким жестом приглашаю с собой все русское отделение, и мы уносимся в сторону океана.
Только аспирант Мацудзаки остался бы на земле. Когда на занятиях я спросил его о цели жизни, он, глядя в стол, тихо, но твердо сказал:
— Защищать императора!
Помимо императора, у него, как у всех студентов, полно обычных забот.
— Что будете делать после тенниса?
— Надо реферат писать, — угрюмо отвечает он.
— А потом?
— Подрабатывать. Я официант в ресторане...
«Несчастный», — снисходительно думаю я, с удовольствием вспоминая, что меня ждут только горячая ванна и бутылка бургундского.
В другое памятное утро в перерыве между игрой высокая гибкая Кавамура, грациозно изогнувшись, наливала мне чай. Мне нравится этот японский обычай.
— У меня есть сестра, — щебетала Кавамура. — Когда она узнала, что я поеду в Россию, она заплакала и питала отвращение к России. На днях она познакомилась с мужчиной. Я сказала: «Поздравляю!» и подумала: «Не нанять ли снайпера?»
Сквозь вырез в ее майке видны возвышения маленьких грудей. Что-то неуловимо-порочное чудится мне во всех японках. Вспоминается местная легенда про святого, который сидел на облаке и увидел девушку, которая, подоткнув юката, стирала в реке. Он так на нее засмотрелся, что упал с облака!
На прошлой неделе с нами на корт увязался бойкий китайский стажер. Курчавый, с золотой цепочкой на руке, он стал ухаживать за Кавамура. Подносил ей мячи, спрашивал, не хочет ли она заняться китайским: «Уверен, у вас получится!» И постоянно, как капитан Немо, складывал руки на груди, чтобы все видели его богатство на запястье. Кавамура польщенно смеялась.
На занятии в понедельник я заговорил о глупых девицах, попадающих в когти опытных соблазнителей. «Опасайтесь иностранцев!» — гремело в аудитории. Пораженно я понял, что ревную всех своих студенток.
Нынче китайца нет, и на моих изысканных теннисисток никто не покушается. Налив мне чай, Кавамура хотела поставить бутылку и вдруг замерла, испуганно устремив взгляд в вышину.
И все вокруг стихло и оцепенело. Ракетки перестали бить по мячам. Мячи, избавившись от побоев, раскатились кто куда. Сосны прекратили подбрасывать под ягодицы влюбленных иголки. И стрекозы бросили скрипеть крыльями.
Два громадных алмазных кольца сверкали и переливались в небесах. Эти чудовищные сдвоенные баранки выглядели настолько выпукло-осязаемыми, что, казалось, наткнись на них самолет, он бы не отделался шишкой.
Никогда я не видел ничего подобного. Даже не читал про такое. Исполинские, толстенные, невероятно материальные кольца не походили ни на радугу, ни на гало.
Не знаю, сколько прошло времени, пока на наших растерянных глазах эти осыпанные бриллиантовыми пылинками величественные окружности, медленно тускнея, не растворились бесследно в воздухе. Ни одной сверкающей соринки не упало сверху, будто их там и не было.
— Я думал, это атомная война! — нарушил тишину потрясенный голос Иванова.
— А я — что конец света! — поежилась Кавамура.
Судя по лицам, и другие, включая невозмутимого с колыбели профессора Токухиро, тоже ожидали светопреставления. Такой случай упустить было нельзя:
— Знаете, что это было? — громко произнес я.
— Что? — послышалось со всех сторон.
— Обручение богов.
Всем первокурсникам я с гордостью сообщал, что на русском отделении играют в теннис и общаются при этом по-русски. Как бы невзначай проговаривался, кто предложил эту идею. С жаром убеждал, что на корте все по-настоящему узнают друг друга и превращаются в единое целое.
Раз в год в конце лета в самую духоту мы, разбившись на пары, играли до тех пор, пока не определялся победитель. Описывая тот день, замечаю, как жмурятся от солнца буквы на бумаге и шевелятся тени от слов. Тени ослов.
Часто в убийственную жару я убеждал себя, что лучше побыстрее проиграть, выбыть из соревнования и спокойно сидеть в тени. Но стоило взять в руки ракетку, от моего здравого смысла ничего не оставалось. Чемпионам вручалась купленная в складчину всякая ерунда типа прозрачного зонтика или портативного вентилятора. Порой я со страхом думал, что умру ради вентилятора на батарейках.
Этим летом победителя ждала ослепительно сверкавшая на солнце кастрюля, которую студенты купили, явно надеясь использовать ее на своих пирушках. Вместо того чтобы из чистого человеколюбия — разве я не любил своих подопечных?! — дать им возможность выиграть эту, абсолютно ненужную мне кастрюлю, я, рискуя жизнью, собирался биться за первое место.
В напарницы мне попалось совершенно беспомощное создание по фамилии Оя, явившееся на корт в розовом кисейном платьице и с розовым чемоданчиком на колесиках. Видя, что моя напарница держит ракетку, словно сковородку, и шарахается от мяча, как от насильника, я не мог сдержать раздражения и негодующих криков.
У ограды корта пораженно остановились двое иностранцев. Нетрудно было догадаться, кто они. Все местные знали загадку: «Пьяный, с красным лицом, на краденом дамском велосипеде, кто это? Русский моряк!»
Переглянувшись, моряки осторожно протиснулись в приоткрытую калитку и, как завороженные, нерешительно присели на краешек пластиковой скамейки. Их робость можно было понять. В порту висел видный за версту транспарант с краткой надписью по-русски: «Не воровать!» Транспарант исчерпывающе объяснял, как тут относятся к русским.
Но разве можно было безучастно пройти мимо проволочного вольера, в котором резвились аборигены, все до единого говорящие на твоем родном языке? Мало того, среди них без опаски, даже покрикивая на партнершу, мечется из последних сил твой земляк.
В тяжелых ботинках, со взваленными на колени кулаками, позаимствованными из магазина гирь и гантелей, двое тщедушных русских моряков — совсем они не были похожи на пенителей морей! — недоуменно, как на фантастический мираж, смотрели на невесомых утонченных красавиц в дразняще коротких юбочках, на радостных юношей, на всю эту чужую парящую в синеве жизнь, с насмешкой или с иной загадочной целью бросающей на ветер русские слова.
Неожиданно появился хозяин корта. Подойдя к морякам, он что-то им сказал, и те, как по команде, пристыженно вскочили и неловко вышли наружу. Трудно было предположить, что японец прогнал их. Скорее, поинтересовался, чего они хотят. Но моряки, не поняв его вопроса, поскорее оставили корт.
Их покорство, пугливая уверенность, что они, как всегда, что-то нарушили, едва не лишили меня в тот день победы. Я чуть было не вышел вслед за ними. Но что я мог для них сделать? Я был частью чужого мира, давно отрезанным ломтем. А отрезанному ломтю остается одно — черстветь.
Мой контракт закончился, и на прощальной вечеринке, где собрались наши давние выпускники и новые студенты, я растроганно пообещал, что хотя и буду преподавать теперь в другом университете, по-прежнему готов по воскресеньям приезжать на заветный корт, чтобы продолжать теннисную традицию русского отделения. Все захлопали.
Через неделю я бодро надел привычную белую бейсболку с выгоревшим зеленым козырьком, проверил звонкую и легкую, как гитарное эхо, ракетку и, предвкушая веселую встречу с бывшими учениками и коллегами, поехал знакомым маршрутом мимо городской тюрьмы.
В груди потеплело, когда издалека показался родной холм с выделывающими на нем невероятные пируэты соснами, под которыми, как всегда, темнели в обнимку несчастные висельники и влюбленные.
Никого на корте не было. Лишь у входа на асфальте белело потерянное кем-то маленькое серебряное сердечко, к которому с трудом, как паралитик, подбирался дождевой червяк, то ли чтобы честно сдать его в бюро находок, то ли чтобы утащить под землю, где и полагается храниться сокровищам.
Я позвонил доценту Ивано.
— Никого не будет, — не задумываясь, ответил он.
— Почему?!
— Только вы любили играть в теннис. Остальные — его ненавидели.
Вы видели Луну?
Мой двоюродный брат Вова был тихим, задумчивым и всегда приезжал к нам с учебником под мышкой. Мне про него только и говорили, что он победил в очередной олимпиаде.
— Физиком будет! — уверенно предсказывал мой отец.
— Или математиком! — добавляла мать, всегда возражавшая отцу, если накануне он вернулся поздно.
Я знал, что кроется за этими предсказаниями. С пятого класса мои родители убедились, что ни в физики, ни в математики я не гожусь.
В этот раз Вова явился не с учебником, а с большим куском скрученной толстой бумаги, которую сразу принялся расчерчивать тонкими линиями.
— Геометрией занимаешься? — уважительно спросила моя мать.
— Телескоп буду делать, — бесстрастно пояснил Вова.
— Телескоп? — протянула мать и посмотрела на меня таким взглядом, что я должен был ужаснуться никчемности своего существования.
Вместо этого золотой смерч задел мои ресницы, и мне стало абсолютно ясно: всю жизнь я хотел одного — увидеть Луну в телескоп. Собственноручно, точнее, собственноглазо рассмотреть массивные горы, на которые не взбирались альпинисты, потухшие вулканы такой величины, что, когда они извергались, тряслась, наверно, вся Луна, необъятные моря и океаны, никогда не терзавшие кораблей. Шелест сухих серых волн долетал до моих ушей.
— И Луну можно будет увидеть? — как можно безразличнее обратился я к гостю.
— Даже кольца Сатурна, — невозмутимо пообещал он и в знак доказательства выложил на стол пару увесистых, скользких, как рыбы, увеличительных стекол.
— Где взял? — зачарованно поинтересовался я.
— Одно купил, другое из лупы вынул, — снисходительно ответил Вова.
Даже ради телескопа я бы, наверно, не решился лишить лупу ее блестящего содержания. Лупой можно было прижигать бородавки и выжигать на скамейках имена. С ней можно было лечь в траву и посмотреть в глаза растяжимой, как понятие, гусенице. А еще превратиться в сыщика и найти преступника, укравшего с чердака нашего соседа Стёблика две простыни и пододеяльник. Хотя мать подозревала, что он сам унес и пропил свои постельные принадлежности.
Черным толстым карандашом Вова стал густо омрачать бумагу.
— Зачем ты ее закрашиваешь? — не удержался я.
— Ты не знаешь, что телескоп должен быть черным внутри? — удивился он.
— Вспомнил! — хлопнул я себя по лбу и больше вопросов не задавал.
Еще бы не вспомнить! Все небо было гигантской трубой, нацеленной на Луну. И когда внутри трубы темнело, Луну можно было разглядеть во всем ее блеске.
Лязгая ножницами, Вова кромсал бумагу, вырезал картонные кольца, склеивал бумажные трубки, вставлял меньшую трубку в большую.
Не дожидаясь ночи, хотелось выскочить на крыльцо и уставиться в телескоп, чтобы увидеть, как к нам подскочит дальний громоотвод, глотавший в грозу молнии, как шпагоглотатель.
Но Вова сказал, что для телескопа нужен штатив. Морщась, он исследовал нашу кладовку и сарай, надеясь найти необходимые для штатива материалы. Но нашел только банки с вареньем, кур и петуха.
Как бы невзначай я обронил, что в качестве штатива можно использовать ухват. В ответ Вова окинул меня таким страшным взглядом, какой был не под силу даже моей матери.
— Будем держать телескоп в руках, — решил он.
Туманное, в дырах и прорехах лунное пятно на светлом еще небе выглядело хлипким, как курятник. На глазах оно сливалось воедино, затвердевало и начинало блестеть, будто его надраивали наждаком.
Сухой, жилистый и абсолютно пьяный Стёблик с тенью до экватора стоял посреди двора.
— Что это, горностаи, вы тащите? — осведомился он.
Со Стёбликом лучше было не связываться. А если он называл тебя горностаем, надо было бежать от него со всех ног.
— Телескоп-рефрактор, — с достоинством ответил Вова.
— У кого стырил?
— Сам сделал! — обиделся победитель областных, городских и районных олимпиад.
— И на что в него глядеть? — обернулся Стёблик на собачью будку и покосившуюся уборную.
— Хотя бы на кольца Сатурна, — пожал плечами Вова.
— А можно мне посмотреть на эти кольца и поршни? — зловеще поинтересовался Стёблик, видя астрономическую наивность приезжего.
— Пожалуйста, — великодушно откликнулся Вова, не обращая внимания на мои отчаянные знаки.
Железными пальцами Стёблик впился в нежные бока телескопа и, даже не взглянув в него — зачем ему Сатурн? — переломил бумажную трубу об колено. Линзы, как положено скользким личностям, вмиг вылетели в разные стороны и с шорохом упали в траву.
Когда меня забрали в армию, я уже давно забыл об этом злополучном происшествии. После присяги меня назначили в караул. Пост был у длинного склада недалеко от забора, отделявшего нашу часть от чистого поля.
Ночью тут было скучно и страшно. Ради развлечения можно было ходить вдоль склада, считая шаги. Но скоро это занятие наскучивало. А стоило остановиться, в голову ползли безжалостные диверсанты с ножами в зубах.
Что-то желтое мелькнуло за забором, и я похолодел. Луч потайного фонарика тускло скользил по доскам, выискивая подходящую щель. Внезапно вспомнились сладострастные рассказы старослужащих о Машах и Наташах из строительного училища, которые под покровом ночи навещали часовых и даже иногда одаривали их памятными подарками.
— Стой! Кто идет? — робко пробормотал я то ли ползучим диверсантам, то ли обольстительным штукатурщицам.
— Я иду! — поднимаясь на забор, спокойно ответила Луна.
Пространство, не застроенное тягучими тенями склада и ограды, будто присыпали серо-серебристой пудрой. Неземная буря, вздымая тяжелые волны нездешних океанов, несла через космическую пустоту лунную пыль, засыпая ею меня и всю советскую армию. Отчетливо я вспомнил, как посреди детства с волнением собирался припасть к окуляру бумажного телескопа, чтобы оказаться на Луне.
Жаль было, что меня не удостоили своим вниманием будущие строительницы. Ведь могла же оказаться среди них такая потрясающая красавица, что я бы махнул рукой и на Устав караульной службы, и на все гадости, которые распускали о ночных гостьях старослужащие.
«Пусть Луна будет моей Прекрасной Дамой», — подумал я.
Луна не возражала.
Друг, с которым мы вместе служили, пригласил меня в Ригу, и там на одной из старых тесных улочек я случайно набрел на крошечный антикварный магазин, в котором на тишине и тиканье часов настаивались удивительные вещи.
Нетерпеливо я толкнул узкую дверь. Вздрогнул скрывавшийся за ней колокольчик. Подпрыгнули седые брови продавца. В витрине лежала старинная подзорная труба.
— Продается? — не веря своей удаче, показал я на медную диковину.
Антиквар осторожно приподнял стекло и вручил мне позеленевший товар. Настоящая морская подзорная труба лежала в моей ладони. Оставалось выйти на квартердек ночного корабля, вскинуть розоватые брабантские манжеты и воздеть зрительную трубу по направлению к несущейся на всех парусах Луне.
— Можно посмотреть? — спросил я.
Продавец кивнул и поспешил за мной, когда я пошел к выходу. Естественно, он испугался! С таким сокровищем в руках я мог сразу за дверью броситься в гавань, где меня ждал краснобокий фрегат, набитый отъявленными головорезами.
Я ступил за порог, приложил прохладный окуляр к глазу и уставился в конец улицы. Ничего! Только светлое круглое пятно, как медуза, колыхалось передо мной. Я раздвигал подзорную трубу и так, и сяк, никакого результата.
— Ничего не видно! — разочарованно сказал я.
— Посмотрите в другую сторону, — с надеждой посоветовал продавец.
И я, как дурак, повернулся в другую сторону и снова ткнул себя незрячей медной указкой в глаз.
На четвертом курсе университета мы с моей будущей невестой, не зная еще, что поженимся, но уже распираемые колдовским желанием рассказать о себе все, начиная с первого путешествия под стол, решили прогулять лекцию и, под завистливыми взглядами аудитории пройдя мимо окон гуманитарного корпуса, радостно отправились на поиски кафе.
Знаете, как называлось первое попавшееся нам заведение? «Луна». В стране, где мы родились, наткнуться среди бела дня на обычной улице на Луну, да еще оснащенную околпаченным поваром, огнем и цыплятами, выведенными, безусловно, в лунных инкубаторах — ибо кто станет отправлять с Земли на Луну цыплят? — было делом совершенно необыкновенным.
Я уже не первый раз был на Луне. Мне доводилось летать туда в снаряде, посланном из чудовищной пушки, с помощью чудесного кейворита и даже с привязанными к поясу несуразными склянками с росой. Но пешком добираться до Луны еще не удавалось.
Слегка ошеломленный этим обстоятельством, я сразу же рассказал, как однажды летом к нам в поселок приехал ученый брат со скрученным листом ватмана под мышкой.
— Мы вместе увидим Луну! — сказала моя спутница.
Ни я, ни она не посвятили полностью свою жизнь Луне. Как все люди, мы отдали ей только половину жизни. Прошло много лет, прежде чем жена предложила поехать в горы.
— Что мы там будем делать? — поморщился я, с отвращением представив, как из-под колес автобуса кидаются в многокилометровую пропасть беззвучно вопящие камешки.
— Гостиница высоко-высоко, — приглашая меня в заоблачные чертоги, ответила жена. — А на крыше — телескоп!
Еще издали мы были подавлены горами. Лунный колоб над вершинами выглядел останками снежной бабы. На горном серпантине я держал наготове зажигалку и сигарету, собираясь во время падения с кручи сделать хотя бы пару затяжек. И одновременно предвкушал, какое зрелище меня ожидает. Телескоп, ставший приближенным Луны, должен был показывать невиданные картины.
Когда мы поравнялись с гостиницей, стеклянный лоб и загривок автобуса вспухли от дождя. Дождь шумел весь вечер, шел все утро, лил весь день. Казалось, не облака с ветром, а сама Луна напустила на горы нескончаемый ливень. Если она в состоянии поднимать земные океаны, что ей стоит утопить гостиницу с телескопом?
Не хлебавши Луны, возвратились мы домой.
Профессорам, уходящим из японского университета, обычно дарят лаковые шкатулки, свитки с каллиграфией или фарфоровые чашечки для сакэ.
Мне подарили книгу. Но ее наполняли те же самые шкатулки, свитки, чашки. Это был каталог, в котором разрешалось выбрать одну вещь.
Размышляя, как теперь жить, я рассеянно разглядывал фотографии разрисованных сандаловых ручек, толстокожих блокнотов, невыносимо элегантных вееров. И вдруг остановился. Дальше можно было не листать. На фотографии на низкой треноге красовался длинный тонкий телескоп, похожий на пулемет с оптическим прицелом. Стало понятно, чем я буду заниматься без лекций и семинаров. Стрелять по лунным кратерам!
В тот вечер над городом, будто оброненная хрустальная туфелька, сверкал месяц. «Скоро я тебя, наконец, увижу!» — прошептал я вымазавшейся в золе и саже Луне.
Присланный по почте телескоп, честно говоря, выглядел несерьезно: пластмассовый, легкий, белый. Серьезное должно быть черным, тяжелым и железным, ведь правда? Но все же это была не самодельная труба из ватманской бумаги, а несомненно фабричный телескоп с биркой и гарантией.
Без промедления я уставился в него. Котов, забравшихся на крыши ради любви и воробьев, почему-то не было видно. Домов и воробьев — тоже. Ничего не было видно. Передо мной колыхалась знакомая медуза.
Я поехал на факультет, хотя знал, что по японской традиции бывшие преподаватели туда не заходят. Студенты долго возились с телескопом, пока не позвали меня к нему. Я взглянул в стеклышко и оторопел: прямо у моего лица сидел крючконосый коршун с тигриными глазами, всем своим видом говоривший: «Как долбану сейчас по черепу, мысли посыплются!»
— Настроили, — с гордостью сказали студенты.
Я внес телескоп в квартиру, как младенца. Распахнул балконную дверь, и из темноты медной волной долетели звуки оркестра из соседней школы. Под его торжественные раскаты показалась ослепительная полная Луна. Дрожащими пальцами поставил я на парапет телескоп, навел его на Луну и опустился на одно колено.
Кромешный мрак смотрел на меня из окуляра.
Я встал, отряхнул брюки и, будто играя в городки, с размаха запустил телескоп в темноту. С хрустом и звоном он врезался в асфальт на безлюдной стоянке.
Что разглядишь на Луне, если схоронишь зрачок, как на дне колодца, в самом лучшем, самом большом, самом гулком телескопе? Зубчатые черные цирки, где клоуны не бьются с гладиаторами, барханы из праха метеоритов, отлетавших свое... Мертвое небесное тело.
Но ведь Луна совсем не такая! Там ярко блестит роса и глаза моей невесты, слегка только выпивший Стёблик обстоятельно учит Вову вырезать блесну из консервной банки, мой отец въезжает на мотоцикле во двор не один, а со счастливо обнимающей его матерью, и они оба давно не горюют из-за того, что я не стал ни физиком, ни математиком, а так и остался незадачливым смотрителем Луны.
Скоро я ее увижу!
|