Об авторе | Владимир Тучков — поэт, прозаик. Родился в 1949 году в ближнем Подмосковье. Окончил факультет электроники Московского лесотехнического института. Лауреат премии «Знамени» (2009), а также «Нового мира» и «Магазина Жванецкого». Дипломант поэтической премии «Московский счет» и Международного Тургеневского конкурса «Бежин луг». Финалист Премии Андрея Белого и дважды — премии «Антибукер». Предыдущая публикация в «Знамени» — цикл рассказов «Эффект Гопкинса» (№ 5 за 2015 год). Рассказ «Буханка чёрного» входит в цикл «Протяжные песни Среднерусской возвышенности».
Владимир Тучков
Буханка чёрного
рассказ
Я — безлошадный. Сейчас это выглядит странно. Даже подозрительно: все нормальные люди ездят на автомобилях, а этот, видите ли, себе на уме. Видать, хочет себя обществу противопоставить таким образом. Как писал Венедикт Васильевич Ерофеев в своей бессмертной поэме на транспортную тему, типичный Манфред и Каин.
Однако при советской власти, которую очень многие называли родной, всё было как раз наоборот. Все ходили пешком, а на длинную дистанцию — в автобусе или в электричке. И считаные единицы автомобилистов — так тогда называли владельцев машин — вызывали как раз большие подозрения. Ишь, сколько наворовал, и куда милиция смотрит.
Так вот и тогда я тоже был безлошадным. То есть вне подозрений и косых взглядов, которые вполне могли трансформироваться в какую-нибудь добрососедскую подлость.
Да, прежде чем начать повествование, необходимо сказать и ещё об одной традиции советской старины. Люди не могли себе представить, как можно обедать без хлеба. Да и завтракать тоже никто без хлеба не садился. Более того, в так называемый полдник, когда необходимо было выпивать стакан кефира, этот самый кефир шёл вприкуску с хлебом. Или с белым, или с чёрным, неважно с каким, но хлеб должен обязательно быть. Иначе...
Иначе советская власть рухнет. Так, собственно, и вышло, поскольку во время перестройки, обратив завистливые взгляды на Запад, многие, очень многие решили стать, как американцы. Ну или как европейцы. То есть народ начал постепенно отказываться от хлеба.
Итак, во время оно у меня закончился хлеб. Дело было на даче. То есть в булочную за углом в шлёпанцах не сбегаешь. До голыгинского магазина четыре километра. И столько же обратно.
Пришёл в Голыгино. Заспанная продавщица говорит, что сегодня завоза не было. Был три дня назад. Но всё уже разобрали. Возьмите, говорит, печенье. Нет, говорю, с печеньем борщ никак нельзя. Ну тогда, говорит, возьмите бутылку «Московской особой» и каких-нибудь консервов. Выпьете, говорит, и о хлебе забудете.
Такая перспектива в мои планы не входила.
— А где тут неподалёку, — спрашиваю, — может быть хлеб? В Воздвиженском, может?
— Нет, — отвечает, — нет его там. Нам с Зинкой, это воздвиженская продавщица, на одной машине привозят.
— Ну тогда, — говорю, — придётся в Загорск (так раньше назывался Сергиев Посад) ехать.
— Не придётся, — ответила продавщица с усмешкой, — последний автобус уже ушёл.
— Так что же делать?
Ну, женщиной она была разумной, понимала, что советскому человеку есть борщ без хлеба — это всё равно что помочиться на Красной площади. Вошла в положение, сказала, что искомое я, скорее всего, найду в Рахманове. Ближе хлеба быть никак не может. Потому что в Лешково машина с хлебом попадает после Голыгина и Воздвиженского. А в Каблукове мост рухнул, так что туда идти бесполезно. В Варравино же водителя хлебовозки никаким калачами не заманишь. Так что вся надежда на Рахманово, потому что хлебовозчик к Лидке, тамошней продавщице, клинья подбивает и старается по нужде ли, без нужды — а нужда у мужиков известно какая — наведываться.
— А позвонить в Рахманово, этой Лидке, можно? — поинтересовался я, поскольку добираться до него придётся семь километров. Итого получится четыре да ещё семь — в сумме одиннадцать. А ежели ещё с обратной дорогой, так и все двадцать два.
— Нельзя, — ответила продавщица, — уже неделю связи нет.
Делать нечего. Ботинки удобные. Куртка непродуваемая — дело было осенью. В кармане пять рублей — три бумажками по рублю и два серебряной мелочью. За спиной рюкзак, не мешает при ходьбе размахивать руками для поддержания эффективной кинетической схемы ходьбы.
Вначале, миновав безхлебную деревню, вышел на Ярославское шоссе, по которому машины проезжали с интервалом в пять минут.
Но это на Новом Ярославском шоссе. Через километр я свернул на Старое Ярославское шоссе, которым жители Подмосковья пользовались лишь в случае крайней нужды. В этот день ни у кого никакой нужды не было. И я прошагал в гордом одиночестве оставшиеся шесть километров.
Поход оказался не столь и изнурительным благодаря оптимальной погоде. Было пасмурно. Градусов двенадцать–тринадцать. Изредка и непродолжительно шёл мелкий дождик, с каплями, не превышающими размеров частиц одеколона, разбрызгиваемого пульверизатором. То есть несколько молекул в диаметре, не более того.
Что я встретил на пути? А что можно было встретить в те времена в глубинке, каковая начиналась сразу же за «бетонкой», как называли большое кольцо вокруг Москвы, предназначенное, прежде всего, для стратегических целей, то есть для перемещения военной техники, как колёсной, так и гусеничной.
Лес чередовался с небольшими полянками, после которых опять начинался лес. Да, попадались порой щиты. На одних был призыв «Берегите лес!» на других строгий запрет — «Разводить в лесу костры строго запрещено!». Там ещё говорилось, что за нарушение положен штраф, сумму которого я уже не припомню. Помню лишь, что прикинул — а сколько у меня останется на хлеб, если вот сейчас возьму и разведу костёр. Получалось, что в этом случае я останусь без хлеба. А потом ещё придётся доплачивать из зарплаты.
Да, попалось ещё ответвление от шоссе. С указателем «Росхмель». Что это такое, я тогда не знал, поэтому в голове начали роиться всяческие фантазии, понятное дело, на алкогольные темы. Позже выяснил, что это некое сельскохозяйственное предприятие, на котором выращивали хмель для использования его в пивоваренной промышленности. И судя по тому, что в половине российских пивных большую часть рабочего времени красовался транспарант «Пива нет», люди в этом «Росхмеле» работали из рук вон плохо.
В конце концов появилось Рахманово. Деревянные домишки слева от шоссе, и такие же справа. Кто-то из селян колол во дворе дрова. Кто-то ковырялся в огороде. Но по большей части либо сидели в своих деревянных домах и смотрели телевизор, поскольку были пенсионерами, либо были на какой-то работе, поскольку пенсионерами не были. Пахали, сеяли, убирали урожай, выращивали озимые, заготавливали силос, доили коров, давали корм свиньям, поили лошадей.
Я шёл через деревню уже минут пятнадцать, а магазина всё не было.
Миновал церковь с непропорционально большим барабаном. Судя по её прекрасному состоянию, она была действующей. И паствы в селе было изрядно, несмотря на то, что Гагарин Бога в космосе не видел. Но, конечно же, самыми серьёзными антиклерикальными инструментами обладали партком, местком и администрация совхоза, в котором рахманинцы стремились поскорее дожить до пенсии, чтобы можно было сидеть дома и смотреть телевизор. И эта паства несла в храм по полтинничку, по рублику, а то и по зелёненькому трояку с изображением Водовзводной башни, с Большим Кремлёвским дворцом и колокольней Ивана Великого. Именно благодаря колокольне настоятель храма с наибольшей охотой брал именно трёхрублёвые купюры. Собранных денег хватало и на ремонт храма, и на достойное существование его настоятеля.
Через некоторое время появился и магазин, о чём свидетельствовала не только одноимённая вывеска, но и архитектура одноэтажного приземистого здания, оштукатуренного снаружи и не имевшего выходящей из крыши печной трубы.
Навстречу мне по абсолютно безлюдной улице ехал человек на велосипеде.
Оказалось, что ему надо туда же. У магазина он спешился и вошёл в дверь.
Стало быть, образовалась очередь из человека на велосипеде и меня, дышавшего человеку на велосипеде в затылок.
Я осмотрел его, начав осмотр снизу.
Ничего особо примечательного. Кирзовые сапоги. Порты с пятнами масла. Телогрейка. Зимняя шапка с торчащими вверх ушами.
То есть типичная современная карикатура на русского, который, согласно нынешней либеральной парадигме, должен быть именно таковым.
Но тогда, в магазине, естественно, я идентифицировал человека с велосипедом по законам своего времени. Механизатор. Вымотался на работе — в любую погоду-непогоду за рычагами трактора, который постоянно надо чинить. Сейчас попроще, потому что весь урожай уже убран и работы стало меньше. Но меньше её стало в поле, а по дому в селе она всегда присутствует в избытке.
Механизатор купил бутылку водки и буханку чёрного. Сунул бутылку в один карман, хлеб в другой и вышел в дверь.
Ну, подумал я, бывает. От работы ведь порой и отдохнуть хочется. Да и вид его анфас был вполне в рамках стилистики, в которой советские художники писали героев труда. Никакой припухлости и одутловатости, которая выдаёт сильно пьющих людей. Был он почти выбрит. Лёгкая, не более двухдневной, щетина не была прихвачена сединой. Полный комплект ровных зубов я заметил, когда он вставлял в рот папироску. Не «Беломор», а «Прибой», что говорило о том, что он ограничен в средствах. Лицо, естественно, обветренное, бурого цвета — от летнего солнца в упор, от пыли вспахиваемого поля, от пота, застилающего глаза. Руки, понятное дело, такие, что ими можно заворачивать болты без гаечного ключа. В общем, один из персонажей Аркадия Александровича Пластова, который изображал на своих полотнах простых тружеников села.
Лет сорока, максимум сорока пяти. Впрочем, он мог быть и помоложе, поскольку в лица сельских жителей время въедается сильнее, чем в лица горожан.
Человек сел на велосипед и поехал вдоль по безлюдной сельской улице.
По той же улице пошёл и я. Но в противоположную сторону.
Каково же было мое изумление, когда километра через полтора человек на велосипеде меня догнал.
— Слышь, друг, — сказал он отдышавшись. Видимо, сильно торопился меня догнать.
— Да, что? — спросил я изумлённо.
— Тут дело такое. Нужна твоя помощь.
— Да что такое-то?
— Понимаешь, шурин меня не дождался. Уехал на последнем автобусе в Софрино. А ведь говорил, что ждать будет. А тут, словно шило в заднице какое. Не может человек по-людски.
— Так от меня-то чего надо? — спросил я, понимая, что начинаю втягиваться в какую-то деревенскую достоевщину.
— Да, понимаешь, пить я не могу в одиночку. Пробовал, не получается. Подсоби, а?
— Чего подсобить-то?
— Андрюха я, — спохватился человек на велосипеде, видимо, полагая, что, назвав имя, он увеличивает шансы установления между нами обоюдного душевного расположения.
Пришлось назваться и мне.
Пожимая друг другу руки, я чуть не вымолвил затверженное: «Очень приятно».
— Да дело-то для тебя простое, — начал конкретизировать свою просьбу Андрюха. — Выпей со мной. Будь другом!
— Что, прямо здесь, сейчас? — спросил я очумело.
— Зачем здесь? У меня. Как говорится, в уюте, из стаканов, да под закуску.
— Да не хочу я, — начал я протестовать. — Вот у меня борщ сварен. Вот хлеба к нему купил. Домой мне надо, на дачу.
— Так моя сегодня тоже борща сварила, наваристый. Нинка борщ будь здоров какой варит, — Андрюха решил, что нашёл наконец-то совершенно железный аргумент.
— Так как я в темноте-то возвращаться буду? — не сдавался я.
— Да дело-то быстрое, всего бутылка, раз плюнуть. А до дома я тебя с ветерком. Всё путём будет! Выручай человека!
— На велосипеде, что ли?
— Зачем? У меня «Урал», с коляской. Зверь машина!
Я глянул на часы. Прикинул, что на выпивку может уйти часа полтора. Если учесть, что обратно буду не пешком топать, а с ветерком прокачусь, получалось то же на то же.
И согласился.
Согласился, несмотря на то, что опыт проживания в России у меня был изрядный. А Россия — это ведь не какая-нибудь Германия или Швеция, где строго налажена причинно-следственная связь, при которой нет места случайностям. Там всегда за высказываниями неизменно следуют поступки и события, означенные высказываниями.
В России же случайности сплошь и рядом приобретают незыблемость закономерностей.
То есть с большой долей вероятности могло статься, что у Андрюхи нет никакого «Урала». А если и есть, то в его баке нет ни капли бензина. Или же у мотоцикла только одно колесо. Или же под «Уралом» понимается гусеничный трактор ДТ-54, который передвигается медленнее пешехода. Могло статься, что у Андрюхи нет никакой Нинки, и борщ при таком раскладе превращается в мнимую величину.
Однако параллельный ход мыслей одержал верх над обывательским здравомыслием. Ты — писатель, сказал я себе, и, стало быть, не должен шарахаться от прекрасного материала, который идёт тебе прямо в руки. Побывать в доме механизатора, познакомиться с его бытом, прощупать, чем он дышит — в чём его радости и в чём его печали.
В общем, согласился.
Довольно скоро мы добрались до приземистого домика, который стоял неподалёку от магазина. Настолько неподалёку, что за поллитровкой и буханкой чёрного можно было бы и пешком, а не на велосипеде. Однако механизатору, вероятно, неприлично перемещаться на своих двоих. Он — повелитель техники — по статусу должен перемещаться на колёсах или на гусеницах.
Калитка висела не на одной, а на двух петлях, что свидетельствовало о том, что хозяин вполне рачительный, а не шалопай какой.
Вошли, предварительно вытерев ноги о лежавший у входной двери половичок.
Пахнуло свежестью только что испечённых пирогов. В этот аромат вплеталась основательная нота борща.
Возраст хозяйки, Нины, с лицом от постоянной работы на свежем воздухе, пронизанным то солнечной радиацией, то ошкуривающим щёки ветром, того же цвета, что и у мужа, определить было трудно. Можно было только сказать, что женщина она среднего возраста.
В комнате помимо обязательной русской печи был телевизор, стоял стол с четырьмя табуретками, у стены — кровать. На стене несколько фотографий и репродукция «Боярыни Морозовой» из журнала «Огонёк». Висела небольшая полка, с учебниками для средней школы.
Заметив, что я обратил на неё внимание, Андрей, как бы извиняясь, сказал: «Сына, Серёги. Он сейчас в армии. Вернётся — в институт поступать будет».
Нина тем временем ловко расставила на столе незатейливую снедь и три лафитничка, под водку. В центре водрузила кастрюлю с борщом. Рядом — на блюде, под марлицей, чтобы не зачерствели, — пироги.
— Хорошо живёте, — кивнул я на пироги.
— А не хуже других, — ответил Андрей. — Сегодня положено, престольный праздник.
В общем, затягивать не стали. Сели. Махнули по лафитничку. Нина пригубила. Начали орудовать ложками — борщ, действительно, был хорош.
Потекла беседа. Причём я принимал в ней самое пассивное участие, жадно впитывая всё, что говорил хозяин. Жена была немногословна.
Разумеется, вначале речь шла о том, что наиболее накипело. Про бригадира, который, зараза, мухлюет с трудоднями, а сам как сыр в масле катается. Про сельхозтехнику, которую делают из самого дрянного металла, отчего всё беспрерывно ломается, а запчастей днём с огнём не сыщешь. Ну, а механики на МТС совсем безрукие, поэтому приходится самому с ремонтом корячиться. Советскую власть, как государственный институт, не поносил, но немало ласковых посвятил председателю с парторгом. Но в частном, конечно, порядке.
Когда было выпито больше половины, подобрел, разрумянился. Начал вспоминать приятное, отрадное для души. Как пацанами ловили в Талице голавлей на стрекозу, а потом варили уху, притащив из дому хлеба, соли и лука. Как на лыжных соревнованиях на первенство района в девятом классе выиграл третье место. За что дали грамоту. И показал её, она висела неподалёку от «Боярыни Морозовой». Добром поминал в основном далёкое детство. Но и не только. Сильные впечатления у Андрея остались от Дальнего Востока, где служил в армии.
В конце концов дело дошло до самого насущного.
— Слушай, — сказал Андрей, загасив в пепельнице, сделанной из цилиндра от зиловского двигателя, — а Рейган пойдёт на нас войной или не пойдёт?
Это было в высшей степени странно. Потому что в городе военные фобии вертелись вокруг ядерной атаки, которую США могут совершить в отношении Советского Союза. То есть — прилетят или не прилетят? И если прилетят, то велики ли шансы спастись?
Здесь же угадывалось что-то глубоко архаичное. Именно такие мысли будоражили русское общество первые лет десять–пятнадцать после войны, той самой войны. Несомненно, именно так мыслили люди и гораздо раньше, в совершенно незапамятные времена. Пойдёт ли на нас войной Наполеон? Пойдёт ли на нас войной Карл? Пойдёт ли на нас войной Батый? И в этом была сила и правда русского народа, который испокон веков не мыслил ситуацию, при которой мы пошли бы на кого бы то ни было войной...
Я ответил что-то уклончиво-невразумительное, но с определённой долей оптимизма:
— Да хрен его знает!
И этот «хрен» прозвучал весомо, вполне в духе русских представлений о мирозданье: все под Богом ходим!
Однако водка закончилась. Общением я вполне остался доволен — вот, был сегодня вхож в довольно герметичный мир русского механизатора и смог кое-что в нем почерпнуть для расширения своего писательского кругозора.
Да и Андрей, судя по всему, не намеревался продолжать общение «на сухую».
— Ну, пошли, что ли, щас с ветерком, на «Урале», — сказал он, приглаживая ладонью волосы.
«Урал» завелся с полоборота. Я сел в коляску, не предполагая, что приключения только начинаются.
Мотоцикл с рокотом покатил по центральной, и единственной, улице Рахманова.
Уже давно стемнело. Фара выхватывала из темноты дорогу, на которой порой встречались заплатки асфальта. По бокам свет слегка облизывал стоявшие по обочинам деревья.
Монотонность движения убаюкивала.
Я начал клевать носом...
И вдруг мотоцикл завернул влево. Поскольку скорость поворота была выбрана не совсем верно, коляску со мной слегка оторвало от дороги. Потом, правда, равновесие восстановилось, и боковое колесо вновь вошло в соприкосновением с асфальтом.
— Э, куда! — закричал я, перекрикивая рокот мотора. — Надо прямо, до Голыгина!
— Да не ссы, — отозвался Андрей совершенно бесшабашно, словно водка на него действовала с большой задержкой. И он только теперь опьянел и начал чудить. — Минутное дело. Щас только туда и совсем скоро обратно, в Голыгино.
— Да куда тебя понесло?
— Тут рядом, в Росхмель. Ты такого ещё никогда не видел.
Перспектива увидеть неведомое меня не прельщала. Понимал я и то, что вразумить Андрея, заставить поехать в Голыгино было абсолютно невозможно.
Положение было таково, что оставалось только положиться на... хрен знает на что можно положиться в столь безумной ситуации.
Ведь не выпрыгивать же из коляски на полном ходу.
В конце концов замелькали домишки, как я понял, посёлка Росхмель. И это слегка обнадёживало.
Андрей остановился у одного из домов, выключил двигатель. И начал быстро, вполне трезвым голосом, объяснять мне цель нашего визита к Порфирию, который тут жил.
Андрею после половины бутылки жутко захотелось продолжить. А это означало, что он мог продолжить и завтра, и послезавтра. Мог запить даже на целую неделю. А этого никак нельзя было себе позволить. Причин Андрей не назвал.
Так вот этот самый Порфирий был чем-то вроде народного целителя, снимавшего тягу к водке. Причём он это делал не снадобьями, не заговорами, не побоями даже, а...
— Ладно, пошли, — сказал Андрей, — сам всё узнаешь.
Вошли без стука. Так было положено.
Оказались в избе. Именно в избе. Подслеповатые маленькие окошки днём, видимо, пропускали мало света. Печи были тут у всех, русские, внушительных размеров. Но к печи прилагались полати, скамьи, неструганый стол, икона в углу с теплящейся лампадой. Пирогами не пахло, поскольку в Росхмеле в этот день не было престольного праздника. Да и странно было бы вообразить, чтобы он мог быть, поскольку непонятно какой святой взялся бы покровительствовать селу с таким говорящим названием.
И эта самая посконная, сермяжная и какая там ещё изба причудливым образом совмещалась с размещённой по её стенам картинной галереей.
Нет, это были не огоньковские репродукции, а именно оригинальные картины, которые, как я понял, пишет Порфирий.
После краткого приветствия Андрей устремился к картинам и жадно впился в них глазами. Видимо, он был тут не впервые и Порфирий его прекрасно знал.
Старец, а вид у Порфирия был именно таким, хоть, как я понял, ему ещё нет и пятидесяти, вопросительно посмотрел на меня. Однако возраст был ни при чём. Порфирий источал, именно источал, какую-то силу, которая свойственна религиозным подвижникам.
— Страдаешь? — спросил он, буравя меня взглядом.
— Да нет, не особо, — понял я, что речь идёт о нездоровом пристрастии к алкоголю.
— А чего притащился?
— Да вот, Андрей привёз.
— А это ты неправильно так о себе, что не страдаешь. Вижу, прекрасно вижу, что и тебе бывает от неё, проклятой, худо. А впереди, вижу, много бед вместе с этим ядом испить придётся. Поэтому смотри! — гаркнул Порфирий, словно был командующим парадом на Красной площади.
И ноги как-то сами повлекли меня к стене с картинами.
С первого же взгляда было понятно, что это так называемая наивная живопись. Каждая работа художника-примитивиста, каковым был Порфирий, изобиловала техническими огрехами. Ему сложно давалась перспектива. Точнее — она практически отсутствовала. Пропорции фигур, именно фигур, а не персонажей картин, были выдержаны очень приблизительно. Колорит был довольно однообразным. Мазок неряшлив.
Однако всё было не так просто. Точнее — совсем не просто. В картинах ощущалась какая-то громадная энергия, которая исходила от них. И если сравнивать Порфирия с другим гением примитивизма — Пиросмани, то получалось нечто совсем противоположное по духу. У грузинского художника был тонкий лиризм, мягкая ирония при описании национальных традиций...
Здесь же были крик, боль и ужас.
Создавалось ощущение, что это Иероним Босх, который стал очевидцем ядерной бомбардировки Хиросимы и Нагасаки.
На всех картинах были два действующих лица, два персонажа: русский мужик как носитель страдания и вьющиеся плети хмеля, которые выступают в роли истязателей этого самого мужика.
Сюжеты были самыми разнообразными. Но их роднило то, что картины буквально вопили в ужасе: от хмеля нет спасения! Всякий, кто подпал под его влияние, обречён на мучительную гибель.
В аду черти хлестали истекающее кровью тело мужика плетями хмеля с шишками на конце.
Несчастный мужик с выпученными глазами и вывалившимся языком, обвитый хмелем, словно Лаокоон, задыхался.
У повесившегося в петле из хмеля мужика один сапог свалился с ноги, и обнажившуюся ступню обгладывала собака.
Из груди держащего в руках гранёный стакан выползают три плети хмеля со змеиными головами. Две из них высасывают глаза несчастного, а третья отгрызает его мужское достоинство.
Мужик несётся по полю во весь опор, таща за собой коляску со страшной ведьмой, которая охаживает своего «коня» кнутом из хмеля.
Изредка попадались и женские сюжеты. Особенно безжалостен Порфирий был к беременным. Тут дело доходило до такой запредельной жестокости, что её описание здесь было бы абсолютно неуместно. Можно привести лишь наиболее «мягкий» сюжет: из чресел умирающей роженицы в потоках крови вырывается омерзительная ветвь хмеля, увенчанная сплюснутой змееподобной головкой с широко раскрытой пастью, изрыгающей огонь и дым.
Я пришёл в себя, именно пришёл в себя, поскольку утратил всякую связь с реальностью, не помня, где я, как сюда попал и что мне давно пора торопиться домой, лишь когда Порфирий тронул меня за плечо.
— Ну, — сказал он, будучи, несомненно, прекрасным психологом, — для начала хватит. Перебарщивать в этом деле тоже нельзя.
Андрей к тому моменту уже сидел на лавке и умиротворённо покуривал свой «Прибой».
Ну а потом я узнал историю Порфирия, им же самим мне рассказанную.
Когда-то он работал в совхозе, выращивал хмель. И при этом страшно пил. Дело доходило прямо-таки до каких-то ужасов, до ожесточённых внутри него схваток жизни и смерти.
Однажды его посетило видение. Совершенно жуткое. Настолько ужасное, что, как ни бьётся Порфирий, не может изобразить его на холсте. Как только что-то начинает получаться, слегка прорисовываться, художник неизменно падает в обморок.
Пить он сразу же бросил. Лишь от одной мысли ему становится дурно. И работу тоже бросил, потому что ощутил миссию, миссию служения страждущим людям. То есть пьяницам и алкоголикам.
И начал писать картинки, в которых изображал пожирающий людей с потрохами хмель. Тот самый хмель, который, будучи не в себе, выращивал на погибель. На погибель людям.
И его примитивная живопись, как ни странно, начала работать так, что не снилось ни одному самому опытному, самому профессионально успешному наркологу.
Вначале приходили посмотреть соседи. Многие из них начинали пить меньше. А многие вообще прекращали это пагубное дело. Но, конечно, до поры до времени. Приходили повторно. И опять бросали пить. Но держались уже дольше.
Справедливости ради надо сказать, что инициатива просмотра «отрезвляющих картин» принадлежала не самим мужикам (хотя и не без этого), а, как правило, их жёнам. И они, понукаемые за какую-либо провинность, совершенную по пьяному делу, нехотя приходили. Смотрели. И выходили от Порфирия совсем другими людьми — врагами хмеля. В переносном, конечно, значении этого слова. Потому как работали в совхозе и зарабатывали на жизнь за счёт этого самого вьющегося растения.
Вылечивал Порфирий и запойных. Эти приползали к нему, будучи не в состоянии самостоятельно прервать внутри себя торжество приближающейся смерти.
Дело дошло до того, что матери стали приводит подростков. Но их, конечно, в профилактических целях. Чтобы ни с того ни с сего не покатились по наклонной плоскости, впервые глотнув самогона, водки или портвейна.
Слава Порфирия росла. Ширилась.
Расширялась и география устремлявшихся к нему паломников. Вскоре приезжали люди не только из Пушкина или Софрина, но и из Мытищ, Валентиновки, Реутова и даже из Серпухова.
Картины Порфирия оказались гораздо сильнее, чем икона «Неупиваемая чаша», которая также отвращает людей от пагубного пристрастия к алкоголю. Более того, состоятельные люди, совершающие путешествие в Рим для поклонения на Авентинском холме мощам святого Вонифатия, усмиряющим страсти людей сильно пьющих, вскоре пускались во все тяжкие.
Порфирий же истинно исцелял.
Правда, у этой трансформации алкоголика в неистового борца с зельем был один щекотливый момент. Времена были социалистические. Государственная доктрина требовала, чтобы все граждане огромного Советского Союза, достигшие совершеннолетия и пока ещё не состарившиеся или не ставшие по какой-либо причине инвалидами, работали. То есть работали на благо страны на заводах, фабриках, колхозах, совхозах, стройках...
Тех же, кто не работал, то есть работать не хотел, поскольку безработицы в стране не было, называли тунеядцами. И на них налагались различные наказания — от административных до уголовных. То есть можно было запросто схлопотать два–три года принудительной работы в местах, куда ссылали тунеядцев.
Формально Порфирий был тунеядцем. Хоть и приносил обществу громадную пользу. И его по закону должны были бы куда-нибудь сослать. Для подневольного труда.
Однако то по закону. В России же приоритет над законом имеет справедливость.
Директор совхоза был несказанно рад тому, что в результате деятельности Порфирия резко уменьшилось пьянство. Отчего выросла производительность труда.
Правоохранительные органы, которые в Росхмеле представлял участковый Генка Рудаков, ситуацией тоже были довольны. Поскольку резко сократилось количество преступлений на почве пьянства. Поэтому Генка Рудаков, который формально должен был покарать тунеядца Порфирия, делать этого не хотел ни при каких обстоятельствах. Человек громадную пользу обществу приносит, какие уж тут могут быть формальности!
Любопытно, что участковый был сам большой любитель выпить. Но меру знал. Чтобы там потерять табельное оружие или пропить какое-нибудь казённое имущество — это ни-ни! В общем, был собой вполне доволен. Поэтому в избу к Порфирию, чтобы посмотреть на кодирующие картинки, ни ногой.
Как ни странно, после того, как Порфирий перестал ходить на работу и получать за это деньги, они с женой материально практически не пострадали. Жена продолжала работать. А Порфирий продавал страждущим свои картины. Много не брал — со своих, с мужиков — по трояку. С интеллигенции, к нему часто приезжали городские, — по десять рубликов. А были и такие, с которых он брал и вовсе по четвертаку. Глаз у Порфирия был острый, людей насквозь видел, понимал, что это крупное начальство, которое деньги лопатой гребёт.
Кстати, это — частное предпринимательство — было ещё большим нарушением советского законодательства. И уже не гражданского, а самого что ни на есть уголовного.
Но Генка Рудаков мирился и с этим. Более того — пользовался, забирая у Порфирия определённый процент его, как говорили в старину, барыша.
— А в каких-то выставках живописи вы участвуете? — поинтересовался я.
— Было дело. Да всё быстро и закончилось.
И Порфирий рассказал, что когда слава о нём дошла до столичных художников, в Росхмель нагрянула официальная депутация. Всё осмотрели. Одобрили. И пригласили на выставку в саму Москву.
Там было много ещё художников, на той выставке. Все ходили и смотрели, что другие пишут. После открытия был фуршет. Вино, понятное дело — водка, нехитрая закуска. Все налили, кроме, разумеется, Порфирия, один, с седой бородой, сказал слова про то, какая выставка хорошая и какие прекрасные художники в ней участвуют. Чокнулись... Но пить не смогли. Ничего ни у кого не получилось, хоть некоторые и очень старались.
С тех пор Порфирия художники называют «чёртовым колдуном» и ни один категорически не желает вместе с ним выставляться. А одиночная выставка, то есть персональная, Порфирию не положена по статусу.
Однако пора было прощаться. В противном случае я мог не попасть домой. Вдруг Андрей скажет, что ему рано вставать, а посему я должен сам, на своих двоих, добираться до Голыгина.
Однако всё закончилось вполне благополучно. Просветлённый Андрей завёл свой «Урал». Я сел в коляску. И мы с ветерком домчали прямо до моей дачи.
Надо сказать, что радикальная живопись Порфирия подействовала и на меня. На Ноябрьские, хоть на столе и расположилась прекрасная по советским временам закуска, и возвышалась извлечённая из холодильника и запотевшая «Столичная», пить я не смог. Лишь только на Новый год, с большим вначале трудом. Но потом как-то это дело разошлось.
Спустя много лет, где-то в середине девяностых, я оказался в Калистове. Есть такая станция по Ярославской дороге, неподалёку от Пушкина.
До Росхмеля оттуда было рукой подать. И я решил навестить Порфирия. Всё ж таки интересно было посмотреть на эволюцию его творчества. С прежней ли силой его картины воздействуют на зрителей?
Место его избы, хоть тогда было и темно, я запомнил прекрасно.
После дома с шиферной крышей должен быть дом с резными ставнями. А уж за ним...
За домом с резными ставнями было пепелище. Судя по всему, пожар был уже давно. Обугленные головешки успели зарасти травой. О том, что здесь раньше была изба, напоминала лишь торчащая как бы из глубины земли печная труба.
Как же так? Ведь человек он был абсолютно непьющий. А подавляющее большинство пожаров в России случается именно по причине пьянства.
Может быть, от лампадки, которая горит и днём и ночью. Но от огня во славу Бога ещё никто не пострадал, поскольку он во благо, а не во вред.
Мимо проходил человек неопределённых лет. Слегка под хмельком.
Я остановил его и начал расспрашивать.
И вот что я узнал.
В девяносто втором в Калистово нагрянула тамбовская братва. То есть организованная преступная группировка. Варяги быстро разобрались с местной шпаной, безраздельно захватив власть. Генка Рудаков тому никоим образом не препятствовал. Так как хотел жить.
Тамбовские развернули в Калистове бизнес. А какой для бандитов наиболее прибыльный бизнес? Продажа продуктов, наиболее разрушающих человеческую личность, а также организм. Поскольку деревня консервативна в своих пагубных пристрастиях, то не стали связываться с наркотиками, а открыли шалман, торгующий фальсифицированной водкой.
Однако дело пошло со скрипом.
Когда разобрались в причине финансового неуспеха, то Порфирий был обречён.
Ночью подпёрли входную дверь ломиком. Полили стены бензином из канистры. Да и чиркнули китайской зажигалкой в корпусе из прозрачной зелёной пластмассы.
Сгорели Порфирий с женой. Сгорели с избой и все его картины.
Однако проблема была решена лишь частично. В домах росхмелевцев хранились картины Порфирия. И они были этакими оберегами, защищавшими хозяев от кошмара алкоголизма.
Но и эта проблема со временем была решена. Бандиты начали скупать картины за бешеные по тем временам деньги — по десять долларов.
Однако это, по сути, были вложения в расширение торговли. Росхмелевцы в конце концов приносили дьявольские доллары в кабак.
А выкупленные картины бандиты сжигали.
Сгорали и продавшие их крестьяне. Не от огня, разумеется, от водки.
И это было столь же страшно, как и сюжеты на картинах Порфирия.
Подвижника Порфирия, который не сумел вписаться в рынок.
|