Об авторе | Михаил Турбин (Кузнецов) родился в 1986 году в Великом Новгороде. Окончил Московский государственный университет леса. Учился в Creative Writing School у Майи Кучерской и Марины Степновой. Работал в рекламе и маркетинге в крупных российских компаниях и малом бизнесе. Публиковался в журнале «Волга», сборнике рассказов «Счастье-то какое!», литературном альманахе «Пашня». В «Знамени» были напечатаны два рассказа (№ 10 за 2018 год).
Михаил Турбин
Дистанция
повесть
В память о Насте
Пожары
По потолку бегали тяжёлые многоногие дети. Маша, дотерпевшая до приезда скорой, закрылась в комнате. Она слышала, как Женя встретила и проводила бригаду на кухню, как гремят теперь там чужие голоса.
— Отправила тебе деньги! — говорила мама. — Проверь, пришли или нет.
— Хорошо, мама, — отвечала Маша, прикрывая телефон.
— Надька теперь в банке не работает. Помнишь тетю Надю? Уволилась она. Внуков нянчить хочет. Ну это она мне так говорит, а на самом деле её сократили. Сейчас всех гонят из-за кризиса. Или прикидываются, что из-за кризиса, а сами просто людям платить не хотят.
— Мама, я проверю.
— Так вот, теперь вместо Надьки сидит какая-то хамка. Молодая хамка. Могла ведь все деньги себе приграбастать.
— Я проверю. Я перезвоню.
— Чьи там голоса?
— Дети наверху бесятся.
— Это мужские голоса!
— Не придумывай.
— Тебе надо съезжать от этой шлюхи, давно тебе говорю. Ты должна учиться. Учиться, а не шлюхаться! Поняла, да?
— Мне пора на практику.
— Дай трубку этой твоей Жене!
— Я убегаю. Созвонимся.
Маша повесила трубку, вышла в коридор. Часто задышала, привалилась к стене. Голоса и шум, высокое топанье — все звуки отпали. Их заглушила боль. Она раскалялась внутри с быстротою взрыва, сжигая спину, кости, живот. Полотенце, которое Маша держала между ног, упало. Подбежала Женя, подобрала его, вернулась с новым, сухим.
— Отпустило? — Женя поцеловала Машу в щеку. — Я им все продиктовала. Бумаги твои показала. А они...
— Ну что они?
— В двадцать пятый тебя везти хотят!
Их было двое: громкий и тихий. От трескучих ветровок медиков пахло гарью улицы. Громкий толстогубый фельдшер переплёвывался через рацию с диспетчером. Увидев Машу, он постучал ногтем по шайбе своих громадных электронных часов.
— Вещи готовы?
Второй, хмурый и сонный, даже не повернувшийся к ней, сидел за столом, подперев голову одной рукой, а второй расписывая серые медицинские листы.
— Ближе ничего? — спросила Маша, войдя в кухню. — Я наблюдалась в Кулаковском центре. Он тут совсем рядом!
— У вас там контракт?
— Да-да, у неё там контракт! — закивала Женя.
— Нет у меня контракта.
— Значит, двадцать пятый.
— А четвёртый? Вы видели отзывы на двадцать пятый? — не сдавалась Женя.
— Девушка, мы не такси. Диспетчер сказал, что примет двадцать пятый. Значит, едем в двадцать пятый.
— Дайте сюда вашу шипелку!
Женя стала кричать на бригаду скорой. Она орала так, что диспетчер на дальнем конце связи должен был слышать её безо всякой рации.
— Едем? Или оформляем ложный вызов? — спросил молчавший до того фельдшер.
— Мари, это они пугают! Мари, я тебя им не отдам.
— Не до того. Брось!
— Тогда с тобой поеду!
— Нет, не поедешь! Ты останешься.
— Ни за что!
— Я там фарш разморозила, — сказала Маша. — Пристрой куда-нибудь, чтоб не пропал.
Женя скрутила руки на груди, стараясь унять злое дыханье. Губы её задрожали. Она закивала куда-то в сторону, будто соглашаясь с непростым и обидным для себя выбором. И вышла из кухни.
— Вот и хорошо, тогда распишитесь вот здесь. И здесь. И вот тут.
Фельдшер оторвался от бумаг и просвечивал взглядом потолок, по которому носилось гремучее детское стадо. Он почесал жидкие волосы и спросил:
— Почему они не в школе?
— Летом? Каникулы же, — ответила Маша.
— Ах, да. Ну пускай хотя бы на улице бегают.
— На улице дышать нечем.
— Тоже верно, — равнодушно согласился он и поднялся, вминая кулаки в стол. — Три минуты на сборы.
Маша вернулась в свою комнату, чтобы забрать собранные для роддома сумки. Подошла к окну, закрыла форточку и вытерла рукавом влажную от поцелуя щёку.
Третью неделю город страдал от торфяных пожаров. За окном висел жёлтый сумрак. Виднелись стены соседских домов с пустыми окнами, приземистый корпус школы, пыльные кроны тополей, а дальше был только дым, и дворовый пейзаж на его фоне казался тем более печальным.
— Тут кирпич! Куда мне?
Машина выезжала из дворов. Народ сдвигался на обочину, пропускал скорую.
— Ну езжай под кирпич.
— Надо было там...
— А чо ты сюда поехал?
— Ну кто ж знал!
— О! Хаммер красный, смотри!
Маша чуть откинулась, закрыла глаза. Она старалась унять беспокойство, думая о простом: не забыла ли карту, направление, страховку, хватит ли пелёнок, прокладок... И поминутно в эти рыхлые раздумья лезла истеричная мысль — почему замерли схватки? Последний раз её обняло, когда они спускались в лифте. «Подождите, подождите!» И лифт стоял с открытыми дверями, а фельдшер держал кнопку, чтоб они не запахнулись. Полотенце снова намокло. Воды отходили с каждым спазмом, будто внутри Маши был подлый океан. Но сколько с тех пор прошло, и сколько они уже едут? И едут, и едут. Толстогубый без умолку болтает с водилой, а Машин живот все мягче и покойней.
— Понастроили башен.
— Да они давно тут.
— Это сколько этажей-то? Десять, двенадцать, четы... шес... двадца... Сбился, блин.
— А чего нас, правда, в двадцать пятый? Четвёртый совсем рядом. Сейчас на Ленинском встанем.
— Ты по Вернадского езжай!
Машина шла медленно. Сердце торопилось. Под шинами шелестел асфальт, скреблась коробка передач.
— Крякни ему! Чего он выперся? Все пропускают, а ты выперся! Щемись-щемись, мудак. А нехера было!
Скорая встала. Перелезла через два ряда. Каждая остановка была пыткой, каждое душное слово казалось Маше издёвкой. Она знала эту вялую безучастную манеру, свойственную медикам, она сама умела держаться с пациентом именно так, с честным хладнокровием, но сейчас не могла справиться со злобой, нестерпимо острой, подкатившей вместо долгожданной схватки.
— Девушка, вы как?
— Схваток нет!
— Вы не волнуйтесь. Это оттого, что нервничаете. А вы не нервничайте. Подъезжаем уже. А то привезём, а вы и рожать расхочете.
Ей хотелось кричать, но вместо крика Маша издала слабый всхлипывающий стон.
— Вы студентка?
— Да, — ответила Маша.
— МГУ? — спросил фельдшер и кивнул на шпиль высотки, блеснувший вдалеке.
— Нет, я в меде.
— Коллега?! А чего вдруг в медицину?
Маша задумалась.
— Надо было, — сказала она почти шепотом.
— Кому?
— Мне.
— Зачем?
— Medice, cura te ipsum.
— Чего? Гриш, переведи,— заржал шофер.
Тихий фельдшер, всю дорогу глядевший в заднее стекло кареты, посмотрел на Машу. И она поймала его взгляд, убрала мокрую прядь со лба.
— Врач, исцели себя сам, — сказал он.
— О как! И что? Исцелилась?
— Скоро узнаем, — сказала Маша, но шофер не слышал. А молчаливый теперь не отводил взгляда. — Вас это тоже забавляет?
— Меня — нет, — ответил он и отвел глаза. — Совсем нет.
— Всё-всё. Уже скоро, — подбадривал водитель.
Они опять свернули. Теперь Маша повалилась вправо. Скорая ехала по узкой улице, притормаживая перед каждым лежачим полицейским. И всё то долгое время Маша видела зелёную рябь ограды, а за нею невысокие кирпичные дома и тополя, тополя. Забор стал чёрный. Дома исчезли. Показался салат из низких деревьев и кустов, точно запущенный парк, который под смогом и гарью походил на декорации, рисованные грубой изленившейся рукой. Скорая въехала во двор дома неприметной советской внешности. «Нет, не жилой, — подумала Маша, — не может в жилом доме гореть каждое окно».
Медсестра забрала обменную карту, полис, попросила переобуться. Задавала вопросы и на любой ответ поощрительно кивала, улыбалась усталой, но доброй улыбкой. Потом провела в соседнюю комнатку, которая показалась Маше тусклой и крохотной и посреди которой стояло кресло для осмотра. Медсестра вызвала дежурного врача, и они стали дожидаться вдвоём. Это тихое перетаптывание толстых ног, хлопотливое кудахтанье — дорогая, ягодка моя, сейчас-сейчас! — увлекало, баюкало до мурашек, и когда медсестра усаживала её в кресло, Машу вновь сковал приток скопившейся боли, но она была рада схваткам, довольно тянула выдох и кивала вошедшему врачу.
— Пять сантиметров, — сообщила врач. — Переоденьтесь, и Лидия Андреевна проводит вас в помывочный блок.
Медсестра гладила Машу по плечу:
— Ягодка моя, сейчас придёт кто-нибудь другой и возьмёт тебя, — сказала она с нежностью. — А то Лидия Андреевна за смену ноги по жопу стерла.
Маше выдали больничную рубашку в мелкий цветочек и отправили в душевую.
— Сейчас сделаем клизмочку и побреемся, — радовалась планам новая медсестра, будто предлагала испечь вместе шарлотку и пересмотреть «Дневник Бриджит Джонс».
— Я уже побрилась, — сказала Маша.
Не сама, самой это было сделать невозможно. В канун расчётной даты она попросила Женю:
— Тебе не сложно? Не хочу, чтобы меня брили в роддоме тупой ржавой бритвой.
Маша разделась, встала в ванну, по-лягушачьи вывернув ноги. Сама нанесла пену. Сполоснула бритву под струей горячей воды. Женя пришла с табуретом, поставила, села.
— Осторожнее только — там родинка.
До того Маша представляла затею довольно весёлой и была уверена, что у Жени припасён фейерверк идиотских шуточек и она подпалит фитиль, как только возьмётся за бритву. Но Женя молчала. Из-за живота не было видно её лица, и Маша представила его, точнее, оно представилось само: сощуренный натужный взгляд, закушенная губа. И оттого, что Женя там, с этим своим лицом, Маше сделалось не по себе. В ней извивалось желание скорее выбраться из неуклюжей позы. Нужно было хоть как-то нарушить молчание, пошутить самой, но Маша не могла придумать шутки. И всё больше раздражалась от своей неподвижности, от шума воды и осторожного треска горячего лезвия.
Женя так и не произнесла ни слова. Она долго-долго смывала пену, а после поцеловала Машу в бритый лобок.
— Алло!
«Алло» — лезущее в трубку через дебри тысяч километров, оттого такое измученное, мрачное. Маша помнила голос мамы другим. Наверняка в своём начале, на втором этаже семнадцатого дома улицы Сорокалетия Октября в полугороде Рудноярске она говорила своё «алло» отвратительно бодро, точно била в детский пластиковый бубен с джинглами какого-нибудь сладко-лилового цвета.
— Мам, я занята.
— У вас банки давно открылись! Ты получила деньги?
— Получила.
— Эсэмэска пришла?
— Да!
— Проверь ещё раз. Алло...
Тяжёлое «алло».
— Мама, ты же знаешь, я на практике.
— Надеюсь, вас там учат не только утки носить.
В палату вошёл врач. Маша сперва не поняла, что это врач. Молодой-молодой, курносенький, рыженький, он поздоровался с порога, увидел, что пациентка разговаривает, и замолк, дожидаясь, пока та отложит телефон.
— Нет, конечно, мама, тут доктор, он мне всё объясняет.
Доктор улыбнулся, закивал.
— Мне надо с ним поговорить? Как его зовут?
— Зачем тебе?
— Дай ему трубку.
— Господи, зачем тебе с ним говорить? Он занят.
Врач замер на подходе к постели.
— Затем, что ты мне всё время врёшь! Я знаю, что врёшь! А я имею право знать правду о твоих успехах!
— Что за чушь... Я никогда тебе не врала!
— Маша!
— Всё! Перезвоню.
Маша бросила трубку с чувством, что вот-вот задохнётся от боли новой схватки.
— Как дела? — спросил врач.
Она разинула рот и вобрала в него столько воздуха, сколько могла. Тяжело проглотила его. Сделала ещё один нетерпеливый вдох. Боль перебивала ритм дыхания, боль была в самом воздухе.
— Вижу, — сказал доктор, глядя на судороги тонущего человека. — В следующий раз вставайте. Не лежите. Нахаживайте, нахаживайте. Или на фитболе посидите. Вон там фитбол. Знаете как?
Этот милый худенький врач в великоватом медицинском костюме, похожий в нём на свежий кленовый лист, — он говорил, а Маша слушала, и боль утихала.
— Дайте я осмотрю. Потом сделаем КТГ.
Врач надел перчатки, со шлепком, как полагается. Приступил к осмотру.
— Пять сантиметров.
— Как пять? Всё ещё пять?
— Не волнуйтесь.
Подкатил аппарат, прилепил к животу датчики. От врача пахло сигаретой и яблоком. Она замечала, что у симпатичных мужчин пот пахнет прелым яблоком, у остальных — порченым луком. Запах женщин ей не нравился вовсе. От женской усталости несло жаренной в сале картошкой.
Врач оторвал ленту с графиком пульса. Опять цокнул.
— Нахаживайте! — приказал он. — И не концентрируйтесь на боли. Представляйте, что, кроме головы и груди, у вас ничего нет. Говорят, помогает.
Выходя, не забыл улыбнуться, но Маше не понравилась его улыбка. Напоследок он спросил:
— Решили, как назовёте?
— Нет пока.
— Правильно, посмотрите сначала, кто родится.
И улетел. А ей захотелось одеться, в мягкое, многослойное, как зимой, на самый нестерпимый мороз.
Маша забралась под простыню. Под тканью, в белом свету, ей недолго слышался яблочный аромат. Вдруг белый зажёгся красным, забился, задрожал. Больше никакого запаха она различить не могла, скинула простыню, искала воздух.
— Назови его Эдвард, как Эдварда Каллена! — предложила тогда Женя.
— Уопф...
— Это ж так круто! А если девочка — пусть будет Белла!
— Женя, заткнись.
— Я почему-то уверена, что будет мальчик!
Надо было запереться в комнате или покидать вещи в сумки, а к утру, пока соседка спит, съехать. Да! Снять дешёвый номер, перетерпеть в одиночестве — вот что нужно было сделать! Но Маша находила себя в положении совершенно безвыходном, ей требовался проводник и тихий совет извне.
— Ты уже обрадовала Хер Херыча?
— О-о-о, зачем я тебе вообще сказала!
Женя носилась по кухне, хватала с новогодней ёлки мишуру, накручивала её на пальцы. Теперь мишура была всюду — теперь все-все узнают о ребёнке. Маша не сомневалась, что именно Женя растрепала о её романе с преподавателем.
— Сядь, ну-ка сядь, — сказала Маша и притянула Женю к столу. Она заглянула ей в глаза. Загадка, как можно учиться по тридцать часов в сутки с такими преглупыми глазами? — Я не хочу, чтобы ещё кто-нибудь об этом узнал. Особенно Герман Германович.
— Ха, он должен быть в курсе и нести ответственность!
Женя попыталась вырваться. В ней гудел восторг. Она смотрела куда-то сквозь, глаза её горели. Маша на секунду решила, что Женя опять под кайфом, настолько непривычно было ей проявление неуёмной человеческой радости.
— Забудь! — твёрдо сказала Маша. Она приняла решение. Как родитель, отряхивающий ребёнка от истерики, Маша вдруг сама сбросила с себя последние сомнения. — Забудь ты! Поняла, да. Нет никакого ребёнка.
— Так ты не беременна?.. Или что?
— Или что!
— Я тебя не понимаю, — Женя, конечно, понимала. — Аборт, что ли, хочешь?
— Ну, коровушка, заплачь ещё!
— Ты же сама не сможешь! Как?
— Как все. Смогу. Никому не говори, и никто не узнает.
— Зачем ты мне сказала?
— Просто забудь.
— Ну конечно! Забудь?! Он-то не поймёт, что жил и что умер. Это тебе с евоной смертью всю жизнь за ручку ходить.
Маша встала и ушла к себе. Тихо задвинула шпингалет. Включила лампу над столом и, раскрыв учебник, принялась полировать ногти. На страницы слетала белая пыль. Потом она услышала, как наверху играют дети. Короткий топот, короткий смех, и опять тишина над головой. В такой же маленькой комнате, где в угол втиснута кровать, а в другом, может быть, стоит телевизор. Нет, телевизор она никогда над собой не слышала. Значит, стоит шкаф или комод со скучной взрослой одеждой. Это точно должна быть родительская спальня, безмолвная ночная камера на двоих. И когда дети залетают в этот взрослый мир, их смех становится тише. Сам по себе.
Маша стала путаться. В палату заходили незнакомые люди. Санитарка объяснила, что в отделении была пересменка.
— А доктор? — спросила Маша новую акушерку.
— Что доктор?
— Такой молодой... Он ещё придёт?
— Раскрытие семь сантиметров. Нужно десять.
— Ах, ну раз нужно!
От окситоцина Маша отказалась. Сестра, вновь-таки какая-то незнакомая девушка, сделала укол но-шпы и рассказала с весельем, как легче терпеть схватки: требовалось представить, что спазма — это морская волна, которую надобно пропустить сквозь себя. Волна. Морская! Кретинка не соображала, что говорит.
Маше уже приходилось слышать фразочку, подобную этой: «То, что вы чувствуете боль, — это очень хорошо». Её тогда тоже сказал доктор. Маша увлеклась медициной, когда у мамы отнялись ноги. Болезнь сперва принималась за усталость — ноги держали, но к вечеру слабели, без толку валялись на диване. Мама им не доверяла. Боялась, что гадины подкосятся и убьют её головой об угол. Только Маша знала, как в моменты слабости растерянно распахиваются мамины глаза, как руки хватают воздух. Никому, кроме неё, нельзя было видеть. Мама работала в школе и была уверена, что уважение к ней есть страх перед ней, а инвалидов, ясно дело, никто не боится. Особенно дети, особенно одиннадцатый «Б». Она обзавелась лазерной указкой и не вставала с учительского места. Болезнь разоблачилась, когда лечение варикоза, остеохондроза и других невнятных диагнозов не дало ответа. Сначала мама отказалась от двух классов — так она продержалась пару месяцев. В январе маме подыскали замену. Из дома она старалась не выходить. Передвигалась при помощи палки, а чаще сидела на полу, натирала ноги дегтярной мазью и выла: «Вырви их! Вот посюда!»
— Почему раньше не заметили? — спросила Маша у врача.
— Экстрамедуллярные опухоли хорошо маскируются под симптомы того же радикулита, — пробулькал врач.
— И что теперь?
— Поражён спинной мозг. Опухоль создаёт компрессию, то есть давление на участке...
— Я знаю, что такое компрессия! — прервала его мама.
— Скорее всего, опухоль доброкачественная, но всё же представляет серьёзную опасность. Даже такие опухоли могут развить необратимые дегенеративные изменения. Что такое дегенеративные, тоже знаете?
— Издеваетесь? У меня сто дегенератов в школе, — хмыкнула мама.
— В данном случае я имею в виду повреждения и гибель тканей, — сказал доктор без улыбки. Он булькал тише. — Но то, что вы чувствуете боль, это, может быть, даже хорошо.
Маша изучила форумы, где люди делились похожими проблемами. Она наперед знала, какие лекарства могут понадобиться, какие побочные эффекты они дают. Маша понимала, что означает то или иное назначение и какой путь выбрал доктор. Она наблюдала. Болезнь мамы стала для неё захватывающим испытанием. Маша коллекционировала слова: синдром Гиппеля-Линдау, болезнь Реклингаузена, опухоль конского хвоста. Она делала массаж по разным методикам и готовила маму к операции, опираясь на советы психологов.
Операция прошла довольно успешно. Так как опухоль срослась с нервными корешками, полностью удалить её не получилось, и всё же развитие болезни прервалось. Доктор обещал рецидив, но далёкий, поэтому верить в него не хотелось. Маме дали инвалидность, обеспечили коляской. Она брала работу на дом, стала репетитором. Как оказалось, такой труд приносил больше денег и отбирал меньше сил. Мама сделалась добрее, некоторых учеников даже хвалила.
Интерес Маши к маминой болезни ушёл. Её влекли другие диагнозы. В интернете она вступала в группы поддержки, отзывалась на объявления о сборе на лечение — отправляла деньги, но совсем немного, а после символического пожертвования пристально следила за судьбой того человека, которого с тех пор называла своим пациентом. У неё имелись десятки ссылок на страницы тяжёлых больных. Почти всегда это был рак, реже — генетические заболевания. Маша ежедневно следила за пациентами, делала прогнозы.
Прогнозы часто сбывались. Тогда на страницах писали: «Отдадим карбоплатин и таксакад. К сожалению, мы в них больше не нуждаемся» или «Папа ушёл. Остались метрогил 5 мг/мл (100 мл) — 4 шт., эндоксан (200 мг) — 6 шт., ацеллбия (500 мг/50 мл) — 2 шт.». Маша вновь и вновь перечитывала эти записи, будто не могла обнаружить смысл, и странное возбуждение проникало в неё. Это были не страх и не жалость — она не могла определить своё чувство, будто внутри неё лопалась плотина и прохладный обнимающий поток выносил из неудобного и некрасивого мира. Словно кто-то большой появлялся рядом и наблюдал за её тихим освобождением. Маша застывала в радости и робости перед внеземной пугающей силой и слушала её шёпот: «Остался торизел, отдам даром пластыри дюрогезик и пол-упаковки фторафура».
— Алло! Забыла про мать?
— Нет-нет. Тут много дел, — Маша обвела взглядом тихую предродовую палату.
— Посмотрела?
— Что?
— Деньги! Деньги дошли?
— Да дошли твои деньги! Я же говорила.
— Все дошли?
— Все!
— Сколько?
— Все! Как всегда. Все. Деньги дошли. Дошли! Дошли!!!
— И это твоё спасибо?
— Мама...
— Ты хоть знаешь, как мне они достаются?
— Мама.
— Мать кормит тебя и поит. Мама — инвалид. Сама не ест, лишь бы дочь не в общаге с алкашами и наркоманами.
— Спасибо, мама.
— Оставила мать в коляске. Укатила. За два года разочек повидала. Теперь и позвонить нельзя. Наорёт.
— Прости, я в запарке. Спасибо тебе.
— Ну пожалуйста, доченька, милая.
Что за тягостное занятие — терпеть вину? Маша стала забывать, каких сил оно стоит. Спустя два года после того, как она переехала в Москву, ей почти не приходилось быть виноватой. Можно было не быть виноватой совсем! Главное — прикинуться хорошей девочкой. В Рудноярске этот приём не работал. Рядом с мамой нельзя было долго оставаться хорошей. Поэтому Маша предприняла побег. Она понимала условие: вольную ей даст только поступление в медицинский, и тут уже не важно какой, между омским, уральским и московским была лишь одна выгодная разница — московский дальше. Мама отпустит, но другого шанса ей не найти. Новая жизнь, своя, никому не обязанная, снилась ей наяву. О ней нельзя было не думать и не готовиться к ней.
Афтершок
Маша побывала на Рудноярском руднике, когда все старшие классы привезли на вербовку в горно-обогатительный комбинат. Выступал директор комбината, невысокий сухощавый дедок: «По итогам года рудник произвёл экскавацию и транспортировку в отвалы более десяти миллионов кубометров породы, что составило сто сорок процентов к уровню пятого года!» После каждой цифры, произнесённой с особой чёткостью, он делал паузу, ожидая реакции подвижной толпы. Реакции не было. Тогда он крякал и продолжал: «Столь высоких производственных показателей удалось достичь благодаря слаженной и эффективной работе всего коллектива предприятия! Надеюсь, среди вас, ребята, есть те, кто уже решил так же смело и упорно трудиться на нашем родном руднике?!»
Школьников повели на вышку, выстроили так, чтобы всем было видно. Стали ждать, когда начнутся взрывные работы. Маша хотела, чтоб случилась какая-нибудь поломка и работы отменили. Но ровно в полдень... В памяти осталась дрожь. Сначала будто кто-то молотом бил в чугунный чан, часто-часто. Раскат носился по ветру над низкой безводной степью. Уши мёрзли — и оттого и ветер, и дребезг зарядов звучали больнее. А пейзаж был такой: по всей окружности карьера, страшной впадины, в воронке которой БЕЛАЗ виделся личинкой жука на вспаханном поле, бежали быстрые взрывы. И следом, из чёрной бури вставали и распускались рыжие облака. Они долго висели в воздухе, потом, как мягкие коты, ложились обратно в котлован. И Маша по-птичьи взялась за ледяные перила со страхом, что земля вот-вот рухнет в пропасть каменоломни.
Эти воспоминания с тех пор будили Машу. Она будто слышала позвоночником далёкие детонации и не могла заснуть. Не гром и даже не его отголоски — до города долетали лишь бесшумные вибрации мощных ударов.
— Они теперь не взрывают!
— Если и взрывают, то днём.
— Там всё заглохло.
Никто, кроме Белова, не верил, что по ночам до Рудноярска докатывается эхо взрывов. Он говорил, что на месторождении вахтует его какой-то знакомый и тот уверяет, что добыча идёт круглосуточно.
От Стёпы пахло луком. Он был из бедных, со второго микрорайона, где в основном цыгане да пьянь. Учился на отлично, не грубиян. Его сестрёнки-близняшки ходили во второй класс той же школы. Стёпа в любую погоду носил спортивную куртку, которую утеплял свитерами разной толщины. Свитера вязала мама, но, даже новые, они вызывали у одноклассников смех: зачем грабанул могилу прадеда? зачем отобрал у моли последний кусок?! В школьном гардеробе Стёпа прятал свитера в рукав куртки. Наверно, из-за наряда Стёпу и прозвали Колтуном. А может быть, в начальных классах у него были длинные нечёсаные волосы — Маша помнила его только таким: колючим, стриженным под машинку, и звала бесприметно по фамилии — Белов.
Пасиков, узнав о Машиной бессоннице, отправил по рядам записку с эпиграммой: «Маше снова не уснуть, её дом шатается! Слышит Маша, как в Бомбее толстый слон сношается». Когда записка дошла до неё, одноклассники трясли парты и стучали пятками. Математичка, терпеливая глухая старушка, и та провизжала:
— Что вы топочете?! Как слоны! Дурни!
И хохот до потолка заполнил класс.
Ночью, было это в августе две тысячи восьмого года, Маша так ясно почувствовала тряску, что поднялась с постели и встала в дверном проёме. Она услышала, как взрывная волна знобит стёкла, как под фиалкой подрагивает блюдце. А потом всё разом стихло. Маша подошла к окну, одёрнула шторы и выглянула в город. Город был необъяснимо спокоен, а над ним висели неподвижные звёзды.
За завтраком Маша решилась спросить:
— Мама, как тебе спится?
— Ешь.
— Тебя не мучают кошмары?
— Нет. Кошмары мучают только провинившихся.
— В чём?
— Откуда мне знать, в чём? В чём-то... Люди — бесстыжие создания. Только во сне совесть и может до них добраться.
— Нас тут возили на рудник, и я думаю...
— Только не говори, что ты решила искать работу в этой яме?!
— Я думаю, когда там взрывают, весь город трясёт. Из-за этого мне неспокойно.
— Тебе неспокойно, потому что ты неспокойная. Если устроишься туда какой-нибудь поварихой, я тебя прокляну.
— Нет. Не устроюсь. Мне совсем не хочется здесь работать.
— Здесь?
— Ну да. Я не собираюсь оставаться в Рудноярске.
— Куда ж ты думаешь уехать?
— Не знаю... Куда-нибудь.
— Куда-нибудь — это за папашей, значит?
Об отце Маша немного знала из писем. Мама не держала тайников. В секретере она хранила стержни для ручек, синие и красные, простые карандаши, упаковку бритвенных лезвий, потроха недописанных тетрадей, изъятые на черновики, ластик, позже — блистеры кетонала и диклофенака. В смежном отделении лежали документы, квитанции, рецепты. Деньги — и в этом тоже не было никакого секрета — она прятала в фотоальбоме, под той Машиной фотографией в буром свитере и с синим платочком на шее, где Маша особенно не нравилась себе. А два письма всегда лежали под слипшейся стопкой журналов на дне прикроватной тумбы, единственной свалки маминого прошлого. Дверца имела замок с окоченевшим в панцире механизмом и закрывалась не на ключ, а на чёрство сложенный бумажный обрывок. Когда дверцу с усилием вскрывали, он вылетал, терялся, и каждый раз приходилось изготавливать новый клин.
Письма лежали в конвертах, вскрытых аккуратным срезом. Кроме того, в них было ещё кое-что, к переписке не относящееся. Например, фотография. Там, на фоне тополиной аллеи, в обнимку с мамой стоял невысокий мужчина в джинсовой куртке, надетой вместо пиджака на белую с галстуком рубашку. Он был чуть полноват, но не смотрелся толстым, скорее, в полноте его наперво замечалась сила. И руки у него были сильные. Лицо смотрело простым невдумчивым взглядом. Именно таким Маша выдумала отца.
Он ушёл, когда ей было четыре, около того. Маленькой Маше мама говорила, что отец доктор и лечит бегемотов в Лимпопо. Позже Маша пыталась вынуть из матери правду. «Профессия у него нынче ценимая, но не редкая. Мудозвон он», — начинался и тем же кончался мамин рассказ. Отец уехал в Москву работать по приглашению и там должен был скоро подготовить их переезд. Провожали торжественно. Маша помогала собирать чемодан. Густо-бордовый, с пряжками и ремнями, похожими на длинные, проколотые языки. Эти колечки в проколах Маша хотела сковырнуть и вдеть как серьги. Ещё она заставила папу взять любимого лохматого зайца, которой по плану должен был встречать её на московском аэродроме.
Само прощание и надежда на скорую встречу в памяти не сохранились. Отец исчез. Сначала мама боялась, что погиб, потом жалела, что не сдох. Через год он коротко явился с целью узаконить расставание и вернуть маме фамилию. Эта встреча случилась без Маши. Фамилия у неё тоже осталась отцовская.
Вот и всё, что она знала об отце. Шевеление толстоватой тени, и вместо голоса — пара писем.
Первое письмо очень короткое: «Прости, что не пишу. Очень-очень занят. Скоро дадут комнату больше. Пока ютимся на девяти квадратах. Но нам только спать, места хватает. Как Маруся? Высылаю немного. Купи ей что-нибудь».
Следующее было на двух страницах, исписанных разными руками.
«Галя, здравствуй! Тома тебе уже звонила. Разговора не получилось. Если не можешь выслушать, хотя бы не груби. Зачем так? К тебе же по-хорошему. Почитай без истерик».
А почитать нужно было вот что:
«Галина Сергеевна! Галечка! Простите нас. Так уж вышло, что мы с Пашей нашли друг друга. Он очень умный, талантливый врач. Ему нужно развитие, стремление и поддержка. А ещё удача. Сейчас такие времена! Всё меняется в секунды, и надо не упустить шанс.
Галина, надеюсь, вы понимаете, о чём я говорю. Паша не любит вас, не надо его держать. Не требуйте его. Паше предложили работать в платной клинике Добровольского. Это большой скачок в карьере. Надо сказать, я ему помогла. Добровольский — мой брат. А что вы можете дать? Хлопоты с семьёй? Не надо винить Пашу. Лучше порадуйтесь за него. Прошу вас найти в себе свободу нас простить. Ведь прощать и жить надо легко. Иначе это не жизнь».
Какой степенью мазохизма надо обладать, чтобы хранить письма, обречённые огню, думала Маша, каждый раз перечитывая их. Папа писал из девяносто пятого. Там и оставался, лежа под грудой толстых журналов с некой мечтательной Томой, пока Маша не нашла его страницу в одной социальной сети. Теперь отец перенёсся из прикроватной тумбы в кресло начальника департамента образования при Минздраве. Его портрет был уже актуально лыс, тучен и доволен.
Я не ребёнок
По сцене актового зала прогуливался мужчина в чёрном костюме, он поглядывал на публику и кивал любому встречному взгляду. Поднявшись к нему и реконструировав на голове баклажановую пирамиду, первое слово взяла завуч:
— Пасиков, прикрой дверь... Ну, все угомонились? Угомонились?! К нам приехал человек из фонда «Счастливая молодёжь». Прочитает важную лекцию. Все внимательно слушают! После чего общим строем возвращаются в классы. Я проверю!
Мужчина подошёл к краю сцены.
— Как много взрослых людей здесь собралось! Я хочу всех поприветствовать и...
— Взрослых людей... Господи! — завуч скатилась по ступенькам, прошла между рядами и, прежде чем исчезнуть, обернулась в дверях. — Всех проверю!
— Что, ребят, тяжёло вам с ней? Суровая? — спросил Чёрный костюм. Он тоже сбежал вниз, взял стул и сел напротив классов. — Можете звать меня просто Руслан. И я здесь, чтобы немножко поговорить с вами о будущем.
— Про презервативы будете рассказывать?
— Не совсем. Если жить правильно, презервативы вам не понадобятся. Поднимите руку те, кто хотел бы в скором времени создать свою семью.
Никто не смотрел в сторону лектора. Поднялась одна рука.
— Можно мне выйти?
— Зачем?
— В туалет.
— Иди.
— Зря вы его отпустили. Вдруг он сбежит, попадёт под машину, а вас посадят.
Публика радостно загудела.
— Ну всё! Тише. Неужели никто не хочет семью? Ребята, вы сейчас находитесь в возрасте формирования твёрдой жизненной позиции. К этому нужно подходить очень ответственно. От того, насколько правдиво вы сможете оценить реальную действительность, научиться распознавать добро и зло, зависит будущее каждого из вас и целого государства.
— А можно мне тоже сходить пописать?
— Нет!
— Но я не могу терпе-е-еть!
— По очереди.
— И я-я-я!
— Итак! Целого государства... Тише! В настоящее время сложилось несколько психологических и культурных феноменов, которые можно квалифицировать как нежелательные для общества. Во-первых, это очевидная и усиливающаяся маскулинизация девочек и феминизация мальчиков, нарушение их половых ролей. Большое влияние на это оказывает пропаганда западных ценностей. Во-вторых, появление у молодого поколения агрессии, вызванной падением нравственности и духовности. В-третьих, утрата традиций и патриотических ценностей. В-четвёртых, обострение проблем нестабильности супружеских отношений. А хорошая семья — опора и надежда государства.
— У-у-у! А это надолго?
— Надолго! Ребята, как вы думаете, почему осуждаются близкие отношения между мужчиной и женщиной до брака?
— Мы не осуждаем!
— А зря. Всем известно, что добрачные половые связи женщины изменяют её хромосомную цепочку и уменьшают шанс произвести ребёнка, генетически родственного мужу. Так почему вы считаете допустимым для себя секс до брака? Сегодня многим родителям не хватает времени на то, чтобы подготовить своих детей ко взрослой жизни. Тем не менее молодёжь должна брать пример со старшего поколения, которое ценит семейные традиции. Кто там кричал про презервативы?
Чёрный костюм поднялся и подошёл к Пасикову.
— Расскажи, какая у тебя семья.
— Нормальная семья.
— Кто твой отец, кто мама?
— В смысле?
— Папа кем работает?
— Он не работает. Он военный.
— Военный, отлично. А мама?
— А мама дома.
— Вот! Счастливая семья. Папа на службе, мама — домохозяйка. Наверное, брат или сестра есть. Надо брать пример с родителей, а ты про презервативы...
— А?
Руслан под смех махнул рукой и перешёл к другой стороне аудитории.
— Вот ты, девушка... Как тебя зовут.
— Маша.
— Хорошо, Маша, какая у тебя семья.
— Я не хочу рассказывать про свою семью.
— Почему?
— Это моя семья. Имею право.
— Неужели сложно рассказать?
— Сложно.
— У неё мама здесь работала!
— Мама учительница? А папа?
Руслан оглядел крутящиеся головы. Теперь он стоял слишком близко. Маша чувствовала запах ментоловой бритвенной пены, видела перед собой туго стянутый ремень и блеск стальной пряжки.
— Ребята, а папа у Маши кто? — спросили чёрные брюки.
— Нету у неё отца!
— Маша, ты куда? Обиделась, что ли? Ну это же позор какой-то — так сбегать!
Маша выбежала из актового зала. Она пролетела по пустому школьному коридору, вошла в пустой класс и села на своё место. Быстрыми штрихами стала закрашивать тетрадные клетки. Она не слышала за собою догоняющий шаг и чей-то негромкий оклик.
Стёпа стоял в дверях и наблюдал, как Маша дырявит ручкой листы.
— Маш...
— Чего тебе, Белов?
— Я его послал.
— Молодец, Белов. Медаль тебе.
Стёпа присел за соседнюю парту.
— Он мудак. И все эти тоже мудаки. Видела, как он обосрался, когда ты засобиралась?
— Нет.
— Побелел весь. Наверное, испугался, что ты побежишь жаловаться.
— Да и хрен с ним.
— Слушай, забей. Не обижайся на идиотов. Он же не знал, что она болеет.
— Ты теперь защищать его будешь?
— Просто надо было сразу сказать, чтоб ему стыдно стало. Кстати, как дела у Галины Сергеевны?
— Хорошо.
— Всё хорошо?
— Да, отлично.
— Она уже ходит?
— Нет.
— Почему?
— Потому что она ленивая.
— Может, ей больно?
— Нет, ей не больно.
— Может, она ещё не восстановилась до конца после операции?
— Может, может. Может! Катись.
— Я просто хотел поддержать. Когда она вернётся в школу?
— Скучаешь, что ли?
Стёпа ухмыльнулся. Он подошёл к окну и открыл створку. Потом достал сигареты. Потряс пачку. Повертел зажигалку. Прикурил. Изобразив привычность тех жестов и видя, что на Машу они не произвели никакого впечатления, он стал пускать в окно кольца.
— Почему ты на неё злишься?
— На кого?
— На маму.
— Потому что из-за этой истории, из-за её болезни мне теперь никуда... Никуда отсюда не деться.
— А куда ты хотела?
— Всё равно, лишь бы не здесь. Лишь бы не рядом с ней. Я хотела поступать в медицинский.
— Что же тебе мешает?
— Ты прикалываешься? Она — инвалид. Из дома не выходит. Куда я уеду?
— Ты же сама сказала, что всё нормально, просто нужно разрабатывать ноги.
— А если рецидив? Или...
— Ты даже с уроков не можешь сбежать! На большой побег тебе тем более не хватит духа. Мама тут ни при чём. Она сильная. Это ты боишься.
— Фак ю, Белов. — Маша смотрела, как Стёпа курит и как дым не хочет вылетать на улицу. — Ты меня плохо знаешь.
— Ой ли? Ты до смерти боишься человека в инвалидной коляске!
— Пошли к тебе, — вдруг сказала она.
— Зачем?
Лицо его застыло и стало похоже на рыбье. Из полуоткрытого рта всплывал дымок.
— Кино посмотрим. У тебя есть кто-нибудь дома?
— Нет, мама на смене. Юля с Олей на продлёнке останутся. Знаешь, до меня ведь далеко, если пешком.
Маша обиженно отвернулась.
— Ну, пойдём, конечно, если хочешь, — сказал он. — Но у меня даже компа нет. Только телик. А какое там кино?
— Ты идиот?
— А чо?
— Ничо, Белов. Соображай...
Стёпа изучал тлеющую сигарету. Он подул на окурок, поглядел на огонёк, заулыбался.
Они свернули с улицы, прошли вдоль гаражей, через сухое пыльное поле, называемое в школе космодромом, потому что посреди него, будто в самом деле, стоял космический корабль. Он возвышался на четырёх посадочных опорах, имел густо-жёлтую кабину со шторками, антеннами и даже лестницей для спуска на поверхность Земли. Внутри аппарата свистел двигатель. Корпус его был исписан тегами местных бомберов, телефонами, рекламой наркотиков и Иисуса. Под этой мазнёй скрывалось красное и важное: «ОГНЕОПАСНО! ГАЗ». Прелый душащий запах не держался в трубах и был всюду, не только рядом с подстанцией, — в каждом доме, в каждой кухне. Обитатели района привыкли к нему, пропитались им, но для Маши он давно сделался запахом нищеты и отчаяния.
Они вышли к вафельным пятиэтажкам. Зайдя в подъезд, Маша остановилась. Частые ступеньки, истёртые до бетонного блеска, — она вдруг забыла, как по ним ступать. Стёпа вбежал по пролётам и теперь ждал этажом выше. Он хотел позвать, но не стал, изучал надписи на фанере, вложенной взамен битых окон. Потом запустил ладонь в почтовый ящик. И пока он с серьезной миной выдёргивал бесплатную газету, Маша стояла внизу и глядела под ноги.
— Ну идёшь?
— Иду.
— Не хочешь — не иди.
— Иду! Какой этаж?
Она быстро поднялась и, перешагивая через две ступеньки, пошла впереди. Маша заранее придумала, как будет выглядеть бедный Стёпин дом. Представила и наперёд простила ему грязь и сырость, старые обои, кресла, обтянутые синтетическим бархатом, закоптелую кухню с грохочущей колонкой. Но они вошли, и Маша действительно увидела древние обои и стёртый линолеум, но в квартире пахло чистотой, и ни одна вещица не болталась без дела. Степа показал на комнату. Она оглядела стены, будто хотела найти запасную дверь, прошлась по ковру. Над нею зажглась лампа, светлее от которой не стало.
— Люстру никак не повешу! Мама глаза ломает. Ругает меня!
На серванте, с вывороченными проводами, лежал многоногий светильник.
Кроме отсечённой люстры только одна вещица вносила беспорядок: начатое вязание с откатившимся клубком. Маша подвинула спицы и села на диван. Степа включил телевизор и стал щёлкать пультом. Он остановился на канале, где показывали невероятно толстую женщину, которая не могла встать с кровати и складки её жира мыла смуглая медсестра. Стёпа сел рядом, и они стали смотреть, как в доме толстухи рушат стены, чтобы вытащить её тушу на улицу. К дому подогнали небольшой кран и машину скорой.
— Тебе не страшно? — спросил он.
— Не знаю.
Она прислушалась к себе. То был не страх, а волнующая решительность. И искренняя убеждённость, что за муками есть спасение.
— Я не уверен, что нам надо это делать.
— А я хочу, чтобы ты был уверен, — сказала Маша.
Она расстегнула змейку на бедре, спустила юбку. Сняла колготки. Нейлон зашептал тихим электричеством.
— Я никогда не занимался сексом.
Стёпа обернулся, смотрел на её белые-белые бёдра.
— Никто не занимался! — сказала Маша.
Она сняла трусы, подняла колени и перенесла ноги на диван.
— Тогда давай не так. Давай я тебя поцелую, — сказал Стёпа.
Маша отвернулась к телевизору. Толстой женщине удаляли часть желудка. Над ней стояли врачи с длинными тонкими приборами, воткнутыми в живот. Стёпа начал раздеваться. Снял свитер и рубашку. Джинсы он стянул вместе с трусами. Маша смотрела, как хирург двигал рукой складки жира, обмазанные рыжим антисептиком. Маша поглядела на голого Стёпу. Он был совсем худой и почти что милый, но выглядел мертвей той женщины под наркозом.
— Да выключи ты эту бабу, — сказала она, смягчив голос. — Иди сюда.
Маша приподнялась на локтях и притянула Стёпу. Он же, чуть побыв в её объятиях, стал опускаться ниже, пока вовсе не сполз на колени. Стал целовать живот, впадинки. Она слышала, как шуршит на языке её волос.
— Всё, — сказал она, притягивая его за плечи. — Хватит.
Степа поднялся. Он был готов, он лег на неё. Маша дёрнулась.
— Больно?
— Фигня.
— Больно?
— Забей ты, — сказала она, но вздрогнула в очередной раз и ударила его в грудь.
— Надо постелить что-то.
Стёпа вытащил из комода полотенце. Подложил под Машу. Снова лёг на неё. Он попытался войти, но Маша опять вскрикнула и повернулась.
— Я так не могу.
— Просто воткни его со всей силы.
— Да не получается! — крикнул он.
Тогда Маша пошарила над головой, нащупала вязание и протянула Стёпе спицу.
— Вот. Просто проткни.
— Как?
— Вот так.
Он оттолкнула его холодной ступнёй и занесла спицу.
— Ты дура?
— Порви там чуть-чуть. А потом сразу...
— Дура!
Степа взял спицу. Посмотрел на острие. Он встал, прошлёпал по коридору на кухню. Открыл холодильник. Достал с дверцы бутылку водки. Открутил, уронил спицу в горлышко. Потом он вернулся с мокрой спицей в комнату.
— Ляг повыше, — приказал Стёпа сердитым шёпотом и опустился перед Машей на колени.
— Всё?
Степа чуть пошевелил спицу и увидел на ней немного крови. Вытер её.
— Всё.
Он протянул Маше полотенце. Она откинула его, опять притянула Стёпу к себе.
— Теперь давай. Только быстро.
В этот раз у него получилось. Степа вошёл, навис над нею. Он замер, поправил Маше волосы, поцеловал в пробор.
— Не надо, — подтвердил он её надежды. — Я уже не хочу.
Маша встала, зажав полотенце между ног, вышла из комнаты и заперлась в туалете.
— Я не ребёнок! — крикнула она через дверь. — Я не ребёнок!
Когда Маша вернулась, Стёпа уже был одет, её юбка и колготки висели на подлокотнике дивана, спица вернулась в петли вязания. Он не смотрел на Машу, он включил телевизор, по которому показывали громадное рыдающее женское лицо.
Пациент
— То, что вы чувствуете боль, это, может быть, даже хорошо. Значит, не всё пропало.
— А что должно было пропасть?
— Вы правда не понимаете? Ваша возможность ходить!
Мама будто была недовольна хорошими новостями.
«Все эти врачи только делают вид, что им есть до тебя дело. В конечном счёте, им плевать. И твой отец тому подтверждение, — говорила она перед операцией. — Подохнешь, ни один не заплачет». Врачи же давали хорошие прогнозы, называя операцию процедурой, и всячески подбадривали маму. Маша тоже не видела причин для беспокойства. Мамина опухоль угрозы жизни не несла и Машу теперь не привлекала. С бо́льшим интересом она следила за форумом онкобольных, особенно за болезнью девушки Веры. Все её рассказы Маша читала по нескольку раз.
«Банально прозвучит, но жизнь действительно разделилась на до и после... Было такое чувство, что на голову упал рояль.
Проснулась я одним хмурым утром и, умываясь, нащупала рядом с бровью шишку, которой раньше не было. Решила не дожидаться второго пришествия и помчалась к хирургу. Хирург ничего не увидел. А когда я показала пальцем, он сказал, что она у меня уже давно была. Так и сказал, хотя видел меня первый раз в жизни. Потом посоветовал помазать бровь какой-то мазью и отправил к окулисту. Окулист сказал, что направление на рентген мне дать не может, потому что по его части у меня всё норм. Прошла пара недель, и я увидела, что шишка сильно выросла. Опять записалась к хирургу, и он дал мне направление к онкологу.
Я ещё подумала, что это просто смешно! Ну какой к черту онколог? Короче, назначили мне узи. Там такой большой дядь сидел, он посмотрел меня на двух аппаратах. Образование с неравномерными краями, проникающее в кость! Дядь посоветовал сделать компьютерную томографию. Послал в онкодиспансер.
Онкодиспансер, онкодиспансер... Я думала, это такое мрачное место, где все плачут и страдают, как на картинах из Средневековья. Но ничего... Обычная больница. Там добрая девушка ЛОР послала меня на томограф. Шишка, кстати, не болела и только пугала темпами роста. КТ тоже показало наличие образования. Решили взять биопсию.
И вот я вернулась в кабинет к той девушке ЛОРу за плохими новостями. Она кому-то позвонила, чтобы узнать результаты гистологии, и тихо положила трубку. Фибросаркома. Нужна консультация у нейрохирурга. Почему-то слово «нейрохирург» напугало меня больше, чем факт того, что опухоль моя оказалась злокачественной. Выйдя из кабинета, я села и стала ждать бумажки. И вдруг заплакала. Я плакала, и мне было так стыдно! Кругом же взрослые люди сидят.
Нейрохирург успокоил. Он сказал, что опухоль вырежут, а шрам под волосами видно не будет (ну канешн!). Маме и папе я ничего не сказала. Они у меня всё близко к сердцу принимают.
Долгое гугление всяких фибросарком радости не прибавило. Опухоль оказалась не самой классной. Короче, я приготовилась умирать. Предстояла операция. Не хочу долго рассказывать, как всё проходило. Анализы, очередь в приёмном покое, госпитализация, палата, знакомство с соседями. Через две недели — под нож.
Очнулась от наркоза в реанимации. Голова у меня не болела, но всё остальное тело ещё как! Я не нашла ничего умнее, чем зарыдать. Я вообще умная, ага)
— Вера, ты чего плачешь? — спросил кто-то в темноте.
Я испугалась и плакать перестала. Вечером меня перевели в палату.
Опухоль оказалась около пяти сантиметров. Вырезали много, эта дрянь проникла в кости, глаз и в мозг. Мне удалили участок черепа и заменили его каким-то цементом. Мышцы на левой стороне лица почти не двигались. Башка потеряла чувствительность, и по ней было прикольно стучать.
Опухоль отправили на ИГХ. Это такой способ отличить один рак от другого. Исследование стоило мне 15 тыщ. Зря только деньги отдала. Первоначальный диагноз подтвердился.
После операции я несколько раз была у радиологов и у химиотерапевтов. Сначала мне советовали четыре курса химии. Но, проведя консилиум, они решили, что раз всё удалили, то химию делать не надо. С облучением та же история.
Мне поставили имплант вместо того костного цемента и титановой сеточки. Операция прошла круто. Голова стала напоминать голову обычного гомо сапиенса. Потом я узнала, что такое ликвор. Жидкость постоянно скапливалась и булькала между кожей и имплантом. Я пила диуретики, но они не помогали, и мне сделали люмбальное шунтирование. В позвоночник вставили трубочку, и ликвор успешно уходил из места операции. Осталось несколько шрамов: на животе, на спине и сбоку.
Каждые два месяца я проходила томограф. В апреле КТ что-то показало в лёгком. Врачиха сказала, что, наверно, оно у меня всегда было (знакомо звучит? у таких врачей люди рождаются с браком, который им, бедолагам, надо исправлять), а в июне обнаружили, что эта хрень выросла, а значит, это не просто что-то, а метастаз.
Спасибо, что читаете! И будьте здоровы :)»
Каждый день Маша проверяла, не появилась ли новая история. И чем дольше длилось ожидание, тем ярче были ощущения от её прочтения. Словно внутри оживала сила, сплетённая из горя и отчаяния, чистая и невозможно прекрасная. Но главное, Маша была уверена в тот миг, что тоже умеет сострадать.
— Мама, ты помнишь наш разговор?
Колёса соскальзывали с узкой проступи, и коляска норовила загреметь по лестничному маршу.
— Какой разговор?
Маша чуть отдышалась, по-кошачьи выгнув поясницу.
— Тот разговор про моё будущее. Помнишь? Куда бы я хотела поступить? Я тогда сомневалась, а ты сказала, что я ещё не повзрослела.
— А теперь как будто повзрослела?
— Да.
— И всё решила!
— Да. Я хочу в медицинский.
— Хоти.
Оставался один пролёт. Маша опрокинула коляску, подкатила её к краю.
— В московский.
— Ты спятила.
— Мама, я серьёзно.
— Ты хочешь получить ответ сейчас же? Или решила спустить мать с лестницы, если она откажет?..
Выбравшись на улицу, Маша подкатила кресло к скамейке, отвернув его так, чтобы не встречаться с мамой взглядом. Села рядом на холодные доски. Она с застывшим сердцем и правда ждала ответа именно сейчас.
— Застегнись, ты вся вспотела.
— Не хочу.
— Застегнись, я сказала!
С каждой секундой Маша чувствовала себя всё глупее и трусливей. Сколько стоило ей терпения вы́носить свой вопрос. Признаться в убийстве было бы легче! Почему же теперь произнесённые слова казались ей такими наивными и безнадёжными? Маша застегнула змейку, спряталась в высоком вороте.
— Давай гулять, — сказала Маша, приняв, что не дождётся ответа.
Мама стала раскачиваться и разминать колени. Она сдавливала их так сильно, что кисти рук твердели в напряжении. Маша смотрела, как белые косточки ходят под кожей, и всю её, худую и раздражённую, боковым взором она видела подобной скелету. Маша поправила шарф на тонкой маминой шее.
— Вставай, мама! Попробуй пройтись.
— Подожди.
— Мы же договорились. Ты сказала, что погуляешь.
Маша обняла маму под мышками, попыталась оторвать от кресла.
— Ну давай! Надо вставать. Надо ходить. Тренироваться.
— Это не мне надо! Это тебе надо! Чтоб побыстрее ускакать в Москву? Не трогай меня больше! Тебе мать не нужна. Что смотришь?
Маша уходила всё дальше и дальше, но мамин голос, казалось, звучал только звонче. И до того, как она зашла за угол дома, мама уже кричала на весь двор: «Проваливай! Проваливай прямо сейчас!»
Повернув, Маша затаилась. Она сошла с тротуара и потопталась на снегу. Всё было тихо, и только он поскрипывал и чавкал под подошвой.
Маша сама не заметила, как сбежала вниз по улице, вильнула в сторону, подальше от людей, прошла вдоль долгого бетонного забора, опутанного колючкой, вдоль рыжих гаражей, мимо тускнеющих стен, свернула, прошла парком, опять свернула и скоро перестала считать повороты; она не видела ничего вокруг. Боясь поднять взгляд и осмотреться, Маша петляла в своих мыслях. Ей представлялись выход из города, шумная трасса, тёплая накуренная кабина фуры. Водитель не спрашивает, везёт её в тихую безмятежную ночь. И тут же за побегом ей виделось обратное: её покорное возвращение, виделся подъезд дома, жёлтый столб окон, язык света из распахнутой двери. У подъезда — инвалидное кресло с сутулой фигурой. Картины снова менялись, она чувствовала то обиду, то ярость, то ноющую голодную тошноту.
В густых сумерках Маша подошла к дому. К тому часу ей было плевать, каким скандалом встретит её мама. Коляска стояла на прежнем месте, поблескивали спицы колёс — и на них, как под гипнозом, смотрела Маша, приближаясь к подъезду. И уже совсем подойдя и очнувшись, она увидела, что кресло было пустым. Маша толкнула его ногой. Колёса шаркнули на тормозах.
Она покружилась, вглядываясь в тени. Увидела на снегу среди прочих подошв длинные, как жилки, следы ходунков. Маша прошла по ним вдоль дома и у последнего подъезда нашла маму. Она сидела на скамейке и ухмылялась то ли своему подвигу, то ли возвращению дочери. Маше было не разглядеть её настроения, она просто подошла и молча села рядом.
— Ты думаешь, я старая? — хмыкнула мама. — Мне всего сорок семь. А ты думаешь, я старая. Сорок семь, ты знаешь, сколько это?.. Сорок семь — это нисколько.
— Мам, ну прости.
— Вот я хожу. Ты довольна? Я ещё много пройду. С чего ты решила, что твоя мать старуха?
— Я никогда не думала, что ты старуха.
— Мне всего сорок семь. И ты заставляешь меня ползать на ходунках. Чтобы ты знала, сорок семь — это совсем ничего. Целую жизнь против себя, против воли. Хочешь, чтобы я ходила? Так я пойду! И работать пойду, чтобы тебе там, в Москве, спалось и елось. Ты же у меня зачем-то родилась. А теперь вези меня домой. Я сегодня находилась.
Маша вернулась с креслом. Мама без помощи пересела в него и, пока её везли, что-то бубнила. Маша ловила хвосты: «Не моё счастье... не моя забота... Кофе хочу, кофе...» И когда тянула кресло наверх, Маше было легко. Она была рада, что этот день кончается, что вместе с ним уходит её несвобода. Как же она боялась и тянула с разговором, как тесно и холодно было в ожидании, и вот, к счастью, у неё получилось сказать «я хочу», она вынесла наказание, и теперь стало тепло и просторно. Завтра будет ещё день, а за ним ещё. Теперь у неё много времени думать о хорошем. Но сегодня Маша хотела побыть в этой тёплой пустоте свершенного дела. Сварить, например, себе и маме кофе. Она открыла дверь, закатила кресло в квартиру и собиралась спуститься за ходунками, когда мама поймала её запястье. У мамы были ледяные руки. Она сказала:
— Маша, я знаю, ты не вернёшься.
Подарок
Первые месяцы в Москве она ощущала себя сбежавшим заключённым, не принимая и не тратя свою свободу. Маша арендовала комнату рядом с институтом, протоптала несложный маршрут и старалась с него не сворачивать. Иногда она позволяла себе поблажку, например, покупала что-нибудь «вкусненькое». Самым вкусненьким в магазине было вино. Не алкоголь, а, в сущности, сама попытка пьянства была способом пробудить в себе волю. Она пила одна. Женя за стеной каждодневно мучила гитару. Маше нравилась эта беспокойная девочка. Как сокамерник она была в сто раз лучше мамы. Но, даже выпив бутылку, Маша всё ещё чувствовала страх и сомнение, точно не покидала маленькую тюрьму на улице Сорокалетия Октября за пять тысяч километров от столицы.
Пьяной ей вспоминались отчего-то мёртвые голуби. На дороге у конечной остановки рядом со школой, где автобусы делали разворот и где они со Стёпой Беловым дожидались седьмой маршрутки, было полно раздавленных голубей. К мертвецам подлетали другие птицы, тоже голуби или вороны, и клевали их вывернутые тельца. Стёпа объяснял, что птицы сами кидаются под машины, потому что болеют.
— Орнитоз парализует крылья, — говорил он и заглядывал в огонёк сигареты. — Но есть версия, что они кончают жизнь самоубийством! Чтоб не мучиться.
Степа бросил окурок в одного крылатого падальщика.
— Значит, решила в Москву? — спросил он после паузы.
— Ну.
— А чего там?
Маша пожала плечами — нужно ли объяснять? Или он просто хотел говорить? Стоять с нею рядом, притворяясь, что курит, и проклинать шофёра, пустившего мотор.
— А тут чего? — отвечала Маша и взбиралась в маршрутку.
— Ну как чего? Я!
В Москве птиц было гораздо больше, автобусы ездили друг за другом, как вагоны скоростного поезда, но голубям всегда удавалось выпархивать из давильни колёс. Надо позвонить и рассказать ему, думала пьяная Маша. Она открывала список контактов и не находила Стёпиного номера. «Вот почему Москва! Слышишь, Белов? Голуби! — мычала она в погасший телефон. — Нету тут никакого сраного орнитоза!»
В первый московский год Маша общалась только со своей соседкой Женей. Та тоже училась на лечебном факультете, только на два курса старше. Прежняя её сожительница завалилась на гистологии, сдалась и уехала. А Маше очень понравилось объявление о пустующей спальне, подколотое к спискам поступивших студентов: «Сдаю комнату. Есть интернет, стиралка, принтер. Универ и винный магазин в пешей доступности. Национальный вопрос не стоит. Половой тоже. Студентки Сорокиной объявление не касается!!!» Женя организовала переезд, помогла включиться в учёбу и вела Машу по курсу короткими светлыми тропами. Это была полезная и достаточная дружба.
На Новый год Женя решила устроить вечеринку. Она попросила Машу звать друзей. И сама позвала сотню-другую. Пришли четверо. Два усатых прыщавых, которых звали Сашами, притащили пиво и пиццу. Третий был Тим — не Тимофей! не Тимур! никак по-иному! — он пришёл с Юлей и Ольмекой Бланкой. К восьми вечера команда осушила бутылки. Маше пьянеть не хотелось, её недопитый стакан кто-то стащил, допил и бросил пустой в раковину. Женя к тому времени тоже оказалась трезва. Трезвость ей нужна была для выступления. Её гитара с утра стояла в окне.
— Жень, ты мне никогда не играла, — сказала Маша.
— Ой. Да я никому... Я ж только учусь.
— Жеха, жги!
Женя сняла с подоконника гитару, усадила её на колени. Потом коснулась каждой струны, прислушалась, будто те говорили что-то важное. Взяла аккорд. Звук был несмелый и тут же рассы́пался. Женя порозовела. Стряхнула кисть. «Я же говорю — учусь». Никто не торопил, гости смотрели скучающими глазами на гитару, которая клацала круглым недоумённым ртом. В дребезге раздался Женин голос, она тянула какую-то известную только ей песню. Гости ёрзали, заглядывали в сухие рюмки. Женя пела, зажмурив и опустив глаза.
В новую паузу, когда Женя не пела, лишь перебирала струны, гости взялись спорить, кто пойдёт за бутылкой. Решили, что пойдут все. Маша вышла провожать.
— Тимур, — попросила она, — купи, пожалуйста, шампанского.
— Он — Тим! — цыкнула зажатая в Тиминой подмышке голова Юли.
— Да хоть Перкосрак, — ответила Маша, заперев дверь.
Женя, сгорбленная и какая-то уставшая, сидела посреди кухни. Маша налила стакан воды и села за стол.
— Как тебе Саша? — спросила Женя.
— Какой?
— Левый, конечно! Не понравился?
— Так он мне был? О, спасибо!
— А чего с ним не так?
— Ну...
— Не понравился и ладно. А кто понравился?
— Никто.
— Может, парень есть?
— Отстань ты. Нету никого.
— А был?
— Как сказать... Вроде был. Но это не парень. Скорее, одноклассник.
— Неужели никогда не влюблялась?
— Никогда. Наверное, я не умею.
Они помолчали.
— Хочешь подарок? — заговорщицки спросила Женя.
— Правого Сашу? Ты сегодня щедра!
— Не-а, другой совсем. Только никому не говори. Даже если не понравится.
— Давай уже! Подарок либо дарят, либо нет.
— Окей, — сказала Женя, отставила гитару и убежала к себе.
Она вернулась без коробки, пакета, даже без намёка на подарок. Потом придвинулась близко-близко и протянула ладонь. На ладони лежали таблетки.
— Будешь?
— Что это?
— Ешки. Пацифики. Нормальные, не боись. Знакомый химичит.
Маша взяла одну таблетку и, ни секунды не мешкая, выпила.
— Супер, — похвалила её Женя и выпила вторую. Третью она разделила надвое и отдала часть Маше. — Сначала по одной, потом по половинке, вот всё, что нужно для хорошей вечеринки! Выпей часика через два, когда отпускать начнёт.
— И давно ты?
— Второй раз.
— Честно?
— Не-а, не помню, который.
— Я уже, кажется, чувствую!
— Ни хера ты не чувствуешь. А когда почувствуешь, никаких «кажется» не будет.
— А эти? — Маша кивнула на коридор. — Они же сейчас вернутся.
— Что «эти»? Они ничего не поймут. Ты только не бухай.
— А шампанское?
— Шампанское можно. И это...
— Чего?
— Правый Саша — мой.
Маша ожидала опьянеть, думала, что комната станет кружиться. Поплывут стены, потолок. Но всё вышло иначе. Первая волна прошла почти незаметно. Маша лишь улыбнулась новому чувству. Затаилась. Следом накатила вторая. Высокий, нагретый солнцем вал — она неслась по его крутому бесконечному скату. И сердце, счастливое от скорости, щекотно вертелось в груди. Женя сидела напротив и мягко покачивала головой.
— Ну что мы, как торчки, плющимся?! — вскрикнула она с внезапной бодростью.
Сквозь катышки света в ресницах Маша видела, как та поднялась, налила воды и осушила стакан. Потом перебралась к ней. Чуть обняла.
— Ну как тебе, подруга?
— Норм.
— Не сиди. Пойдём!
— Куда?
— Найдём этих! Пойдём гулять?
— Не, мне здесь хорошо.
— Вставай-вставай.
Маша поднялась.
— Алло-алло! — кричала Женя в трубку. — Вы где?.. Салют? Мы сейчас к вам! Маш, пойдём, они салют пускают.
— Иди, я точно никуда не хочу.
— Пошли, говорю! А-а-а, как знаешь.
О том, что осталась одна, Маша пожалела сразу. Проводив Женю, она вернулась в кухню, чтобы прибрать мусор пьянки. Она собрала посуду, стала её мыть. Машу раздражала та медлительность, с которой вода вытекала из крана. Пена сходила долго, приходилось споласкивать заново — невыносимо томительное занятие. А внутри неё самой, пока текла эта медленная вода, скопилось столько нетерпеливой доброты, что Маша бросила уборку, взяла телефон и набрала маму. Гудки приятным образом совпали с её внутренней пульсацией.
— Мама! Ты не спишь?! С Новым годом!
— Опомнилась? Ждала-ждала до трёх ночи!
— Извини, просто закрутилась. Ладно... Мамочка, желаю тебе здоровья! Желаю счастья!
— Мамочка... счастья... Что с тобой?
— Со мной всё замечательно.
— Ты пьяная?
— Я никогда ещё не была такой трезвой. Как же я хочу, чтобы ты была счастлива! Хоть иногда. Летом я обязательно приеду к тебе! Я очень соскучилась. Как ты встретила Новый год?
— Нормально. Надька зашла. Помнишь тётю Надю? — мама говорила мимо трубки, отчитывалась перед гостем: «Дочка звонит. Никак пьяная совсем».
— Конечно, помню. Как у неё дела?
— Взяли кассиром в банк.
— Отлично. Отлично! Она довольна? С Новым годом её!
— Говорит, внука скоро ждёт!
— Поздравь её от меня. А у тебя как?
— Нормально. Ты же пожелала мне счастья и здоровья, так что теперь не беспокойся.
— Можешь язвить. Мне всё равно.
— Всё равно, да. Это точно сказала. — Мама опять говорила в сторону, был слышен посторонний женский голос. Довольное мычание набитых щёк. Маше доставались объедки этого разговора. — Надо же, внук! Маша, ты это... Мне таких подарков не надо! Поняла, да?
Послышался смех. Смеялись мама и тетя Надя, которую Маша не помнила. Поэтому в воображении смеялся только её кривой, жующий рот.
— Поняла, — Маша тоже изобразила смешок.
— Ну давай, с Новым годом!
Мама повесила трубку.
Во вновь возникшей тишине Маша поняла, что разговор вышел не таким, как было нужно. Она не сказала главного: мама должна знать, что её дочь счастлива и наполнена благодарностью. Маша набрала ещё раз, послушала гудки. Всё наладится, они будут как лучшие подруги — нет! — как мама и дочь, которые считают себя лучшими подругами. Надо только сказать спасибо, это же так очевидно. Гудки, гудки.
Она выпила стакан воды, облизала губы. Позвонила снова. Без ответа. «Ну пусть, — подумала. — Позже. Главное не растерять. Мама, прости и спасибо. Мама, прости и спасибо».
В окне зазвенела зелёная вспышка салюта. Теперь звонить Жене! Женя, ты лучшая соседка на свете! Она выбрала номер. Долго не соединяли. Потом рядом с ней что-то взвизгнуло и задребезжало. Женин телефон ползал по столу ушибленной мухой. Маша торопливо отключила вызов. Взяла забытую трубку. На горящем экране она прочитала: «Пропущенный вызов 31.12.2008 21:33 Сучандра». Маша улыбнулась. Налила воды. Пила и изучала сквозь стекло стакана контакты в чужом телефоне. Женя была старостой и номеров имела несчётное количество. На букве «Г» Маша не увидела нужного контакта. Он нашёлся в самом подвале и был записан как Хер Херыч. Маша решилась позвонить. И ей тут же ответил знакомый мягкий голос.
— Алло! Евгения?
— Нет, это её соседка. Я — Маша. Герман Германович, вы у нас тоже преподаёте. Первый курс. Поток «Б». Лечебное дело. Маша Пащенко.
— Что случилось, Маша?
— Я просто хотела вам сказать... Во-первых, с Новым годом! С наступающим! Ура, да? Во-вторых, вы знаете... Я сейчас так хотела поговорить с мамой. Я позвонила ей. А у неё там подруга... В общем, им некогда. Перекинулись парой слов. Так обычно всегда и бывает. Она звонит, и мы с ней говорим совсем недолго. А сейчас мне хотелось долго. Вы слушаете?.. И я решила позвонить вам. Не знаю, почему именно вам. Нашла Женин телефон и позвонила. Наверное, потому что все ушли пускать салют.
— Ваша мама далеко?
— Очень. У них уже давно две тысячи девятый. Они там в будущем, понимаете.
Машу почему-то эта мысль очень рассмешила. А ещё то, что она говорит сейчас со своим преподавателем без страха казаться бесстыжей дурой.
— И все ушли на салют?
— Все.
— А вы почему не с ними?
— Я боюсь салютов! Ненавижу, если громко. Хотя нет, вру! Сами салюты ничего. Даже красиво, особенно эти, которые трещат. Но вот люди...
— А что люди?
— Их всегда слишком много. Вам кажется, что я идиотка? Простите меня. Я вас отвлекаю!
— Вы... ты позвонила очень неожиданно.
Она собиралась тут же закончить разговор. Но в трубке повисла тишина. За молчанием Германа Германовича не было слышно других голосов.
— Ты меня не отвлекаешь, — продолжил он. — У меня тоже все ушли на салют.
— И вы встречаете один? Ни за что не поверю!
— Меня это нисколько не расстраивает.
— Как же? Впрочем, я звоню, чтобы поздравить. Это я уже сделала! И ещё хотела сказать спасибо. Знаете, вы очень классный преподаватель. Я почти прочитала учебник биохимии за второй курс. Из-за вас!
— Это очень приятно. И странно!
— Люди вообще боятся говорить спасибо. Вам не кажется, что странно именно это?
— Наверное, на то просто нет очевидных причин. И, наверное, они сами не ждут никакой благодарности.
— Нет! Причина для благодарности есть всегда! Но люди просто трусы. Слепые трусы.
— Тогда, Маша, и я тебя благодарю за твою отличную учёбу.
— Господи, я вас вынудила! Вы-то совсем не трус.
— Нет-нет, ты права. Сегодня Новый год! Надо всех благодарить.
— Как верно! А что вы загадаете в полночь? Вы уже придумали?
— Это же тайна. Желание никому нельзя рассказывать.
— Наоборот! Я слышала, что надо повторять свои желания как мантру, и тогда они сбудутся. Даже если вы отчаялись и не верите в них. Так что говорите!
— Слишком личное. Я не готов.
— Хотите, я потрачу своё новогоднее желание на вас?
— Спасибо. Маша, это очень мило. Потратьте его на себя. Или на маму. Позвоните ей ещё раз.
— Обязательно! Но сейчас я хочу говорить с вами! А вы грустный. Я слышу по голосу. Давайте встречать Новый год вместе? Я придумала! Это будет моё желание! Только у меня нет для вас подарка. Приезжайте. Я живу на Академика Анохина. Успеете добраться!
— Маша, я не приеду.
— Купите по дороге шампанского! Я просила Тимура. Но не знаю, где их носит.
— В другой раз. Давай я запишу твой номер.
Совсем близко
Маша проснулась с чувством, что проспала неделю. Заглянула в телефон. Часы показывали семь утра. Она прошлась по комнате. Села за стол, зажгла лампу. Потом оделась, заправила кровать и вернулась за стол. Она с опасением стала вспоминать вчерашний праздник. Маша помнила каждую минуту и по кусочкам собирала прошлую ночь. Проматывала и подслушивала точный пересказ своей памяти: разговоры с Женей, с мамой — она ждала, что её вновь заполнит то же чувство волнения и сопричастности... Ничто не вернулось. Даже стыд не обжёг её, хотя после хамского звонка Герману Германовичу она ожидала сгореть без золы и пепла.
Маша постучалась в комнату Жени. За дверью послышался недовольный вздох.
— Заходи. Чего?
Маша зашла. На полу лежала одежда. Валялись мужские джинсы.
— Жень, надо поговорить.
— Господи, мы только легли.
— Что это было?
— Ты о чём?
— Ну, вчера!
— Барышни, свалите, пожалуйста, нахрен. Тут люди спят.
Маша узнала голос Тима. Обернувшись одеялом, Женя вытолкала Машу из комнаты.
— Что ты мне вчера дала?
— Понравилось?
— Мне нужно ещё.
— Сейчас, что ли?
— А у тебя есть сейчас?.. Необязательно прям сразу. Но надо ещё.
— Вона как тебя! А говорят, зависимости не вызывает.
— Это не зависимость. Мне для другого надо.
— Для чего?
— Проверить. Кое-что проверить.
— Угу!
— Правда.
— Ладно. Хочешь, как-нибудь вместе проверим это твоё кое-что?
— Нет. Мне нужно одной.
— Извини, нету.
— А этот твой знакомый... Он продаёт?
— Отстань.
Женя отвернулась, взялась за дверную ручку.
— Жень, ну пожалуйста.
Соседка ушла в комнату. Маша осталась снаружи, не понимая, бросили её или оставили дожидаться. Вскоре дверь снова приоткрылась.
— Возьми что осталось. По тысяче за штуку.
— Ого! У меня сейчас нет. Я не знала, что это так дорого.
— Это не дорого.
— Я возьму... Но деньги отдам потом.
— Ложись спать. Сегодня ничего не проверяй. Тебя, походу, всё ещё кроет.
— Поняла, не дура. Я же говорю, мне для дела.
— Тогда дай поспать. И сама ложись! Нефиг тут привиденничать.
— Как оно называется?
— А то сама не знаешь?
— Не-а.
Маша вернулась к себе. «Куда?» — думала она, закрыв за собою дверь и водя взглядом. Две таблетки, совсем крохотные, не осязались в сжатом кулаке, но имели какую-то запретную тяжесть. Маша убрала, села за стол, включила ноутбук. В интернете она быстро отыскала статью.
«Психоактивное вещество. Действует сразу на несколько нейромедиаторных и нейрогормональных систем и усиливает переживания, как субъективно приятные, так и неприятные. Способно вызывать чувство эйфории, открытости и близости к другим людям. Такие устойчивые эффекты выделяют вещество в отдельную группу эмпатогенов, препаратов, усиливающих эмпатию между людьми. Применялось в психотерапии для лечения серьёзных расстройств психики. Наиболее часто встречающиеся осложнения: гипертермия, судороги, расстройства центральной нервной системы, печёночная недостаточность и гипонатриемия».
Маша удостоверилась в своей догадке: именно то долгожданное для неё, что другие называют сочувствием, явилось прошлой ночью. И впервые она приняла его спокойно и пережила так, как переживают другие. Фальшиво ли оно? Не важно. Не важно. Не важно!
Она удалила историю поиска. Потом открыла форум, на котором больная раком Вера публиковала свои рассказы.
«Спасибо за поддержку и пожелания! Я тоже поздравляю всех с наступающим Новым годом! Здоровья вам! Надеюсь, и мне в 2009-м удастся побороть заразу.
Помню, как я была счастлива, что после операции на голове мне отказали в химиотерапии. Тогда я очень боялась, что выпадут мои длинные прекрасные волосы. Может быть, если бы я настояла на ХТ, метастазы и не пришли бы. А теперь, когда они появились, мне всё равно приходится проводить химию. Врач успокоила, что терапия трудная, комбинированная, и волосы выпадут обязательно».
Маша отвела взгляд от монитора. Достала из кармана одну таблетку. Обождала, когда схлынет волнение, и положила её в рот.
Она легла на кровать, раскидав руки и ноги, будто бы такая поза должна была помочь наркотику быстрее разойтись по телу. Маша глядела в потолок, и его пустота нагоняла трепет — неужели всё зря и эффект не повторится? Она приподнялась. В предрассветный час комната казалась чужой. Обычным ранним утром она сидит на парах и не видит, как скучен и тих её дом. Маша закрыла глаза, в темноте стало спокойней, ожидание полнилось мыслями о больной девушке и выносилось легче. Скоро она почувствовала знакомую теплоту. Образ Веры выходил на свет, как выходит из леса заблудший ребёнок. И Маше захотелось обнять его и слиться с ним.
Она вернулась к ноутбуку и стала читать с того места, где остановилась:
«Первую химию я прошла за 4 дня. Села в кресло, и меня начали капать. Рядом стояло шесть кресел, и в каждом был такой же, как я. Первый день я просидела под капельницей пять часов. Люди вокруг сменялись, а я всё сидела и сидела. Я думала, что от химии сразу, вот прям в кресле, начну блевать и лысеть. Даже пакетик с собой взяла. Нифига. Все дни, когда я ходила на терапию, я ощущала подъём. Во мне гудела энергия. Так я познакомилась с побочками преднизолона. И как только мне перестали его давать, начались отходосы и депаны. Мне стало грустно, что мои друзья забили на меня. Я плакалась маме, что устала. Ха! Первый курс химиотерапии, пока только две операции, а ты устала, дохлячка! Было странное ощущение, будто мышцы связал паралич. После шунтирования дико болела голова, от боли закладывало уши. Приходилось как-то скрючиваться, сидеть в неестественных позах, лишь бы боли ушли хоть на секунду. Я килограммами пила ибупрофен и другие болеутоляющие. Но ни одна таблетка не помогала. Нейрохирург назначил амитриптилин. С ним я смогла нормально спать и перестала думать о смерти. Вы не понимаете, какое это облегчение!
На тринадцатый день после курса стали выпадать мои волосы, моя любовь. Целыми горстями! Я просыпалась, трогала их, и они уже были не мои. Тогда я побрилась. Мне было не страшно смотреться в зеркало. Даже несмотря на шрам в полголовы, шитый не нитками, а скобками, мне нравилась та девчонка в отражении.
Потом мы купили с мамой клёвый парик — единственный нормальный парик, который я встречала. Мама была уже в курсе. Никто больше не знал, что я болею, никто вообще не понял, что мои волосы — ненастоящие.
Так прошли три курса химии. Близилась компьютерная томография.
Вы просили написать о друзьях и реакции близких. Своих друзей у меня почти не осталось. Даже лучшая подруга отвернулась. Мы поссорились после первой операции. Потом вроде помирились, но... Когда у тебя отходосы от преднизолона, а она как заводная твердит, что четвёртая стадия — это крест, хочется напоследок её придушить. Другие просто перестали со мной общаться. А тот придурок, с которым я типа встречалась, вообще боялся, что я его заражу.
Есть несколько человек помимо родителей, которые, наоборот, оказали поддержку и остались со мной. Оказалось, у рака есть и положительные стороны. Болезнь помогает понять, кто есть кто.
Хотите узнать, что показало ХТ после трёх курсов химии?
Па-бам!!! Рост метастазов более чем на 30%. Литры яда в итоге отравили только меня. Рак даже не заметил, что с ним борются. Химиотерапевт сказала, что надо лить вторую линию препаратов, но на вопрос, стоит ли искать лечение в других местах, она ответила так: лечения, кроме второй линии, нет, удалять опухоли хирургическим путём тоже нет смысла, потому что через какое-то время метастазы появятся снова. Кароч, лежите дома, лечения нету. Вам постучат.
Так началась вторая линия химии. Было уже легче. Всего два лекарства и более лёгкий график процедур. И, представляете, томография показала, что рост опухолей остановился! Я решила съездить на консультацию в НИИ. Хотела найти торакального хирурга, который убрал бы мне очаги из лёгких.
Хирург заставил сделать ПЭТ-КТ всего организма, чтобы исключить другие рецидивы. Мне говорили, что, пока у меня в голове есть опухоль, лёгкие никто трогать не будет. Стоило это удовольствие 30 тыщ, деньги серьёзные.
С результатами на руках я пошла к химиотерапевту. Новых образований выявлено не было. Согласилась пройти ещё два курса второй линии и посмотреть, что будет.
Во время той химии я превратилась в безумного ипохондрика. Кольнуло где-то — всё, это метастазы! Я была уверена, что они разбежались по всему организму. А по утрам меня мучила какая-то мерзкая амнезия. Я просыпалась и ничего не узнавала. Но спустя пару минут память возвращалась. Каждое-каждое-каждое-каждое утро я словно заново узнавала, что у меня рак.
После двух курсов ХТ по второй линии томография выявила, что опухоль опять прогрессирует. Очаги в лёгком выросли до пяти сантиметров. Мне стало тяжело дышать, а вторая линия химии только усложняла проблемы с дыханием. Я боялась задохнуться во сне.
Так я начала готовиться к своей первой операции на лёгких».
Маша с трудом дочитала пост. Она то и дело отрывалась от экрана и поворачивалась к окну, сияющему под тюлем кобальтовой синевой. А когда кончила читать, резко встала и выбежала из комнаты.
В туалете Маша встала напротив зеркала, пустила воду и смотрела без мыслей в своё отражение. От раковины к зеркалу поднимался пар. Отражение страшно расползалось, и Маша уже не узнавала в нём себя — она видела женщину, которая плакала бесшумно и некрасиво, лицо её свело горьким спазмом, а по щекам катились слёзы. И было похоже, что отражённая хочет закричать, но никак не может.
Экзамен
Билет ей достался скверный: «Метод секвенирования нуклеотидной последовательности ДНК», и вдобавок: «Постнатальный онтогенез и его периоды».
— Ну что вы мне расскажете, Мария? — спросил Герман Германович, когда Маша спустилась к учительскому столу.
Один на один. Она не спешила заглянуть ему в глаза. Как он посмотрит? С укором или, что куда позорнее, со снисхождением. После того звонка... он наверняка думает, что Маша влюбилась. Но она не влюбилась! Теперь ей о том только и мечталось, чтоб поскорее скрыться из-под его взгляда, каким бы тот ни был.
— Билет номер десять, — голос её был уродливо бодр. Опустившись напротив Германа, поправив волосы, Маша быстро заговорила. — Метод секвенирования — это метод, который позволяет определить нуклеотидную последовательность ДНК. В настоящее время полностью определена последовательность нуклеотидов многих генов...
— Прости, что тогда не приехал.
— Извините?
— В Новый год.
Просидев в молчании секунду, в которую ей так хотелось обернуться и сосчитать, сколько белых халатиков за спиной слушает их разговор, — а слышно должно было быть всем! — Маша вернулась к ответу:
— Методы молекулярной генетики позволяют не только...
— Давайте второй вопрос, — громко прервал её Герман Германович. Он вытягивал голову и делал вид, что проверяет, не списывают ли студенты. Потом он развернул билет к себе. — Что у вас там? Ага. Постнатальный онтогенез.
Маша постаралась прочитать вопрос на перевёрнутом билете. Буквы бежали от её взгляда. Она чувствовала успокаивающий запах, след плавных движений Германа.
— Постнатальный онтогенез, — повторила она, — начинается с момента рождения или выхода организма из яйцевых оболочек и продолжается вплоть до смерти живого организма.
— Я просто хочу знать, твоё желание всё ещё в силе?
— Часто личинка ведёт иной образ жизни по сравнению со взрослыми организмами. Она питается, растёт и на определённом этапе превращается во взрослую особь, этот процесс сопровождается весьма глубокими морфологическими и физиологическими преобразованиями.
— Так что?
Она следила, как его пальцы разворачивают и листают зачётку. От шороха страниц, от сахарного скрипа парты, на которую он навалился локтями, над Машиной макушкой копился и пощёлкивал электрический заряд. Она замолчала и сидела не шевелясь, боясь спугнуть приятное чувство.
— Ладно, подумай хорошенько. Если я найду тебя после экзамена у панно, будем считать, что твоё предложение в силе. Ну всё, иди. Забери зачётку.
Электрический шар над головой лопнул. Тепло разлилось по телу. Маша заглянула Герману в глаза, но он уже не смотрел на неё.
Герман выделялся на фоне своих истрёпанных коллег с вислыми лицами и слоновьими глазами. Но дело было не в молодости. Он был лучшим среди них лектором. Ему не шёл халат. На врача он не походил — больше на лаборанта или въедливого учёного.
Он любил студентов, любил с ними говорить. Отвечал на все вопросы, даже самый идиотский, заданный лишь для того, чтобы потянуть время. «А от водки аскариды дохнут?» — выкрикивал студент с задних рядов. Маша опускала голову и по клеточкам закрашивала в тетради поля. Другой бы отшутился: «Не от водки, а от похмелья». Но Герман, пятясь назад, как полагается чистопробному зануде, выдавал развёрнутый ответ: «Алкогольное опьянение может притупить симптомы гельминтоза, но не лечит его», а после объяснял, что по последним данным всё же... Может, дело было в голосе Германа? А говорил он — закати глаза да слушай! Словно прикасался к волосам и с лаской перебирал их.
Панно, у которого Маша дожидалась Германа, представляло собой расписанную стену в холле главного корпуса. Называлась та советская фреска «Консилиум великих врачей мира». На ней, за длинными, по-свадебному расставленными столами, восседали буролицые старцы, а перед ними в центре панно была изображена женщина с младенцем на руках.
— Это Боткин, — Герман показал на одну из лысеющих голов. Маша кивнула. — А это Везалий. Смотри, какой красивый нос.
— У Боткина такой же.
— А это кто? Как думаешь?
— Гиппократ?
— Ну почти. А знаешь, как все называют это панно?
— Не знаю.
— Неофициальное название — «Кто отец?».
— Это многое объясняет.
Герман хихикнул. Потом осмотрелся. Небольшая группа старшекурсников нервно шевелилась возле аудитории. Две студентки по другую руку от них тоже опустили лица в тетради и не обращали на них никакого внимания.
— Маша, скажи, а ты как-то знакома с Павлом Васильевичем?
— С кем?
— Пащенко Павел Васильевич.
— А зачем вы интересуетесь?
— Просто у тебя такая же фамилия. Вот и решил...
— Это не редкая фамилия.
— Наверное, но вдруг.
— Я его дочь.
Герман широко раскрыл глаза.
— Вы не подумайте, Маша. Я просто спросил. Мне нет никакого дела. Если это секрет, будьте уверены, я никому не скажу.
— Мне всё равно. Это не секрет.
— И всё же у меня чувство, что я чем-то вас обидел. Хотите кофе? Я угощаю.
— Не уверена, что я сейчас готова идти в ресторан.
— Зачем в ресторан? Не надо. Лучше поедем ко мне. Я что-нибудь приготовлю. Я хорошо готовлю. Или шампанское, а? Помню, вы его любите. Отметим, так сказать, ваше «отлично».
Первым делом Герман снял носки. А когда телефон зазвонил, он подумал, что лучше бы сначала расстегнул рубашку, — слишком глупо теперь выходило: стоять босым и слушать не то ругань, не то примирение матери и дочки.
— Мама, да я... Я просто... Прости, что сразу не набрала! — её тон совсем обмелел. Тихая улыбка, тихий отклик. — Да, мамочка, да. Ну я же говорю, что отлично. Билет сложный, да. Ну. Они все сложные.
Маша смотрела на него и держала трубку чуть на отлёте, показывая, что скоро-скоро всё кончится и ей самой не в радость. А разговор всё длился, и Герман слышал из трубки гнетущие вздохи.
— Мама, давай я перезвоню. Конечно... Конечно... Давай.
Но последовал новый виток беседы. И Герман, замотав головой, стал застёгивать рубашку. Он плюхнулся на диван, взял со столика бутылку шампанского, посмотрел на донце и вернул на место. Потом Герман поднял на Машу взгляд, в который собрал всё своё нетерпение. Маша улыбнулась в ответ, ободряюще дёрнула носиком и расстегнула лифчик.
— Да, мама. Так что буду сегодня готовиться... Ага, всю ночь.
Маша дышала новым, сладким, особенным воздухом, полным неизученных запахов. Кожа Германа издавала нежный травяной аромат, так же пахли волосы, только острее и суше, а сперма пахла свежими грибами.
— Ты сказала, твоя мама далеко. А папа, оказывается, рядом, — сказал Герман, натягивая простынь. Запахи ушли.
— Я не хочу говорить об этом.
Он понимающе кивнул. И стало понятно, что ему больше не о чем спросить, что если он чего и спросит, то только чтоб снять эту голую неловкость, и это, очевидно, будет идиотский вопрос.
— У тебя есть хобби?
— Не-а.
— Не верю! Я вот, например, частенько выезжаю за город. У меня есть дачка под Посадом. Но больше всего я люблю покричать в лесу. Так хорошо становится, когда прокричишься.
— А я помогаю в хосписе. Если это можно назвать хобби, — соврала Маша.
— Это очень... Знаешь, я не думал. По тебе не скажешь, что ты...
— Способна помогать?
— Нет. Что в тебе есть силы на это. Ты такая хрупкая. И такая...
— Хладнокровная?
Он аккуратно поднял с пола очки, протёр их уголком простыни. Странно, но ни голос его, ни едва уловимый скрип, с которым ткань тёрла стекло, не связались над Машиной головой в тёплый электрический нимб. Теперь, что бы ни говорил Герман, было лишь словами, очень к тому же скучными.
— Может, и так. Но не в плохом смысле. В тебе есть какая-то отстранённость. Такая обаятельная холодность. Поэтому я и удивился.
Маша хмыкнула, словно ей надоел этот разговор.
— И что там, в хосписе? — спросил он, чтоб вернуть беседе прежний ритм.
— Ничего.
— Ну не дуйся. Расскажи что-нибудь.
— Ты серьёзно? Сейчас? Хорошо! Вот тебе история: иногда в хоспис приходит девушка чуть старше меня, она приходит уколоться, потому что её близкие не умеют делать уколы, у неё рак в голове и лёгких. Подходит?
— Извини, — сказал Герман. — Я идиот.
Он надел брюки и вышел из комнаты. Потом вернулся с другой такой же бутылкой шампанского. Бесшумно открыл её, разлил по бокалам пену.
Маша поднялась, дотянулась до плетёнки с конфетами, съела одну. Выпила шампанского. Взяла мандарин и стала его чистить.
— Самое страшное… — сказала она. — Эта девушка думает, что её вот-вот вылечат.
Панацея
Начало июля было дождливым и холодным. Вечерами гремели грозы, пахло молнией и мокрым камнем. Только она почти не слышала их: Маша устроилась на практику в Первую градскую, и дни её пахли хлоркой. Лишь однажды с позволения апатичной медсестры она поставила укол; обыкновенно же её до измора нагружали самой невзрачной работой: постели-ка, отвези-ка, помой-ка... Единственным хоть как-то приближенным к медицине делом для первокурсницы считалась раздача таблеток, но Маша и в этой обязанности не находила никого удовлетворения.
Что касается Германа, то он объявлялся редко. Маша понимала, что она для него вроде авантюрного проекта, который имел как большие риски, так и мыслимую выгоду. Каждый раз он без упорства расспрашивал Машу об отце, точно разведывал свежий золотой прииск. Маша дурила его и тем развлекалась. От её вранья Герман делался более старательным в постели. Кроме того, ей нравилось, что отец в этих фантазиях был всегда с ней заботлив и добр.
И всё же лучшей отдушиной для Маши по-прежнему оставалось виртуальное общение со своими «пациентами». Но после системного приёма стимуляторов утолять эмоциональные запросы стало заметно труднее. Сначала пилочкой для ногтей она разделяла одну таблетку на два месячных приёма — половинки вполне хватало, чтобы разбудить в себе нужные чувства, но не переборщить с попутными эффектами, потом она увеличила частоту до трёх потреблений в месяц и к лету поняла, что расшевелить её неподвижную жизнь способна только целая таблетка в неделю. В долгих перерывах между приёмами Маша испытывала какое-то бессимптомное отчаяние, просто мир вдруг делался ещё более непонятным и не приносил ей ни удовольствий, ни расстройств. Она понимала, что такими темпами скоро полностью потеряет свободу чувствовать хоть что-то, не закинувшись очередной порцией препаратов.
Больная Вера, как назло, после полугодового молчания опубликовала новый пост. И Маше, истратившей последнюю таблетку пару недель назад, пришлось читать её историю с трезвым сердцем:
«Резать лёгкие оказалось гораздо больнее, чем голову. Когда я очнулась в реанимации, из бока торчала трубка... нет, это был здоровенный шланг, и лишняя кровь через него стекала в бутыль. Я просила воды, но пить мне не давали. Нормального обезболивающего было не допроситься. Пару раз ставили промедол, от которого делалось чуть легче, но всё равно он не спасал. Так, мучаясь от жажды и боли, я провалялась в реанимации целые сутки. На другой день пришёл рентгенолог. Меня заставили сесть, чтобы сделать снимок. Я не могла не то что согнуться — я даже пальцами шевелила со слезами на глазах!
Перед выпиской я нашла врача и спросила, делали ли мне перфузию. Это такая крутая процедура очистки лёгких химиотерапевтическими препаратами, чтобы избежать рецидивов. А он сказал, что перфузию они сделают только если опять что-то появится! Конечно, оно появится, ведь вы ни хера не сделали! И БИНГО! Спустя пару месяцев на контрольном КТ выявили новые очаги... Теперь они выросли в правом лёгком. И в голове... Привет, местный рецидив! Из-за него лёгкие никто оперировать не станет. Взяла ноги в руки и пошла к своему любимому нейрохирургу за четвёртой операцией на чердаке.
Не буду расписывать. Всё, всё как обычно. Опухоль из головы удалили, отлежалась две недели в больнице, а потом меня снова взяли на операцию на лёгких. Теперь уже с перфузией! Опять реанимация и понимание того, что эпидуральная анестезия вообще бесполезная штука. Знаете, в этот раз было ещё веселее. Говорю сёстрам: «Можно мне обезболивающего?», а они молча идут делать свои дела. Но спустился ангел пришла новая сестра и вколола мне промедол. Счастье побежало по моим венам, стало так хорошо, так легко и спокойно! А тем милосердным сёестрам, пожалевшим промедола, пусть никогда-никогда не придётся корчиться в муках на пыточных матрасах и осознавать, что на твои мучения всем насрать!
Меня выписали. Но в лёгком скопилось много жидкости. Я стала страшно кашлять. На вдохе мне становилось щекотно. Я быстро уставала, не могла подняться по лестнице. Резко упал гемоглобин, и я всё время принимала железо. А мне предстояла ещё одна операция на правом лёгком. Но не тут-то было! Через месяц на очередной томограмме мне сообщили, что опухоль в правом лёгком растёт, а в левом опять появились маленькие очаги, но пока не понятно, что это. К тому же и в голове опять что-то засветилось...»
С кухни донёсся звон, в очередной раз отвлёкший Машу от чтения. Нет! Это было пустое, бесполезное занятие! Откровения Веры никак не отзывались в ней. Маша оторвалась от монитора и пошла на кухню, где Женя звенела проклятой посудой.
— Сколько я тебе должна? — спросила она.
— Восемь. И за комнату уже двадцатку торчишь.
— За комнату завтра отдам, если мама доковыляет до банка. А за таблетки — пока вот.
Маша достала из кармана тысячную купюру.
— Сегодня родственники одной старухи дали мне косарь. Подумали, наверное, что я медсестра и буду сидеть с их бабкой.
Женя забрала деньги.
— И как тебе практика?
— Отстой. Второй день моем подоконники. До них мыли двери. Зачем мыть двери, ума не приложу.
— А потом? Домой поедешь?
— Что мне там делать?
Маша села рядом. Положила лицо в ладони, которые воняли хлором.
— Как чего? С мамой повидаться.
— Мама сказала, чтоб сидела тут и не тратила деньги. Говорит, вот как умру, тогда и приезжай хоронить.
— Жесть. Всё так плохо?
— Рассказывает, что плохо. Старается ходить, но получается всё хуже. По лестнице сосед помогает спуститься. А по прямой ползёт на ходунках. Жалуется, что всё болит.
— А как у вас с Германом Германовичем?
Теперь Женя называла его имя полностью, но так скрипуче-любезно, что это означало лишь, что степень её отвращения только выросла.
— Нормально.
— Нормально — это как? Просто трахаетесь? Смотри, лето скоро кончится.
— И что?
— Первокурсницы на подходе!
— Мне кажется, он настроен серьёзно.
— Серьёзно? Да брось! Наверно, набиваться в...
— Ш-ш-ш... Не хочу обсуждать всякую муру!
Женя, вернулась к раковине и загремела тарелками так, словно планировала покупать новый сервиз. Маша покусывала хлорные пальцы и придумывала, как бы ей поскорее вернуть расположение соседки. Но, так ничего и не придумав, спросила напрямик:
— Дай парочку в долг? У меня кончились.
— Больше нету.
— Прикалываешься?
— Нет, Мари! Больше не проси.
— Ты же знаешь, я без них не могу.
— Не можешь что? Торчать?
Маша терпеливо молчала.
— Да не торчу я! Мне же для пользы. У меня от них чувствительность повышается.
— Тоже мне открытие! Она у всех повышается.
— Я неправильно сказала! У всех повышается, а у меня появляется.
— Слушай, я не виновата, что ты психопатка. И, если хочешь знать, это по-другому лечат. Сходила бы лучше к психологу.
— Это ты виновата! Кто мне их подсунул, а? Ты, Женечка? Ты! А теперь решила меня помучить?
Маша изобразила злость, как ей показалось, настолько фальшиво, что в её спектакль мог поверить только дурак. Сейчас Женя заржёт, думала она, и ей тоже не получится сдержаться. Но Женя вдруг заплакала. Она продолжала мыть посуду и сгибом кисти вытирала слёзы. Женя говорила:
— Ты сама себя мучишь. И меня мучишь. И... И...
Она нашёптывала в икоте едва слышимые фразы, всякий раз цепляясь языком за это «мучишь». И Маша встала и вышла. Она вернулась в комнату, освещённую зыбким светом монитора, и, как безмозглая рыба, поплыла к его очагу. Там её ждала далёкая и чужая Вера.
«Я сделала МРТ головы, чтобы подтвердить, что рака там нет и лёгкие можно снова оперировать. В заключении рентгенологов было написано, что в том месте, где была операция, они нашли опухоль размером три сантиметра. Опять, блин! Но мне они сказали, что это не опухоль, а послеоперационные изменения. Чтоб узнать наверняка, я пошла с этим заключением к своему нейрохирургу. И он тоже подтвердил, что, по его мнению, там не рак-мудак, а рубцы. Однако в другом месте обнаружились ещё два очага, накапливающих контраст. Поэтому, чтобы точно сказать, что я не огребла рецидив, нужно пройти ПЭТ-КТ мозга. Записалась на конец лета. Когда будут результаты, обязательно напишу. Друзья, вы всё время даёте советы по лечению нетрадиционными средствами. Поверьте, я испробовала всю эту народную хренотень! А истории таких волшебных исцелений всегда одинаковые: кто-то там что-то там вылечил экстрактом муравьиного говна, поэтому муравьиное говно — панацея от всех болезней. Ребята, сохраняйте рассудок! Не слушайте идиотов и не болейте!»
Имя
Как-то тягостно было ей это путешествие. Герман давно звал на свою дачку, и Маша соглашалась. Наконец они выбрали день. В тот раз не получилось. Перенесли. Ей казалось, что Германа мучают те же вопросы, но он уже сдался принципу: раз позвал, то чёрт с ним, съездим. Или в нём всё же бродило какое-то чувство? В последнем разговоре он был весел и снова вспомнил о даче. Но за неделю будто что-то изменилось. На вокзале Герман встретил её без объятий. Принял сумку, шёл по платформе не рядом, а впереди, и Маша торопилась за ним. Маша видела, что Герман таит какие-то важные, но неприятные для неё слова. Они жмут ему, как чужие туфли. Может быть, он намерен прекратить встречи... Её бы это нисколько не удивило. Но тогда к чему ехать так далеко?
Станции, станции. В Подмосковье станции частые, открытые. Видится в них рабочая спешка. Под Рудноярском платформа другая. У неё тяжёлая высокая крыша, крашеные голубые бока. Она стоит как дом: переночуй сначала, а после реши, стоит ли оставаться.
— Долго ещё? — спросила Маша.
Герман огляделся.
— А мы где? — спросил он.
Маша подняла плечи. В своих мыслях Герман ушёл так далеко, что ему требовалось время, чтобы вернуться обратно. Свежим взглядом он опять поглядел в окно.
— Сорок третий километр. Ещё долго.
— А идти потом сколько?
Не ответил. С недоверчивым молчанием подтянул очки, опять дорога и раздумья поглотили его.
Они зашли в пустой домик. Одна комната. Печь. Умывальник. Стол, на нём клеёнка, на клеёнке — чайник. Метла, лопата и стремянка в углу. Две табуретки. Раскладушка, накрытая верблюжьим одеялом. У окна на тумбе — газовая горелка. А за окном — мрак, осина, тёмные ели.
Герман скинул вещи на пол. Походил-походил, заглянул в печку, отряхнул руки. Потом подошёл к плите, проверил газ. Порылся в тумбе, достал пиво.
— Будешь? — спросил.
— Нет, — ответила Маша.
Герман прошёл сквозь неё, толкнул коленом дверь.
Она увидела, как он огромными глотками выпивает первую бутылку, как пиво уходит в воронку горлышка. Её немного смутила эта бестактность к выпивке. А Герман допил, поставил бутылку на перила. Потом выпрямился, разминая спину — всё не глядя на Машу, а глядя над землёй, нигде не оставляя взгляда.
— Нравится тебе здесь?
— Нет, — ответила Маша.
Герман ничего больше не спросил — нет так нет. Пошёл в сарай, выкатил мангал. Побродил вокруг него. Потом набрал дров и вернулся в дом. Он затопил печь, сделалось немного уютней. Он стал хозяин, а Маша — так и быть, гостья. Герман достал откуда-то старые грязные брюки, переоделся у неё на глазах, накинул на плечи тёмный рабочий халат, снял очки. В этом образе он имел совершенно посторонний вид. Такое случается, когда встречаешь служебного человека в домашнем и каким-то пещерным чувством вмиг понимаешь, приятен он или стал совсем чужой.
— Вы стали какой-то другой, — сказала Маша. Она очень рассчитывала на это «вы».
Герман открыл и выпил до половины вторую бутылку.
— Ты тоже.
— Чем это я изменилась?
— Много стала врать.
— Где же я соврала?
— Зачем ты сказала, что ты дочка Павла Васильевича?
— Господи, ты встречался с Пащенко? Что ты ему сказал?
Герман допил пиво и вышел на улицу.
— Что ты ему сказал?! — крикнула Маша с крыльца, следя за каждым движением Германа, который складывал в мангале хворост.
— Я сказал, что у меня учится его дочь.
— Господи.
— Очень хорошо учится, — он вернул себе учительский тон. Сминал газеты и подкладывал в мангал. — Молодец вся такая. Талантливая!
— А он что?
Герман похлопал по карманам. Достал коробок, чиркнул спичкой. Выругался.
— Что ответил? — повторила Маша вопрос.
Газета была сырой, дымилась и не хотела разгораться. Так и не добившись огня, Герман высыпал в мангал уголь и облил его жидкостью для розжига. Потом одну за одной стал стирать о коробок мягкие спички.
Внезапно ей стало холодно от его злого молчания и от ветра, задувавшего каждую попытку разжечь огонь. И когда Герман сломал последнюю спичку, он метнул коробок в траву и посмотрел на Машу, будто оценивая, издевается она или вправду рехнулась. И, увидев напуганное лицо с наивными морщинками на лбу, всё же назначил её сумасшедшей.
— Он удивился, конечно. Сказал, что этого не может быть.
Маша подняла одну бровь.
— Почему же?
— Потому, что Маше Пащенко двенадцать лет. И никакой другой дочки Маши у него нет.
— Забавно, — прошептала она.
— Нет! Не забавно! И долго ты думала притворяться?
— Но я правда...
— Заткнись! Остановись! Из-за твоего вранья я выглядел идиотом. Да где эти грёбаные спички?!
Маша кратко кивнула.
— Ты и есть идиот.
И ушла в дом. Герман стоял у мангала, хлопая себя по карманам и глядя пустыми глазами на пустое крыльцо.
В доме она искала место. Пристроить себя в тёплый угол. Лучше лечь, лучше заснуть! Она подошла к раскладушке. Попробовала её разобрать. Потрясла, позвенела железной требухой. И сразу представила Германа, наевшегося мяса и подобревшего после выпитого. Как он осмелеет спьяну, увидит её, спящую и беззаступную, полезет раздевать. Прямой путь грубой ласки: шея, грудь, бёдра. А потом вот этот звон и скрип пружин! И всю ночь после он будет храпеть, а она слушать его храп. Надо ехать сейчас, решила Маша. Она стала думать, как быстрее выбраться к станции. Сюда они шли слишком долго, прямыми углами, чистой дорогой. Может, есть путь короче? И как только Маша увидела свой побег, шальной и глупый, отвращение вдруг сменилось страшной тоской. Все отхлынуло вдруг. Она уже не держала обиды на Германа. В уме вертелось другое имя. И оно имело роковую силу. Нужна ли кому Машина жизнь, если есть девочка, которая носит её имя? А Герман?.. Он ничего не значит. Пусть раздевает, пускай трахает и пыхтит перегаром. Ей всё равно... Пусть хоть убьёт и закопает под этой холодной конурой.
Маша подошла к печи и села на полу перед огнём. Разве когда-нибудь он обижал её? Где он виноват, что ей больно? Огонь занимался на краях поленьев. Сердцевину он уже съел, там дерево было чёрное и тонкое, казалось, вот-вот переломится. А края белели нетронутые, со спилов шёл густой дым. «Маша Пащенко, — произнесла она вслух. — Маша Пащенко».
Нескоро в дом вошёл Герман. Он принёс кастрюлю мяса, от которой поднимался пар. Маша есть не хотела. Хотела смотреть в огонь. Герман подвинул к печи табурет, поставил на него две тарелки с шашлыком. Маша спиною слышала какую-то трудную возню, раздражённое позвякивание и вздох винной бутылки. Потом Герман сел рядом. Он наливал вино в огромные чашки, когда Маша заговорила:
— Ты ни в чём не виноват и никакой ты не идиот. Но сними, пожалуйста, этот халат.
— Я просто хочу знать, почему?
— Потому что он пропах дымом. И выглядишь ты в нём как поддавала.
— Почему ты мне врёшь? — с управляемым спокойствием спросил Герман. Маша промолчала, обняла колени. — Я не понимаю. Чем я это заслужил?
Он снова обозлился. Она заметила это по крепости его голоса, по тому, как скрипело в его кулаке горлышко бутылки. Чувствовала взгляд, от которого загоралась щека. Он требовал ответа.
— Я кто тебе?.. Молчишь? Ну что ж, молчи!
Герман разлил вино и выпил. Маша не притронулась к кружке.
— А ещё я наврала, что помогаю в хосписе, — сказала Маша, не отрывая подбородок от колен. — Ни в каком хосписе я не работаю. Мне вообще плевать на людей.
Она наконец обернулась. И глаза её влажно блеснули.
— Как же та девушка с менингиомой? Тоже придумала?
— С фибросаркомой. Она держится. Вырезали метастазы в лёгком.
— Откуда же ты её знаешь?
— А я и не знаю. Не видела никогда. Просто читаю в сети её дневник.
— И что? Интересно?
— Интересно, представь себе! — голос её дрогнул. — Да, мне интересно следить за больными людьми!
Злость его перешла к Маше. Герман не мог отличить, чего в её крике было больше: гнева или несчастья.
— Ну... — Герман замялся. — Ну, ты же будущий врач, это правильно. Это даже полезно.
— Что полезно?
— Изучать психологическое состояние пациента.
— Я ничего не изучаю.
— Тогда зачем? — спросил он и понял, что опять спросил зря.
— К чёрту! Ты не поймёшь.
— А вдруг пойму?
Она подбирала слова.
— Вся эта жизнь — какая-то дрянь. Чепуха. Подделка. Я ничего не чувствую. Никого не люблю. Я — вообще не я. Меня нету теперь! Ничего ты не поймёшь! Да, я всё вру. А почему я не должна врать? Нету у меня никакой правды, кроме гадости. И папы нет. Нету ничего!
Маша замотала головой. По-детски, кулаком, стала убирать слёзы. Герман сделал вид, что не заметил, но сам уже не мог не смотреть на её слабость. Он увидел, что перед ним девочка. У неё совсем детское лицо, румяные от накалившейся печки щёки, девочка до боли жмурит закрытые глаза, из них бегут слёзы. Слеза повисает на кончике милого носика. Девочка смахивает её и прячет голову в коленках. Германа заворожило это восхитительное превращение. Он будто захмелел. Место сочувствия внезапно заняло желание. Даже не желание, а торопливое плотоядное требование всего его тела. Герман бросил в печь два полена и подсел ближе к Маше. Обнял её. Но этого было мало.
— И сними ты уже этот вонючий халат! — сказала Маша из своего укрытия. Она подняла голову и опять уставилась на пламя, которое фыркало и брыкалось в мокрых дровах.
Герман стал снимать халат, опрокидывая её, наваливаясь на неё тяжёлой грудью.
— Я не хочу.
— Ну ладно тебе...
— Я не хочу сейчас.
— Ну-ну, — пыхтел он.
Самая тёплая осень за сто лет
Маша проснулась в ознобе. Огляделась, вспоминая, где она. Близкий запах угля, грубое одеяло, синеющий квадрат окна. Сперва ей померещилось, что сумрачная тесная спальня — это вагон, который только причалил к полустанку. Должно быть, его внезапная остановка и разбудила её. Потом она увидала в окне неподвижную ветку с двумя жухлыми листьями. Маша поднялась, и ей тут же явилась вся комната. Замелькали воспоминания о вчерашнем вечере.
Проснулся Герман. Из-под одеяла она слышала, как он гремит кочергой, кипятит чай, греет на плитке завтрак. Допивает её вино.
— Вставай. Гулять пойдём!
Маша выглянула из-под одеяла. По небритой шее Германа бежала алая капля. Он держал кружку на весу и заглядывал в неё, кружил ею и снова прикладывал к губам.
У канавы дорога разошлась надвое. Выходило, что они идут вместе, но каждый по своей тропе. По бокам начался лес, и канал прогалиной тянулся через чащу. Остро пахло мёрзлой землёй, листвой и тем снежным воздухом, какой бывает в самую позднюю бесснежную осень. Герман остановился, позвал её. Маша перепрыгнула через канаву, подошла к нему. Они свернули и шли уже по нечищеному лесу.
— Самая тёплая осень за последние сто лет, — сказал Герман. — К этому времени тут обычно не пройти — снег.
— А куда мы идём?
— Устала?
— Нет, просто интересно.
— Никуда. Так просто идём. Покричать.
Лес делался гуще. Шли, ломая ветки. Маша пряталась за его спиной, прикрывала лицо. Наконец, выйдя на небольшую поляну, он остановился.
— А-а-а! — крикнул Герман в просвет над собою.
Повернулся к Маше. Рассеянно, глупо улыбнулся, словно выпрашивая улыбкой её одобрения. Запрокинул опять голову, набрал в грудь воздуха и крикнул уже по-настоящему, круглым свободным криком.
— А теперь ты! — Герман потянул её за руку.
— Да ну, я не...
— Давай.
— Не хочу.
— Попробуй. Неужели не о чем кричать?
— Я стесняюсь, — придумала Маша.
— Меня?
— Не знаю. Хочешь, кричи сам. А я не буду.
— Тогда я уйду.
— Мне незачем кричать.
— Обязательно попробуй, — он закряхтел, потом заглянул ей за спину. — Я пойду обратно по тому же пути и подожду тебя где-нибудь недалеко. А ты покричи и догоняй. Не заблудишься?
— Не заблужусь, — сказала она, чтобы он наконец отвязался.
— И ещё...
— Ну чего?
— Я думаю, что нам пора прекращать. Раз уж так складывается.
— Что прекращать?
— Эти наши отношения.
— Ты завёл меня сюда, чтобы бросить?
— Не надо так. Ну не надо! Никто никого не бросает. Мы оба понимаем, что...
— Окей, — прервала его Маша.
— …это тупик.
— Окей!
— То есть всё нормально?
Она отвернула лицо. Закрыла глаза.
— Всё нормально, да?
Герман подошёл к ней, довольно обнял. В нём и вправду появилась какая-то свежая сила.
— Всё хорошо. Ты прав. Ты прав. Иди, — наконец ответила Маша.
Перед тем как скрыться из виду, он обернулся: «Ори! Не бойся! Как только можешь громко!» — и подбросил ладонь, будто в ней была невидимая птица. Маша кивнула, а сама ждала, когда он исчезнет. Она смотрела в лесную гущу, в которой ещё трещали шаги и рвалась в новом крике его сохлая глотка. А потом всё стихло. И тогда Маша подняла взгляд и посмотрела туда, куда недавно смотрел Герман. Над ней торчали еловые пики, на них была натянута серая плёнка неба. А может, ей тоже стоит крикнуть? Что будет, кроме забавы? Маша открыла рот, разрезала языком краешки губ.
— А! — крикнула она коротко.
Глупость! Куда приятней просто стоять с запрокинутой головой посреди тишины. И небо над ней точно удалялось, отлетало выше, набиралось света. Вершины елей тянулись за ним, становясь тоньше и пластичней. И вдруг внутри родился крик.
— А-а-а! — бросила она вверх.
И сама испугалась эха. Никакого освобождения, о котором говорил Герман, она не почувствовала. После долгого взгляда на яркий свет перед глазами мешалось чёрное пятно. Маша сделала пару шагов и, чтоб спастись от внезапного головокружения, прислонилась к толстой берёзе. Ствол её был точно каменный.
Розовое
«Привет, друзья. Знаю, что летом обещала поделиться новостями, но столько всего навалилось, что было не до записей. Постараюсь рассказать побыстрее, пока боль немного отступила. Простите, если будет что-то непонятно. ПЭТ-КТ головы с метионином я сделала в августе. Томограф показал, что контраст скапливается в области, где мне удаляли опухоль. С этой новостью я пришла к своему нейрохирургу. Он сказал, что рубец от операции тоже может накапливать вещество. Посоветовал через какое-то время опять сделать МРТ.
С лёгкими к тому времени творилось что-то ужасное. Меня так мучил кашель, что я готова была лечь в больницу, чтоб хоть как-то облегчить своё состояние. Сходила к химиотерапевту. Оказалось, что у меня паракронозная пневмония. Я спрашиваю, что это? А она отвечает, что это типа воспаление вокруг опухоли. Спрашиваю, опасно? Она грит, ну любая пневмония — штука неприятная...
Я решила навести справки, что это за пневмония такая. Оказалось, она не просто «неприятная», а, сука, очень опасная! Особенно если ни хера не делать, прогноз МОЖЕТ БЫТЬ положительным!!! В общем, не читайте гугл на ночь. К тому же рентген показал, что в лёгком у меня полведра жидкости. Отправила письмо хирургу, который меня оперировал, мол, выручайте, не знаю, как быть. Он ответил, что с жидкостью лучше пока не делать ничего. Пункция вряд ли поможет, и жидкость появится снова. Сказал наблюдать и контролировать состояние. Короче, пиши, как начнёшь синеть.
Спустя месяц начались большие траблы с головой. Она до сих пор просто адски болит. Внутри опять накапливается ликвор. Помогает только лежать. МРТ мне назначили на октябрь. Весь месяц боль сводила меня с ума. Я подумала, что проблема в шунте. Но врачи сказали, что с шунтом всё нормально, хотя он может просто не справляться. Начала принимать лирику. Не помогло.
Наконец сделали МРТ головы. В общем... Там опухоль. 7,5 см. Отёк и небольшое кровоизлияние. Башка болит из-за отёка, поэтому лекарства не помогают. Надо колоть морфин и дексаметазон. Но колоться дома возможности нет. Нейрохирург пока не торопится приглашать меня на операцию. Предлагает паллиатив. Через месяц Новый год! Хотелось бы успеть к празднику вырезать рак — вот будет подарок! Ау, Дед Мороз? Мне страшно от одной мысли, что меня могут на операцию не взять. Спасибо за поддержку! Не болейте, друзья!»
— Маша, привет.
— Привет.
— Это Стёпа.
— Ага, поняла.
— Я в Москве. Проездом.
— Ну и?
— Рада? Ха! Ну это... не хочешь встретиться?
На нём был какой-то страшенный костюм. Блестящий, серый. Поверх — всё та же спортивная куртка.
— Я тут подстригся, — сказал он. — Нравится?
Маше не нравилось.
— Прикольно.
— Три сотни отдал!
— Заметно. Какие планы?
— Ну, может, Москву покажешь?
— Да я ж сама ничего не знаю...
— Тогда подарки купить помоги. Мне сёстрам и маме надо. И твоей могу что-нибудь передать.
— Не, моя не оценит.
Первым делом он купил какой-то нож в рыбацком магазине. Сёстрам подарки нашлись быстро. Стёпа выбрал две одинаковые «Нокии» со встроенным mp3-плеером, а потом увидел в витрине розовый рюкзак с винксами. Он сказал, что это такие феи, которых очень любят маленькие леди. Рюкзака Стёпа тоже купил два.
Маме он знал, что дарить. Они приехали в магазин пряжи на проспекте Мира. Там Стёпа сказал продавщице какой-то пароль, и она вынесла большой кожаный конверт и сразу его развернула. Внутри, точно патроны в патронташе, помещались толстые спицы.
— Мама попросила? — спросила Маша.
— Не-а. Просто знаю, что она давно о таких мечтала. Но денег не было. Я и тебе подарок куплю!
— Какой?
— А какой ты хочешь?
— Никакой. Лучше купи себе новую куртку.
— Цепочку, может?
— Белов, ты ещё кольцо купи.
— Тогда в ресторан давай сходим?
— Можно.
— А какой?
— Давай, дорогой. Я никогда не пил шампанского.
Днём в ресторане было пусто. Стёпа минут десять пристраивал рюкзаки. Он решил вместить один в другой, но ничего не выходило. Они всё время сваливались на пол. В конце концов, там он их и оставил. К столику подошёл официант. Он был очень красиво пострижен. И Степа сказал, что хотел бы выпить шампанского с девушкой.
— Ну как тут в Москве?
— Нормально, — сказала Маша. — Тут голуби под колёса не кидаются. — Но ты как будто за них не рада?! — Степа улыбнулся. — Спасибо тебе за помощь! Мои будут в восторге!
— Я же ничего. Ты всё сам выбирал.
— Не-не! Скажу, что ты выбрала. Они тебя тоже сразу полюбят!
— Не надо, Стёпа! И шампанское это зря! Знаешь, сколько оно стоит?
Подошёл официант. В руках он держал бутылку.
— Шартонь-Тайе, — сказал он.
— Маша, посмотри, не говно?
Официант посмотрел на Машу, на Стёпу и ушёл с бутылкой в руках.
— Куда он?
— Сейчас, наверное, охладит.
— Как люди, да? Красиво тут! И свечки эти... Персиковые, что ли? — Степа наклонился принюхаться и дыханием затушил пламя. — Так сколько оно стоит?
— Думаю, тысяч...
— Не-не, не говори! Всё херня. Я теперь директор. Ершов фирму открыл, меня главным сделал. Ты помнишь Ершова? Он на два года старше учился.
— Не помню.
— Не помнишь... Фирма серьёзная, можно сказать, банк. В кризис всем деньги нужны. А у нас, сама знаешь, и взять-то негде.
— Так тебя за деньгами в Москву послали.
Стёпа подмигнул.
— Только это секрет, хорошо?
Они посидели молча, потирая стол, не глядя друг на друга.
— У тебя можно будет остаться?
— А на сколько?
— Завтра уеду.
— Конечно! Я думала, ты понял! Оставайся.
Пришёл официант с шампанским в ведёрке.
— Слушай, а зажги, — Степа показал на потухшую свечу. — Они персиковые, что ли?
Маша всё время смотрела куда-то вбок. Стёпа смотрел на Машу.
— Я рад, что ты станешь врачом! — сказал он. — А потом и вообще главной по медицине у нас. Твоя мама мне сказала, что ты лучшая в институте... А ещё — что неблагодарная.
Маша улыбнулась. Взяла пустой бокал. Покрутила его.
— Как там она?
— Хорошо. Мы толком не успели поговорить. Перемена была короткая.
— Какая перемена?
— Ну я к ней в школу заходил. Сказал, что в Москву собираюсь. Мол, надо ли чего передать. Она сбегала, деньги сняла и мне отдала.
— Куда сбегала?
— В банк.
— Как сбегала? То есть что она в школе делала?
— Работала. Всё как обычно. Маш, ты чо?
— Да ничо, Белов!
Маша сомкнула на груди руки.
— Что ты смотришь на меня как на гада? Я вообще-то к ней за другим... Я вроде как за благословением к маме твоей пошёл. Но струсил что-то, ага. Знаешь, я её немного боюсь. Ты меня, может быть, не любишь, я понимаю, но... Фиг с ним, с этим благословением, да? Разберёмся потом.
Оглушённая вестью о мамином выздоровлении, Маша плохо понимала, что он хочет ей сказать. Вот Стёпа подзывает официанта, и тот неторопливо подходит, трогает мизинцем горлышко бутылки, достает её, обняв полотенцем, и долго, с тремором в локтях, выкручивает пробку. Вот Стёпа поднимает бокал и ждёт, пока Маша поднимет свой. Наверное, это очередная шутка, подумала она. Он плохо пошутил про мамины забеги, теперь готовит новый розыгрыш.
— Маш, я всё продумал! Ты отучишься и вернёшься. Не заметишь, как пролетит время. А у меня теперь бизнес. И люди мы друг другу не чужие. Я — надёжный, верный...
— Пфр! — она хохотнула, выпрямилась, оглянулась по сторонам. Сглотнула неловкую улыбку. — Я... Мне надо отлучиться.
Стёпа хотел говорить; речь его, очевидно, была заготовлена давно и твёрдо, и теперь, оборванный в самом начале и потерявший все слова, он лишь часто моргал и дышал обнищавшим ртом.
В туалете играла тихая музыка. Тот же белый соул, что и в зале, но звонче. Маше, впрочем, слышался только шум. «Ой, дурак», — сказала она шёпотом. Дурак, говорила, а сама думала не о том. И Стёпа, дожидавшийся в зале и доставший, может быть, из брюк какое-нибудь фианитовое колечко, интересовал её куда меньше, чем чудесное мамино выздоровление. Перед глазами мелькали картинки: мама у школьной доски, мама взбегает по лестнице, мама, мама, мама... «О-о-й, дурак!» — кинула она отражению. Когда же хмарь изумления рассеялась, Маша почувствовала, как сами собой от злости, от досады или другого, неизвестного, но невозможно душного чувства, сжимаются кулаки. Чтоб немного прийти в себя, она умыла лоб и щёки. Холодная вода чуть освежила голову. Нужно было возвращаться — к проблеме, что ждала её за дверью. И тут же Маша подумала, что ей вообще не стоит выходить. Он всё поймёт. Посидит немного, озвереет и уйдёт. Не будет же Стёпа ломиться в кабинку? Звучала новая песня, какой-то кислый блюз, за ним — бойкая инструментальная импровизация, и опять, и опять.
Маша осторожно повернула дверную ручку, будто от осторожности этой что-то зависело. Она долго не поднимала взгляда, а когда подняла, нашла пустой столик и ведёрко с шампанским, от которого отползала ленивая капля. Зал был пуст. У барной стойки она заметила движение. Это был официант, он с отскоком поглядел на Машу и продолжил нежный трёп с барменом. Она подумала, что Стёпа ушёл и счёт закрыт. Потрогала ледяное ведёрко, снова остудила ладонью лоб. Она уже потянулась за пальто, брошенным на спинку стула, как вдруг увидела под столом Стёпину куртку и два розовых рюкзака под ней.
Секунду Маша ещё сомневалась, бежать ей или ждать, но всё же села за стол и пнула рюкзак.
Вскоре появился Стёпа.
— Первый раз вижу чёрный унитаз! — вдохновенно сказал он.
— Ты что-то начал говорить, перед тем, как я ушла.
— Да? Наверное, что-то неважное, раз забыл. Предлагаю бахнуть шампусику и прогуляться! Красиво у вас. Сколько до твоего дома идти?
— Значит, так, — добро сказала Маша. — С тебя — шампанское, с меня билет в метро.
— Хочу, чтобы у тебя всё сложилось хорошо. И, если что, знай — я рядом. Расстояние значения не имеет.
Они чокнулись, и Стёпа выпил залпом.
— И как тебе? — спросила Маша.
— Сойдёт.
Он пожал плечами и засмеялся.
Стёпа смеялся весь вечер. Оставив шампанское Маше, он пил пиво и быстро напивался. И она была весело пьяная и участвовала в его шутках. Делала ревнивую физиономию, когда Стёпа ради хохмы заигрывал с официантом и приглашал его, белого от злости, сходить в ночное кино.
Дома на кухне вместе с Женей они хохотали не переставая. Женя приволокла гитару, села в образе под абажур и стала петь, а Стёпа подсвистывал и подпевал.
Маше подумалось тогда, что эти двое отлично подходят друг другу, и удивлялась, как Стёпа может не злиться на неё — не взаправду же он дурак? Нет, ему обязательно надо найти такую Женю и быть счастливым. Когда рок-звезда затянула новую песню, Маша взяла Стёпу за руку и увела в комнату. Она стала раздеваться. Стёпа сидел на углу кровати, сутулый от усталости, и глядел будто сквозь неё. А Женя за стеной никак не могла заткнуться и пела будто нарочно громче.
Он уехал засветло. Понавесил на плечи розовые рюкзаки, как детские нарукавники, и уплыл. И только дверь захлопнулась за ним, Маша вернулась в комнату, прибрала кровать и села пилить ногти. Она не смотрела, как Стёпа идёт по двору, скалится от счастья и машет, прощаясь, в зеркальное окошко.
Спустя несколько дней ей показалось, что она видела Стёпу в толпе. Он шёл впереди, и Маша не стала догонять, шла медленнее, пока совсем не отпустила, и думала, только бы не заметил. Конечно, это был не Стёпа. Мало ли паршиво стриженных затылков бродит в Москве.
Тёмная история
— Фамилияимяотчество? Датарождения? Хронические заболевания? Патологии сердца, сосудов? Аллергии? Заболевания половой сферы были? Нет? Гормональные противозачаточные средства принимали? Внутриматочная спираль использовалась? Хорошо. Прочитайте внимательно. Подпишите здесь и здесь.
Маша подписала бумаги.
— Нет, девушка, вы прочитайте! — настояла доктор.
— Что это изменит?
Доктор вздохнула, приняла подписанные листы.
— Анализы в норме. УЗИ показало срок пять недель. У эмбриона уже есть головка.
— Зачем?
— Что зачем?
— Зачем вы мне про головку?
Врач опять вздохнула так, словно ей есть что ответить, но отвечать она не будет. Она открыла ящик и вынула две коробочки.
— Сначала выпьете вот это. Тут три таблетки. Через час после еды. Могут появиться тошнота, рвота, головная боль. При возникновении боли спазмалгетики принимать нельзя! Это но-шпа, спазмалгон и другие...
Маша взяла таблетки. Врач подвинула вторую упаковку.
— Через тридцать шесть часов примите вот это. Кладёте на язык и рассасываете. Поняли?
— Поняла, спасибо.
— После процедуры придете на повторное УЗИ.
Дома она вынула из упаковки блистер с тремя крупными таблетками. Маша была одна дома. Одинокая и совсем маленькая против трёх огромных таблеток. Пусть была бы хоть Женя, давно объявившая ей бойкот, пускай бы просто молча сидела за стенкой.
Маша прошла на кухню, налила стакан воды. Поставила его на стол. Она выдавила таблетки. В тишине пустого дома треск блистера звучал навроде удара хоккейной клюшки. Каждую таблетку Маша положила рядом со стаканом. Слишком крупные, чтобы пить разом, но она собрала их все в ладонь, прижала подушечками пальцев, поднесла к подбородку. Другой рукой подняла стакан. Ей сделалось страшно оттого, что она лёгким, нетрудным движением вот-вот погубит новую жизнь, но ещё сильнее Маша боялась того, что, найдя под собою и смыв сырой кровянистый сгусток, не испытает при этом никаких душевных терзаний; тогда она точно поймёт про себя, что нет в ней вовсе никакой души.
В замке входной двери провернулся ключ. Маша вздрогнула. Под ногами раздался звон такой силы, что она зажмурилась и прикрыла лицо. Она слышала в коридоре торопливую возню и шаги. Шаги были совсем рядом.
— Стой! — крикнула Маша. — Не подходи ко мне!
Женя застыла на входе. Она успела сбросить только ботинки и стояла в расстёгнутой куртке и дурацкой своей шапке с розовым помпоном.
— Не ходи сюда. Я разбила стакан!
На полу сверкали осколки. Всюду была вода. Маша увидела, как Женя вмиг остудила свой горячий испуганный взгляд. Она раскрутила шарф, стряхнула шапку, собралась уже уходить.
— Женя, погоди!
— Ну что?
Маша разомкнула кулак, чтоб Женя увидела таблетки.
— Я не хочу их пить.
— Не двигайся. Я сейчас всё уберу.
Они сидели в Жениной кровати. Маша куталась в покрывало и была похожа на жертву кораблекрушения. Женя пинцетом пыталась вытащить из пятки стеклянную занозу.
— Этот гадёныш сделает тебя счастливой. Только он.
— А что, если я ничего к нему не почувствую? Не полюблю его?
— Как это? Так не бывает.
— Бывает.
— Не-не, Мари, ты мне не раскисай опять. Это не магия, это природа. Ты будешь отличной мамой вот с таким сердцем. И малыш будет тебя любить. Как тебя можно не любить? Ну? Обещаете?
— Я обещаю, — сказала Маша.
— Будем считать, что головастик тоже в деле.
— У него и правда уже есть головка.
Женя до крови расковыряла ступню.
— Когда скажешь маме?
— Боже! Она меня убьёт.
— Рано или поздно придётся рассказать.
— Я скажу ей, когда рожу. А сейчас не буду даже об этом думать.
— И отец ребёнка тоже узнает, — сказала Женя.
— Не узнает. Пока не узнает.
— Почему ты не хочешь ему сказать?
— О! На то миллион причин.
— И всё-таки кто?
— Никто.
— Достала!
— Я достала?
— Не! Стекло достала. Из пятки, — Женя взвесила на ладони невидимый осколок. — А дальше-то как?
— Ребёнок родится летом, — ответила Маша, подсобрав кое-какие мысли. — Успею окончить второй курс. А там решу.
— Знаешь, Мари, ты правильно говоришь. Не нужен нам никакой отец. К чёрту его, да?
Маше стало малость неуютно в чужой постели. Её насторожила и хлёсткость Жениного заявления, и это странное «нам».
— Посмотрим, — ответила она уклончивым тоном.
— И всё-таки одна ты пропадёшь. Придётся прерывать учёбу. Работать тоже не сможешь. Где-то нужно будет брать деньги. Где-то нужно будет жить.
Маша скинула покрывало.
— Что-нибудь придумаю.
— Вернёшься в Рудноярск?
— Нет. Нет. Нет!
— А как?
— Не знаю, твою мать. Не знаю.
Она встала с кровати, посмотрела на дверь.
— Может, сходишь к своему отцу? — предложила Женя.
— Ты настоящий генератор дерьмовых идей.
— Почему? Нормально... Он тебя бросил. Вот такусенькую. Теперь пусть отдувается.
— Черт с ним.
— Может, он вообще обрадуется! Первый внук всё-таки. Квартирку тебе подгонит. У тебя ж крутой папка, в министерстве сидит. Что ему стоит?
— Как ты это себе представляешь, Жень? Что я вот так просто к нему домой заявлюсь? Здравствуй, батя, это я?
— Не, не надо домой. Лучше на работу! Дома у него проблемы могут быть. Я Тима спрошу. У него же в Минздраве какой-то совет студентов. Может, он разузнает, как к твоему попасть. Может, проведёт тебя. Может...
Закусив щёки, Маша слушала всевозможные «может», которым не было конца.
— Хватит нести бред, — не стерпела она. — Ни за что и никогда я не пойду к этому человеку!
Три месяца спустя, в последний снежный день марта, она была у отца.
В этом шаге не было смелости, скорее в нём было бесстрашие замученного и отчаявшегося человека. Маша уже не боялась просить и не видела в том позора. А видела только выход. Отношение переменилось будто без её воли после маминого звонка. Разговор случился накануне и начинался знакомой песней:
— Ты и не скучаешь, наверное? Знаешь, я тут совсем одна. Говорить не с кем. Вчера соседка эта приходила и опять просила за своего дебила: хочет ему четвёрку на пятёрку! Медаль нужна... Что ей ответить? Он элементарных вещей сказать не может. Вот смотри, девочка моя, вот ответь: какие вещества взаимодействуют между собой: цинк, азотная кислота, гидроксид натрия, хлор, угарный газ...
— Мам.
— Оксид натрия, хлорид меди два. Сколько возможно вариантов попарных взаимодействий?
— Мам, я...
— Что мам? Я очень боюсь за тебя. Ты перестала учиться. Записывай: цинк, гидроксид натрия, оксид натрия... Кстати, забыла сказать, Колтун твой умер.
— Кто умер?
— Белов который.
— Как?
— Тёмная история.
На этих словах Маша представила одинокую лампу под потолком Стёпиной квартиры и Стёпину маму с толстыми спицами, привезёнными из Москвы. Она вяжет, щурится в полусвете одинокой лампы, выматывает рывками нити, а с серванта следит за её плетением мертвенно сухой паук люстры.
— Тёмная история. У них на пару с этим чертом Ершовым контора была открыта. «Быстрые деньги». Народ доили. Помнишь Ершова? Приблатнённый такой, на два года тебя старше.
— Да не помню я никакого Ершова!
— В общем, что-то там случилось, не понравился кому-то их криминал. А Белов вроде как за дурачка остался. Деньги-то громадные! А он, значит, самый виноватый. Люди треплются, что по горькой пьяни блевотиной захлебнулся или газ открыл. Мать говорит, что специально удавили. Может, и прибрали. Кто знает?
— А похороны?
— Похороны... На той неделе похороны были. Забыла тебе сказать. Не думай. Поняла, да? Зря тебе сказала. Слышишь меня?
— Слышу, мама.
Она шла по коридору и комнатам, обхватив живот, в котором дрожал ребёнок, и всюду зажигала свет.
Любовь
С раннего утра шёл некрупный снег. Скоро, уже на выходных, обещали оттепель, и Женя поспешила одеться в весеннее пальто. Она решила подождать Машу у ограды, за которой находилось здание министерства. Маша представляла это место по-другому: она ожидала увидеть крепость в целый квартал с сеткой зеркальных окон на бесцветных фасадах, в действительности же это была неприметная на вид городская усадьба, и Машу такая подмена слегка обрадовала.
— Привет! — голова его была опущена в бумаги, и он не видел входящую.
— Здравствуйте.
— Извините, я думал, это коллега. Вы что-то ищете? Приёмная в другом крыле.
— Нет, я к вам.
— Это вряд ли, девушка.
— Меня зовут Маша Пащенко.
Она сделала шаг, чтоб отец лучше мог её рассмотреть. И он действительно смотрел. Изучал её уже другим, испуганным и будто подслеповатым взглядом.
Видно было, что отец чувствовал парализующее стеснение. Выпрямил спину, схватил со стола ручку и сжимал её в округлых кулаках. И когда Маша прошла и села за дальний угол стола, первым приметным движением его было кулаки распустить и с силой обхватить предплечья.
— Я не знаю, как вас называть? — продолжила Маша. — Точно не папой.
Отец дёрнул плечами. Он хохотнул и опять замер.
— Буду звать Павлом Васильевичем, как все зовут. Не против?
Отец закивал. С влажным звуком расклеил рот.
— Мне говорил тут один, дескать, в Москве учится моя дочь. Подумал, бредит.
— И что, даже не проверили?
Он замялся.
— Проверил.
Маша опустила глаза.
— Как мать? — спросил он, меняя тему.
— Хорошо. Поправилась.
— Сильно болела?
— Сильно.
Его почему-то развеселил этот ответ. Он достал носовой платок, промокнул подбородок.
— Что на этот раз?
— Позвоночник.
— Ах, позвоночник!.. Когда я уехал, у неё случилась язва.
Опять повисла тишина. Отец поднялся из кресла.
— Твоя мать всегда чем-то болела. И всегда сильно! Удивляюсь, как она до сих пор жива.
— Она инвалид, — сказала Маша, зная странную особенность этого слова превращать людей в учтивых слуг. Но на отца оно не произвело никакого впечатления.
— Ей надо было не спину оперировать, а голову. Там все её болячки.
— Это не смешно!
— А разве я смеюсь? Ха-ха. Вот так, да? Ха! Нет, Марусь, мне далеко не смешно. Интересно, что она тебе наговорила? Что теперь у тебя в голове? Отец — лживый демон, так ведь? А мать твоя — святая мученица? Угадал? Да-да, она эту роль хорошо разучила. Очень любила, когда её жалели. Прям балдела. Я ей, можно сказать, подарок сделал тем, что бросил.
— Очень щедрый подарок. Нам на двоих хватило.
— А ты, наверно, за извинениями пришла? В ноги, думала, брошусь?
— Я пришла не за этим.
— Я не стану ни перед кем извиняться. Ты знаешь только то, что тебе наплела мать. А значит, ты не знаешь ни-че-го.
Отец постоял, покачиваясь на пятках. Словно комара, смахнул с носа назойливое воспоминание.
— Хочешь историю? Когда она забеременела, мы ещё жили в Иркутске. Я помню, как гуляли по Верхней набережной и отчего-то полаялись. Она спустилась ближе к воде. У неё был уже животик. Она спустилась, а я шёл выше. Я злился на неё. Но что-то мешало пойти нам в разные стороны. Это же была обычная ссора. Так мы и шли: она у воды, а я сверху. И под мостом стоял дебаркадер, и Галя свернула к нему. Я тоже остановился. Она ходила по пристани, а я вроде как старался на неё не смотреть. Но я, конечно, следил и ждал, когда она наконец остынет. В общем, Галя вроде как уже возвращалась к берегу. Потом вдруг встала на мостках, помахала мне. И…
— Прыгнула в воду?
— Да! Кинулась в Ангару! Господи... Осень. В воде чуть больше нуля! Даже не помню, как долетел до неё, как достал. Знаешь, что она мне сказала? Что это я во всём виноват!
Отец взялся за лацканы пиджака, оттянул их, подул на грудь. Потом подошёл к окну и открыл форточку.
— Из-за меня?
— Не знаю. Из-за тебя, наверно, тоже. Я думал, Галя хочет детей... Чем дольше мы были вместе, тем меньше я её понимал. Потом мне предложили работу в Рудноярске... Ты уже родилась тогда... Мне казалось, она совсем свихнулась. Ночами ставила твою кроватку в проём двери, чтобы в случае землетрясения не завалило!
— У нас и правда трясет.
Он отмахнулся:
— Это уже я потом понял, что ей нужно было внимание. Не просто внимание, а, мать твою, всё внимание! Всё, что есть. Паша, мне приснился кошмар! Паша, приезжай, у меня что-то с сердцем! Паша! Паша! Паша!
— Может, просто она была несчастна с вами?
— А с кем она была счастлива? Как тебе с мамочкой жилось? Чего ты от неё сбежала? Она, как упырь, из любого высосет соки...
Отец вернулся в кресло и, сидя к Маше полубоком, глядел в стену. Она смотрела, как под виском его зреют капли пота и по-жабьи ходит жидкая челюсть.
— Что тебе надо? — спросил он, не выходя из злого транса.
— У меня знакомая есть. У неё рак. Операция нужна, но её не хотят брать.
— Фамилия? Где наблюдается? Диагноз? Врач? Пиши.
Она подвинула с середины переговорного стола чистый лист и написала, что знала о Вере, от которой уже три месяца не было вестей. И пока Маша писала краткую историю болезни, то и дело поглядывала на неподвижную фигуру отца. А когда закончила, с треском ударила ручкой об стол. На звук этот он тоже не обернулся.
— Это ваша дочь? — спросила тогда Маша и кивнула на фоторамку, повернутую к ней тылом. — Дайте посмотреть?
Он развернул и протянул ей фото. Маша внимательно рассмотрела лицо девочки.
— Сколько ей здесь?
— Тут лет девять.
— У меня есть похожая фотка. Причёска — такое же каре. И платочек на шее. Только взгляд другой. И тот свой портрет я ненавижу, — сказала Маша, а после добавила с мирной ноткой: — Почему вы назвали её как меня?
— Давай ты не будешь лезть в мою семью?
— Мне просто интересно почему? Понимаете, как это выглядит?
— Ну Маруся и Маруся.
— Понимаешь... Ты просто перечеркнул меня!
— Успокойся.
— Сначала бросил, а потом уничтожил.
— Ты вся в мамашу.
— Будто и не было никакой другой Маруси, да?
— О-о-о! Давай-давай, заводись. Я прям слышу знакомый голос.
— Я сообщу тебе, как назвать внука. С фантазией у тебя, вижу, не очень.
— Какого внука?
— Ну или внучки. Того, кто родится у новой Маруси. Ты же наверняка захочешь назвать его именем моего ребёнка, чтобы дальние родственнички не отсвечивали?
— У тебя есть ребёнок?
— Будет.
Отец постучал костяшками по столу.
— Бабушка обрадовалась? Хотя вряд ли.
Маша опустила голову.
— А-а-а! Она не знает?!
Эта догадка его обрадовала. Отец поднялся, с пугающей быстротой обошёл стол и вплотную посмотрел на Машу. Он был похож на стрелка, который приблизился к мишени, чтобы удостовериться, что попал в цель.
— Так вот зачем ты здесь! Даже матери не сказала!
Отец будто вынул из себя смирительный скелет и теперь стоял подбоченясь, отведя назад локти и выкатив перед Машей сырой живот.
— А я всё голову ломаю! Думаю, чего ей надо? Отношения выяснять? Потом решил, что шантажировать хочешь. Но чем шантажировать? Совесть моя чиста. Не из-за этой же раковой девки ты припёрлась! Так что? А вот что! А-ха-ха! Попрошайничать пришла! Папка понадобился, значит, — он достал кошелёк, вынул, что было, бросил перед Машей деньги. — Вот тебе. Этого на аборт должно хватить.
— Я оставлю ребёнка. И буду его любить.
— Любить?
— Меня не любили, а я буду!
— Люби! Только где-нибудь подальше.
Маша поднялась. Прошагала к выходу. Оттого, что отец выгнал её, в ней появилась какая-то лёгкость. Точно её ограбили, избили, но оставили в живых.
Она вышла на улицу. За прутьями ограды мелькал розовый помпон. Женя пыталась согреться и, обняв себя, топталась на месте.
Они взяли пиво, печёную картошку с сыром и сели за стойку у окна.
— Мари, ты же знаешь, как я к тебе отношусь? — спросила Женя. Она положила ладони под лоток с картошкой и так их грела.
— Зря я пошла к нему, — сказала Маша. Она пила пиво и смотрела в окно.
— Я тебя очень люблю. И не могу позволить, чтобы ты осталась одна.
— Теперь он думает, что я какая-то сука. Конечно, он всегда так думал. А я пришла и не смогла его разубедить.
— Пусть катится. Мари, ты не одна.
— Теперь он уверен, что не зря меня бросил.
— Плюнь на него! Ты вообще меня слышишь?
Женя сняла шапку. Ей шла новая стрижка. Правда, оттого, что волосы теперь были слишком коротки, глаза казались ещё круглее, ещё наивней.
— Слышу, — сказала, косясь, Маша. — Я не одна. Спасибо за поддержку, Жень.
— Да нет же, сучандра! Я люблю тебя.
— Как?
— Как-как! Совсем!
Они пили пиво и смотрели в окно. Пахло картошкой и маслом. Женя запустила пальцы в волосы и накручивала короткие прядки. Маша разомкнула рот в попытке что-то ответить, но Женя её опередила:
— Я тебя не тороплю. Давай просто попробуем?.. Т-с-с... Дай я скажу. Во-первых, никто не будет знать о нас. Наверное, это тебе важно. Во-вторых, ты будешь не просто соседкой. Можешь не платить аренду. Можешь бросить институт и жить с ребёнком в моей квартире как полноправная хозяйка. Я буду помогать тебе с малышом. Вдвоём мы справимся. От тебя я прошу только любви.
— Любви?
— Господи, почему это слово так глупо звучит? — Женя залпом допила пиво. — Пусть не любви. Но ответного тепла. Симпатии. Возможности любви.
— Но я не могу дать того, чего у меня нет. Ни для тебя, ни для кого.
— Просто давай попробуем?.. Выдумала себе, что ты какая-то бесчувственная мразь! Я понимаю, что так тебе легче жить, правда?
— Нет, неправда.
— Тебе только кажется, что все вокруг умеют сострадать и любить. Ха! Таких талантливых единицы. Так что не думай, Мари, что ты избранная. Что ты теряешь? Просто давай начнём — и будь что будет.
— А что, если я откажусь?
— Сложный вопрос. Я не знаю. Сама понимаешь, тогда мне будет очень тяжело быть с тобою рядом. Тем более теперь, когда я открылась. Вряд ли я смогу вытерпеть такое ежедневное унижение в стенах собственной квартиры...
— Это немного похоже на шантаж. Будь со мной или выметайся...
— А-а-а! Я говорю, что люблю её, а она! — кричала Женя. — Да ты хоть понимаешь, чего мне это стоило?
— А ты понимаешь, как это звучит? Кто я тебе? Дворняга прибившаяся?
Маша спрыгнула со стула, надела куртку.
— Стой! Мари. Ну. Мари! Не уходи.
— За секс деньгами планируешь платить или кормить будешь?
— Ну постой, — Женя схватила Машу за рукав. Она готовилась разреветься. С такой силой закусила губу, что казалось, та сейчас лопнет. — Прости. Забудь этот разговор. Не съезжай. Пожалуйста, не съезжай от меня.
По щекам её потекли слёзы, хватка ослабла. Маша вырвалась, с треском дёрнула дверь, но на миг обернулась. Женя медленно опускала розовые ладони.
— Почему ты плачешь?! — её так злило то, что она не понимает причину истерики.
Она же сама, думала Маша, сама только что поднесла мне жестокий выбор! Ей казалось, что её дурачат, пользуются тем, что она не может распознать, где искренность, а где уловка. Поэтому из раза в раз, не добившись своего, Женя кончает разговор слезами.
Домой ехать не хотелось. Ей никуда не хотелось. В голову лезли мысли, и она бежала от них, как от пчелиного роя. Маша дошла до Чистых, спустилась в метро, проехала пару станций. На «Комсомольской» ей показалось, что впереди мелькнул знакомый затылок. Она шла и разглядывала его. И пока затылок не исчез под шапкой, Маша следовала за ним как привязанная. На улице пахло вокзалом и жареным мясом. Всё лучше, чем картошкой. На Ярославском она купила билет и села в первую электричку. С той платформы они с Германом отправлялись в его лесное логово. Он ведь был ничего, этот Герман. Даже предлагал ей недавно пройти процедуру у знакомых врачей. Хорошая клиника, отдельная палата. Почему все называют аборт процедурой? Будто это ингаляция или электрофорез?
Маша глядела в расцарапанное окно. Поезд тронулся. «Эти врачи только делают вид, что им есть до тебя дело, в конечном счёте им плевать!» — говорила мама. Правильно говорила. Но сама она ничем не лучше. Растила не ребёнка, а чувство вины в нём. Бедный малыш, он тоже будет всегда и во всём виноват! Маша вскочила и перешла в следующий вагон. Там народу было меньше. Она опять нашла место у окна. Наверняка мама догадывалась о ней и о Стёпе. Поэтому так поздно сказала ей о его смерти — чтоб ничего нельзя было успеть! Чтобы укол был больнее. Поэтому же она не могла промолчать. Но, вот досада, Маша не знает боли! Спасибо, закалила! Когда мама сообщила ей, она не почувствовала ничего, кроме досады. Маше, конечно, хотелось, чтоб Стёпа не умирал. Лучше бы жил как жил. Или, уж если так надо, просто исчез. Вышел на пустырь рядом с домом, где стоит газовая подстанция, похожая на космический корабль. Забрался бы и улетел в этом газолёте на планету колтунов.
В окне электрички проплывал город с каменными домами, железными домами. Этот город не кончится никогда, думала она, он не отпустит. И ей придётся вернуться в квартиру, пока она не скопит денег и сил на побег. А до тех пор нужно терпеть назойливую Женину любовь и детский топот над головою.
Маша слезла на незнакомой станции. Перешла на соседнюю платформу и стала ждать обратного поезда. Снег перестал. С током воздуха прилетели весенние запахи и ощущение новой жизни. Ей представились сосны с телами поганок, и полосы талого снега в их длинных тенях, и нежное солнце. Казалось, что ещё немного — и всё изменится, что самое сложное будет позади. Нужно только продержаться. С рождением ребёнка переродится и она! И эта мысль успокоила Машу.
Колыбель
— Продыхивай-продыхивай, ягодка моя! Раз! Раз! Раз! Хо-ро-шо! Теперь плавненько выдохни. Вы-ы-ыдохни.
Потуги пришли на десятый час схваток. К родам явился рыженький молодой яблочный врач. Акушерка стояла рядом и сжимала Машину руку. Она хвалила как заведённая каждый Машин вздох и гладила камень их сросшихся ладоней.
— Давай-давай! Толкаем! Дольше! Дольше-дольше-дольшемолодец!
Круглая, восходящая боль в мгновение выпустила иглы. Доктор ловко обхватил, провернул и вытянул из Маши эту муку. Маша закатила глаза и увидела над собою пунцовый потолок. Он пульсировал и тукал в унисон с сердечным бегом.
Ребёнок пискнул, зашёлся плачем. Его положили на Машу, и теперь влажное тепло растекалось по мягкому её животу. Какой он горячий, говорила она себе, какой он тяжёлый.
— Какой он... Мне кажется, у него температура!
Она столкнулась со взглядом доктора. Глаза его улыбались.
Мальчика забрали до того, как она могла рассмотреть что-то, кроме скользкой макушки с жидкими слипшимися волосами. Когда врач вернулся к ней, чтобы проверить, целиком ли вышел послед, ребёнка уже не было рядом.
— С ним всё в порядке? — только спросила она и заплакала от усталости.
Машу перевезли в палату, небольшую светлую комнату на две койки. Места в ней хватало на то, чтобы расставить по углам пару кроватей, две тумбы и пеленальный столик.
— Отдыхайте, — сказала сестра перед уходом.
— А малыш?
— Вам надо отдохнуть. Чуть позже я принесу ребёнка.
— Нет. Мне надо сейчас. Надо его увидеть. Где он?
— В детском отделении.
— С ним что-то не так? Почему не со мной?
— Всё хорошо, я скоро его принесу. Поспите немного!
— Я не хочу спать. Я не устала. Принесите сейчас! Принесите!
— Хорошо, — сказала сестра и ушла.
Маша положила голову на подушку. Она прислушивалась к редким шагам в коридоре и ждала, глядя на приоткрытую дверь, когда ей внесут сына.
Скоро её разбудили.
— Вам нужно сходить в туалет...
— Я не хочу, — отмахнулась Маша, но, вспомнив, где она, вспорхнула в кровати. — Сколько сейчас? Сколько времени?
— Девять. Надо сходить в туалет. Это обязательно.
Машу вывели в коридор, по которому она шла, мягко отталкиваясь от стен подушечками пальцев.
— Где мой ребёнок? — спросила она у сестры из-за двери кабинки.
— Вы хорошо себя чувствуете?
— Хорошо. Всё хорошо.
— Голова не кружится?
— Чуть-чуть.
— Когда пройдёт, я принесу вам ребёнка.
— Голова? Я не расслышала. Нет! Никакого головокружения нету!
— Давайте я провожу вас до палаты.
— Не надо. Я могу сама. Лучше сходите за мальчиком.
Сестра ушла. Маша вернулась в палату. Она заходила в каждую, прежде чем нашла свою. Рядом с кроватью стояла тележка с пластиковой люлькой. Люлькой, в которой должен был лежать её ребёнок.
Маше захотелось позвонить маме. Рассказать какую-нибудь глупость. Придумать, например, что на практике она уронила стерильный бикс. И послушать, как мама ругает её. Сидеть и слушать... В Рудноярске уже за полночь, и мама не возьмёт трубку.
Маша снова вышла в коридор и добрела до поста старшей сестры.
— Извините, — сказала она. — Я жду, когда мне принесут ребёнка.
— Из какой палаты?
— Не знаю. Я вон там, — Маша показала кривым пальцем за поворот.
— Там — это где?
— Вы специально? Я там одна. Когда мне его принесут?
— Почему не в халате?
— Не в халате?
— По коридору только в халате. У вас есть халат?
— Нет. У меня нет халата.
— Значит, дадим. И сорочку. Вам надо переодеться. Вы вся грязная.
— А когда принесут ребёнка?
— У вас кровь. Надо сменить бельё. Я скажу, чтобы принесли. Кать? Ка-а-ать! Нужна сорочка и халат! Постельное тоже захвати!
— А ребёнок?
— Возвращайтесь в палату. Сможете сами переодеться и поменять бельё?
Маша кивнула.
— Хорошо. Если нужно, душ прямо по коридору. Помойтесь, если хотите.
— Мне нужно взглянуть на сына.
— Девушка, я вас услышала. Тут все вас услышали. Идите к себе, ребёнка вам выдадут.
Подбежала Катя, на руках она держала стопку белья. Катя проводила Машу в палату. Помогла переодеться. Уложила в кровать и обещала, собирая с пола грязные тряпки, что лично принесёт ребёнка. И Маша заснула, и перед сном она почему-то опять плакала.
Когда Маша проснулась, перед ней в прозрачной люльке лежал запелёнутый ребёнок. Она осмотрела его спокойное лицо. Ребёнок спал. В прорезях натянутых век была пропасть. На секунду он распахнул глаза, полные черноты и блеска, глаза доброго инопланетянина — я прибыл сюда, чтобы спасти человечество. А после уснул опять.
Маша надела халат. Постояла над люлькой. Она снова вышла в коридор и подошла к сестринскому посту.
— Простите... Мне принесли ребёнка.
— Да.
— В седьмую палату.
— Да.
— Его принесли, а я спала.
— Что вы хотите?
— Я хотела сказать, что это не мой ребёнок.
— Не ваш?
— Да, это точно не мой мальчик.
— Вы Пащенко?
— Верно.
— Мария Павловна?
— Всё правильно.
— Значит, это ваш ребёнок. Почему вы не переоделись?
— Я переоделась.
— У вас сорочка грязная. Катя принесёт чистую.
Скоро в палату вошла Катя с новой сорочкой. Маша сидела рядом с ребёнком. Она чуть покачивалась на краю кровати и внимательно разглядывала младенца.
— Катя, это правда он? — спросила Маша не оборачиваясь.
— Кто?
— Мой сын?
— Конечно! Вы что, не видите?
— Вижу! Простите, конечно, вижу! — говорила Маша, мотая головой.
— Не плачьте! Почему вы решили, что он чужой? Посмотрите же! Ужас как похож!
— Нет, не похож, — признала Маша.
— А на папу?
— На папу? Да, он похож на отца.
— Вас в нём тоже много! Не знаю, с чего вы решили, что он не ваш.
— Он такой спокойный. Всё время спит.
— У него был непростой день.
— Мне казалось, дети должны кричать.
— После родов детки долго отдыхают. Не переживайте. Лучше поспите сами. Скоро он вам не даст!
— Я совсем не хочу спать.
— Можете сходить в душ. А я пока посижу с ним. У вас не кружится голова?
— Спасибо, не надо.
— Смотрите, какой богатырь. Папа, наверное, будет счастлив.
Маша дождалась, когда сестра уйдёт, и отправила на Стёпин номер сообщение: «У тебя родился сын. Он так похож на тебя. Вылитый папа, такой же добрый и глупый. Он пахнет церковным воском и чем-то кисленьким. Будто прелым овощем. Ты бы его любил».
Она направила камеру телефона на люльку и сделала снимок. Маша в очередной раз всмотрелась в маленькое уставшее лицо с опухшими веками, со вздутыми губками. Наверное, она тоже невыносимо устала, ещё больше, чем этот ребёнок, потому что никак по-другому Маша не смогла объяснить себе новые слёзы. Она закрыла глаза, склонила голову, и слёзы полились по щекам. Ей очень хотелось плакать. В одиночестве так плакать нельзя, не получится. Одной можно рычать, сжимая челюсти и наматывая на кулаки простыню, но чтобы рыдать вот так, смертельно печально, не смахивая слёз и не стыдяcь громких всхлипов, должен быть кто-то рядом, просто человек, которому она нужна как жизнь.
Маша ещё раз взглянула на фотографию и удалила её.
Под утро малыш начал плакать. На крик вернулась Катя.
— Покормимся? — спросила она, улыбаясь.
— Нет-нет, позже, — ответила Маша.
— Попробуйте, — сестра наклонилась над ребёнком, чтобы взять его. — Посмотрите, посмотрите. Вон я какой богатырь. Вон я какой!
— Я прошу...
— Хотите, я вернусь через час?
— Не надо через час. Подойди, пожалуйста.
— Там всё просто. В грудном кормлении нет ничего сложного. Хотите, я покажу?..
Маша поймала сестру за рукав.
— Милая, хорошая, я ничего не хочу.
— Ну что вы?
— Милая. Ты такая милая!
— Не плачьте. Вы просто очень устали... У вас такие сухие руки. Знаете, у всех медсестёр тоже очень сухие руки. Это оттого, что их приходится часто мыть. Но есть такой крем — я вам дам — очень помогает.
— Хорошая... Как тебя зовут?
— Катя. Хотите, дам вам крем?
— Ах да! Катя. Я совсем забыла. Катенька, я ничего не хочу.
Сестра попыталась высвободить руку из хватки. Маша с испугом поглядела на неё, ещё сильнее смяла рукав. Тогда Катя опустилась рядом и погладила кулак.
— Я ничего не хочу, — сказала Маша в её халат. Она говорила тихо, чтобы ребёнок ничего не услышал. — Я устала. У-устала. Т... такая о-ошая. Забери его. Забери, пожалуйста.
— Хорошо. Я заберу. Заберу. Его покормят смесью. А потом попробуем снова.
— Катя?
— Да?
Маша попросила бумагу и ручку. Катя принесла. Маша спросила, как зовут главврача и сразу написала его имя в углу листа. Оставшись одна, она дописала письмо и положила его под подушку.
Надев халат, Маша вышла из палаты. Она прошла по коридору мимо сестринского поста. На нём сидела полная женщина в огромных очках. В толстых линзах плавали совиные глаза. Женщина проводила Машу ленивым взглядом.
По лестнице Маша шла короткими шагами. Повернувшись боком, она окунала вниз сначала одну ногу, ждала, пока резь в паху утихнет, и только потом спускала вторую. Мимо прошагивали люди в белых халатах. Маша старалась не смотреть на проходящих. Про каждого она думала, что сейчас он остановит её и вернёт в палату. Но никто не взглянул в её сторону.
Маша вышла на улицу. В тусклом дымном небе висело утреннее солнце. Деревья стояли тёмной стеной, всё остальное, не нужное взгляду, скрывалось в жёлтом сумраке. И Маша, укрывшись от гари лацканом халата, пошла в этот сумрак.
— Эй, доктор! — вдруг услыхала она.
Маша остановилась. В десяти шагах от себя она увидела карету скорой помощи. Раздвижная дверь её была открыта, и на пороге сидел человек. Это был тот молчаливый фельдшер, который сопровождал её в роддом.
— Я вас узнал, — сказал фельдшер. Маша кивнула ему. Она чувствовала себя беглецом, нарвавшимся на патруль охраны. — Ну как прошло?
— Хорошо...
— Кто?
— А?
— Кто родился?
— Мальчик. Мне... Мне надо идти.
Молчаливый как-то грустно посмотрел и, словно мучимый зубной болью, дёрнул губою. И ей показалось, будто он прочитал всё по её бледному усталому лицу.
— А как ваша болезнь?
— Какая болезнь?
— Ну как же? Medice, cura te ipsum. Когда мы ехали сюда, вы говорили, что хотите себя исцелить.
— Наверное, болезнь неизлечима, — ответила она.
— Понятно, — сказал фельдшер. — Надеюсь хоть, что не заразная?
Он тихо засмеялся. Внутри Маши эти слова прозвучали по-иному, не как глупая шутка, а как главный для неё вопрос. И она знала на него ответ. Теперь уж точно.
— Я пойду? — словно отпрашиваясь, спросила Маша.
— И куда вы в таком виде?
— Туда, — Маша мотнула головой куда-то в сторону.
— Давайте... Пока!
Она сделала два шага и остановилась.
— На самом деле я не знаю куда, — сказала Маша. Молчаливый пожал плечами. Маша медленно двигалась в сторону кареты скорой. — Вы же всё видите. Видите, что я собираюсь сделать...
— От меня-то вы что хотите?
— Остановите меня!
— Это не моё дело. Это вам решать.
— Вы же всё видите. Пожалуйста... Запретите мне.
Фельдшер отвернулся. Он залез в машину и с хлопком задвинул за собою дверь.
— Вы такой же, как они, — сказала Маша. — Как эти все.
Она долго стояла у кареты скорой и следила через затенённое стекло за движением внутри. Потом закрыла глаза и представила, что, кроме головы и шеи, у неё ничего нет, что нет её самой на этом свете.
|