|
Наталья Иванова
Русский проект вместо русской идеи
Наталья Иванова
Русский проект вместо
русской идеи
В поисках новой родины
За последние годы появилось множество эссе, статей и даже книг, авторы которых, наподобие золотоискателей, перебирают идеи русской философии и тексты русской классики, предлагая свой вариант ответа на модный “вопрос о России”. Банальностей наговорено с избытком, “общие места” набили оскомину. Быстро и вокруг текущая жизнь мало занимает наших мыслителей: новую идентичность России они полагают найти более всего в связи с прошлым. С тем, что было высказано в начале уходящего века — и совсем про другую страну, про другой народ, переживший с тех пор несколько революций, две мировые войны и одну гражданскую. То, что происходит сегодня, самые что ни на есть повседневные сдвиги жизни чаще всего игнорируются (и, естественно, не обсуждаются). Слова “духовность”, “возрождение”, “обретение” и прочие, принадлежащие высокому ряду, вытесняют из круга обсуждаемых вопросов практическую жизнь. Как слишком низменную. Не подготовленную для рефлексии, оперирующей сложной терминологией. На деле же — именно конкретные проявления жизни и регистрируют новую Россию. Россию, которую мы обретаем — как водится, вовсе не там, где ее с фонарем и компьютером ищут доморощенные наши философы. А она с нами; здесь и теперь; облепляет нас каждую минуту, бьет в нос безвкусицей наклеек, раздражает кричащей рекламой, истошно орет голосом ведущего очередной телеигры; она сидит в бумажнике (у кого есть) новенькой купюрой с Большим театром вместо Ильича, топорщится иглой на срезанной бульдозерами Поклонной горе, пьет пиво “Степан Разин” и едет в шестисотом “Мерседесе” мимо троллейбуса, на котором залихватски наляпан новый товарный знак. Она сдернула с себя красные лозунги и нацепила, недолго думая, на то же самое место голубенький слоган “Христос воскрес”. Она слепила из бетона ничего себе куличик — храм Христа Спасителя — и гордится изделием рук своих, как настоящим творением зодчего. Она одной левой сносит дом, где родился Александр Герцен, а одной правой в то же время жертвует здание на музей Александру Шилову.
Нас окружают постоянно меняющиеся, наплывающие новые тексты — будь то карта новой страны (с новыми, соответственно, границами), ее имя, герб и гимн; наименование самого народа; изменившаяся топография, другой календарь; система монументов и памятных знаков, музеев, отличий и вознаграждений: ордена и медали, новые дензнаки. Реклама, в том числе телевизионная, телезаставки, клипы, само расписание телепрограмм; витрины магазинов. А сами их названия — и названия казино, ночных клубов, а также марок кораблей и даже самолетов, автомобилей (“Святогор”, “Князь Владимир”), — разве не есть тексты, из которых соткана новая Россия? Или — миф о новой России, который выстраивается на месте мифа утраченного? Была в детстве такая игра — что-то где-то спрятано, а я иду искать. Все кричат: холодно! холодно! теплее! горячо! Вот так и мы вынуждены искать — Россию в России.
Дорогие россияне
Итак, мы проснулись в иной стране, которая как бы находилась, присутствовала внутри распавшейся — недаром Ельцин уже имел титул Президента Российской Федерации (напомню, что одним из первых, заявивших о возможности и даже необходимости выделиться из состава СССР, был Герой социалистического труда писатель Валентин Распутин, в тот момент депутат Верховного Совета Советского Союза, а заявление его прозвучало в 1990 году). Население эмигрировало, не двинувшись из своих домов, квартир и коммуналок. Решением “сверху”. Без референдума — вернее, в обход референдума, накануне распада зарегистрировавшего несомненное и подавляющее желание людей сохранить СССР. Горбачев подписал отречение — бывшая страна могла наблюдать историческое движение, росчерк пера — по телевизору.
Накануне распада СССР из него “ушли” Литва, Латвия и Эстония — русские в России с определенной долей зависти наблюдали за процессом их ускоренного возвращения в семью европейских государств. Казалось, что и нас пронесет, что мы все “цивилизованно” перейдем в следующий класс, модернизируем самих себя — к концу ХХ века обретем “нормальную” демократию.
И для всего этого требуется пока что только одно — отказаться от имени.
“Советский народ”, “советский человек” не были уж совсем пустыми, лишенными всякого содержания понятиями. За ними стояли семь десятилетий истории, и какой истории — с тяжелейшими испытаниями, жертвами, войнами, подвигами самоотречения и преодоления. Стояли лагеря и вышки, стоял Архипелаг ГУЛАГ. Стояла победа над гитлеровской Германией. Стояло раскулачивание, уничтожение крестьянства, — и стояли колхозы, фабрики, заводы, оборонка, бесплатное образование, в том числе чрезвычайно большое количество людей с образованием высшим, бесплатное медицинское обслуживание; стояли процессы над инакомыслящими — и сближение литератур (см. хотя бы книгу Льва Аннинского “Корни и крылья”). Конечно, стояла и крупнейшая и мощнейшая в мире пропагандистская и агитационная идеологическая система, машина. Эластичное слово “советский” — для определения новой государственности и нового гражданства — было выбрано умно, попало в точку: по аналогии со словом “русский” оно могло быть приложено (и легко прилеплялось) к любому понятию. Что же касается “советского народа” и “советского человека”, то только незрячий упрямец скажет сегодня, что они исчезли вместе с исчезновением СССР.
И все же повторю: произошла историческая перемена, и надо было, как выражался Михаил Сергеевич, “определяться”. Что было идеологическим “верхом”, стало идеологическим “низом”: ниже совка для мусора в доме вещи не найти (см. “ветошку” у Достоевского). Появилось множество эссе, играющих со словом “совок”. Слово актуализировалось, вошло в повседневный словарь, заземлило и унизило, опрокинуло с пьедестала слово “советский”. Необходимо было — в целях идентификации государства, народа и человека — искать новое слово, новое определение.
Слово “российский” было избрано для определения гражданства на всей территории РФ (слово “русский” — ограничено этнически). Правда, на слове “российский” так и остались следы официальщины — в обыденной речи оно употребляется крайне редко, так же, как и слово “россиянин”. Вряд ли когда-нибудь я назову себя “россиянкой”. Сыр может быть “российским”. И когда президент обращается к народу, начиная свое выступление с уже традиционного “Дорогие россияне!”, то обращение вызывает улыбку, если не усмешку.
Новая идентичность страны потребовала четкого определения границ. Слава Богу, наша новейшая история избежала югославского варианта, Россия не стала “воевать” исчезнувшие в результате “беловежских” решений земли и города: можно только в страшном сне представить отвоеванный Севастополь и количество принесенных человеческих жертв. Хотя — можем представить и не в страшном сне, а наяву: “маленькая и победоносная” (по замыслу), позорная (по жизни) война в Чечне — за единство государства Российского — унесла десятки тысяч жизней русских и чеченцев, военных и гражданских жителей, сопровождалась сотнями тысяч беженцев и разрушением Грозного — города более крупного, чем Женева.
“Спорные” территории “воевать” не стали — но вот что любопытно: пограничные российские города, оказавшиеся без реальной поддержки центра, с надеждой смотрят не на Россию, а на близлежащие новые независимые государства. В советское время Ивангород был “спальным районом” промышленной Нарвы — сейчас для ивангородцев исчезла стабильная работа, а мост Дружбы они предлагают переименовать в мост Ватерлоо. На эстонском берегу кипит жизнь, в том числе и ночная, регулярно выплачиваются пенсии, и немаленькие; жители Нарвы уверенно смотрят в будущее (и русские, оказавшиеся в Эстонии). В другом — кризис, отключение воды, проблемы с работой, продуктами, деньгами. Ивангородцы подписали обращение к Президенту России с требованием: “Если же государству не под силу навести должный порядок на своих воротах северо-запада, то пусть отдадут нас Эстонии, ибо 300 лет мы входили в состав Нарвы”.
Лидер ивангородских сепаратистов был штурманом дальнего плавания, а сейчас стал “профессиональным сепаратистом”, и в его партии — 30 активистов. Соседи из Эстонии оказывают гуманитарную помощь, шлют ивангородцам лекарства. Сбор подписей показал, что поменять государственное подчинение желают почти 10 % ивангородцев, — и это еще не результат референдума, а подписи не поленившихся обратиться. Жители курильского острова Шикотан, оставшиеся без света и горячей воды, просят передать их Японии. Напряжена обстановка в прибалтийском Калининграде, бывшем Кенигсберге — если России до них далеко, то, может быть, лучше вернуться в состав Германии? И все это — мнение русских, а не просто “россиян”. Официально декларируемая государственная идентичность, не подкрепленная ответственностью, для многих — сомнительная честь.
Территория России пульсирует на границах, определяющих ее проблематичную цельность. Народ разделен, у него есть “интересы”, а не интерес. Переименованная страна живет в неостывших границах.
Новая Россия — для “новых русских”?
Забавно, но факт: в 1930-х годах в газете “Правда” была опубликована статья о том, как должен действовать, вести себя (и даже выглядеть) человек советский.
Миф новой России создавался... в газете. В тексте. Текстом. При помощи текста. А уже потом, как бы из текста, Россия, обретшая форму, переходила в реальность. А интеллигенция эту форму (и язык) придумывала.
Никакого такого понятия “новые русские” не существовало до той поры, пока газета “Коммерсантъ-Daily”... Впрочем, сначала — о самой газете. Вернее, о ее названии. О текстах внутри него самого.
Здесь сошлись три “слоя”, три языка, сочетанием которых и долженствовала обозначиться новая, искомая, заявленная Россия.
Газета начала выходить с 1990 года в еженедельном режиме, а с 1992-го — в ежедневном. В названии “Коммерсантъ-Daily” сошлись 1) принципиально новое для исторического момента (начала 90-х) обозначение профессии (коммерсант) — современный русский язык; 2) твердый знак на конце отсылал к дореволюционной России, восстанавливал связь новой России с прошлым; 3) демонстративное англоязычное “daily” утверждало вхождение новой России в мировое сообщество, отказ от изоляции, связь с Западом.
Именно в газете “Коммерсантъ-Daily”, в первом номере ежедневного издания, появилась большая редакционная статья, не столько регистрирующая, сколько насаждающая новую структуру общества. Обозначающая новый — смотрите, кто пришел! — класс. Статья “New Russians”, именно так, по-английски. По слухам, новых русских придумал Александр Тимофеевский, ведущий сотрудник мозгового центра.
В статье “New Russians” прописывались характеристики, уровень и образ жизни “новых русских”. Для них же, еще не умеющих правильно распорядиться деньгами и временем, предлагался и стиль жизни (“новый русский” начинает свое утро со стакана апельсинового сока и свежего номера газеты “Коммерсантъ-Daily”). Газета брала на себя функции формовщика нового класса, его наставника и гувернера. Она четко определяла мир “новых русских” — от выбора политических и финансовых приоритетов до выбора блюд в настоятельно рекомендуемых ресторанах.
“Коммерсантъ-Daily” опубликовал — в том же номере — поименный список тех, кого газета назвала новорусским словом “ньюсмейкеры”. От писателей в ньюсмейкеры попали, кажется, Петрушевская, Е. Попов и Вик. Ерофеев.
Газета сосредоточилась именно на своем предназначении для определенной категории лиц, а не для всего общества (и тем более — не для “широкой демократической общественности”). Она выбрала свой влиятельный сегмент, определила своего читателя, а не только своих героев. Выбор информации, заявленных тем и интервью резко отличал ее от других — от “Московских новостей”, например. У ее читателя главным было дело, а не чтение, у него оставалось мало времени на прием информации, и он не нуждался в навязчивом комментировании — отсюда и четкая структурированность газеты, и ее специфический “общий язык”, выработанный рирайтерами, изгонявшими из текстов любой намек на авторское “я”.
У “новых русских” был запрограммирован — вместе со стилем жизни — и уровень трат. Эстетические вкусы “новых русских” отчасти росли “снизу” (малиновые пиджаки, золотые вериги, коллекции самых дорогих автомобилей, специфическая “замковая” загородная архитектура, квартирные интерьеры с колоннами, псевдоантичными статуями, фонтанами и бассейнами) и “сверху”, под влиянием СМИ (“Домовой”, “Автопилот”, расширяющаяся группа дорогих глянцевых изданий). Отсылаю и к анекдотам, зафиксировавшим безвкусицу и бессмысленность трат. В подземном “рае” торгового центра “Охотный ряд” на Манежной некоторое время просуществовал магазин “Мир новых русских”, в котором “новым русским” за бешеные деньги предлагались товары, имевшие двойной адрес: например, палехские шкатулки. “...В Палехе происходит культурная революция. Некоторые местные художники стали писать на шкатулках шестисотые мерседесы, яхты, площадки для гольфа, сотовые телефоны и бизнесменов с охраной (С. Мостовщиков. “Черная шкатулка”. — “Московские новости”, № 34, 1998).
“Новые русские” были заявлены как “верхний” класс, элита, поднявшаяся из общества, отброшенного, как изработанная ступень ракеты. Непосредственно под ними должен был располагаться средний класс.
После кризиса, разразившегося 17 августа, газеты, в том числе “Ъ”, меньше писали о “новых русских”, больше — о среднем классе. Однако результатом довольно-таки массированной рефлексии стал вывод, что существование “мидла” (тоже новорусское газетное словцо) как такового вообще проблематично. Был ли мальчик-то?
Был ли “мидл” — или пригрезился?
“Средний класс... не погиб в катастрофе, ибо среднего класса не было”, — пишет Я. Кротов в “Общей газете” (“Под сенью баобаба” — № 37 за 1998 г.), сравнивая настоящий “средний класс” западного общества, обладающий не только собственностью, но и серьезной общественной ответственностью, с безответственными, но неплохо оплачиваемыми — до кризиса! — соотечественниками.
На самом деле если “средний класс” в России мифичен, то “новые русские” — мифологичны и мифообразующи.
Гораздо внушительнее и реальнее оказались “новые бедные”: по одним подсчетам, их в России сегодня треть населения, по другим — две трети. Подсчеты разнятся в том числе и из-за того, чт у в них фиксируется — выплаты (зарплат, пенсий и т.п.) или имущество (дома, квартиры, автомобили).
“Новые бедные” тоже выработали за годы существования новой России свою эстетику, в частности, эстетику лозунга, а также митингов и демонстраций. Если “новые русские” в своем стиле жизни исповедуют закрытость (будь то закрытость мафии или закрытость клубной жизни — порой забавно пересекающиеся), а Марк Захаров, член Английского клуба, ежегодное членство в котором стоит несколько тысяч долларов, встречает с букетом роз в аэропорту “бизнесмена” Таранцева, арестованного и затем отпущенного в Россию властями США, то “новые бедные” исповедуют эстетику площади, открытой всем желающим присоединиться. Народное творчество, графомания, обладающая особой энергетикой: “Денег нету — Ельцина к ответу”, “Наше фу МВФу” — соседствует со скучнейшими профсоюзными прописями вроде “Поднимем минимальную оплату труда до уровня прожиточного минимума, то есть достойную оплату рабочему человеку”. Лидеры движений и партий, пытающиеся организовать “новых бедных” и направить их “праведный гнев” в единое русло, упорно мифологизируют, со своей стороны, “новых русских” и те организации, которые, по идеологии лидеров, стоят за ними. Конспирология — “наука” о заговорах тайных и враждебных сил — побеждает логику. Именно поэтому пока все эти движения и партии не обладают реальным преимуществом.
Последней по времени и самой энергичной среди конспирологических стала антисемитская кампания, использовавшая наследие государственного антисемитизма наряду с разжиганием самой низменной ксенофобии. Образ “жида” (или “сиониста”, в рядовом сознании — просто любого лица еврейского происхождения) мифологизируется СМИ типа “Завтра”, “Русский порядок” и т.д. до образа многоглавого чудовища вроде Змея Горыныча, от которого может избавить только “русский богатырь”, в телепробах на роль которого появился А. Макашов.
Эстетически митинги и демонстрации протестного толка лишены особой выстроенности и “красоты порядка”, характерной для советских парадов и демонстраций 30-х годов. В них нет ни общего замысла, ни сценария, ни специальных эффектов, хотя они как бы воссоединяют настоящее с незабвенным советским прошлым — через красный цвет, символику, образный видеоряд (портреты Сталина, реже — Ленина), слово, музыку (гимн и песни).
Но вернемся к “новым русским”.
Газета “Коммерсантъ” продолжает, несмотря на все трудности, настойчиво формировать общее стилевое пространство, в котором воспроизводится и воссоединяется элита. Непосредственно перед окончанием не столь удачного, если не катастрофичного, 1998 года газета опросила свой “ряд” (персонажей-читателей или читателей-персонажей) на предмет встречи Нового года. Вот один из “рядовых” ответов: “Новый год я обычно отмечаю с семьей и друзьями за пределами России. У нас трудно полностью отключиться от дел: постоянные звонки, заботы — а там это проще. Вот и в этом году большая компания моих друзей с детьми отправится туда, где солнце, море и тепло. Честно говоря, я еще не выбрала, наверное, это будут Канары, Эмираты или остров святого Маврикия. Видно, как всегда решать буду в последний день. Я вообще существо теплолюбивое, очень плохо переношу холод. Даже не помню, когда в последний раз встречала Новый год на родине”.
Эти слова принадлежат не просто “новой русской” из анекдота, а известному российскому политику, в недавнем прошлом депутату Госдумы, затем — полномочному министру. Короче, Ирине Хакамаде. Еще короче, “элите”. Той самой, в которой “Коммерсантъ” отслеживает соединение “новорусского” с “политическим истэблишментом”.
Гибрид удался.
Перелицовки
В начале ноября 1998 года, когда достигла пика предвыборная кампания в Законодательное собрание Санкт-Петербурга, в одном из выступлений — более чем нервных — стресс, изначально означенный убийством Галины Старовойтовой, не уменьшался, а возрастал — в речи кандидата в депутаты поэта Виктора Кривулина прозвучало: “У нас, ленинградцев...”.
История кочевания названий у города на Неве — в высшей степени примечательная, сюжетная. Вспомним эстрадную певицу, коей на пике “застойных” времен уже позволено было “петь Мандельштама”, но она все-таки заменяла мандельштамовский “Петербург” на “Ленинград”.
Город апостола Петра стал городом Петра Великого, основателя северной столицы. Горожане говорили Питер — “Питер бока повытер”. После смерти вождя Постановлением ЦИК город был переименован в Ленинград. В 1991 году в результате референдума городу было возвращено первое имя — Санкт-Петербург.
В дни юбилея в сокуровском фильме “Узел” Солженицын чрезвычайно иронически отозвался об этом “Санкт”. Да и о “бурге” (или “бурхе”, если точнее, по-голландски) — тоже. Он — за “Петроград”: “Тогда была бы и область петроградской”. Сейчас она называется Ленинградской. Город Санкт-Петербург Ленинградской области... Чистый постмодерн.
А другие?
Куйбышев обратно переименован в Самару. Многочисленные города и поселки, названные именами революционных вождей, вернулись к своим первоначальным наименованиям.
Менялась не только карта — менялись приоритеты.
Сталинград еще в хрущевское время был переименован в Волгоград. Но “Сталинградская битва” никак не могла быть переименована — так же, как и Ленинградская блокада. Однако уже в наше время, когда Волгоград вошел в “красное” кольцо, появилась возвратная идея, дебатируемая прокоммунистическим (и не только, потому что есть и момент оппозиционности: идти наперекор властям, равнодушным к жизни людей самых “простых”) электоратом: вернуть городу имя Сталина. Надвигается референдум: а что, свободное дело свободных людей! Возникает, правда, вопрос: а почему бы не вернуться к первому наименованию города — Царицын?
Переименовываются не только города и земли; переименовываются площади, улицы, переулки. Советская идеологическая топонимика вытесняется новой/старой или старой/новой; попытки идентифицироваться со старой, дореволюционной Россией за счет “стирания” советского прошлого не всегда осмысленны — и не всегда успешны. Имя Чехова исчезло с одной из московских улиц, которой велением московских властей возвернуто название Малой Дмитровки. Чем провинились классики? Да только тем, что в советское время улицам присвоили их имена. Теперь именем “Чехов” на бывшей улице Чехова называется казино: вот бы Антон Павлович порадовался.
У нас нет общества защиты имени писателя и его героев — с ними обращаются как с “брэндом”, маркой, которая всегда “хорошо идет”: плавучее казино “Валерий Брюсов”, рестораны “Тургенев”, “Дядя Ваня”, “Княжна Мери”. Удивляюсь, что до сих пор нет игорного дома “Достоевский” — видимо, владельцы казино плохо учились в школе. А то бы точно использовали имечко! Есть идея открыть к юбилею Пушкина в Святогорье казино “Пиковая дама”. Неплохо было бы назвать привокзальный ресторан “Анна Каренина”, а ресторан в “Красной стреле” (пока, заметьте, не переименованной в “Белую” — видимо, не успели) — “Мышкин и Рогожин”. Или “Настасья Филипповна”. Еще не вечер...
В поселке Мичуринец по Киевской железной дороге попытались переименовать улицу Ленина во внеидеологическую Сиреневую — ничего не вышло; а в Переделкине до сих пор дом-музей Бориса Пастернака расположен по адресу “ул. Павленко”. Да-да, того самого Павленко, который писал доносы на Мандельштама и посматривал через окошечко за его, Мандельштама, допросами.
Волна переименований накрыла и учреждения.
Аббревиатура тайной полиции, как известно, изменилась — теперь место трех букв КГБ заняли три буквы ФСБ. Отреклась ли при этом организация (КГБ) от своего прошлого? Вопрос праздный: совсем недавно довольно пышно был отпразднован юбилей ЧК-ГПУ-НКВД-МГБ-КГБ-ФСК-ФСБ: восьмидесятилетие. Присутствовали на торжественном заседании (в здании на Лубянке, заметим) ветераны. Заслуженные. Отмеченные за отличную работу. Так что переименование зачастую носит чисто декоративный характер. Чтобы “общественное мнение” не возмущалось. Хотя есть ли сегодня “общественное мнение”, тоже отдельный вопрос.
Но люди продолжают шутить.
“Москва имени Лужкова” — одна из последних шуточек с названиями. А “Новые Васюки”, шахматный городок Кирсана Илюмжинова?
Раньше у нас была одна Академия наук — сейчас повсеместно расплодились уж не перечислю какие академии, лицеи, институты и прочая, прочая, прочая; раньше заседал один Дундук, — теперь множество президентов; советский-то профессор раньше был все-таки настоящий, а теперь?
Каменные гости
Культурно-цивилизационная парадигма отчетливо и ясно выражает себя в системе монументальной пропаганды, в “сети” памятников, наброшенных на страну. Советское государство разрушило памятники царям (и их “приспешникам”), историческим и культурным деятелям дореволюционной России и очень быстро (в 1918 году) утвердило свой список. Памятники царям либо уничтожались, либо перемещались с места сакрального, доступного горожанам, в том числе для возложения цветов и венков, в места, мягко говоря, невыразительные. На сакральных местах (иногда — и на тех же постаментах) водружались памятники новые, ставился свой идеологический знак. В Костроме на постаменте из-под памятника Ивану Сусанину был водружен памятник Ленину. А в Калининграде (Кенигсберге) на постаменте памятника Сталину был во времена оттепельные воздвигнут монумент Матери-Родине.
Августовская революция 1991 года сопровождалась актом отчасти символическим, отчасти конкретно меняющим идеологическую парадигму столичного ландшафта: с площади Дзержинского (тогда она еще так называлась) был снят бронзовый памятник Железному Феликсу. Памятник стоял на цилиндрическом постаменте напротив окон КГБ, в центре площади, и к нему из-за кругового движения транспорта нельзя было подойти.
Вечером 22 августа при стечении тысяч демократов, радующихся своей победе и провалу путча, молодой человек (возможно, альпинист) забрался на высоченный (фаллический символ тупого насилия) памятник, обмотал его шею канатом. Это был весьма выразительный акт символического повешения, исторического возмездия. Позже подъехал огромный кран, и при криках торжества и одобрения памятник был положен на многотонный грузовик. Снесен. Еще позже — доставлен в сквер неподалеку от ЦДХ, где образовался в скором времени парк монстров: здесь были собраны памятники вождям с московских площадей и улиц — в том числе Калинину, Свердлову; нашли и привезли сюда даже памятник Сталину, снесенный лет тридцать тому назад.
Повторю еще раз: акт снесения памятника Дзержинскому волеизъявлением свободного народа, которому в этот “момент истины” никакие официальные указы и решения были не нужны, являлся символическим. Но это была символика, продуцирующая новое общественное устройство, вполне энергичная — историческим аналогом может послужить снос Бастилии.
Представим, что сегодня французы “в целях сохранения исторической памяти” решили бы восстановить Бастилию. Непредставимо? Однако решение Государственной Думы от 4 декабря 1998 года большинством голосов принято по инициативе депутата Николая Харитонова. Аргумент: ФСБ в здании на Лубянке чувствует себя без Феликса беззащитной! Дума настоятельно рекомендует правительству Москвы восстановить памятник Дзержинскому на прежнем месте, в центре Лубянской площади. Если это опять — символ (решение как символ; но символом было и повешение), то он свидетельствует о перемене/возвращении ментальности, направленной на реальное восстановление связи с советским прошлым, если не самой советской власти.
Но вернемся все-таки в 1991 год.
Государство, страна и народ (и его “творческая элита”) в поисках новой идентичности истребляли прежнюю монументальную пропаганду — и предлагали новые решения.
Монументальная советская пропаганда подавляла количеством — не только самих памятников, но и количеством материала, затраченного на каждую единицу. Памятник должен был быть внушительным, лучше того — грандиозным: в сапоге памятника Сталину на Волгодоне мог поместиться чуть ли не автомобиль. Памятники были подавляющими, победители должны были выситься над людской массой как супергерои суперистории. Наиболее выразительный среди них — памятник Рабочему и Колхознице работы Веры Мухиной на Всемирной выставке в Париже в 1936 году соперничал по величине с памятником на павильоне фашистской Германии.
Памятники более “интимные” — как замечательный памятник Гоголю работы Андреева — были в советские времена перемещены, а классику был воздвигнут памятник новенький (Гоголь похож на счастливого чиновника) с надписью: “От советского правительства”.
В новое время памятники “внеидеологические” — в сравнении с предыдущей эпохой — резко минимализировались. И это стало не только символическим расхождением с советским прошлым, со стилем “вампир”, но и имело, безусловно, свою философию (или, если позволите, свою “внеидеологическую” идеологию).
На Фонтанке в Питере был торжественно открыт памятник птичке — Чижику-Пыжику (“Чижик-Пыжик, где ты был, / на Фонтанке водку пил, / Выпил рюмку, выпил две, / Закружилось в голове” — дореволюционная шуточная, вредная, пропагандирующая алкогольные напитки песня). Чижик-Пыжик работы Резо Габриадзе настолько полюбился питерцам, что они время от времени утаскивают его к себе — популярность велика; но скульптору приходится, расплачиваясь за нее, отливать новые копии — для последующей установки на место украденной птички.
Второй памятник того же характера — герою петербургской повести Гоголя “Нос”. Именно бронзовый Нос и появился на углу двух питерских улиц — вышеупомянутая часть сбежала от (со?) своего лица, заявив о своем начальственном — относительно “лица” — положении.
Кроме того, в течение последних лет появились памятники писателям, с точки зрения советской власти, подозрительным (если не враждебным). Памятник Владимиру Высоцкому на Страстном бульваре стоит практически без постамента, почти на земле, мало отличаясь по росту от живых сограждан. Вокруг памятника в “высоцкие” дни собирается артистическая публика, устраиваются концерты; он тоже структурирует общество по-новому, как и памятник Венедикту Ерофееву на площади Курского вокзала (и героине повести “Москва—Петушки” уже в самих Петушках).
Поляризация общественного мнения идет вокруг новых идеологических памятников, олицетворяющих связь с идеологией дореволюционной. Это прежде всего памятники государям-императорам, царям, и именно здесь бушуют нешуточные страсти.
Если Резо Габриадзе приверженец минимализма, то другой скульптор грузинского же происхождения, Зураб Церетели, — сторонник грандиозного монументализма. Если по Габриадзе “small is beautiful”, то в тени монументов Церетели никто птичку бы и не заметил. Дискуссия по поводу установки на “стрелке” Москвы-реки памятника Петру Первому всколыхнула всю Москву, не только художественно-элитарную ее часть. Монумент доминирует над центром столицы, которую именно Петр — как столицу — и уничтожил. Этот крайне оскорбительный по отношению к Москве момент почему-то был проигнорирован мэром, который не только выступил инициатором водружения этого чудовища, место которого — в парке монстров, располагающемся неподалеку, так что можно найти ракурс вполне забавный — памятник Дзержинскому на фоне памятника Петру, — но и умудрился, светлая головушка, начать торжества по случаю 850-летия Москвы открытием этого памятника, куда он подплыл вместе со своими товарищами.
Волнения — своей чередой, а монумент стоит. Быстро смирившуюся художественную оппозицию затмила некая “революционная организация молодежи”, которая памятник приговорила. Приговорила к взрыву, заложила динамит, сообщила об этом в СМИ, но сама же и удалила детонатор: взрыв “состоялся”, но — виртуально (чтобы не пострадали люди, как разъяснили в своем послании виртуально-сердобольные молодые революционеры).
В случае с памятником последнему русскому императору Николаю II “революционеры” не удержались от реального акта: летом 1997-го взяли на себя ответственность за взрыв памятника работы скульптора Клыкова в селе Тайнинское Мытищинского района Московской области, и все телеканалы сладострастно демонстрировали оторванную монаршью голову в царской короне. Сходство с Николаем II минимальное, дарование скульптора Клыкова у меня вызывает большие сомнения, но дело не в качестве памятника, ибо молодые революционеры преследуют вовсе не эстетические цели в намеренном уничтожении образа, облика царя. В новом, теперь уже символическом его уничтожении. Примерно через год аналогичный монумент был взорван в Подольске Московской области, и опять организация молодых революционеров взяла на себя ответственность за этот акт. Правда, памятник на этот раз был изготовлен из гипса и лишь выкрашен бронзовой краской — как раньше красили памятники Ленину в придорожных сквериках, неподалеку от пивнушки. Никто, кроме Николая, не пострадал; гипсовый памятник разлетелся в прах — могучее взрывное устройство было рассчитано все-таки на металл. Рвануло, как и в случае с первым монументом, ночью.
Царям вновь объявлена война.
В то же время памятники Ленину сохраняются. Огромный Ленин с восставшим народом по барельефу украшает собою переименованную в Калужскую площадь, от которой ведет свое начало непереименованный Ленинский проспект. Ленинским горам, однако, все-таки вернули наименование Воробьевых. Памятник Ленину на Финляндском вокзале в Петербурге также продолжает стоять на привычном месте.
Идеологические новые памятники появились в последние годы вне всяких обсуждений и конкурсов. И это приводило к разнообразным, не всегда приятным казусам.
Зураб Церетели, скульптор, художник и организатор собственной судьбы, не только наводнил Москву своей “классикой” (какими-то странными медведями, гусями и лебедями на Манежной площади), но и захотел поставить (да и поставил) памятник на Поклонной горе — памятник жертвам войны. Тоже идеологический памятник. Жертвы войны были вылеплены принципиально обнаженными и в последней стадии дистрофии. Они уже дошли до того, что как бы сами валились в могилу. Памятник очень выдержанный по замыслу, и, по слухам, вроде бы предлагавшийся щедрым скульптором государству Израиль, — и, по тем же слухам, Израиль от такого подарка с благодарностью уклонился. Не то у нас — у нас, как всем известно, скульптор крепко дружит с мэром. И посему безо всякого предварительного обсуждения памятник жертвам был поставлен — неподалеку от горки детских развлечений. Но тут опять москвичи возроптали. Не глянулась им эта скульптура. Не захотели они каждый божий день ездить мимо дистрофии в натуральную величину. Ропот усиливался и усиливался — назывались какие-то уж очень фантастические суммы, потраченные как на гонорар и отливку, так и на установку. Потом общественность перевела дыхание — мэрия торжественно объявила о перемещении скульптуры. Но упрямые москвичи опять стали подсчитывать урон городскому бюджету и сильно загорюнились. Некоторые дошли в своем цинизме до того, что предложили скульптуру просто-напросто закопать — дешевле выйдет.
Закопали или нет — не знаю, не ведаю. Но памятник с проспекта уже не просматривается.
Не исчез — и уже, видимо, никогда не исчезнет (только если какой страшный ураган налетит на Москву и унесет его с собой) — памятник Нике на той же многострадальной Поклонной горе: в народе его обзывают по-всякому, включая “лягушку на шампуре”. Памятник не намеренно (не стилистический выбор художника тому причиной), а случайно постмодернистский. Ника — не иначе как из античности. Ангел над ней — не иначе как католический. Георгий-Победоносец под ней — не иначе как православный...
Еще один идеологический памятник — маршалу Жукову (между прочим, на въезде с Манежной на площадь Революции) выполнен Клыковым: неприязненных шуток по его (памятника) поводу было много, особенно со стороны художников, быстро подметивших, что у жуковского коня пара ног задних никак не соответствует паре передних. Да и, если уж об идеологии подумать, вряд ли Неизвестному солдату, чья могила находится рядом, так уж приятно соседство с маршалом, равнодушно посылавшим на смерть сотни тысяч солдат. Но что делать, если конь с Жуковым уже стоит? Вечный наш русский вопрос: сносить не строить.
Советские идеологические памятники “живут”, как магнит, притягивая по “силовым линиям” определенную часть населения: вокруг памятника Ленину на Калужской площади клубятся прокоммунистические митинги, это место сбора и истока демонстраций партий левого толка — от зюгановцев до ампиловцев. Скромный памятник жертвам коммунистического террора, “камушек”, как его пренебрежительно назвал тот же депутат Харитонов, собирает часть общества, совсем небольшую, увы, сегодня его часть: как правило, сюда 30 октября, в день поминовения политических заключенных, приходят люди, пережившие заключение. В последний раз митинг украсил собой Григорий Явлинский; официальные лица государства не замечены. На Лубянской площади этот памятник должен был — метафорически — своей тяжестью (под камушком — кровь миллионов) “ответить” зиянию, возникшему на месте снесенного памятника Дзержинскому (там на короткое время был воздвигнут простой деревянный крест, вскоре исчезнувший). “Борьба памятников” на самом деле отражает драматургию существования общества: на следующий день после принятия Думой рекомендации вернуть Железного Феликса на его место вокруг Соловецкого камня собралось человек двести, возник стихийный митинг с резким осуждением решения; и здесь же появились молодые “лимоновцы”, все в черном, провокаторы, оскорблявшие собравшихся. Дело чуть не дошло до драки.
Памятники — термометр бурлящих в обществе процессов.
И памятники, как запечатленное прошлое, могут оказаться актуально рекламоемкими: это совершенная новость в роли памятников сегодня.
Так, на огромных рекламных щитах в Москве изображен мухинский памятник Рабочему и Колхознице на фоне манхэттенских небоскребов, но фигуры держат в энергично выброшенных “вперед и выше” руках не серп и молот, а пачку сигарет “Золотая Ява”. Изображение того же памятника я обнаружила на рекламе девятой ежегодной выставки “Softool-98. Информационные технологии и компьютеры” в газете “Аргументы и факты” (сентябрь 1998 года).
“Петербургские страницы” газеты “Коммерсантъ” сочинили следующее: изображение реально существующего памятника Ильичу (на фоне питерской набережной), держащего в руках транспарант на алом фоне: “Здесь могла бы быть ваша реклама” (ниже мелким шрифтом обозначены необходимые для связи адреса и телефоны).
Тем же остроумным путем — “изъятия” идеологического яда и использования хорошо знакомых изображений в рекламных целях — пошли власти Челябинской области. Газета “Челябинский рабочий” сообщает, что затраты на содержание обнаруженных в результате рейда 32 заброшенных монументов мэрия города берет на себя — и “намерена их компенсировать за счет использования их изображений в рекламных целях”. Среди бесхозных — два памятника Ленину, один на центральной площади, доныне носящей гордое имя Революции. Другие известные монументы — “Сказ об Урале”, “Катюша”, “Паровоз “Коммунар” и “Орленок”. А вот менее безобидное и отнюдь не рекламное решение: в челябинской школе-гимназии № 2 решили установить бюст Сталина — об этом сообщает газета “Вечерний Челябинск”. На гипсовом бюсте — надпись: “Генералиссимус Советского Союза Иосиф Виссарионович Сталин”. Сталин во время войны прислал три телеграммы в школу с благодарностью коллективу за помощь фронту. “Заказ на изготовление бюста получил один из местных художников. Его работа финансируется на пожертвования челябинских ветеранов”. Корреспондент сообщает, что это уже второй памятник Сталину — первый еще с тех времен стоит на территории Челябинского электрометаллургического комбината.
Памятник образует вокруг себя среду — и образован этой идеологической средой. В школе № 2, по сообщениям “Вечернего Челябинска”, регулярно отмечаются дни рождения комсомола, проводились открытые уроки в честь 80-летия Октября (“Слава Октябрю”), а школьников торжественно принимают в октябрята и пионеры.
Городские власти редко идут на необычные проекты — так, в центре Омска в дни разразившегося российского кризиса был открыт памятник... сантехнику, или водопроводчику, покидающему канализационный люк. А ведь Омск находится не то чтобы очень далеко от Челябинска!
Открытие памятника, даже “литературного”, — всегда не только культурный, но и идеологический акт (вспомним знаменитую речь Достоевского на открытии памятника Пушкину). На открытии памятника Чехову звучали речи Солженицына и Лужкова. Градоначальником тележурналисты, естественно, интересовались больше, поэтому от речи Солженицына мало что осталось в информационных выпусках. Но сам акт был несомненно использован Лужковым в своих политических целях — кандидату в президенты неплохо ассоциироваться со знаменитыми писателями как прошлого (о ком он заботится — как хороший градоначальник, “привязал” Чехова к Москве, назвав его “москвичом”), так и настоящего (нобелевский лауреат). После того как прозвучали речи, духовой оркестр грянул песню Олега Газманова, которого мэр любит уж никак не меньше Чехова и почти так же, как Церетели. В таком постмодернистском ключе открытый памятник Чехову гляделся нищебродом и сиротой, да еще и на фоне наскоро заделанной стены общественного сортира...
О модных кладбищах и новых памятниках надгробных — чуть дальше. А сейчас процитирую объявление, поразившее корреспондента “Московских новостей”. “Подарите вашему начальнику на день рождения его бронзовую статую в греческой тоге или императорской мантии”. Автор идеи, московский скульптор, человек еще отнюдь не пожилой, после института сначала лепил “ильичей в кепке” — за вполне приличные деньги. Потом, во время “перестройки”, пришлось заняться авангардом — для покупателей с Запада. Западу приелись российские художественные изыски, и наш герой различил в обществе новых богатых людей отечественного происхождения: им как заказчикам он и предложил себя в качестве исполнителя. Четко ориентированный на спрос, скульптор понял, что новые русские не хотят ассоциаций с бюстами советских вождей, а “хотят быть похожими на императора Тита, на Нептуна, на князя Потемкина-Таврического...”. Они любят драпировки, придающие облику величественность. Работы исполняются в мраморе, бронзе и гипсе; мрамор (отечественный, не каррарский) быстро темнеет (да и цена такой скульптуры очень велика), поэтому самый популярный материал — бронза. Статую в бронзе в натуральную величину изготавливают полгода, стоимость — 20 тысяч долларов, на бюст уходит два месяца, и стоит он в два раза дешевле. Скульптура, которую корреспонденту удалось увидеть, изображала молодого человека: “Сильный, здоровый парень. Рубашка расстегнута на груди. Он стоит, протянув вперед руки. Похож на статую комсомольца — украшение провинциального парка семидесятых годов”.
Монументальная пропаганда оказалась настолько захватывающим предметом, что даже через месяцы затянувшегося финансового и экономического кризиса депутаты Думы по инициативе фракции КПРФ приняли решение о придании Красной площади в Москве статуса национального достояния — с намерением обратиться в ЮНЕСКО с заявкой о включении ее в список художественных объектов мирового значения. При этом коммунисты (и примкнувшие к ним) менее всего озабочены эстетикой, более всего — политикой (сохранением не столько Мавзолея, сколько мумии, в которую уже инвестированы огромные суммы — инвестиции продолжаются, вот уже несколько лет не из государственного источника, а из специального фонда, которому денежную помощь, кстати, оказывает и драматург Михаил Шатров). Народ продолжает шутить по поводу памятников — например, не поручить ли Церетели срочно “заполнить” дырку на месте Дзержинского на Лубянке. Идеологические схватки — и ставки — продолжаются, игра в памятники дала возможность Лужкову отмежеваться от левых: он выступил против реабилитации памятника Дзержинскому.
“Монументальный сюжет” показывает, что до консолидации общества, до нахождения желанной культурной и политической идентичности России еще далеко — борьба вокруг символов власти продолжается (к памятникам добавлю не принятые Думой гимн и герб — уж как только не клеймили слева восстановленного на гербе двуглавого орла). Раздвоение сознания левых очевидно: с одной стороны, они благосклонно принимают ритуальные знаки воссоединения с “прошлым” России (чего стоит только икона, передаваемая предводителем казачества Михаилом Филиным Геннадию Зюганову), с другой стороны — ревностно охраняют труп неистового борца с религией.
Памятники, вокруг которых кипят такие страсти, — “каменные гости” нашей жизни, пожатием десницы готовые увлечь общество в прошлое, то самое прошлое, от которого не в силах отойти коммунистическое настоящее. В этом прошлом Ленин восседает рядом с Николаем II, а Кирилл и Мефодий — с Дзержинским. Что же до страданий народных, до жертв, — то обойдемся “камушком”. Ну еще Эрнст Неизвестный поставил два памятника — в Магадане и Екатеринбурге.
Старые главные песни
Когда современные либералы и демократы клеймят с экранов ТВ коммунистическую “монументальную” агрессию, хочется задать вопрос: а когда вы, господа, стебно снимали и крутили без конца “старые песни о главном”, когда каждый божий день по всем телеканалам вы показываете старые советские фильмы, где и жизнь хороша, и жить хорошо; где кубанские казаки пляшут и поют при сборе урожая, а в уютных городских интерьерах продолжается веселая, славная, устремленная в светлое будущее советская жизнь, — то чего же вы ожидали? Какого результата? Когда Леонид Парфенов из кресла Юрия Андропова (послесловие к юбилейной, грандиозно раскрученной демонстрации фильма “Семнадцать мгновений весны”) восторженно объявляет Юлиана Семенова “великим” писателем, а потом создает к юбилею Солженицына многосерийный биографический фильм, — это торжествует профессионализм или все-таки цинизм?
Нет ответственности.
А откуда ей взяться?
А зритель — что ж, зритель внушаем. И ему прекрасное “советское прошлое”, упорно навязываемое игроками-постмодернистами, ближе “настоящего”, в котором жить все труднее и драматичнее. Ответственнее.
Еще о названиях и обозначениях
Переименования коснулись прежде всего топонимики — и менее всего тоже идеологически значимых средств массовой информации — “Комсомольская правда”, “Московский комсомолец”, “Смена”, “Челябинский рабочий”, журналы “Знамя”, “Октябрь”, “Дружба народов”, “Новый мир” остались при своих, как нынче выражаются, “брэндах”. То есть — известных, маркированных именах. Смена имени была бы равноценна смерти старого издания — вряд ли подписчики уж так бы разбежались на новенькое. Содержание “иное”, сдвинутое по отношению к “прежнему” — не то конфликтовало с названием, не то вступало с ним в несколько постмодернистические отношения. Орден Красного Знамени редакция нашего журнала так и не убрала с первой страницы. И буквы СССР ежемесячно появляются — но уже не как идеологический знак, а как определенная игра с прошлым, память о возрасте журнала, о его истории и т.д. Идентичны ли издания, сохранившие свое название, своему прошлому? Отнюдь. “Старые” подписчики журнала, подписчики со стажем, писали возмущенные письма в редакцию — “как вы могли?..” звучало после 1986 года по разным поводам, но прежде всего — идеологическим.
После начала карабахского конфликта, после резни в Сумгаите в редакции “Дружбы народов” мрачно шутили: мол, не пора ли переименоваться во “Вражду народов”...
Идеология ушла, знакомое название уже не содержало в себе советской формулы. Осталось лишь опознаваемое слово (или словосочетание). “Комсомолка”. “МК”. “Ленком” (театр имени Ленинского комсомола).
Но в именах есть, конечно же, своя магия.
Сохранность идеологического имени, невозможная, скажем, в послевоенной Германии, с одной стороны, конечно же, свидетельствует о нашей свободе играть с чем угодно, да еще и разумно сочетать эту игру с рынком (утвердиться на рынке СМИ с новым брэндом — не так-то просто), с другой — об общем (не только коммунистическом) подсознательном стремлении, обретая новое, не расставаться с прежним.
И все-таки...
Названия сохраняются, а не только меняются. Перелицовка ведь тоже не покупка нового платья.
И новый орден на груди
Что произошло с орденами советскими? Одни — просто прекратили свое существование (как орден Ленина, например, — самый высший в иерархии орденов советского времени). Выше было только звание Героя социалистического труда и Героя Советского Союза.
Теперь у нас есть новое звание — Герой России. Его учредили — и начали присуждать сразу же после августа 1991-го.
Иные из орденов — остались, но названия их сократились: орден “Дружбы народов” стал орденом Дружбы, а орден “Знак почета” стал орденом Почета.
Появились и совсем новые: орден “За заслуги перед Отечеством” имеет четыре степени, и название его звучит несколько комично — присуждается орден “За заслуги перед Отечеством” четвертой, третьей или второй степени — это Отечество четвертой степени? Или кавалер этого ордена не так хорошо успевает? Награждаемые ревниво следят за степенью... Орденом “За заслуги перед Отечеством” первой степени может быть награждено только первое лицо государства — даже Патриарх был награжден степенью второй, не говоря уж обо всех остальных.
В контексте нашей темы — идентичности современной России, ее народа и культуры — получается, что старые ордена соседствуют с новыми.
На праздновании столетия МХАТ (имени Чехова!) пиджак Олега Ефремова украшали одновременно и звездочка Героя социалистического труда, и орден “За заслуги перед Отечеством” — в виде нагрудного креста. Идентичность — двоящаяся, несколько, я бы сказала, шизофреническая. Ордена и медали на самом деле спорят между собой, если не отрицают друг друга. Если мы так хорошо были отмечены советской властью, так что же сейчас — и при новом режиме ласка новой власти так же почетна? Но награжденный не выбирает — гордится прилюдно и тем, и другим.
Орден — знак — символ: символ и знак отношений к власти как источнику награды (указ о награждении исходит от президента). Отказался от ордена писатель Юрий Бондарев — открытый идеологический жест несогласия. (Зато Юрий Бондарев выступил с апологетикой Сталина на вручении изобретенного “патриотами” ордена-новодела “Звезда Сталина” Альберту Макашову. Орден — видимо, за особые антисемитские заслуги.)
Не так давно был учрежден еще один высокий орден (уже без степеней) — орден Андрея Первозванного; вернее, не столько учрежден, сколько восстановлен (стремление власти идентифицировать себя со старой, “настоящей” Россией). Указы о первых награждениях этим орденом, присуждаемым за выдающийся вклад в сокровищницу России, чрезвычайно выразительны: первым орденом был удостоен Дмитрий Сергеевич Лихачев (культура, духовность!), вторым — изобретатель знаменитого оружия Михаил Калашников. Вот она, наша новая (искомая) идентичность: с Пушкиным в одной руке, с автоматом Калашникова — в другой, с орденом Андрея Первозванного на шее, — памятник новой/старой России. России, которую мы обретаем.
С праздником вас, дорогие товарищи!
Итак, место, территория нового государства идентифицируется по-новому, но с постоянными приливами (и отливами) старого; структурируется новыми памятниками, воздвигаемыми на месте “отмененных” (временно вывезенных на свалку истории? х-мм...) старых, и старыми памятниками, восстановленными на месте советских “дыр” (главный староноводел — храм Христа Спасителя). Новая “пространственная” идентичность, с одной стороны, уже существует, с другой — подвергается нашествиям и угрозам со стороны “призраков советского прошлого”, оказавшихся очень даже живучими.
К тому, что было сказано в предыдущих главках, добавлю: поиск идентичности через место идет и через новые паломничества в сакральные для русской культуры точки: например, именно в Ясной Поляне уже не один раз собирались на день рождения Льва Толстого современные литераторы — причем разных убеждений и идейных пристрастий (весь спектр был представлен, разных писательских “союзов” и группировок). Чистые и нечистые — но вместе. “Святые” места на карте России — пушкинское Михайловское, лермонтовские Тарханы, тютчевский Овстуг, некрасовская Карабиха, “островское” Щелыково, чеховский Таганрог, “достоевская” Старая Русса — могут являться объединителями (за отсутствием новых авторитетов — Александр Солженицын здесь не в счет, поскольку дистанцировался от группировок, но не может никого “объединить”. Не “сплачивает”, но дает пример самостоянья).
Возникли эти поклонения литературному месту в безрелигиозные времена — в определенном смысле замена воистину святым для настоящих паломников местам. И поездки прежних лет технической интеллигенции “к Пушкину” (как современные — “к Булату” в Переделкино) — из того же разряда.
Вряд ли вокруг этих “мест”, “священных” для сердца культурного русского человека, возможна сегодня консолидация писателей, в это мне верится слабо: не учитывать идеологию, несмотря на некоторую взаимную дистанцированность, все равно невозможно (пример Макашова, поддержанного газетой “Завтра”, юдофобские публикации в “Нашем современнике” и т.д.). Именно поэтому писательские сборы вокруг могилы Толстого пока представляются мне довольно искусственной попыткой ответа на раскол.
Но все-таки — поскольку среди предлагаемых “национальных идей” русская культура, и в частности русская литература, занимают первейшее и самое естественное место, эти попытки продолжаются: Виктор Петрович Астафьев собирает писателей и библиотечных работников у себя в Овсянке. Итак, уже есть духовные (и материальные) знаки искомой идентичности: новое (замечательное) здание библиотеки и новая, воздвигнутая накануне последней встречи, состоявшейся в сентябре прошлого года, церковь. И не случайно губернатор Красноярского края генерал Лебедь хоть на несколько часов, но на эту встречу прибыл: библиотека, церковь (духовный центр), авторитетнейший писатель плюс генерал — вот пример новой идентичности.
В музее (народном) Булата Окуджавы, открывшемся после его смерти в Переделкине, тоже происходят своего рода встречи “посвященных”, близких по духу: по субботам или воскресеньям здесь идут своего рода “службы”, на которых собравшиеся (паства) внимают и переживают, “молятся”, а выступающие, приглашенные — поют (проводят “службу”). Так объединяется, шаг за шагом, структурируется общество, ибо церковь — в силу разных причин, не здесь их обсуждать — не может стать абсолютным центром идентичности: во-первых, население отнюдь не сплошь православное, во-вторых, церкви досталось сегодня не слишком религиозное население, в-третьих у православия современного с избытком внутренних проблем и расколов. Так что музеи, или “сакральные” для истории русской культуры места, во многом суррогатны по отношению к церкви. Повторю еще раз: расколотое идеологически общество все равно не может объединиться сегодня вокруг какой-либо “культурной” святыни — сравним хотя бы речь Достоевского на открытии памятника Пушкину, когда действительно, по свидетельству многих, присутствующих объединил один порыв, бывшие враги обнимали друг друга и плакали, а кто-то даже упал от избытка чувств в обморок. Когда сегодня Солженицын произносит свою речь на открытии памятника Чехову, не происходит ничего, кроме открытия памятника Чехову.
Космос времени
Официальный советский космос был организован тремя рядами праздников: 1) государственно-идеологических, 2) профессиональных, 3) календарных. Праздники религиозные отмечались во многих семьях — в православных по происхождению — особенно Пасха и Рождество, но “выходных” дней на эти праздники государством не было отпущено (хотя отмечающие не преследовались так, как, скажем, в 20-е годы, когда нельзя было даже наряжать елку как символ Рождества). Даже жены больших партийных начальников в Пасху обязательно красили яйца и пекли куличи (но не всегда их святили в церкви). Куличи пеклись и в государственных пекарнях, продавались в булочных под названием “Кекс весенний”. На мусульманские праздники множество мусульман собиралось в московскую мечеть — станция метро “Проспект Мира”, неподалеку от которой мечеть расположена, работала эти часы “на выход”. Граждане иудейского вероисповедания отмечали свою Пасху — маца продавалась, правда, не в булочных. Сильно помягчевшее с 20-х годов государство эти праздники как бы допускало, не замечая.
Государственно-идеологические праздники, особенно 7 ноября, 1 и 9 мая, отмечались со всей пышностью, с военными парадами, демонстрацией военной мощи и преданного народонаселения.
После августа 1991-го время начало другой исторический отсчет, “новое время” вступило в свои права. Со сменой режима должен был поменяться и праздничный календарь года, — об этом писал Андрей Зорин, об этом же он сделал доклад на конференции в Стэнфорде “Россия в конце ХХ века”, остроумно устроенной Грегори Фрейдиным именно 6—7 ноября. По наблюдениям (и выводам) Зорина, советские праздники — будь то день октябрьской революции, 1 мая, 23 февраля, 8 марта — остались в нашем календаре, только изменили (для большой части “отдыхающих”) содержание, превратившись просто в выходной, либо наполнились новым (дополнительным) смыслом: день 8 марта является просто “женским”, а 23 февраля — “мужским” (недаром весь фольклор, анекдоты вокруг этих дней, содержат эротическую подоплеку). Совсем новые праздники — в частности День независимости России 12 июня, недавно смущенно переименованный в просто “День России”, мало кем осознается как реальный праздник — скорее как еще один выходной (то же самое — с Днем Конституции 12 декабря). С этими днями календаря в сознании общества не связаны крутые исторические перемены: 12 июня голосовали на президентских выборах, а 12 декабря — голосовали за новую Конституцию. Назвать это свободным волеизъявлением масс, конечно, можно, но с натяжкой. В памяти народа были резко обозначены даты 19—21 августа, но власть никак их не “отбила” в официальном календаре, хотя это безусловно надо было сделать: народ действительно отстоял тогда свой выбор. Так что власть плохо, неразумно распорядилась тем, что уже было, не смогла использовать шанс, упустила связь с народом, оказалась не умеющей думать в исторической перспективе.
“Праздники” подверглись переименованию, “перелицовке”, не совсем удачной, не совпадающей с эмоциональными данными (если можно так сказать) общества.
7 ноября, праздник “Великой Октябрьской социалистической революции”, был переименован в “День примирения и согласия” — новое название полностью противоречит реальной истории. Его можно было бы назвать и “Днем трагедии России” — но только не “согласия”. Никак не “примирения”.
Официальными праздниками были объявлены Рождество и Пасха — но поскольку Россия является многоконфессиональным государством, то выходные дни для исповедующих другие религии остаются на усмотрение местных администраций. По каналам ТВ в дни Рождества и Пасхи идут трансляции, и народонаселение наблюдает верховную власть (б. парт- и хозноменклатуру) в церкви, со свечками в руках. Умеют ли они перекреститься как положено? Вопрос остается открытым.
“Идентичности” опять не получается. Новый праздничный календарь ее не стимулирует — одни в день 7 ноября угрожающе размахивают на Красной площади красными флагами и портретами Сталина, другие проклинают его как кровавого диктатора.
Юбилеи — тоже мощный стимул для объединения. По тому, как они проходят в современной России, да и какие, собственно, юбилеи отмечаются — пышно и с размахом, или скромно, почти тайно — видны процессы либо размежевания, противостояния в обществе, либо нахождения и утверждения — на исторической толще юбилея — искомой идентичности. Показательным и внушительным стало празднование 850-летия Москвы, на которое московской мэрией были затрачены огромные деньги (недовольные ворчали — уж лучше бы деньги старым москвичам раздали. Хватило бы каждому на год жизни, не меньше).
Устроители преследовали свои политические, идеологические цели. Сценарий действа на Красной площади (Васильевский спуск) разыгрывался в реальных декорациях. Его автор, Андрей Кончаловский, как русский и отчасти все-таки американский кинорежиссер, соединил две эстетики, отечественную (базовый фольклор с Иванушкой-дурачком, Емелей и пр.) и голливудскую. Змей-Горыныч, управляемый дистанционно, скорее был похож на Динозавра из американского кино. Счастливый Лужков — то ли мэр, то ли артист — звонил в надувной колокол. А в конце праздника всенародно любимая Алла Пугачева — вместо патриарха? — осенила многотысячную толпу собравшихся крестным знамением. На Воробьевых горах (переименованных “назад” — из Ленинских) французский композитор Жарр устроил световое зрелище: на сталинской университетской высотке поочередно возникали изображения русских святых и исторических деятелей.
На улицы Москвы в этот день вышло, по подсчетам, более 2 миллионов жителей — праздник, искусственный по замыслу (дата, именно сентябрьская, из летописей никак не следует, но в советские времена “день города” был назначен в Москве именно в первое воскресенье сентября), не упустил шанса стать настоящим. Хотя и сомнительным по общей режиссуре, но реальным. Все-таки объединившим множество людей. Идентичность — московская? Ну хотя бы.
Восемьдесят лет ленинскому комсомолу в октябре 1998-го были отпразднованы с размахом, которого никак нельзя было бы ожидать еще несколько лет тому назад. Коммунистическая идеология не только стала реальной силой, но динамично собирает своих новых адептов. Ничего не стесняется, никого не боится. Страх, который все-таки витал над коммунистическими “заединщиками” сразу после 1991 года, давно прошел. От шока оправились быстро да и либеральная интеллигенция помогла — не допустим охоты на ведьм — ведьмы вышли из него гораздо более наглыми, чем прежде. С комсомолом связана еще одна сила новой России: “новые русские”, управленцы, банкиры, предприниматели, высшие чиновники — “родом” из комсомола, бывшие функционеры (от Кириенко до Семаго, от Лисовского до Малашенко). “Комсомольское” прошлое награждает особой “властной” и денежной силой, особой корпоративной идентичностью.
Бывших/нынешних комсомольцев объединил торжественный вечер в одном из крупнейших московских залов, с концертом, пением комсомольских песен, с молодежным балом, — в комментарии ТВ он был сравнен с первым балом Наташи Ростовой (новая линия идентичности: комсомол как наследник русской классики). Почетные гости — от Зюганова и Лигачева до Кобзона. На Поклонной горе, рядом с мемориалом Великой Отечественной, промаршировали в комсомольском юбилейном параде курсанты военных училищ и ряженые казаки. В поклонногорской православной церкви был отслужен торжественный молебен, специально для праздновавших юбилей комсомольцев (память о разрушенных комсомольцами церквах, об их специальных святотатских поручениях — срывать религиозные праздники — не в счет). Одного из них, четырнадцатилетнего комсомольца, корреспондент спросил: за кого, за что они? Ответ: за Россию. Вопрос: против кого, чего? Ответ: против евреев.
Современный идеологический китч: “Москва, звонят колокола”, молебен, казаки-комсомольцы, коммунизм как светлое будущее — все вместе. Новая идентичность возрождает позднесоветскую. Но с националистическими добавками. Вспомним слоган депутата Червонописского: держава, родина, коммунизм.
Еще один юбилей, отмеченный осенью 98-го, — столетие МХАТ — свидетельство поисков идентичности, подтвердивших, увы, наличие раскола. В Москве нынче два МХАТа — и два юбилея, первый из которых был отпразднован в театре Ефремова. На заднике было изображено ветвистое генеалогическое древо, из которого следовало, что все сколь-нибудь значимые театры Москвы обязаны своим рождением Художественному театру. На знаменитой сцене МХАТ в Камергерском были поставлены столы и столики, наподобие ресторанных, водка и закуска были натуральными, за каждым столиком сидел отдельный театр, представлявший очередной “капустнический” номер, в ложе для почетных гостей смеялся капустнику премьер-министр Евгений Примаков. Публика представляла власть, деньги, интеллектуалов и интеллигентов либерально-демократической ориентации. Праздник номер два на следующий день состоялся в МХАТе “патриотическом”, с матерью народа Татьяной Дорониной, с вице-премьером Валентиной Матвиенко, зачитавшей государственное, аналогичное предыдущему, приветствие. В зале оживленно переговаривалась публика совсем другой идеологической ориентации — с Зюгановым во главе. Энергичные пожилые женщины с мучительно знакомыми советскими лицами развернули в театральном фойе антикварные красные бархатные знамена, гордо украшенные профилями Ленина и его первого ученика.
На первый юбилей, к Ефремову, была приглашена Доронина лично, но она так и не появилась, сославшись на занятость при подготовке своего отдельного праздника. Шанс — не объединения (в высшей степени невероятного; по моему впечатлению, просто невозможного), но хотя бы жеста коллегиального дружелюбия, мхатовской идентичности, — был упущен.
Места “святые” — и даже столетние юбилеи — не объединяют, а еще раз подчеркивают глубокую линию общественного раскола.
Восьмидесятилетие Солженицына — не возможность ли объединиться в порыве благодарности? Тому, кто вынес историю века на своих плечах — и как писатель, и как гражданин? И здесь не получилось. Хотя средства массовой информации постарались: статьи о жизни и творчестве, анкеты, ответы, интервью (не самого юбиляра, но “вокруг”) и, наконец, специально созданные к дате фильмы — “Узел” Александра Сокурова, пятичастный фильм на НТВ, специальные передачи по каналу “Культура”... А еще — вынутый из сетки в последний момент “Изгнанник” Олеси Фокиной, вызвавший протест самого писателя и его семьи. Премьера спектакля (“Шарашка”) в театре Юрия Любимова в день рождения Солженицына. Указ Президента о награждении писателя орденом Андрея Первозванного. Программируемый, легко вычисляемый солженицынский отказ его принять (иначе Солженицын, накануне событий выпустивший “Россию в обвале”, и поступить не мог). Было все, кроме объединения. Многополюсным стало общество, множественность его интересов никак не замыкается на писателе, чье огромное значение не только и не столько для литературы, для самой России все вроде бы признают.
И, наконец, грядущий юбилей Пушкина. Что он готовит? И как он готовится? Готовы ли к нему мы? Пушкин — объединитель, Пушкин — интегратор? А может ли он быть фактором разъединяющим? Как показали яростные, ожесточенные споры вокруг “Прогулок с Пушкиным” Абрама Терца — вполне.
Пушкина вполне способны приватизировать — власть (государственная), мысль (религиозная), идеология (“патриотическая”, либерально-демократическая). Юбилей Пушкина — столетие со дня смерти поэта — в 1937 году был использован в государственных интересах. Совпадающий (1917—1937) с двадцатилетним юбилеем октябрьской революции, пушкинский юбилей, следовавший за утверждением сталинской конституции (1936 года), отмечался в апогее террора, арестов и процессов 1936—1937 годов. “Враги народа” советской власти были объявлены, разумеется, и врагами Пушкина. Юбилей отмечался повсеместно — от школ и училищ (отсылаю к “Исчезновению” Юрия Трифонова) до специального “пушкинского” пленума СП СССР, выступающие при “помощи” Пушкина громили Пастернака. Праздник разворачивался на фоне террористической государственной истерии, под лозунгом: Пушкин — предтеча революционных преобразований страны.
Навстречу юбилею нынешнему заранее был выпущен повтор академического собрания сочинений (1937 года).
Предисловие к новому/старому изданию написал, разумеется, президент Ельцин.
Либеральная часть литературной общественности пошла своим путем — “Свободу Пушкину” потребовал, например, Андрей Битов в компании деятелей искусства, чьи фамилии образовали аббревиатуру “БАГАЖ” (Битов, Ахмадулина, Габриадзе, Алешковский, Жванецкий). Композиция перформанса “Пушкинский джаз” состояла из чтения Битовым черновиков Пушкина в сопровождении ансамбля Алексея Айги “4’33”. “Чтобы составить себе полное впечатление о происходившем, — комментирует корреспондент, — достаточно аритмизировать пушкинские размеры, вставить, где надо, слова “пауза” или “зачеркнуто” и перемешать слова и словосочетания в манере Пригова”. Еще одной акцией Битова стало участие в презентации детских рисунков и предметов, изготовленных на тему “Пушкин” — “Пушкин-кровать”, “Пушкин-часы”, “Пушкин-диван” и так далее. Взрослые от чистого сердца веселились при помощи результатов детских фантазий.
“Тефаль, ты всегда думаешь о нас...”
Уличная реклама тоже является ферментом формирования идентичности, а не только средством распространения информации о товарах и услугах, стимуляции покупательских позывов. Уличная реклама, волнообразно меняясь, несет свою идеологию — новую идеологию консумеризма. Доступно все — были бы деньги, — вот главный рекламный манок. Реклама соблазняет — и, как при гипнозе, есть люди, и их большинство, на которых этот соблазн действует.
Примеров остроумных отечественных реклам не так много — и не потому, что наши рекламисты менее изобретательны, нежели западные их коллеги. У распространителей отечественной рекламы меньше средств, все объясняется просто. И тем не менее в нашей рекламе есть свои безотказные приемы — в частности то, что она воздействует одновременно и на “новые” идеологические центры сознания (рыночные, формируя связку покупатель — продавец или покупатель — изготовитель), и на “старые” идеологические — “патриотические”.
Что может отечественная реклама предложить в качестве “патриотического” символа для своего товара? Что уцелело в сознании, не исчезло, что привычно, что являет собою опознавательный знак?
Имена.
Из всех исторических имен прошло испытание отбором имя Петра I.
Императора, жесткой рукой модернизировавшего Россию.
Именно поэтому и сигаретам отечественным (новым) дано имя “Петр I”, — что звучит для нашего уха вполне привлекательно.
Другие имена, отобранные для рекламной притягательности, — это имена русских композиторов: Мусоргский, Чайковский, Рахманинов. Подтверждение качества. Как непрямая реклама они присвоены аэробусам Аэрофлота, летающим по международным маршрутам.
Но вернемся на улицы.
Кроме знаменитых имен, отечественную рекламу “держат” памятники. Очень популярны мухинские “Рабочий и Колхозница”. Казалось бы, самый что ни на есть советский (идеологически). Хотя и безусловно талантливый. Или лучше наоборот — безусловно талантливый, хотя и советский.
В уличной рекламе товаров отечественного производства, распространившейся на месте исчезающей после кризиса западной, по контрасту с печальной и проигрышной действительностью заметны символы уверенного движения вперед и победы. Огромная пачка сигарет “Петр I” на рекламном щите подана в динамичном ракурсе уходящей перспективы; над изображением гордо реет уместный после 17 августа слоган “Россия, вперед!” Виртуальную “победу” над США одерживает и “Ява золотая”, которую бодро несут на вытянутых руках все те же Рабочий и Колхозница, мощными стопами попирающие манхэттенский пейзаж.
Особенно впечатляюще выглядят рекламные знаки очередной победы над Америкой на фоне информации о крупных объемах гуманитарной помощи, предоставляемой Западом России.
Идеологические лозунги, однако, дополняют бодрую рекламную самоуверенность нотками сомнения, — как иначе можно расценить печальный плакат “Никто не поможет России, кроме нас самих”, вывешенный в сотнях экземпляров на улицах Москвы, более того — постоянно прокручиваемый по ТВ, только уже не на фоне российского триколора, а на абсолютно черном, как ночь, траурном фоне — тревожными белыми буквами?
Реклама “лепит” нового постсоветского человека, стремится виртуально окружить его тем, чем он станет, если вознамерится приобрести предлагаемый набор роскошных вещей и комфортных услуг. Производители российских товаров, естественно, стремятся не ударить в грязь лицом в сравнении с рекламой импорта. Постсоветский человек оказался в среде, где кто-то наконец думает о его ежедневном существовании: “Тефаль, ты всегда думаешь о нас”, “Ведь я этого достойна” — внушает каждой женщине фирма “L’Oreal”. “Изменим жизнь к лучшему” — при помощи нового холодильника, марки автомобиля, краски для волос и обогревателя. Подруга пригласила покататься на роликах, а у девушки критические дни — что ж, все решает обращение к новым прокладкам. Новые окна защитят ваше жилье от пыли и шума. Новая мебель предоставит вашему телу волшебный уют. Новая шуба укроет вас от морозов.
Если вектор западной рекламы направлен из превосходного настоящего в еще более прекрасное будущее, владеет перспективой и устраняет проблемы, то русская реклама апеллирует не столько к настоящему и будущему, сколько к прошлому. Пепси-колу предпочитает поколение next, а отечественное пиво отмечено разбойной фигурой Разина. Отечественное масло “Доярушка” рекламирует бабушка (Галина Польских), которая делится с внучкой воспоминаниями о собственном безоблачном детстве, приходящемся, как мы понимаем, на поздние сталинские годы. Подсолнечное масло “Петровна” рекламирует перезрелая русская красавица в национальном костюме. Отнюдь не модель.
Телевидение тоже представляет рекламу отечественных продуктов в традиционных русских пейзажах и настаивает на “историчности” своего товара — будь то печенье “Юбилейное” фабрики “Большевик” (“вкусно и полезно”) или шоколад фабрики “Красный Октябрь”. История годится всякая, как дореволюционная, так и советская, качество как бы подтверждается долголетием марки. А вдруг граждане заностальгируют по печенью, которому не было в советское время никакой западной альтернативы?
Реклама формирует подсознание-авоську, в которую сбрасываются все товары — от зубной пасты “Аквафреш” (“Вы можете выиграть отдых во Флориде!”) до конфеты “Мишка”, которая ассоциируется в лучшем случае с отдыхом в подмосковном пионерлагере.
Продавцы воздуха — люди чуткие, внимательные и талантливые — быстро поняли, что западная реклама действует хуже, если ее персонажи шевелят губами не на русском языке; поэтому довольно быстро стали прибегать к монтажу: ударные рекламные слоганы монтируются с кадрами, снятыми при участии отечественных актеров; крупным планом дается артикуляция. Создаются и целые рекламные сериалы, в которых разыгрываются сценки. Сюжет — испытание западного товара в наших условиях. Так появилась тетя Ася с отбеливателем “Ас” посреди отечественного сюжета: безымянная жена, уставшая кипятить рубашки мужа Василия, который “новую должность получил”, утирает со лба пот. Ее труд и призван облегчить новый отбеливатель, с которым, как фея, появляется тетя Ася. Изготовители работают — сознательно или скорее подсознательно? — по сексистской модели, в которой жена, конечно же, занята бытом для продвигающегося по карьерной лестнице мужа. Она же — стирает белье с новыми отдушками (вся семья, муж и дети, пользуется результатами ее труда). Лечит от простуды (нет, чтобы муж побегал с лекарством и чаем, предъявляя публике озабоченно-радостное лицо). Женщины стирают, гладят, пылесосят, моют посуду (и соревнуются, кто быстрее, мама или дочка — побеждает экономная дочка, представитель нового поколения: большой сдвиг, прогресс в сознании рекламистов. Представить себе, что соревнуются отец и сын, они пока не в силах, моющие посуду мужчины находятся за рамками их представлений о действительности, даже виртуальной). Западный товар, — наша модель отношений: апологетом чистящего порошка и геля “Комет” является Инна Ульянова, наставляющая и вовсе безмозглую зеленую молодежь.
На постсоветском экране в период, предшествовавший последним президентским выборам, возник и жанр идеологической и политической рекламы. В виде клипов. Клипов, призванных сформировать новую массовую идеологию — ибо идеологи “элитарные” действуют по своей вполне отчетливой идеологии, до масс почему-то не “доходящей”.
В 1996 году Денис Евстигнеев создал “Русский проект” — для клипов, призванных продемонстрировать новое постсоветское единство. Слово “русский” было выбрано целенаправленно: клипы в своей совокупности должны были объединить зрителей (читай — народ) идеологией общей истории и общей устремленности. Артистов не надо было представлять публике, их лицам доверяли: Нонна Мордюкова, Олег Ефремов, Зиновий Гердт (и другие сопоставимого уровня известности и популярности). Зрителям (народу) внушалось, что их жизнь (и история) аналогична разыгрываемым сюжетам; а поскольку с героями (и артистами) все хорошо, то и народу (зрителю) тоже живется неплохо.
Именно тогда, когда “новые русские” выехали на улицы Москвы на дорогостоящих иномарках, а погибших при разборках бандитов стали хоронить с ключами от “мерседесов” в руках, как скифов с любимыми конями, то в клипе из “Русского проекта” на вечерний московский бульвар выехал троллейбус с опознаваемым водителем (в роли — Олег Ефремов; троллейбус, конечно же, “синий”); к троллейбусу “на ходу” присоединялась сзади — зонтиком — прелестная девушка с развевающимися волосами, на роликах. Троллейбус выезжал почему-то на Воробьевы (бывшие Ленинские) горы, к сталинской высотке МГУ; слоган на сиреневом телеэкране мерцал: “Это мой город”. Ну что ж, кому место — в шестисотом “мерсе”, кому — в синем троллейбусе. Особенно поздно вечером, когда город уж совсем становился бандитско-проституточным.
Другой клип: две сильно пожилые, извечно русские бабы (одну из них играет Нонна Мордюкова) бьют кувалдами по рельсам (как положено, именно бабы ремонтируют полотно железной дороги), орут друг на друга чуть не матом, плачут, и в конце концов, обнявшись, после всех переживаний, затягивают раздольную “Ехал казак по чужбине”.
Еще один клип из “Русского проекта”: ветеран (Зиновий Гердт) едет в метро; воспоминания военной и послевоенной молодости обступают его (см. лица людей — народа — в общем вагоне); и сегодня, видимо, они не столь уж чужие, как кажутся: герой пишет пальцем (как Татьяна) по стеклу вагонных дверей: “Я вас люблю”.
Четвертый: ночь, поле, сбор урожая, комбайн; усталый, но чуткий и добрый комбайнер приносит домой найденного зайчонка: “Все у нас получится!”
Насквозь фальшивые “идеологемы” насчет связи поколений, доброты, скромности вкусов и жертвенности русских женщин, соединенные во время рекламной паузы с пантерой зимних шин “Бриджстоун” или шведским холодильником “Электролюкс” (“Он такой стройный...”) создают гремучую виртуальную реальность, умилиться которой может только откровенный идиот: кому “Бриджстоун”, кому до глубокой старости крутиться по кольцу в подземелье метро.
“Русский проект” провалился с таким же треском, как и поиски “русской идеи”.
Новую социокультурную идентичность искали (и продолжают искать) и в телевизионных заставках.
В период осеменения “Русским проектом” канала ОРТ, канал РТР под руководством другого новомодного художественного мыслителя, Юрия Грымова, создал систему заставок, основанных на оживающих картинах. Репинские “Бурлаки на Волге” сбрасывали свои путы и распрямляли усталые члены; “Неизвестная” Крамского, размноженная на конфетных коробках и таким образом давно вошедшая в каждый дом, вздрагивала от того, что на ее бархатное плечико испражнялась ворона (“Кар-р!”), и брезгливо сбрасывала щелчком птичий помет; петрово-водкинская мать-работница засовывала младенцу в ротик сосок обнаженной груди; перовские охотники взмахивали руками... Два идеологических посыла, как водится у творческой интеллигенции, пошедшей на службу власти (хотя бы и власти денег), разнонаправленных: прямой — “неразрывная связь” с золотым веком нашей культуры; непрямой, иронический — при этом русскую классику немножко об..каем. Для остранения. Иначе скучно.
После того, как художественным руководителем канала стал режиссер Иван Дыховичный, заставки на РТР изменились: в работу пошел откровенный китчевый изобразительный “фольклор”: хохлома, гжель, деревянные птички-фениксы. Куда уж более русские! Так “устанавливается” примитивная “связь” с народом, и никому не приходит в голову, что такая связь отсылает русское в сувенирный киоск. Эти “знаки” и “признаки” русскости уже и на Западе, объевшемся павлово-посадскими платками и матрешками, всем обрыдли. Но надо ведь хоть как-то восстанавливать “русскую идентичность” — вот и восстанавливают. В меру своего понимания.
Идеологические “русские” заставки перемежались — в разгаре кризиса — общественно-политическими клипами, призванными формировать оптимистические настроения в усложнившейся обстановке. После 17 августа, когда газеты наперебой сообщали о смерти среднего класса (на мой взгляд, так и не родившегося), РТР мобилизовало свою творческую энергию на то, чтобы показать класс в действии, не опустившим головы и не сложившим трудовых рук. Появилась новая серия клипов — с предпринимателями, хозяевами “малого” и “среднего” бизнеса. Опрятная хозяйка небольшой пекарни с гордостью расхваливала свой замечательный хлеб и не скрывала производственных трудностей (если бы я несколько раз не купила такой “домодельный” хлеб, малосъедобный, да еще и с обманом по весу, глядишь, и поверила бы). Хозяин авторемонтной мастерской доверительно рассказывал о проблемах, которые он стойко преодолевает. И даже сантехник-водопроводчик, отрицательный персонаж нашей ежедневной жизни, оказался чутким к перспективам новой жизни человеком.
Идеологический посыл: да, трудно, но именно трудом все трудности и преодолеем. Короче, по пословице: без труда... и так далее.
Только вот зрителю (сужу по себе) поверить в это заманчивое настоящее, о котором рассказывали, и с увлечением, не артисты, а реальные люди, долженствующие воплощать здоровые силы народа, было затруднительно.
Одна вещь поражает более прочих: даже в этих клипах, казалось бы, порожденных послеавгустовским желанием приободрить общество, как оказалось, не так уж много специфически отечественного. Судьба закинула меня в конце октября в США, и там, наблюдая по местному ТВ их рекламу, я буквально наткнулась на аналогичные “общественно-сознательные” клипы: так называемые простые люди коротенько, но с улыбкой рассказывали о своих успехах в преодолении разных трудностей своего небольшого бизнеса.
Итак, судя по российским рекламным идеологическим, политическим и культуровоспроизводящим клипам и заставкам на телевидении, рекламным щитам на улицах, искомая идентичность складывается вокруг малоудачливого гражданина, робко начавшего свое дело, сохранившего советские (школьные) представления об отечественной культуре и ориентирующегося на консервативную систему межличностных отношений. Он ездит в метро или на троллейбусе, прошел всю войну, использует жену в качестве стиральной машины, кует чего-то железного и более всего радуется экономии чистящих средств. Он — добр, любит животных и детей, она — великодушно отдает свою жизнь бесконечной стирке его рубашек. Их дети, правда, больше взрослых приобщились к западной цивилизации — они катаются на роликах, жуют “Риглиз перминт” и пьют пепси-колу. Все это виртуальное “семейство” постсоветских россиян обитает в гжельско-хохломском интерьере и с удовольствием смотрит по вечерам телевизор “Витязь”, который показывает витязя натурального, облаченного в древнерусские шлем и кольчугу (семейство испытывает законный патриотический прилив гордости — правда, закадровый голос вкрадчиво объясняет, что “Витязь” целиком собран из импортных частей).
От “Русского проекта” — к “Русскому стандарту”
Общее название рекламно-идеологического телесериала Дениса Евстигнеева — “Русский проект” — не случайно. Дело не только в модном словечке “проект”. Действительно, к 1996 году уже стало казаться, что можно (и пора) начинать думать о будущем, планировать его. И хотя в самом сериале от будущего практически ничего еще не было, название обещало некую перспективу.
В принципе же, повторяю, и реклама, и ТВ-передачи, и лозунги (разных движений), и памятники, переименования, юбилеи, праздники, награды (ордена и медали) — все это обращало в прошлое. Будущее смотрелось преимущественно как чудесная реанимация прекрасного прошедшего (ленинско-сталинского или дореволюционно-царского — в данном случае значения не имеет). Будущее было предметом сомнительным — как “светлое”, оно было полностью скомпрометировано. Советская целеустремленность (все — для будущего, настоящее есть только ступень к нему, которую надо преодолеть и отбросить, черновик жизни), вектор времени, энергично направленный вперед, реализуемый “проект” были подвергнуты тотальной отмене и даже осмеянию. Но вместе с этим освобождением от иллюзий планируемого будущего у общества атрофировалось желание планировать вообще.
Практически все новомодные и пикейножилетные предложения по “русской идее” тоже были реанимационными, гляделись эдакой “белибердяевщиной”, если вспомнить словцо Геннадия Сергеевича из “Предварительных итогов” Юрия Трифонова, кинутое пренебрежительно не в сторону Николая Бердяева, а в сторону его “продолжателей” и интерпретаторов.
“После Бердяева” страна перешла не один исторический перелом, существенно скорректировавший разнообразные идеи русских философов — и Бердяева, и Федотова, и Ильина... А их упрощение все продолжалось.
Проект — слово звучало более конструктивно, чем идея. Идею предложить обществу невозможно, не получится, общество ее отторгнет, если оно не едино, и само ее не предложит.
А проект — что ж, почему нет.
Но и проекты разочаровали непосредственной практикой своего воплощения.
На смену слову проект пришло слово стандарт. “Русский стандарт” — название водочной марки. Чем еще объединить и вдохновить Россию, если не общенациональным напитком?
Не лишенная остроумия мысль посетила Никиту Михалкова. “Русский стандарт” выступил спонсором его новой телепрограммы. Россия может обрести идентичность в “Русском стандарте”, если “стандартом” посчитать — вместе с напитком, разумеется — русскую культуру: в Российском фонде культуры, расположенном в особняке XVIII века, Михалков собрал настоящих, высоких профессионалов искусства — артистов, музыкантов, режиссеров. Казачий хор, чтение басни Сергея Михалкова Геннадием Хазановым, балерина Ульяна Лопаткина, исполняющая романс Вертинского, Юрий Башмет и Алексей Петренко, Петр Тодоровский и Станислав Любшин, Михаил Пуговкин и Олег Янковский, Сергей Овчаров и Зураб Соткилава — таланты, таланты, истинные таланты. Русский талант — вне зависимости от этнического происхождения, потому что все они наследуют великой русской культуре, сокровищу, которое никакой кризис у нас отнять не может. В идеологии создателя “Русского стандарта” уникальность отдельного дарования умножает национальное достояние в общем “доме” русской культуры, основой, фундаментом которого является общая история (в идеологии данной программы — не без саморекламы, с клипами из собственных фильмов, подкрепленными еще и историей семьи Михалковых: от прадедушки Сергея Владимировича до маленькой Саши). Жена, отец, дети, внуки, хозяин дома. Хозяин — барин: русский барин, принимающий гостей. И реплика у одного из гостей, в юные годы — близкого приятеля, Евгения Стеблова, прозвучала: мол, тогда мы мечтали, воображая себя помещиками, у которых много крепостных... особенно девушек. Шутка шуткой, но сама идея “Русского стандарта” заключается и в том, что кто-то барин, кто-то гость, а кто-то... Не буду продолжать, лучше процитирую газетную заметку в подтверждение своих слов: “И цыгане поют. И Михалков выходит танцевать с ними. И сердца наполняются радостью. И певец из казачьего хора склоняется вдруг ко мне и доверительно говорит: “Чем не барин?” (“Дворянское гнездо”. — “Коммерсантъ”, 1998, 29 декабря). Басня, которую с блеском исполнил Хазанов, между прочим, из времен “холодной войны” и “железного занавеса”, но в общем веселье и это было смешно. Не смешно другое: идеология общей русской истории, в которой при поддержке “Русского стандарта” пьют водку за помин всех, в гражданских войнах и революциях погибших, и “красных”, и “белых”, к финалу передачи аккумулировалась в нарезке документальных кадров со Сталиным крупным планом.
Все клянут и поют.
И немножко плачут — Никита Михалков под конец прослезился, то ли по-актерски, то ли всерьез.
Его дочь Анна задавала всем гостям один и тот же вопрос: что такое, по вашему мнению, русский стандарт?
Водочная марка.
Вот он, наш сегодняшний ответ на вызов истории.
Сериал по-русски
Модель жизни насаждается телевидением отнюдь не только через рекламу и заставки, но и через сериалы, “подключающие” зрителя к протяженному повествованию, как бы дублирующему или, лучше сказать, замещающему реальное существование.
Сериалы вошли практически в каждый дом во второй половине 80-х, и сейчас многие выстраивают свой день по расписанию — от одного сериала к другому. Или, вернее, сами сериалы выстраивают жизнь. По симпатиям зрителей сериалы латиноамериканские опережают американские, английские или австралийские — видимо, спуск России в “страны третьего мира”, стремительная латиноамериканизация страны в подсознании общества способствуют такому выбору. Американцы или англичане все-таки остаются не очень понятными, их цивилизационные привычки — слегка отталкивающими для нашего зрителя. Нельзя не учитывать и такую вещь, как повышенная эмоциональность — она тоже роднит нас с персонажами какой-нибудь “Просто Марии”. А еще — бедность, которая не порок; жертвенность, которая лучше, чем разумный эгоизм... Совпадений культурно-цивилизационных, поведенческих стереотипов довольно много — и объясняются они, увы, не только во многом сходными традиционными клише, сходством национальных “кодов”, но и сходством исторических судеб, отсталостью и той, и другой стороны (и производящей, и потребляющей).
Но предмет моей рефлексии — не демонстрации зарубежных сериалов, с персонажами которых наши сограждане себя отождествляют (например, дают их имена родившемуся и ни в чем не повинному ребенку), а сериалы отечественного производства. В них тоже, как и в рекламе, заложена модель, апеллирующая не только к сознанию, но и к подсознанию общества. А также в них закладывается — сознательно или подсознательно — модель (схема, сюжет, назовите как хотите), которую выбирают из множества возможных, предлагаемых реальностью, сами создатели сериала. Сериал как массовая культура провоцируется творческим импульсом масс, отвечает их “жажде”, их желаниям, удовлетворяет их потребности, и, в свою очередь, моделирует это массовое сознание.
Наших сериалов для отечественного ТВ немного. Как и для любого производства, не хватает денег, так их пока не хватило на осуществление двухсотсерийного проекта “Самозванцы”, фильм застопорился на 45-й серии. Тем ценнее для нас те немногие, которым удалось дойти до телезрителя.
Сериал “Зал ожидания” интересен тем, что включает в себя традиционную для русской культуры парадигму в новорусском контексте. Здесь представлены два оппозиционных начала: статическое (провинциальный городок, затерявшийся в Центральной России) и динамическое (поезд с “новыми русскими”, который должен промчаться сквозь него).
Городок старинный, может быть, и постарше столицы, — заколдованный “кружок” на карте, символизирующий застывшее российское прошлое. Жизнь здесь никуда не движется, все идет по привычному кругу — дома-развалюхи, местный базарчик, попивающее население, милиция, магазин, железнодорожная станция. В центре городка — бывший монастырь, в котором располагается детский дом. Дети — единственная “живая” часть городка; у дома замечательный директор (Вячеслав Тихонов), который дружит с руководителем местной администрации (Михаил Ульянов), тоже хорошим человеком. Они вместе потихоньку выпивают, а мэр (в кепке, конечно) поет с сиротами в хоре. У городка нет никакой промышленности и никакой перспективы.
Мимо должен пронестись поезд, в одном из вагонов которого едет со съемок очередного фильма киногруппа вместе с богатым спонсором (крупная женщина, лучше сказать — баба, красивая традиционной зрелой русской красотой). Подросток из детского дома, влюбленный в девочку, мечтающую о кинокарьере, останавливает поезд ложным сообщением, что на рельсах заложена мина: а вдруг девочку ждет судьба — вдруг ее заметят и возьмут в артистки?
Поезд — новый мир, динамично врезающийся в мир старый.
Спонсора сопровождают два умных молодых “еврея” с компьютером, решающие срочную задачу: найти место для осуществления проекта, на который дает деньги крупный западный инвестор. Место должно быть а) экологически чистым, б) исторически привлекательным. Проект может быть претворен в жизнь, если население и администрация примут новую концепцию (и получат акции участия — нечто вроде ваучеров).
Интеллектуальные поиски “евреев” продолжаются, и вдруг их осеняет: а почему же не осуществить проект в городе Зареченске, где их и остановила судьба (т.е. мальчик-сирота)?
Не буду пересказывать сюжет дальше: скажу лишь, что население акции берет, а мальчик умирает (куда ж без “слезинки ребенка”?). Необходимо только освободить бывший монастырь — для будущего туристического центра приходится жертвовать сложившимся укладом сказочно хорошего детского дома, распределить детей по другим детским домам, разорвав их почти “семейную” связь (много “слезинок”).
И на это — тоже, после всех переживаний, соглашаются. И директор, и дети (радостно поедающие спонсорские апельсины).
Но главным персонажем, душой и защитником детей, отказывающим кинозвезде в своей любви, является загадочный бомж (Робин Гуд, не меньше), красавец и интеллектуал.
Итог: новое рождение (возвращение) России пройдет через провинцию, лишенную промышленности. Россия ценна своей древней культурой (монастырь) и природой. Народонаселение (детей) можно куда-то разбросать, на месте России открыть Международный турцентр. А “новые русские” снимут про это новое кино.
Собственно, никаких усилий людей, никакого труда местного народонаселения для реализации проекта не предполагается — они лишь берут бумажки, “акции”. Приходит тот, кто вкладывает деньги в новое жизнеустройство, открывая город туристам. Капитал народонаселения, который можно эксплуатировать, — это культура, историческое прошлое (монастырь). Ничем другим они не обладают — работать не умеют и не хотят (человек работающий отсутствует в системе, предложенной сериалом).
Конечно же, сериал — это сказка. Но сказка, предложенная в определенный момент — самим себе — не только в утешение (как знак возможного спасения — кто-то богатенький вдруг приедет и вдруг вытащит нас из болота за волосы), сказка очень даже реалистичная — показывает нам сегодня наше представление о самих себе, о наших возможностях и перспективах. Она, эта сказка, не только “намек”, но и “урок”, демонстрирует — скорее всего, подсознательно — интеллектуальный продукт, результат новой идентичности: безвольное население, дети-сироты, “новые русские”, ищущие место для вложения западных денег...
Но, с другой стороны, сериал — как произведение все-таки художественное, лубок, изготовленный профессиональным режиссером Дмитрием Астраханом — взывает и к еще одной интерпретации, дает еще один “мессидж”: у России есть шанс; и даже если кажется, что остались у нее только бомжи, неудачники и сироты, Россия может встретиться с Россией, обрести Россию буквально у себя под ногами — там, где лежат настоящие сокровища культуры, природы и, главное, добрых, порядочных людей (а “хорошими” в фильме Астрахана являются буквально все, и “старые”, и “новые”, все, кроме наглого молодого милиционера, да и у того скорее всего “крыша поехала”).
Сериал “Самозванцы” тоже сталкивает Россию прежнюю — с Россией новой, используя, правда, несколько другие стереотипы, и отчасти изменяя, “переворачивая” их. Сразу оговорюсь: уровень сериала, как интеллектуальный, так и эстетический, намного ниже, чем у фильма Астрахана; но так как речь идет преимущественно о социокультурных клише, отпечатанных в сюжете и персонажах, то оставим оценку в стороне. Главный герой сериала — писатель (уже смеюсь, как говорят в Одессе; писатель — нисходящий, исчезающий знак России и “русскости”, о чем создатели фильма, видимо, еще не догадываются). Мало что писатель — лауреат Нобелевской премии (привет роману Юрия Буйды “Ермо”). Нобелевскую премию он получил еще в советское время и был лицом диссидентствующим. (На самом деле создатель романа сознательно передал ему рукопись для публикации под чужим именем, боясь преследований; затем скончался; лауреата мучит совесть — он до сих пор не открыл страшную тайну своего самозванства). Некий филолог, доктор наук, а нынче — сторож при автостоянке (кому они, эти доктора филологии, нынче нужны) докапывается до истины.
У лауреата есть внучка, сирота, которая живет в маленьком провинциальном городке (см. предыдущий сериал, “Зал ожидания”). Внучка работает в местной городской библиотеке, в которую никто не ходит за книгами (читатель исчез). У внучки, в свою очередь, есть подруга, которая хочет пробиться в Москву любыми путями — и обманывает как подругу, так и ее дедушку, выдавая себя ему за его внучку.
Не будем углубляться дальше в развитие сюжета — тем более, что демонстрация сериала не завершена, ибо не завершен и сам фильм.
Отметим лишь специфически яркие — в перспективе обсуждаемой проблемы — моменты. Прежде всего, литература и писатели. Здесь они находятся в центре, занимают главную сюжетообразующую позицию (еще есть и линия “старший” писатель и “младший”, его ученик, продающий перо за деньги). Именно в тот период, когда литературоцентризм в России сменился аудиовидеоцентризмом. Писатель, бывший знаковой культурной фигурой и концентрировавший в себе русскую проблематику, остается таковым только в прозе, причем “высокой” (см. последние романы Владимира Маканина и Марка Харитонова). Роман о писателе — это действительно один из центральных стержней русской культуры ХХ века, через “Дар”, “Мастера и Маргариту” и “Доктора Живаго”. Но, повторяю, “высокой” прозы. В качестве героя мыльной оперы или сериала русский писатель конца века не интересен, на такой фигуре “не держится” ничего, кроме устаревших амбиций. Однако неожиданная устойчивость такого героя подтверждает, что новая идентичность постсоветской России (если говорить о культуре), остается пока проблематичной. Идентифицирует ли себя современная Россия с литературой? “Они так собой любуются, они до сих пор восхищаются своим балетом и своей классической литературой XIX века, что они уже не в состоянии ничего нового сделать” — эти слова из зарубежного интервью Альфреда Коха, перепечатанного “Новой газетой” (№ 43, 2—8 ноября 1998 г.), относятся не столько к русским, сколько к тому, как бывший вице-премьер России представляет себе — находясь на Западе — теперешнюю идентичность: гордятся тем, к чему сами рук и головы не приложили, работать не умеют, перспектив нет... остается либо закрыть Россию совсем, либо открыть музей (или турцентр — см. сериал “Зал ожидания”). А поезд/самолет поедет/полетит куда подальше.
На фигуре писателя, на литературе, говоря условно, идентичности новая Россия обрести не может — повторять, клонировать старую Россию, Россию XIX века или Россию советскую, исторически бессмысленно. Это тупик. Это лента Мебиуса, из которой Россия никак не может вырваться... Что ж, если это и есть концентрат усредненного сознания, то он и выразился в неоконченном сериале “Самозванцы”.
Может быть, мы вообще самозванно присваиваем данному месту имя Россия? Может быть, мы сами и есть самозванцы?
|
|