Александр Скидан. Сергей Завьялов. Мелика. Стихи. Александр Скидан
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 12, 2024

№ 11, 2024

№ 10, 2024
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Александр Скидан

Сергей Завьялов




Место глоссолалии
и экспансия глоссы

Сергей Завьялов. Мелика: стихи. — М.: АРГО-РИСК. 1998. — 36 с.

Книга называется “Мелика” и в раскрытом виде действительно напоминает скорее партитуру, нотную запись, чем стихи в традиционном понимании, настолько графическое исполнение здесь радикально порывает с устоявшимся в русском стихосложении. Графика в первую очередь и призвана визуализировать, сделать зримым этот разрыв, неуклонно перерастающий по мере чтения в более глубокий по своим последствиям разрыв с силлабо-тоникой как системой. Иными словами, она выполняет строго формальную, конструктивную функцию деформации материала наряду с ритмом (достаточно изощренным, к слову, чтобы не спутать Завьялова с армией вольноопределяющихся верлибристов, по существу мало чем отличающихся от тех, кто по инерции продолжает предпочитать убаюкивающее канапе регулярного стиха езде, как правило тряской, в незнаемое).

Начать с того, что тексты демонстративно сопровождает набранная по правому полю латиницей нотация, играющая, с одной стороны, роль своего рода музыкального ключа к стихотворению (знатоку, разбирающемуся в классических греческих и латинских размерах, она позволяет роскошь немого скандирования), а с другой — роль комментария, глоссы, объемлющей и описывающей структуру, частью которой сама же является.

Нечто подобное такой парадоксальной инкрустации наизнанку (обращению синекдохи целым) происходит и с эпиграфами из Пиндара, Еврипида, Эмпедокла, Овидия, Тибулла и других не понаслышке знакомых автору, филологу-классику, олимпийцев. Оригинал и русский подстрочник, вкупе с цитируемым источником и именами собственными, вновь, на манер лейтмотива, всплывают вдруг к концу композиции, превращая на этот раз уже само стихотворение в глоссу, в примечание к Пиндару или Софоклу. Такое умаление поэзии до глоссы дезавуирует стратегию литературного текста как такового, всегда, за редкими исключениями, скрывающего свою литературную родословную. Родословную реплики на уже написанное. В “Мелике” поэт, причем без тени иронии, раскрывает карты тем же самым жестом, каким обычно нам показывают карточный фокус.

Плюс использование различных шрифтов. Плюс отсутствие привычных глазу куплетов и маркирующих поэтическую дикцию, в ее отличии от прозаической, членения на более мелкие, принятые в нашем поэтическом обиходе, ритмические отрезки. Зачастую стихотворение строится как одна — разъятая и ветвящаяся по всей ширине типографской страницы — многоярусная, под стать разрушенному амфитеатру, строка. Кроме того, синтаксические связи читателю приходится восстанавливать самому, поскольку функции знаков препинания у Завьялова выполняют пробелы, а иногда, как в цикле “Eleqiarum Fraqmenta”, к ним добавляются квадратные скобки и многоточия, создающие дополнительную вариативность. Любопытно, что такой прием оправдан, опять-таки, формой перевода “обнаруженного” греческого папируса и одновременно филологического комментария к нему. И, наконец, последняя, во многом решающая черта: наравне с русским в этих текстах вовсю задействованы греческий, латинский, мордовский и церковнославянский языки.

Так экспансия глоссы превращается в настоящую глоссолалию, а партитура оказывается рассчитанной на множество голосов. Поэтому “Мелика” — это не “лирика” еще и в том смысле, что отталкивается от античной драматургии с ее буквальным, а не метафорическим многоголосием.

Чтение Завьялова, таким образом, предполагает особое устройство внутреннего слуха, неразрывно связанного с глазом, устройство сродни тому, которым обладают профессиональные завсегдатаи филармонических залов, сверяющие исполнение того или иного музыкального произведения по раскрытой в руках партитуре оного. В противном случае теряется и стереофонический эффект, и подспудно ведущаяся автором работа по обновлению русского стиха.

История знает немало примеров, когда прорыв к новым формам совершался за счет импорта и/или обращения к классическому наследию через головы непосредственных предшественников. Достаточно вспомнить реформу Ломоносова, оды Гельдерлина и его же революционные переводы Софокла, без которых немыслима европейская поэзия двадцатого века, библейскую интонацию и размах Уитмена, “Александрийские песни” и цикл “Ангел Благовествующий” Кузмина, “Нашедший подкову” Мандельштама, а из более близких нам примеров — пересадку на русскую почву Одена, осуществленную Бродским, или звучащих с явственным “иностранным акцентом” Еремина, Драгомощенко, Айги.

Графическая разомкнутость “Мелики” Завьялова идет от поисков новейшей французской поэзии (Андре дю Бюше, Морис Ренье, Жак Рубо) и отчасти аналогична композиционной технике, разработанной в пятидесятые годы американским поэтом Чарльзом Олсоном (так называемый проецирующий или разомкнутый стих), с ее опорой на дыхание, импульс, обыденную, чреватую перепадами и сбоями речь, а не на метроном унаследованной просодии. Олсон даже призывал не считаться с такой условностью, как грамматика, если она вступает в противоречие с “законом строки”. В этом отношении показателен последний раздел книги, “Берестяные грамоты мордвы-эрзи и мордвы-мокши”, где разрушение грамматики и синтаксиса мотивировано насильственным переходом с материнского языка на русский (язык-завоеватель, язык-насильник), в результате чего стершаяся идиома “на ломаном таком-то” обретает трагический смысл, превращая текст в своего рода текст-руину.

Джон Китс в 1807 году провидчески вопрошал: “Разве любители поэзии не желали ли бы найти Место, оказавшись в котором, они смогли бы искать и избирать, и где образы столь многочисленны, что большинство из них, будучи забыты, вновь обретаются нами в новом чтении... Не предпочтут ли они это тому, что можно успеть прочесть, покуда г-жа Вильямс спускается по лестнице?” Вовсе не обязательно русифицировать г-жу Вильямс и переносить ее во многом грузную риторическую фигуру в конец двадцатого века, чтобы понять, что наш автор стремится в это интернациональное Место, Место глоссолалии. Стремится, ощутив исчерпанность определенной традиции.

Очень определенной.

Порукой чему имена не только Хлебникова, Кузмина, Вагинова и обэриутов, но и Мнацакановой, Сосноры, Рубинштейна, тех же Еремина, Драгомощенко и Айги. Чтобы мы смогли по-настоящему прочесть этих поэтов, г-же Вильямс, увы, придется ой как долго спускаться по лестнице. Но это уже ее проблема.

Александр Скидан





Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru