Михаил Панов. Тишина. Снег. — Стихи разных лет. — М.: Carte Blanche, 1998. — 128 с.
Встреча с новым поэтом всегда неожиданна.
Михаил Викторович Панов для меня — современный филолог номер один, образец научной смелости и честности, уникальный лингвист и не менее оригинальный литературовед, продолжатель тыняновской линии в исследовании русской поэзии, обладатель широчайшего эстетического кругозора и безупречного вкуса. Ясно, что человек такого склада не может не писать стихов, и отдельные пановские произведения были мне известны благодаря выпавшей на мою долю удаче личного знакомства с автором. Но поэта Михаила Панова узнать и оценить в полной мере я смог, как и другие, только в минувшем году, когда вышла эта книга.
Натаскиваю, натягиваю шинель,
чтобы укрыться с головою.
Рвет ветер! Ко мне сочатся
его ледяные потоки.
Медленно вырастает звук
порывистый и воющий:
“Мессершмит”? Или может... нет,
не “фокке-вульф”.
Думаю о судьбе русского
свободного стиха:
будущее — за ним.
И совсем не бескрылый,
не безвольный, вранье:
это стих глубокого дыханья,
яркости, крутизны...
Читая эти строки, написанные в 1942 году двадцатидвухлетним лейтенантом, совершенно не ощущаешь временной дистанции, которая, кстати, почти неизбежна для стиха метрического с его “эпической” тяжестью. Военные верлибры Панова мгновенно создают эффект читательского присутствия и даже соучастия в событиях. Вот пехотинцы штыками убивают власовского снайпера, перестрелявшего пятерых их товарищей. Вот по приговору трибунала расстреливают своих — семнадцатилетних “детишек”, бежавших с фронта. А вот схваченное взглядом и стихом мгновенье скорбного трепета при встрече с навсегда остановившейся жизнью:
Смеется,
и ямочка на щеке.
Снег не тает
на добрых, на серых ее глазах.
Рука
жадно вцепилась в живую траву.
Не разжать.
Опыт Панова свидетельствует о повествовательных возможностях верлибра, стиха, способного обнять событие во всем его неурезанном смысловом объеме и подать его не в отдаленно-прошедшем, а в настоящем времени, в эмоциональном презенсе. Михаил Викторович Панов не склонен в дружеских беседах или в вузовской аудитории делиться своими военными воспоминаниями. Теперь стало понятно, что дело тут не только в скромности, но и в невозможности для автора рассказать о своей войне непоэтическим способом, без “глубокого дыханья” стиха.
Сказанное относится и к любовной теме сборника. Впрочем, “любовь и война” — сцепление для русской поэзии вполне традиционное, вся суть в индивидуальных реализациях этого заданного самим историческим бытием художественного сравнения. Любовь на пороге разлуки или гибели — такова лирическая ситуация, воссоздаваемая в книге. В подобные моменты с особенной остротой ощущается ценность всего земного, это минуты самых откровенных признаний. Стихи Панова о любви ошеломляют сочетанием открытости и интимности — при полном отсутствии натурализма. Их можно читать только уединившись с книгой и отгородившись на время от всех. Хотел бы процитировать особенно тронувшее меня стихотворение “Седые деревья”, но сделать этого не могу, поскольку текст протяженностью в четырнадцать страниц — словно один неделимый стих, одна пронзительная строка-струна. Здесь опять можно ощутить преимущества верлибра, стиха, свободного от эмоциональной монотонии.
Вместе с тем Панов не чурается и стиха метрического, наращивая мощь интонации преодолением барьеров и плотин строгих форм. Так работает у него сонет, полностью освобожденный от декоративности и условности. Традиционно-пятистопная строчка вдруг становится смысловой вспышкой: “Я мир считал своим. А он — ее” — это из стихов, написанных на смерть матери. Рифма же здесь предстает не профессионально-стихотворческой обязанностью, а будто впервые обретенным способом преодоления дискретности мира.
На исходе нашего столетия мы наблюдаем некоторую инфляцию самого статуса поэта, когда в этой роли выступают люди, всего-навсего говорящие стихами, тянущие на протяжении жизни более или менее однообразный монолог. Думаю все же, что истинные поэты — это люди, создающие стихотворения. В творчестве Панова хорошо ощутима сама феноменология лирического опуса, отдельность каждого текста, готового читаться и существовать независимо и самостоятельно. Каждое из составивших сборник семидесяти двух стихотворений стало событием в духовной жизни автора и потенциально открыто для того, чтобы привлечь читательское внимание. Иные из вещей излучают свой смысл сразу, иные могут потребовать второй и третьей попыток. Но нигде мы не столкнемся здесь с обыденной версификацией, с механическим повтором мысли или чувства. Стихи прозрачные и экспериментально-заумные, сентиментальные и озорные, пространные и миниатюрные — все они отвечают за своего автора и создают в совокупности очень индивидуальную картину мира.
В своих статьях и лекциях по истории русской поэзии Панов-теоретик смело и решительно отказался от принятого в современном стиховедении жесткого разграничения “классических” и “неклассических” размеров, метрического стиха и верлибра. Теперь мы видим, что за этим стоял не только опыт читателя-аналитика, но и практический опыт поэта, мастера свободного стиха — не в буквально-терминологическом, а в образно-широком смысле. Стиха, свободно находящего самые разнообразные формы и ритмы для адекватного воплощения оригинальной мысли и глубокого человеческого чувства.