|
Шамшад Абдуллаев, Ольга Арефьева, Владимир Березин, Юрий Давыдов, Андрей Зубов, Владимир Маканин, Игорь Милославский, Евгений Попов, Владимир Шаров, Сергей Юрский
Говорят лауреаты “Знамени”
Говорят лауреаты “Знамени”
По давней традиции 13 января в Овальном зале Всероссийской государственной библиотеки имени М. И. Рудомино состоялось вручение премий фонда “Знамя” за 1998 год. Число лауреатов “Знамени” (их список опубликован в № 1 за 1999 год) пополнил Юрий Давыдов — “Компания “Бюджет” вручила ему премию — аванс за первую книгу романа “Бестселлер”. Фонд русской поэзии (попечитель Д. Защеринский) и фонд “Московский предприниматель” (президент проф. В. Белов) отметили плодотворную деятельность в рамках фонда “Знамя” Григория Бакланова, Екатерины Гениевой, Натальи Ивановой, Марка Масарского, Сергея Чупринина, вручив им памятные знаки (скульптурные изображения Екатерины Великой, Ф. М. Достоевского, А. А. Ахматовой и Б. Л. Пастернака работы Сергея Алипова).
Публикуем речи лауреатов, прозвучавшие на этой торжественной церемонии.
Шамшад Абдуллаев
Так странно, приехать в далекую большую столицу, чтобы получить премию знаменитого журнала, в то время как ты живешь в Богом забытой замученной провинции, где восемь месяцев в году светит солнце и где небытию лакмусовой бумагой служит постоянный зной, стелющийся весь день в окрестностях маленького города и уползающий под вечер в глубь длинной долины, в кишлачный амок. В пыльном захолустье, на юге, вне литературных веяний и приоритетов нужны годы, чтобы пишущий усилием воли наощупь в одиночестве понял простую вещь — не создавать картин, которых нет ни в реальном мире, ни в нереальном. Сомнительная слежка за бесцельным шествием слабых мнимостей должна постепенно в блаженстве затруднений стать путешествием в конкретную неизвестность (в подобных ситуациях приходится все время обновлять инструментарий, поскольку в поэзии, как в военном деле, чем удаленнее объект, тем совершеннее оружие), но сперва необходимо отказаться от почтенных теней твоих предшественников, стыдившихся грезить о ферганской окраине и превративших ее в профанно малое пространство. То есть проблема в том, как отыскать иллюзию, которая нуждалась бы в земном материале, чтобы совпасть с теплом определенного места и оправдать твою попытку реабилитировать несуществующее, и тогда не скоро наступит разочарование, и похмелье, пришедшее слишком поздно, тебя не тронет. Порой (или часто) мы улавливаем отзвук нашего края, словно нам дают смутную фору, в посторонних произведениях чужих авторов, не связанных с нашим домом и с нашим языком. Вот пример: год назад я посмотрел кадр, длившийся семь секунд, из фильма Сатьяджита Рея “Патер Панчали” — старик сидит лицом к равнине, из его рук падает глиняная чашка, короткий фрагмент, снятый таким образом, что я видел — падал настоящий предмет, а не его знак, падала реальная чашка. Это как магия повода, не превышающая твоих возможностей, и она легче всего.
Художник, невзирая на бескорыстие к вещам, не принимает, по сути, действительности или, вернее, бежит ее, дойдя до конца в работе у последней черты, потому что к нему властно взывает плодотворный хаос, тщась ожить без формы и значений, — ты полон там, будучи скудным здесь. К подобному состоянию, благодаря его искренности, уже заранее подключается содержание того, чего ты ждешь, которого в некоторых обстоятельствах гораздо больше, чем усилий, потраченных на рефлексию, на молчаливое заклинание о спокойствии, с каким бы следовало приветствовать всегда новую несбыточность. Никто не гарантирует, что природа обязательно согласна с единственной, канонической, заслеженной мифической зрелостью дорогой, ведущей прямо к всеобщности, и всякий естественный подход учитывает по крайней мере ту тину, что вокруг распахнуты многообразие и веер предпочтений, указывающих в тайные тропы к иной патовой сущности, к иным подобиям. Осторожные открытия предыдущего периода, мыслившиеся вчера мнимым величием инфантильных побуждений, следующее поколение осваивает сразу и срочно, как бы назло неустойчивости своих новаций, в которых вряд ли заключен прах былого единства и ясности, как полагает обычно медлящее сознание, подозревая в любом воспаленном, субъективистском волевом представлении бегство в интроспективный мрак, в бесформенность — всего лишь один из способов сберечь художественную репутацию, достоинство манеры письма и померкший эмоциональный эдем. Пробуждение минувших сцен и утраченного света, как правило, достигается за счет сверхчувствительного отношения к неопределенности. У каждого человека найдутся два-три образа, знакомые ему с детства и заставляющие его жить. Два-три сигнала о том сиянии, откуда мы родом. Два-три эпизода, чей гипнотизм питает наш путь. Эти выжившие воспоминания, сменяя друг друга, создают условие для точных озарений и перезрелых чар, только ждущих, когда пробьет их час. Остается лишь доверять сердцу, которое отделяет поэта, погруженного в поток соответствий литературным образцам, от поэта, обладающего своей внутренней землей. Один мучается десятилетиями и, чтобы скрыть свою обделенность, вынужден присутствовать каждодневно в литературе, труженик слов; другому достаточно вздохнуть, и он получит рай в любое время и в любом месте.
Ольга Арефьева
Я долго не могла поверить в то, что я поэт. Что мои растрепанные тетрадки заполнены не чем иным, как стихами. Мне просто не приходило это в голову, потому что делом своей жизни я избрала музыку (или она меня). Я писала песни, но первое время я даже не пыталась брать для них свои тексты. Хотя какие-то стихи у меня были, я чувствовала, что они еще неудачные, что это еще не стихи. Зато я искала тексты для своих мелодий в библиотеке — я оказалась чуть ли не единственным читателем возле полок с переводами иностранной поэзии. Почему именно переводы? Странным образом они больше подходили к моим песням, чем русская и советская поэзия. Может быть потому, что, пройдя через языковую переплавку, некоторые из них приобрели какое-то универсальное звучание; да и темы я все больше выбирала вселенские: любовь, жизнь, смерть — то, что интересует человека вне зависимости от того, к какому народу, времени, месту он сам принадлежит. Заодно и получилось так, что я приобрела умение “видеть” стихи. Я просматривала книги — и те стихотворения, которые “светились”, отмечала закладками, потом прочитывала их с особым вниманием и самые понравившиеся выписывала в общую тетрадь. Не так много в результате их там оказалось, но зато эти страницы я потом перелистывала по многу раз. Наверное, это и была моя поэтическая школа — в отрыве от педагогов и литературных институтов. Кстати сказать, я не любила в школе литературу как предмет, я почему-то нутром чувствовала ее фальшивость и выморочность, ненавидела писать сочинения, которые мне казались постыдным и насильственным жанром, залезанием в душу на оценку. Это не помешало мне по литературе и русскому языку иметь прекрасные отметки, но я на долгие годы сохранила отвращение к тем произведениям, которые мы проходили в школе. То, что литература и поэзия — это в какой-то степени тоже мое призвание, я узнавала потом долго и не могла в это по-настоящему поверить. Может, это и к лучшему, потому что чувство некоторой безответственности, образовавшееся таким образом, помогло мне не соблюдать старые известные поэтические правила, а изобретать свои. Я, кстати, из школьной литературы все-таки кое-что запомнила на всю жизнь — например, строчку Маяковского “поэзия — вся! — езда в незнаемое”! Еще одной школой свободы стиха для меня стала рок-музыка. Вы сейчас, быть может, саркастически улыбнетесь, потому что рок-тексты, собранные в книгу с миру по нитке, выглядят в целом несколько уродливо и беспомощно, но среди плевелов, если приглядеться, есть зерна самых настоящих шедевров. Когда я, после детства, проведенного в Верхней Салде в состоянии непрерывного духовного голода, который не утолялся телевизором и разрешенными пластинками, попала в Свердловск и услышала “дай мне напиться железнодорожной воды”, я испытала настоящий шок. Я услышала “и я был зол на себя, и зол на вечер, и к тому же с трудом отыскал свой сапог, и хотя меня очень просили остаться, я решил уйти, хотя остаться мог”, “и когда по ошибке вошел в этот дом Александр Сергеич с разорванным ртом, то распяли его, перепутав с Христом и узнав об ошибке днем позже”. Я знала, я чувствовала это — что можно писать так вот свободно и открыто, что где-то не на другой планете есть настоящая жизнь, и вот я ее наконец встретила! Моя судьба была решена! Вернее, думаю, она была решена намного раньше — там, где решают судьбы, но это был момент, когда она мне открылась!
По правде говоря, я до сих пор воспринимаю все в комплексе — музыку, поэзию, образ мысли, но хочу заметить, что музыка для меня явилась дверью во все остальное. Если стихи корявые, они не поются. Если они разваливаются по форме, то на них не ляжет никакая мелодия. Если они банальны, то и песня получится скучная. Хотите смейтесь, хотите нет. И еще: музыка — могучий двигатель для восприятия поэзии. Не так много народу сейчас читает стихотворные сборники, увы, не так много народу выписывает толстые литературные журналы (ха-ха! это сказала она в редакции журнала “Знамя”!). Но песни любят! И слушают взахлеб! И ходят на концерты! Поэтому — да здравствует связь искусств! Пусть на художественных выставках звучат стихи, пусть на литературных презентациях поются песни, пусть на концертах используются отрывки из шедевров кинематографа! В конце концов, там, в высоких сферах, все человеческое творчество смыкается и важным становится только одно — насколько оно талантливо и ведет ли оно к добру.
Отдельно скажу спасибо редактору отдела поэзии Ольге Юрьевне Ермолаевой. Она фактически затащила меня в журнал. Разыскала меня по очень длинной цепочке через свою дочь, которая любит нашу группу “Ковчег”, уговорила принести стихи. Она просто заставила меня поверить в то, что я могу рассматривать свои тексты как поэзию! Это очень здорово, это называется — активная жизненная позиция редактора, который не сидит и не ждет, а сам ищет новых авторов для своего журнала. И надо сказать, она кроме этого еще и оказалась очень милым и душевным человеком, так что для меня общение с журналом “Знамя” превратилось в сплошной праздник. Когда я увидела на бумаге те слова, которые пела, я долго не могла привыкнуть к этому зрелищу. Можно сказать, я не могла насмотреться. Это оказалось так красиво! Сейчас, по прошествии пары лет, я привыкла к новому состоянию и уже замечаю недостатки и шероховатости, многое переделываю из старого, а новое пишу уже с учетом того, что я, оказывается, поэт! Честно говоря, для меня это очень большая новость и неординарное событие — то, что мои стихи так высоко оценены именно литературной общественностью. Все-таки, я считала себя певицей. Кто-то назвал их хулиганскими — наверное, это действительно так, ведь я писала их свободно, не претендуя ни на что, так уж в результате получилось. Но это еще не все! Недавно я сама себя удивила, начав писать детские стихи! Год я даже не решалась показать их кому-нибудь, но, в конце концов, показала — в первую очередь той же Ольге Юрьевне. Теперь оказалось, что мои детские стихи всем нравятся чуть ли не больше взрослых! Так что я теперь готовлю книжку детско-взрослых стихов с картинками художника Геры Мурышкина. А пока их негде еще прочитать, советую посетить наш сайт в Интернете по адресу www.ark.ru — там есть и все поэтические публикации, и детские стихи, и статьи, и фотографии, и музыка, и очень многое другое.
Счастливо вам!
Владимир Березин
То, что я скажу, является попыткой оправдания. Это самое любимое мной национальное занятие – взмахи кулаков после драки. Это объяснение в том, что, дескать, хотел сказать. Будто хочешь оправдаться в неблаговидном поступке.
Дело в том, что я писал не литературный сюжет. Мне были интересны не герои, а состояния. Мелкие, частные темы – запахи, звуки. Поэтому я рассказываю много музыкальных историй, историй ни о чем, которые сдерживаются сюжетом, только похожим на литературный.
Да Бог с ним, сюжетом, интригой – интереснее всего именно мозаичная картина времени. “Мозаичная” — сравнение неверное – это, скорее, фасеточная картина, где одновременно движутся тысячи историй. Некоторые из них похожи, некоторые уникальны, но все они частные.
Однажды я ехал по чужой стране, возвращался на север и вспоминал чистую и счастливую прозу, в которой нет войны. В моей она есть — бессмысленная, жестокая война копошится между строк. Она бессмысленная, как и всякая современная война. Она мало описана, потому что когда утихает репортерский интерес, люди, наблюдавшие конфликт в телевизор, быстро забывают географические названия. Что тот солдат, что этот. Ведь началась уже новая война.
И военная техника лезла из-за домов, высовывалась из своих нор.
Событий я не видел, было лишь предчувствие.
В этой жизни вдалеке от Родины я подсматривал русскую жизнь в плоские окошки чужих телевизоров. Потом завел свой — нашел на помойке, долго чинил и наконец поставил на стол в своей келье. Но и через это окно ломилось то же — солдаты на броне, танк, плещущийся в грязи, будто бегемот. Бегемота можно было посмотреть в местном зоопарке, а вот танк был далеко, и я давно забыл сладковатый запах его выхлопа и звериные повадки.
Война не умещалась у меня в комнате.
Пока она не описана. Нет, потрачено довольно много бумаги — серой газетной, скрипящей глянцевой, но это не описание, а сообщение о войне.
Война не кончалась, просто наступало временное улучшение, или, употребляя медицинский термин, — ремиссия. Ждать реакции на это нелитературное событие нельзя. Вот уже появились на раскладных столиках, в полумраке переходов и станций метрополитена, книжки с суровым десантником на обложке, но речь, понятно, идет о других ожиданиях. Вернувшийся домой из Грозного герой криминального бестселлера ничем не отличается от прилетевшего из Кабула.
Я слишком долго занимаюсь проблемами массовой литературы и даже получаю за это деньги – так что отвечаю за эти слова. Поэтому знаю угрюмое дело превращения крови в популярность. Это касается не только литературы, но и всех иных средств общения с читателем и зрителем. Понятное дело, теперь литература уже изменилась, вернее, изменилось общественное отношение к ней. Исчез ненормальный общественный интерес к литературе. Дело это частное, поэтому мучительно-радостное.
Давным-давно, кажется, в прошлой жизни, много говорили о прозе лейтенантов, пришедших с той, далекой войны. На эту литературу был особый спрос, к ней было особое отношение. Вряд ли нужно надеяться на то, что хмурые ребята, те, что писали на броне “ДМБ-96” или будут писать “ДМБ-99”, станут потом записывать свои впечатления на бумаге. Это было бы сродни желанию видеть в плохом хоть что-то хорошее.
После афганской войны ребят с орденами сажали в президиумы, печатали альбомы с картинками, страна откупалась от прошлого льготным налогообложением их кооперативов. Теперь изменились ордена, исчезли президиумы, мнение сегодняшних солдат перестало быть интересным публике. Со времен Афганистана война приелась. Ее слишком много.
Читать про нее не хотят даже в газетах.
Итак, вряд ли сегодняшние солдаты сейчас будут писать о своей войне. У них мало гордости за службу. Когда-то их дедам сказали, что они не зря воевали, и страна верила, что не зря. Но вот прошло время.
Теперь я расскажу историю про военное кладбище. Это неслучайная история. И это история про солдата как раз той — другой войны. Звали его Кукушкин.
Его родственник искал могилу Кукушкина. Мы бродили по зеленой, уже заросшей травой поляне, где на столбиках были написаны только цифры — 49 человек, 108 человек. Бумаги куда-то потерялись. Известно было только само кладбище в маленьком немецком городке. Видал я много военных кладбищ, но в этом была какая-то особенная тоска. Исчезли навеки пионеры в синих галстуках, прошла навсегда пора праздника 8 мая, никто не нес сюда цветов. Война была описана, стала частью литературы. Но могилы заросли. И тоскливо на старых кладбищах.
Частные судьбы и страдания все равно остаются тайнами.
Война есть только состояние, неотделимое от обычной жизни, в котором сосредоточивается бессмысленность этой жизни.
Собственно о ней, только о ней говорить неинтересно. Гораздо интереснее говорить о частных судьбах, о сложной системе их взаимодействия. Взаимодействия почти симфонического.
Поэтому неумолимая череда превращений сотен людей, движение их жизней, движения начисто лишенное, — вот что было и остается для меня самым интересным.
Юрий Давыдов
Напомню анекдотец.
На Дальнем Севере спросили старика-кочевника, какие чувства им владели до революции? Ответил: холода и голода. Спросили: а после Октября? Ответил: голода и холода, однако и глубокой благодарности.
Сейчас и здесь я говорю с нажимом об этом чувстве. Я стал лауреатом премии “АВАНС”. Единственным. И мною открывается эпоха.
Когда-то Кукольник поднес России драму “Рука Всевышнего отечество спасла”. Насмешник отозвался эпиграммой:
Рука Всевышнего
Поэту ход дала...
Наш брат призывно-ласково глядит на спонсоров. И повторяет:
— Рука дающего да не скудеет. Спасибо вам скажет русский народ. И ножкой шаркнет русскоязычный.
Давать авансы — значит обнадежить получением авизо.
Авизо — извещение о перечислении суммы полностью. Прошу указывать и цифрами, и прописью. А главное, не медлить, как с зарплатой.
Андрей Зубов
Уважаемые коллеги!
“Открытый мир”, за создание предпосылок для строительства которого я сегодня получаю премию, присужденную мне журналом “Знамя”, что это такое? Слово “открытый” предполагает возможность какого-то иного мира. И мы прекрасно знаем — какого. Это закрытый мир, в котором всем нам пришлось жить не одно десятилетие. Закрытый мир во многом сформировал наши души, обусловил склонение воли. От кого же был закрыт наш мир? Вовне он был закрыт для всего, что нас окружало, закрыт физически (к нам нелегко было въехать и еще сложнее — выехать), закрыт интеллектуально (крайне затруднен был обмен идеями, обмен информацией).
Для внешнего мира Советский Союз, а именно так именовался наш закрытый мир, постоянно представлял угрозу, таинственную, непредсказуемую, в мотивах своих действий непонятную и потому еще более ужасную. Весь мир, а особенно Западная Европа, имевшая несчастье граничить с нами непосредственно, десятилетия жил в состоянии тяжелого психического стресса. Фанатичная любовь к разрушителю советского закрытого мираМихаилу Горбачеву и радость от самого факта разрушения, до сего дня характерная для Запада, — следствия этого долгого тяжелого стресса.
Но для Запада советская закрытость была внешней угрозой и внеположенной ему силой. Запад продолжал жить как внутренне открытый мир, продолжал развиваться по ему присущим органическим законам (хорошо или плохо, конструктивно или деструктивно — это уже иной вопрос). Для нас же закрытость стала самой нашей жизнью. От чего же был закрыт объявленный советским русский человек? Конечно, он был закрыт от внешнего мира, от жизни всего человечества. Но это лишь один из аспектов закрытости. Помимо закрытости от мира, мы были долгие десятилетия закрыты от двух главных жизнедательных родников человеческого бытия — от личного религиозного упования на бессмертие и блаженство и от родовой укорененности в историческом бытии Отечества.
Ни одно общество до нас не осмелилось восстать на Бога и попытаться изгнать саму идею Божественного из общественного сознания. История знает множество религиозных войн, жестоких расправ с иноверцами и религиозными нонконформистами, но, за вычетом нескольких месяцев Французской революции, ни один народ никогда не поднимал мятеж против Бога как такового. Мы подняли мятеж, объявив, что Бог “не даст нам избавленья” и мы добьемся этого “избавленья” “своею собственной рукой”. Морями крови бесчисленных мучеников за веру ознаменовались эта война с Богом и Святыней и последовавшая затем закрытость России от Духа Жизни. И, подобно царству апокалиптического зверя, страна наша сделалась мрачной, и мы “кусали языки свои от страдания, и хулили Бога небесного от страданий своих и язв своих; и не раскаялись в делах своих”.
Отказавшись от своего небесного родства, перестав вопиять к Богу “Авва Отче!”, мы попрали и наше земное родство, забыли собственную историю, скрыли от детей дела и имена дедов и прадедов. Мы провозгласили в официозной агитке, наименованной “Конституция СССР”, что страна наша была создана в октябре 1917 года и, следовательно, все бывшее в России до того, — это не суть наше. Мы начали строительство “нового мира” с сожжения пушкинской усадьбы в Михайловском, с обстрела из орудий седин Кремля, с превращения в нужник Зимнего дворца. Целые главы отечественной истории были вовсе запрещены, а другие урезаны и превратно интерпретированы. Слава и честь русского оружия — забыты. Боевые корабли русского флота, носившие священные имена былых побед, купленных русской кровью, — Кинбурн, Наварин, Севастополь, Чесма, Гангут, — переименованы в Парижскую коммуну, Марата, Робеспьера, Карла Либкхнехта и Розу Люксембург.
Да что корабли флота, мы беззастенчиво сравнивали с землей кладбища, превращая в детские сады и выгоны для скота былые некрополи. Мы продавали сокровища нашего гения и богатства отечественных музеев. Мы закрыли себя от прошлого, став воистину “Иванами не помнящими родства”.
Вот они — плоды нашей закрытости. И если мы хотим жить, если мы хотим вновь вернуться в семью народов, нам надо открыться не только для внешнего мира, не только снять пограничные и таможенные излишества, но, что не менее, а в долговременной перспективе и много более важно, открыть себя Богу и истории.
Пока жив человек, пока дышит он, его душа алчет хлеба небесного, а кровь хранит память отцов, их славных деяний и их позора, их побед и падений. Человек может до времени не осознавать в себе этих великих зовов, но они властно звучат в нем. И тот, кто найдет в себе силы понять, или, если угодно, обретет благодать понимания, что он, по слову поэта, “не только плоть”, тот воистину откроет себя. И мир, состоящий из таких людей, будет не внешне только, но и по сути своей “открытым миром”.
Воссоздание такого “открытого мира” в России после восьми десятилетий крови, лжи, богоотступничества и беспамятства только потому кажется невероятным, что цель эта безмерно величественна и прекрасна.
Игорь Милославский
Наверное, каждый нередко испытывает доходящую почти до боли потребность высказать другим то, что переполняет его ум и душу. Может быть, лучше всех такое внутреннее состояние человека описал А. П. Чехов в рассказе “Тоска”. И поэтому прежде всего самая искренняя признательность редколлегии журнала “Знамя”, Сергею Ивановичу Чупринину и Карену Ашотовичу Степаняну за то, что они дали мне возможность сказать и облегчить душу. Как известно, рассказ А. П. Чехова заканчивается следующими строками: “Лошаденка жует, слушает и дышит на руки своего хозяина. Иона увлекается и рассказывает ей все...” В отличие от чеховского рассказа об Ионе Потапове, не закончу многозначным многоточием, а напомню, в чем состоит мое “все”.
Оно очень просто: как бы ни были важны вопросы о том, сколько к пишется в слове аккумулятор, можно ли произносить ак[към]улятор или следует только ак[кум]улятор, является ли это слово русским или заимствованным (и потому заслуживающим остракизма?), самым главным был, есть и будет вопрос о том, что же именно, причем абсолютно точно, это слово обозначает.
И потому, пожалуйста, не спрашивайте никого о том, как он относится к государственному регулированию экономики, поскольку слово регулирование означает такое изменение со стороны внешних сил, диапазон которого совершенно не ясен. Как неясны и сами действующие силы, поскольку о них известно только то, что они имеют какое-то отношение к государству. А это слово, как известно, может обозначать как “организацию общества”, так и “лиц, осуществляющих такую организацию” (такая же двусмысленность представлена и во многих других русских словах, например, таких, как власть, руководство, управление, с этим же явлением мы сталкиваемся тогда, когда не различаются цензура и цензор, налоговая инспекция (полиция) и налоговый инспектор (полицейский).
Мысль эта насколько проста, настолько и спасительна для тех наших сограждан, которые не желают быть объектом манипуляций, или, если избрать менее официальную форму, не хотят того, чтобы им вешали лапшу на уши.
Наверно, неизбывно существует некоторый необъяснимый барьер, разделяющий естественные и общественные (гуманитарные) науки, который не позволяет обществу, воспринимающему законы об окружающей природе, усваивать даже самые простые истины о себе самом. Ведь, к сожалению, лучше или хуже осваивая достижения в области информационных систем или генной инженерии, мы плохо слышим А. И. Солженицына и Д. С. Лихачева, никак не реагируем на публикации комиссии по реабилитации (и без слов ясно, кого и после чьих действий), ни на отчеты о демографической ситуации в России. Горько, хотя, быть может, и лестно, чувствовать себя среди неуслышанных пророков, тяжело страдавших, но не сумевших отвести людей с их марша навстречу собственной гибели.
Мне как автору было очень горько, что никак не прореагировали на мою статью мои коллеги ни из МГУ, где я работаю уже почти сорок лет, ни из других вузов, ни из институтов РАН или РАО, не получил я отклика ни от одного учителя, ни от одного редактора, ни от одного любителя русской словесности, хотя некоторые из них даже создали собственное общество. Но вот на днях случайно попала мне в “Российской газете” статья заслуженного юриста Анатолия Болдырева, о котором я раньше ничего не знал и который пишет примерно то же, что и я, только применительно к языку юридических документов. И стало на душе легче!
Может быть, мы, авторы, просто не знаем и не слышим своих единомышленников и понимающих, вдумчивых, доброжелательных критиков. Не знаем, не слышим и убеждаем самих себя в безрезультатности нашей работы, проявляя постыдную снисходительность к своей интеллектуальной и физической лени, защищаясь отнюдь не бесспорным, но удобным: “Все равно ничего не получится...”
И если продолжить, конечно же, условную параллель между пророками в разложившемся дохристианском обществе и нынешними отношениями между авторами и потенциальными читателями, то надо отметить, что и Илья, и Елисей, и Иона, и Исайя, и Иеремия, и Иезекииль, и Даниил действовали каждый сам по себе, а современные авторы могут не только слышать и понимать друг друга, но даже и собираться вместе. А потому еще раз спасибо всем, кто, как редколлегия журнала “Знамя”, не позволяет тем, кто автор, впасть в отчаяние, помогает им преодолевать, увы, неизбежные приступы полного одиночества и запрограммированной ненужности.
Евгений Попов
Дорогие товарищи!
Дамы и господа!
Ladies and gentlemen!
К вам обращаюсь, друзья мои, чтобы констатировать — получение любой премии любым бывшим советским человеком не менее важное событие, чем проход бравого солдата Швейка под конвоем в участок в день объявления первой мировой войны. Не каждый может выдержать это испытание. Я, например, не выдержал, ибо не в силах скрыть самодовольства по случаю внезапно свалившегося на меня почета в виде повышенного общественного внимания, приязни, а также того самого праздника, который столь любезен сердцу профессионального литератора в наши дни дефолта, пауперизации и крещенских морозов.
Ведь до сего дня я скорее являлся лауреатом Неполучения каких-либо премий, чем наоборот. Я пару раз не получил “Букера” и “Антибукера”. В каком-то году не стал триумфатором “Триумфа”, не был сочтен достойным Государственной премии. Ленинскую, Сталинскую, Пушкинскую, Нобелевскую и другие премии я тоже не получил. Нельзя сказать, что я много думал об этом, но не сказать, что я не думал об этом совсем, тоже было бы нельзя. Ведь я пишу с детских лет, без лести предан литературе, больше ничем заниматься не хочу и не умею, так где же, спрашивается, премия? А вот она — премия уважаемого журнала “Знамя”, путь которого на литературный Олимп тоже был нелегким ввиду многолетнего существования советской власти, но проделан был с отменным результатом, чему все мы сегодня свидетели, а возможно, и соучастники.
Впрочем, я был бы окончательным негодяем, если бы скрыл от общественности, что одну премию я все-таки имею. Однажды я был объявлен лауреатом дружественного “Знамени” журнала “Волга”, издающегося в Саратове, но поскольку “Волга” обнищала еще раньше, чем вся бывшая советская сторонушка, то церемония вручения премии состояла в распитии мною и редактором этого журнала Сергеем Боровиковым огромного количества горячительных напитков в помещении анестезиологического отделения саратовской горбольницы, которым заведовал его друг детства и большой любитель литературы по имени Илья. Мы выпили, в кабинет заходили больные и, узнав в чем дело, поздравляли меня. А сейчас меня поздравляют люди здоровые, а если кто чем и хворает, то дай ему Бог скорейшего исцеления и процветания.
Но примечательно, что и в тот, и в этот раз поводом для торжеств был патриотизм. Тогда — опубликованный в “Волге” роман “Душа патриота”, сегодня — мой новый текст.
Вряд ли это простое совпадение. В мире нет простых совпадений, и любая мелочь имеет глобальный смысл, о чем я и пытаюсь сказать в своих сочинениях в меру отпущенного мне разума и таланта.
И как тут не вспомнить еще один случай из жизни. Как-то, в тоже сложные годы, но не перестройки, а застоя, мы с прозаиком Эдуардом Русаковым и поэтом Романом Солнцевым, ныне редактором дружественного “Знамени” альманаха “День и ночь”, издающегося на моей малой родине в городе Красноярске, взяли такси и, перманентно беседуя об искусстве, поехали из Академгородка в центр. По дороге к нам присоединился попутчик, блатной сибирский мужик с кульками и свертками в драной авоське, который не только слышал наши интеллектуальные разговоры, но и сам всю дорогу острил таким примерно образом, обращаясь к таксисту: “Шофер, скажи водителю, чтоб прибавил газу — люди ждут и надеются”.
Подъехали к красноярской тюрьме, которая, как уже зафиксировано в моем романе “Зеленые музыканты”, носила в народе имя “Сестры Федоровы” — в честь некогда знаменитого квартета исполнительниц патриотических песен, а также по тому случаю, что над нею возвышались ровно четыре рядком стоящие трубы. Мужичонка, аккуратно расплатившись звенящей мелочью, вышел из машины, но потом все же засунул в раскрытое окно свою пьяную харю и загадочно сказал, указывая на скорбное здание, куда он нес передачу: “ЭТО НАША ТЮРЬМА — НЕ ВАША!”
Тем самым он, того не ведая, продекларировал формулу просвещенного патриотизма, куда более убедительную, чем надменное “ПАТРИОТИЗМ — ПОСЛЕДНЕЕ УБЕЖИЩЕ (или ПРИБЕЖИЩЕ — точно не помню) НЕГОДЯЕВ”, формулу, совершенно не приемлемую для российской специфики, которая заключается в том, что в России веками происходит одна и та же история — россияне любят свою родину больше, чем она их.
Именно это и является основной причиной катаклизмов и страданий России, а все остальное — явление народу Ленина, ЧК—ГБ, “кремлевский горец”, кукуруза, “больше социализма”, Чернобыль, чеченская война и уже упомянутый дефолт — всего лишь следствие этого установленного мною факта.
Я заканчиваю. Многие граждане бывшей страны СССР писали стихи. Не был чужд этому и я. Временно не имея жилой площади и проживая вместе с молодой женой, ныне писательницей Светланой Васильевой, на снятой с петель двери, положенной на кирпичи, в мастерской нашего старшего милого друга, моего земляка, известного многим литератора, скульптора и длительного политзэка Федота Федотовича Сучкова, в свою очередь дружившего с великим Андреем Платоновым, я, под влиянием модного тогда портвейна “Кавказ”, сочинил следующие примечательные строки, имеющие прямое отношение к теме моего выступления:
Стою ли в очередь за пивом
Иль слышу вечное “нельзя”,
Но все мне кажется красивым,
Поскольку — русская земля.
Вот дали по уху в трамвае
Или ведут уж в КПЗ,
Я плавниками приникаю
К российской искренней земле.
Вот я уж и совсем счастливый.
Еще чуток и завоплю:
— Благодарю тебя Россия,
За то, что так тебя люблю.
Слушая это, посаженный на восемь лет и отсидевший тринадцать Федот Федотович заплакал, как дитя. Не исключено, что тоже под влиянием модного тогда портвейна “Кавказ”. Это было в 1980 году, когда нас с Федотом Федотовичем вдруг ни с того, ни с сего обыскали и унесли в холщовых мешках все наши рукописи. Вскоре помер Брежнев. Коммунистическая тирания сменилась перестройкой, постперестройкой, в потом еще какой-то пока что не опознанной формой российского бардака, в котором мы нынче все и живем. Вскоре помер Федот Федотович. Я и тогда не плакал, и сейчас не плачу. А это значит, что у меня, а возможно, и у всей страны, все еще впереди.
Спасибо за внимание. Прошу прощения у находящейся в зале моей семьи, если я ее чем обидел, а также у моих друзей, с которыми я проживаю всю свою жизнь (несмотря на то, что некоторые из них уже находятся не только здесь, не только по обе стороны океана, но и на Том Свете), за то, что заболтался и уже не имею времени перечислить их поименно. Меня оправдывает только одно, что именно о них и для них написана эта моя новая книга, полное издание которой должно выйти в издательстве “Вагриус” через месяц, если не будет нового дефолта или новой февральской революции. Еще раз благодарю устроителей премии за оказанную мне высокую честь. Читайте “Зеленых музыкантов” — источник правильных знаний.
Владимир Маканин
Говорить после Жени Попова невозможно. И потому буду краток.
Замечательно, что есть много премий и что эти премии — разные...
Как заметил еще в самом начале перестройки один из самых крупных политиков: “Плюрализм нам необходим, и двух мнений тут быть не может”.
Владимир Шаров
Год от года мир представляется мне все более сложным. Какое-то совершенно необыкновенное, нескончаемое количество правд, вер; некоторые из них — старые, многие — совсем новые, и за каждую, или почти за каждую люди, в них верующие, готовы положить жизнь. Большинство этих вер несомненно истинны. Люди ищут Бога, ищут свой путь к нему, и это их правда, потому что путей к Богу очень и очень много, наверное, просто бесконечно много.
В данной картине, как мне кажется, есть только одна большая неправда: люди часто думают, что их веры направлены друг против друга, одна напрочь отрицает другую или даже все другие. Но ведь это не так. У вер совсем иной вектор. Они не должны, не могут сталкиваться лоб в лоб, потому что обращены они к Богу, а отнюдь не к иноверцу. Другого они замечают лишь как люди в переполненном автобусе. Каждый едет по своим делам, никто никем не интересуется и забудет сразу же, стоит ему выйти наружу; но пока он здесь, ему тесно, неудобно, кто-то кому-то наступил на ногу; недовольство, конфликты тут, конечно, возможны, но повторяю, они — совершенно не главное и в самой вере вообще никакого участия не принимают.
Есть один комментарий, касающийся Вавилонской башни, который мне очень близок. Господь смешал языки, и люди перестали понимать друг друга, поссорились и бросили строительство. Мне эта “кара” Господня представляется великим благом: люди стали смотреть на мир сквозь призму совсем разных языков и впервые в их зрении появился настоящий объем, краски, стереоскопичность.
Люди тогда сделали очень большой шаг вперед в понимании сложности созданного Богом мира. Мир был один, тот же самый, что и вчера, но, увиденный и осмысленный разными языками, он многократно умножился и преобразился.
Мне кажется, что идея простоты и однозначности мира рождена властью, и она абсолютно ложная. Люди, управляющие государством, испокон века жили уникально простой жизнью и так же просто ее понимали.
Ни для какого полководца не существует солдат, не существует его жизнь, а есть только цифры потерь — своих и противника. Жизнь властителей никогда не бывает сложнее шахмат, где для победы, ради победы ты должен и будешь прав, пожертвовав любой материал. Что же касается людей обычных, им, слава Богу, редко что-нибудь дается просто.
Это как бы и есть мое понимание мира. Терпимость, необходимая всем правдам, когда они обращают свой взор друг на друга, проистекает отсюда достаточно естественно, а это, наверное, и есть главная из либеральных ценностей...
Cергей Юрский
Господа! Первую свою литературную премию я получил, как это ни странно звучит, еще в прошлом веке. Дело было в одна тысяча 999 году под Старый Новый год.
Сейчас уже трудно представить тревожную атмосферу того времени. Теперь, в условиях достигнутого, наконец, равновесия и общественного спокойствия, наша слепота тех дней представляется, мягко говоря, комичной. Сколько раз было сказано: “Человечество смеясь расстается со своим прошлым”. Давайте и мы, смеясь, я бы сказал, хохоча, вспомним и расстанемся с нашими заблуждениями того времени.
Мы (я имею в виду общество в целом) очень походили на больного, которому показана операция. Надо только назначить день этой опасной и болезненной по последствиям процедуры. Но пациент никак не может решиться и торгуется с хирургом.
— Доктор, а нельзя ли мазями или каплями?
— Нет! — сурово говорит хирург. — Отрезать надо, иначе будет еще хуже.
— Ой, доктор! А наркоз общий?
— Нет, местный. У нас нет средств на общий наркоз. Если только вы сами оплатите...
— О, нет... я сам не оплачу. Нечем.
— Тогда местный.
— А не больно, дорогой доктор?
— Конечно, не больно. Это только кажется, что больно.
— А долго? Долго все это?
— Ну, если дергаться не будете, то не так уж и долго.
— Ой, доктор!
Теперь можно признаться: мы боялись тогда переступить черту этого подозрительного года, номер которого — 999 — перевернутое число сатаны — 666. Мы не знали тогда, как это понимать — означает ли перевертыш, что это НЕ год сатаны, или наоборот — именно сатана правит бал и прячется за простой переменой верха и низа.
Странное было время. Очевидные вещи ускользали от нашего внимания. Мы словно не хотели понять, что чем скорее начнется неизбежное, тем скорее оно и кончится.
О, это был не бумажный тигр, о, нет! Это было всерьез. И глупо, и страшно, и... жестоко. Но мы обязаны были знать и ВЕРИТЬ, ЧТО ЭТО ПРОЙДЕТ, ЧТО ЭТО НЕ НАВСЕГДА. А мы не верили. И надеялись ИЗБЕЖАТЬ неизбежного.
Сейчас, когда миновали все бури, когда мы, наконец, можем сказать: все нормально, мы рождаемся, живем и умираем вполне цивилизованно, сейчас я вспоминаю тот вечер в далеком уже 999 году. С изумлением, умилением разглядываю его и вижу — а ведь было хорошо!
Было торжественно и нарядно. Мороз был крутой. Звезды на небе были четкие. Зал был овальный. Народ был избранный. В двух шагах от нас текла (или, скажем, несла свои воды) Москва-река — но подо льдом, а рядом текла узко и небыстро и тоже подо льдом река Яуза. Как сейчас помню, была среда. Поток машин огромный — хоть и Старый, а все-таки Новый год. Я обратил тогда внимание — женщины были прекрасны, но в то же время как бы и задумчивы. Драгоценностей в тот вечер было на удивление мало. Мужчины были снисходительны, но в то же время как бы и проницательны.
А дело было в Библиотеке иностранной литературы. Трудно поверить, но тогда еще была такая, и были иностранные языки, и разные люди могли понимать друг друга только через переводчика или через мучительные годы занятий и трудов. (Хотя уже действовала великая Илона Давыдова, и уже посеяны были ею первые зерна того, что не надо ни трудов, ни переводчиков — все придет само собой, как в великий день Пятидесятницы.)
Я сам был тогда еще довольно стар и потому жутко волновался, ища слова, как бы поярче и потеплее поблагодарить за то, что я стал номинантом в этом почтенном конкурсе. Зрелость моя была уже позади, и я вступал в неведомый мир так называемого “второго начала”. Я искренне полагал, что оказанное мне внимание есть обычный для этого круга людей новогодний подарок, вроде того, что кладут ребенку под елку.
Со многими из присутствующих я тогда впервые знакомился. Тогда, при начале того года Кролика, я не мог предполагать, что теперь — после Большого Обвала и последующего Великого Возрождения — мы все еще будем встречаться и дружить. Я не мог знать тогда, что впоследствии я смогу выразить свою благодарность и многим из них вручу разные премии и победные дипломы. А тогда... тогда я стоял среди этого избранного общества в канун Великого Поворота, и на глазах моих были слезы умиления и благодарности.
Помню, что в голове у меня стучала мысль — ты становишься писателем, ну, так найди же хоть какие-нибудь слова. Но слова не находились. И я, краснея и потея, — произнес ужасающую банальность:
Спасибо, господа! С Новым вас годом! Чем скорее он наступит, тем скорее он пройдет! Так живем, господа, я благодарен вам!
За ваше здоровье!
|
|