КНИГА КАК ПОВОД
Об авторе | Эльвина Сергеевна Мороз — журналист и редактор, постоянный автор «Знамени». Предыдущая публикация — «Мы расскажем, мы ещё расскажем…» (2018, № 9).
Э. Мороз
Наследница по прямой
Софья Богатырёва. Серебряный век в нашем доме. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2019.
Скажу сразу: это — не рецензия и не литературоведческий анализ, а впечатление. Впечатление о книге человека, которого я знала в юности — мы учились в одной группе на филфаке МГУ, потом надолго потерялись, а потом встретились вновь и подружились. И о времени, часть которого Софья Богатырёва сама была свидетелем и участником.
Книга потрясла. И своим материалом, и тем, как точно, умно, деликатно, свободно она написана, и особенно тем, что, как оказалось, можно жить в двух разных мирах одновременно и не только сохранить себя, но и продолжить семейную линию.
Всё в этой книге неожиданно.
Начинается она с родословной — не банальной, хоть и не очень далёкой: с деда Игнатия Абрамовича Бернштейна, инженера путей сообщения, строителя КВЖД, убитого во время Боксёрского восстания в Китае, и бабушки, в девичестве Паулине Самуиловне Рабинович, после смерти мужа посвятившей себя сыновьям, а когда они выросли, занявшейся переводами с немецкого — открыла русскому читателю Стефана Цвейга.
Отец автора — хрупкий юноша Саня, Игнатий Бернштейн, человек с весьма твёрдыми устоями и устремлениями (как показало время, таковы и все в этом роду), архивист и писатель (псевдоним — Александр Ивич), в страшные времена бесстрашно сберегавший рукописи опальных поэтов.
А дядя, его старший брат, Сергей Бернштейн — создатель отечественной аудиоархивистики, записавший на восковые валики голоса Блока, Ходасевича, Мандельштама, Маяковского и многих других поэтов (около ста); автор трудов по экспериментальной фонетике и фонологии, лексикологии и лексикографии и т.д.
И их время — Серебряный век и далее, наше — сороковые–пятидесятые–шестидесятые... — где автор воспоминаний уже равноправный персонаж, даже один из главных, со своими загадками и разгадками, продолжатель рода и его традиций. Продолжить такую родословную — дело нелёгкое…
Всё вызывает при чтении глубокий интерес и изумление.
Александр Ивич. Похоже, судьба имела определённый замысел, распоряжаясь его жизнью: был он ровесник века, гимназию окончил между февралём и октябрём 1917-го, учился в гимназии у Бориса Эйхенбаума, дружил со Шкловским, Михаилом Кузминым, сошёлся с Владиславом Ходасевичем и «Серапионами», ещё в гимназии выступал с докладом в ОПОЯЗе (Обществе изучения поэтического языка), созданном его братом, Тыняновым, Эйхенбаумом и Шкловским. Потом — знакомство с Блоком.
Перед читателем встаёт живая, интеллектуально насыщенная жизнь Петербурга в 1920-е годы.
Рассказ и комментарии автора перемежаются записями из черновиков отца, другими записями на «Листках» по разным поводам (названы так автором), магнитофонными записями бесед Ивича с Виктором Дувакиным. Случается, что в текст об одном времени вдруг вклиниваются события из другого времени и жизни, притом входят, как нож в масло, совершенно естественно. Пример: вечер Кузмина, речь Блока на этом вечере, Пушкинские торжества и вдруг… рассказ о том, как Соня с отцом ходили к Зощенко: «Окончишь год без троек, свезу тебя в Питер…».
Это уже время «Постановления ЦК обо мне», как произнёс при встрече Зощенко (речь идёт о «Постановлении о журналах “Звезда” и “Ленинград”» 14 августа 1946 года). «На мою долю, — вспоминает С.Б., — выпали две реплики Михаила Михайловича:
— В каком классе вы учитесь? — спросил он при встрече.
— В каком классе вы учитесь? — спросил он на прощание».
И тут у меня, естественно, возникает вопрос: а как чувствует себя Соня после визита к Зощенко в классе? — Она пишет: «Формула “Постановление ЦК” к седьмому классу успевала навязнуть в зубах и памяти каждого ученика советской школы…».
Как соединились в её сознании имя Зощенко, знакомство с ним и это Постановление? И обсуждение Постановления на уроках литературы?
Читаю дальше — автор как бы отвечает на мой вопрос: «…любая информация снаружи могла беспрепятственно проникать в дом, но ни одно слово, сказанное дома, не смело выйти за его стены… Мы, дети, усваивали их без труда, какправила игры в “классики”, где нельзя наступать на проведённую мелом черту». Чудеса…
В университете никто не догадывался о том, что происходит в доме Сони. И из нас никто в её доме не бывал. Кроме, кажется, Гриши Зеленко. Его мама жила в Караганде (только много лет спустя до меня дошло: была сослана. Гриша Зеленко впоследствии много лет возглавлял журнал «Знание — сила»). А вообще-то мы ни о чём таком не разговаривали — не было принято. О многих узнали десятки лет спустя, например, о Саше Аскольдове, который тоже учился с нами и впоследствии снял своего знаменитого «Комиссара», пролежавшего на полке 20 лет. Он остался без родителей пятилетним.
В результате крупных литературных событий и личных встреч у Ивича появляется замысел будущего издательства «Картонный домик», где уже наметился и состав его авторов.
Одной из первых книг «Картонного домика» и стал сборник «Об Александре Блоке», вышедший через три месяца после кончины поэта. «По жанру — двойной портрет, поэта и времени: облик поэта начертан на фоне картины четырех последних лет его жизни, соответственно, первых пореволюционных. Смерть его воспринимается как символ гибели того времени, кумиром которого он был».
Затем выходят две поэтические книги: «Эхо» Михаила Кузмина и «Лето» Всеволода Рождественского. Далее дело не пошло. Стало известно, что владельцы книжных издательств значатся в списках на высылку из страны. В стране бушевали репрессии.
Издателю к тому времени шёл двадцать четвёртый год. Он стал писать книги для детей. Первая (1930) была посвящена истории техники — «Приключения изобретений». Имела успех, неоднократно переиздавалась. Кажется, в последний раз в 2010 году.
Но всё же истинным призванием Ивича стало хранение культуры — архив. Он сберегал то, чему грозила гибель. Сохранил рукописи книг, публиковавшихся в «Картонном домике», и те, что собирался издать. Покидая Россию, Ходасевич принёс ему свои бумаги, собрание пополнила жена Ходасевича Анна Ивановна Чулкова.
В августе 1946 года Н.Я. Мандельштам бросилась к Сергею Бернштейну с просьбой сохранить уцелевшие рукописи поэта, прижизненные машинописные копии и составленный ею корпус его поздних стихов. Они тоже перекочевали в дом Ивича. Все мы помним, чем это грозило в советские времена.
Война. Соня с мамой и бабушкой в эвакуации, а в Москве взрывной волной разрушило стену их дома, как раз в кабинете отца — отец на фронте. И брат, которого на фронт не взяли, Сергей Игнатьевич Бернштейн, каждый день пешком, с мешком за плечами ходит подбирать с подмёрзшего пола папки с рукописями, унося к себе. Иногда удавалось сделать две ходки до комендантского часа. Похоже на подвиг.
Сергей Игнатьевич — «Бернштейн-умный», так его называли на филфаке МГУ, (в отличие от «Бернштейна-красивого», о чём свидетельствую. Правда, мой сын, который учился на отделении «красивого» (славянском), утверждает, что и «красивый» был «умным»), так вот, Сергей Игнатьевич — один из основателей ОПОЯЗа вместе со Шкловским, Тыняновым и Эйхенбаумом; занимался вопросами экспериментальной фонетики и фонологии, создал в 1919 году фонетическую лабораторию, а в 1923-м КИХР — Кабинет изучения художественной речи, и т.д.
«Жизнь Сергея Бернштейна (1892–1970) пришлась на две эпохи, прямо противоположные по устремлениям, возможностям, пафосу, — пишет автор. — Его юность и первые шаги в филологии — это блистательные десятые и двадцатые годы минувшего века, когда ещё слышалось дыхание Серебряного века; зрелость — чудовищные тридцатые, залитые кровью сороковые, лживые пятидесятые, а старость — обманувшие нас шестидесятые. Крушение интеллигентских надежд на оттепель он успел увидеть». — Какая точная характеристика времени!
Он заменил младшему брату отца, стал ему другом и учителем.
И младший — Александр Ивич, и старший — Сергей Бернштейн в своё время «получили по заслугам». Первого, прошедшего фронт, сделали космополитом, второго не раз изгоняли с работы, фонотеку отобрали. Сначала за формализм и немарксистские убеждения, а затем за критику учения Марра. Тут, правда, случился конфуз: почти следом за его изгнанием с критикой учения Марра выступил т. Сталин. В 1950 году его статью «Марксизм и вопросы языкознания» мы зубрили, как сумасшедшие, в школе, и особенно при поступлении в МГУ. Ну, и Бернштейна тотчас вернули назад, в МГУ. (Увы, мы, студенты, в том числе и учившиеся непосредственно у него, ни о чём подобном не подозревали). Он укрывал ссыльных и бездомных: в 1934–1936 годах — поэта Пяста, высланного из Москвы В.В. Виноградова, будущего академика. Помогал он и Н.Я. Мандельштам, с которой был знаком с 1920 года, когда он записывал Мандельштама на валики (записывал ещё и в 1925 году, названия стихов перечислены). Н.Я. преподавала в вузах английский, но научного звания у неё не было. Требовалось защитить диссертацию, в работе над которой ей серьёзно помогал Бернштейн.
Надежде Яковлевне отведено в книге много места и существенная роль, каковую, впрочем, она сыграла и в жизни автора. Но об этом позже.
Глава «Для меня он был — “дядя Серёжа”» — о его детстве, чертах характера, послушании матери и бунте против её запретов, о его женитьбах и семейной жизни — написана с большой нежностью и юмором. Характер дяди чётко отразился и в лаконичном незаверенном завещании, где его похоронить и что написать.
В следующей главе речь пойдёт уже о другом завещании.
Н.Я. Мандельштам пишет в воспоминаниях: «Раз, когда мы сидели у Шкловских, пришёл Саня Бернштейн (Ивич) и позвал нас ночевать к себе. Там прыгала крошечная девочка-Заяц…». «Мама рассказывала, что Осип Эмильевич играл со мной в тот вечер и даже пообещал подарить мне стихотворение ко дню рождения…». Девочка-Заяц не помнила этого, но зато запомнила навсегда появление в их доме Надежды Мандельштам, она была «своя». Вместе с нею пришло в дом слово «архив»: автографы, машинопись, записи, сделанные ею в разное время. В августе 1946 года Надежда Яковлевна вручила папку своему другу Сергею Бернштейну, а тот — брату. Считали, что так будет надёжнее: у Сергея постоянно бывали студенты и аспиранты, а в доме Сани — только «свои».
Сердцевина архива — 58 автографов. Даётся перечень названий. И 19 машинописных документов, написанных по старой орфографии — и тоже перечень названий. Всего 86 единиц хранения. Несколько автографов были подарены Ивичу Мандельштамом, и ещё десятка два стихотворений, тайно ходивших в списках. — Можно издавать книгу (о самиздате тогда и не подозревали).
Готовились, выбирали бумагу. Первый экземпляр «московских» и «воронежских» стихов напечатали на нарядной бумаге. Второй — на обычной: нарядной не хватило. Этот экземпляр оказался впоследствии главным, рабочим.
Начиная с 1947 года Надежда Яковлевна, где бы ни находилась, приезжала в Москву к Ивичам работать с архивом. Садились втроём — Н.Я., Сергей Игнатьевич и отец. Отец начинал читать, Н.Я. подхватывала. В текст вносились дополнения или поправки, часто вызывавшие споры. Восстанавливались варианты, ранние редакции, правильное расположение стихов. Готовилось будущее академическое собрание сочинений, — надежда не оставляла.
Автор подробно описывает эту работу. Интереснейшие страницы — не только для специалистов, но для всех, кто любит поэзию. Соню на чтения не приглашали, но и не гнали, с детства поэзия для неё становилась самой жизнью.
Позволю себе вспомнить маленький эпизод. Мы познакомились с Соней Бернштейн в первый же день поступления в МГУ (она поступала под этой фамилией. Интересно, что при выдаче паспорта чиновник спросил: «Хотите, я напишу — “русская”?» — отказалась), и первое, что она у меня спросила, нет, не имя, не на какое отделение я поступаю: «Кого ты больше любишь — Блока или Пушкина?» — «Пушкина», — ответила я, практически знавшая из Блока только то, что проходили в школе, — поэму «Двенадцать» и стихи о Прекрасной даме. Блока в ту пору не издавали, а старых изданий в доме не было. А Соня, как выяснилось потом, уже прочла все его 12 томов. О Мандельштаме же я и слыхом не слыхивала до той поры, пока он не стал гулять по Москве в машинописи. Перепечатанный мною экземпляр хранится в моём письменном столе до сих пор.
Помнится, все ждали выхода тома в Большой серии «Библиотеки поэта» в 1956-м. Появился — в 1973-м!
Соня была участницей подготовительного процесса издания Мандельштама, и однажды, когда 9 августа 1954 года впервые прозвучало слово «публикация», Надежда Яковлевна сказала: «Нам с вами, Саня, не дождаться. Тем более Серёже» и, ткнув пальцем в сторону Сони: «Она — доживёт». И на двух листках почтовой бумаги написала… Приведу несколько фраз из каждого листка: «Я также прошу считать женщину, сохранившую этот экземпляр, собственницей этих рукописей. Именно ей должно принадлежать право распоряжаться ими».
«В Ваших руках находится единственный проверенный и расположенный в правильном порядке экземпляр стихов моего мужа. Я надеюсь, что после моей смерти Вам когда-нибудь придётся ими распоряжаться…». И подпись: «Надежда Мандельштам. 9 августа 1954». А затем, «несколько плотоядно улыбаясь, Надежда Яковлевна сказала: “Воображаю, какие они скорчат рожи, когда я введу в комиссию по литературному наследству девчонку!”» — всё-таки надеялась дожить.
Софья Игнатьевна участвовала в создании Комиссии по литературному наследству, и Надежда Яковлевна дождалась синего тома Библиотеки поэта, но между 9 августа 1954 года и выходом синего тома в 1973-м происходило много событий, по-разному характеризующих людей, принимавших участие в публикациях Мандельштама. В двух словах: Н.Я. внезапно и после такой тщательной работы по подготовке текстов к изданию решила… передать весь архив для публикаций своему другу Николаю Харджиеву, который по-своему распорядился публикацией тщательно выверенных стихов…
А далее автор рассказывает о книгах воспоминаний самой Н.Я. Мандельштам, произведших фурор среди читающей публики, в том числе и среди тех, о ком она написала.
Помню и собственное отношение к первой книге: сначала восторг, потом отрезвление. Из-за тональности: ни о ком из помогавших ей не было сказано ни одного доброго слова. Богатырёва старается быть справедливой, считая, что мемуары Н.Я. «не учёные труды, а личные, тенденциозные, очень женские книги». «В её книгах, страстных и пристрастных, подлинные факты и несправедливые подозрения, чёткие воспоминания и ошибки памяти сплетены так тесно, что распутывать их — нелёгкая задача». Стремление к объективности — черта С.Б. — мемуариста.
Тщательно сверенная и проверенная «Голубая книга» отправилась «работать» в Питер, но по дороге вёзший её правозащитник Сергей Маслов был убит. В работу пошёл второй вариант. В нём было много исправлений. Известно, что Мандельштам был многовариантный поэт, и Богатырёва как специалист берется за труднейшую задачу: разобраться в исправлениях и дополнениях стихов, находящихся уже в ведении Харджиева, выявить, где исполнена воля поэта, а где — своеволие вдовы, держащей стихи в памяти, и доверителя. С этим она выступает на Третьих международных Мандельштамовских чтениях в Воронеже, анализирует корпус стихов, составленных Надеждой Яковлевной и сохраненных её отцом. И приводит один из способов проверки: анализ ритма, рифм, строфики на примере одного стихотворения. Это был бум! В книге приводится анализ известного стихотворения «Развеселился наконец…» Непредвзятый человек, специалист не может не согласиться с блестящим, убедительным анализом С.Б.!
Эта глава мне кажется одной из самых весомых в книге, вызывает восхищение смелостью и профессионализмом автора!
После кончины отца (в 1978 году) Софья Игнатьевна стала единственной наследницей его архива. «Набравшись мужества», она открыла папку с надписью «ВФХ» — папку Ходасевича, и тексты стали «обретать жизнь», то есть публиковаться. Ходасевич пришёл к русскому читателю в том числе и через журнал «Знамя» — № 3, 1989. (О нашей случайной встрече с С.Б. и моём предложении напечатать у нас, в «Знамени», я уже писала). Но и сама С.Б. позже печаталась здесь не раз: см. «Знамя» № 2, 3, 2015; № 10, 2018.
Когда бльшая часть из папки «ВФХ» была напечатана, следовало разобраться с разрозненными записями отца, значительная часть которых касалась Ходасевича. Стала разбираться, обозначив их словом «Листки». Это документ и для историка — «образец» того, что и как думалось человеку, который летом 1921 года находился в центре литературной жизни Петрограда, — и для историка литературы.
Здесь запись о первой встрече с Ходасевичем в обеденном зале Дома литераторов в Питере, а затем и с его женой, Анной Ивановной Чулковой (с которой у отца впоследствии, после ухода от неё Ходасевича, возникнет трогательный роман, более чем деликатно описанный его дочерью).
Записи о встречах Ходасевича с Горьким, который помог ему перебраться из Москвы в Петербург, «где можно писать», и к тому же «спас полубольного Ходасевича от нелепого, однако грозного призыва в армию: велел написать письмо Ленину и собственноручно это письмо отвёз в Кремль».
«Листки» можно назвать книгой о жизни писателей в Доме искусств (буквально). Но всё же это книга прежде всего о Ходасевиче. Как он писал, кого любил и не любил, как уезжал (последнее письмо к Ивичу — «Скоро еду»).
В Листке пятом Ивич пишет: «В те годы, когда я знал Ходасевича, он переживал, очевидно, трудный внутренний кризис. Его можно проследить по стихам, собранным в “Тяжёлой лире”»…
И тут дочь вступает с отцом в полемику, доказывая обратное: сюжет этой книги — рост души, путь её к победе. (Не могу не подчеркнуть профессионализм оппонента и её смелость в отстаивании своей точки зрения, воспитанные отцом, семьёй. — Э.М.)
В последнем письме Ходасевича из Москвы был нарисован поезд с паровозиком, уходившим за край страницы. Только узнав, что он уехал с Берберовой, получатель понял, что — насовсем, за границу.
Я опускаю рассказ автора о Берберовой, о проникновении в Советский Союз её книг (1970-е годы), о её приезде в Россию, потому что сегодня есть ещё много свидетелей и читателей её книг, как в то время, так и позже, даже сейчас, и возвращаюсь к архиву: в тот день, когда Ходасевич покинул Россию, он разлучился со своим архивом, и дальше «каждый пошёл своим путём. В эмиграции оказались оба: поэт — во внешней, архив — во внутренней», — пишет автор. А далее, «давая архиву слово», С.Б. выстраивает образ и модель жизни поэта до конца его дней, привлекая попутно и другие источники, и даёт возможность понять, почему Ходасевич эмигрировал именно в 1922 году.
«Пролетарской культуры нет, и корней её не видать, и быть её не может», — вот вывод Ходасевича. А «История русской поэзии (м.б., вообще литературы) есть уничтожение русских писателей» («Кровавая пища») — итоговый вывод, сделанный им уже в Париже.
С.Б. удалось точно и ёмко через документы показать судьбу и характер Ходасевича и проявить собственный литературоведческий и писательский талант.
Вторая часть книги — «Рассказы девочки-Зайца». Здесь вперемешку воспоминания о военном детстве, поре юности и зрелости. Героиня продолжает линию своей семьи, что закономерно. Но здесь с неё, автора, как бы спадает тяжесть ответственности за воспоминания, где она была лишь пассивным участником. В этой части она рассказывает о себе, собственных встречах с разными людьми, и это определяет тональность повествования, лёгкость, иронию, главным образом по отношению к себе, но и достаточную смелость в оценке других.
Короткая хроника — вразбивку.
«Год 1935. Новогодние ёлки запрещены. Дома наряжают… Год 1938. Слава Богу, “пока есть кому наряжать”…
Год 1949. Жизнь понемногу налаживается, но не у нас — отец объявлен космополитом. Молчит телефон, молчит дверной замок. Но в Новый 1950-й — гостья. Лидия Корнеевна Чуковская: если дом всеми оставлен, — посети его».
Далее отмечены знаменательные годы: 1957 — «оттепель», возвращение из лагерей (Костя Богатырёв). 1966 — появление в доме Бродского (после ссылки). 1969 — советские танки в Праге. 1980 — американец привёз в Москву альманахи «Метрополь» и «Континент».
«9 мая (1949), день Победы. Фронтовые друзья не приходят…»
«1953. Собаке собачья смерть. Одиночество среди своих». И снова Чистополь, куда были эвакуированы писатели и их семьи. «Выковыренные», как повсюду называли местные эвакуированных. Мама везёт дочку из интерната в Берсуте по реке. Что-то вслух говорит о пейзаже. В ответ слышит: «Так вы думаете, ещё возможно жить?» — Цветаева. В Чистополе ей не нашлось места… Хотя были люди, пытавшиеся ей помочь. Автор называет Флору Лейтес. Известно, что помимо неё пытались помочь Т.А. Паустовская и Л.К. Чуковская.
Как точно и забавно пишет автор о наших «классиках» в Чистополе: «Вот прошёл Николай Асеев. Вот стоит Леонид Леонов. Вот беседуют два Константина, Федин с Тренёвым… не люди, а книжки из папиной библиотеки». Люди… Не люди… Федин ходит по городу. В кармане у него кулёчек с «подушечками». Угощает детей, «красивеньких». Добряк. И он же с Асеевым отказывают Цветаевой в прописке… (В другом источнике не Федин, а Тренёв.)
Пастернак переводит здесь «Ромео и Джульетту», а мама Сони перепечатывает.
«Ромео и Джульетта» в переводе Пастернака — первая книга (то есть машинопись), которую она прочитала самостоятельно. «Пастернак — Чистополь — Цветаева — пласт жизни, тяжёлый и тёмный, ушедший в подсознание…, казалось, умерший, а потом…» — Костя Богатырёв, придя без приглашения, прочитал «Памяти Марины Цветаевой» Бориса Пастернака… «То была его первая надо мною победа…» — мостик к новому периоду в жизни автора: Соня выходит замуж за Костю Богатырёва (воевал, сидел, правозащитник, переводчик с немецкого, в частности переводил Рильке. Убит в подъезде собственного дома в апреле 1976 года) Я бы сказала, что жизнь Софьи Богатырёвой катилась по дорожке, уготованной ей родителями. И слава Богу! В детстве и юности — фантастические встречи, знакомство с Мандельштамами, Олешей, Пастернаком, Ивинской, Ахматовой, Лидией Чуковской, Лилей Брик, Виктором Шкловским, Романом Якобсоном… Это же счастье, клад! Но и не всякий оценит, а главное, сможет о них написать, их оживить. Она — смогла.
Трудно писать о таких людях без патетики, без оглядки на другие оценки. Воспоминания С.Б. о классиках нашей литературы (так, не будем стесняться!) по мере возможности объективны, автор старался, хотя некоторые — не без пристрастия, и это придаёт им обаяние, живость и достоверность. Вспомним эпизод с Мариэттой Шагинян, пламенную обвинительную речь Ахматовой в адрес Натальи Николаевны.
Бесценные детали!
Рассказ о встречах А.А. с Исайей Берлином, сыгравших роль в начале холодной войны.
Лиля Брик.
Любовь к Маяковскому у Сони началась с его огромного тома, присланного папой с фронта. С любовью — ревность. Первая встреча с Лилей — в консерватории, в 1947-м. Папа познакомил. Потом — приглашение на обед в честь приезда Романа Якобсона. Блестящий ироничный портрет Лили, написанный с пристрастием. Что ж, имеет право.
Перепалка между Лилей и Якобсоном (он обнародовал тогда скрывавшийся факт, что в последний год жизни Маяковского Брики воспользовались связями в чекистских кругах, чтобы предотвратить его поездку в Париж и встречу с Татьяной Яковлевой).
Вечер в русском стиле: бараний бок с гречневой кашей, на десерт — Андрей Вознесенский, чай ему — в чашке, подаренной Маяковским, «то была не чашка, а эстафета, и плескался в ней уж точно не чай, а нектар, предназначенный для обитателей Парнаса». Его просят почитать стихи. «Прочтите “Лилю Брик”», — предлагает Лиля. Всем известно, что стихи называются «Маяковский в Париже». Кто-то пытается сравнить поэтику Вознесенского и Маяковского. Лиля Юрьевна небрежно бросает: «Кто же теперь читает Маяковского?»
Завершает вечер Катанян, извлекая сохранившуюся запись буриме, в которую играл и Маяковский. Стихи завершались в рифму «Воронеж». По предположению Василия Абгаровича, поводом послужили статьи Мандельштама, задуманные как манифест акмеизма, опубликованные в Воронеже. «Только акмеисты тут ни при чём, “Воронеж” взяли для рифмы, когда кто-то сказал, что там мука есть», — срезал Якобсон.
Какая драматургия! Можно соглашаться с автором или возмущаться описанием этой встречи, но сделано это талантливо. Убеждает!
Последняя глава книги посвящена В.Б. Шкловскому, учителю и другу отца С.Б. и самой Сонечки, которая знала его лет с трёх. Думается, это неслучайно. С.Б. — искушённый автор, об этом свидетельствует всё — отбор и подача материала, искусная композиция, тональность книги, не говорю уж об убедительности написанного.
Здесь начало сходится с концом: с отца начинается, отцом заканчивается…
Шкловский — неординарный, парадоксальный человек, автор множества книг. Ввёл в обиход понятие «гамбургский счёт», в своё время защищал Параджанова и в то же время подписал письмо, осуждавшее Пастернака, лауреата Нобелевской премии, причём будучи даже не в Москве, а в Ялте, в ялтинской «Курортной газете».
Все подглавки этой главы так или иначе связаны между собой Шкловским.
Дядя Витя получает орден Трудового Красного Знамени. Событие. Однако мало кто знает о его боевом ордене — Георгиевском кресте, полученном за храбрость из рук генерала Корнилова. Но главное для Сони — его книжка «ZOO»: открытие мира, энциклопедия!
Семья Богатырёвых недолюбливает Шкловского из-за его бывшего «друга и брата», а ныне врага — блестящего лингвиста Романа Якобсона, живущего за границей. По поводу женитьбы своего крестника, сына Петра Богатырёва, на племяннице Сергея Бернштейна Якобсон изрёк: «Наконец-то Пражский лингвистический кружок объединился с ОПОЯЗом». За этим высказыванием стоит не простая ссора.
Якобсон и Шкловский в науке были «соперниками-соревнователями», пока их не разделил железный занавес: Якобсон уехал за границу, «стал европейцем». В книге рассказывается о причинах ссоры, о приездах Якобсона в Москву во время оттепели, чтении им лекций в МГУ (помню — это был фурор!) и попытке Сони помирить их со Шкловским — забавная история, замечательно характеризующая всех троих. Но… не помирились.
Вернёмся к Шкловскому. С.Б. даёт ему характеристику. Вот несколько строк из неё:
«Виктор Шкловский воевал, побеждал и проигрывал… Он ошибался и дорого платил за ошибки… Он вошёл в историю как учёный, как писатель, как теоретик культуры… на склоне лет бывал излишне осторожен: дорогу автобусу советской власти он уступал. Но: ДАЙ БОГ!» «Он был живым… живым и только до конца».
А теперь — финал.
«Мой отец скончался 18 декабря 1978 года. ...В.Б. велел мне приехать. Молча вручил две с половиной машинописные страницы, их следовало передать в газетку “Московский литератор”, орган Союза писателей». Дочь поехала в ЦДЛ, где находилась редакция. Её там долго и хамски не пускали, хотя в редакции ждали текст Шкловского. Прочли и со вздохом вернули: слишком выбивался из стандарта — даже для узкопрофессиональной газетки.
Экономя место в журнале, приведу из некролога, увы, только небольшой кусок.
«Виктор Шкловский. Признание вины.
К старости лестницы становятся круты, особенно если к ним не приделаны перила.
Люди отделены друг от друга этажами…
О скольких книгах я не написал.
Главным образом о книгах друзей…
Я ничего не написал о книгах моего друга Александра Ивича…
Александр Ивич — хороший детский писатель и теоретик детской литературы, создал хорошую тему “Приключения изобретений”.
Марк Твен — великий писатель, сам был изобретателем… кажется, изобрёл подтяжки. У него был друг Белл, тот изобрёл телефон… Белл просил у Марка Твена денег на последнюю модель… Марк Твен отказал… Телефон был создан… Изобретатель Белл приехал к Марку Твену в экипаже, запряжённом чуть ли не двумя квадригами.
Я шучу горько.
…Последняя книга Ивича вышла в 1975 году. Она называлась “Природа. Дети”. Я не написал о ней рецензию. Пропустил.
Теперь о самом печальном.
Александр Ивич после долгой болезни умер в Москве 18 декабря 1978 года.
То, что я написал, — некролог о друге, прожившем трудную трудовую жизнь без рецензий».
Впечатление? — Хочется плакать.
|