Где отмывали чернобыльцев. Стихи. Антон Азаренков
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 12, 2024

№ 11, 2024

№ 10, 2024
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Антон Александрович Аза́ренков (1992 год, Ро́славль Смоленской области).  Окончил филфак Смоленского государственного университета. Защитил кандидатскую диссертацию по творчеству Иосифа Бродского. Книга стихов «***» (« три звёздочки») (2017, Смоленск). Преподает литературу и журналистику в родном вузе. Лауреат шорт-листа (десять человек в номинации «Поэзия») премии «Лицей»-2018. Живёт в Смоленске.




Антон Азаренков

Где отмывали чернобыльцев


Две ягоды


1.  Отрок взобрался на дерево,

старую заповедную вишню,

на сто девяносто шестой странице

Псалтири Латтрелла;

забрался и не замечает

садовника, караулящего внизу

с неизбежной дубиной,

и нависающих сверху

острым чернильным дождём

готических литер,

но, сбросив ботинки и ошалев от радости,

набивает щёки, потом — карманы

сладкими-сладкими ягодами…

И ни одной шишки.


               Истинно говорят:

               возходят до небес

               и нисходят до бездн,

               душа их в злых таяше...


2.   Между левой стеной и правой,

прямо над теплотрассой,

выросла возле Центра медицинской радиологии

огромная белая черешня.

По местной легенде, кто-то

бросил косточку из окна —

с тех пор и тянется это вредное

«радиоактивное» дерево

выше первого этажа,

где празднуют выздоровленье,

выше второго,

где отмывали чернобыльцев,

выше третьего,

где не останавливается обычный лифт,

и четвёртого,

самого светлого — и пустого.

И лет, говорят, ей столько,

сколько и мне: много и вечно мало.

В солнечную погоду

ослепляет разлапистая черешня

пациентов изнанкой своих жестяных листьев,

так что некоторые тут не различают —

то ли кружится голова,

то ли дует с востока незлой и обильный ветер...


               Жизнь — это бросок костей

               с пятого этажа,

               но счастье тому,

               кто её попробует.



* * *

Энциклопедия детских страхов:

меня маленьким мама водила в секту.

Я до сих пор помню этот запах

дешёвой мебели. И все, кто

собирался в обычной двушке за чудесами

к вечеру обговорённой даты, —

это толстые женщины с заплаканными глазами

                                               и какие-то бородатые.

Всё начиналось с магнитофонной проповеди,

и если мешал неугомонно кричащий

ребёнок, мне иногда давали попробовать

вина из старой церковной чаши.

И уводили в другую комнату.

Хозяйские дети очень любили,

когда большие-и-незнакомые-

                               люди давали нам в руки библии.

Мы начинали и спотыкались

на каждом слове. В уютном шуме

за стенкой бубнили про апокалипсис

и долго шуршали шубами.

То ли от страха, то ли от гордости

она останавливалась на пролёте

и говорила: «Когда соберёшься в гости,

не рассказывай папе и той другой тёте»…

…Ночью душно даже с открытой форточкой.

Из-под курток в прихожей торчат не вешалки, а рога.

Часто-часто по сухой и шершавой жёрдочке

перебирает лапками попугай.



Спальный


НИКИТА МЫ ТЕБЯ УБЬЁМ — краснеет надпись на подъезде.

То не в подпитии бабьё, — то неизбежное возмездье.

То мене, текел, упарсин последней ночи вавилона

среди черёмух и россий горит в преддверьи перелома.

Никита, мы тебя убьём. Храпят усталые хрущобы,

и переваривать живьём горазды ихние утробы.

Из страшной огненной пещи на высоту наглядно солнца

его хотя бы утащи, угомони, когда проснётся.



* * *

                                                   Паше Ковардакову


Коммуналку в каком-нибудь Заднепровье,

где унижен быт, высосанный из пальца,

и в зерцало пеняет само здоровье:

повеситься, чтобы выспаться.

Пир ночной перманентного Колхозона.

Постучится мент — никаких гарантий.

На коврах, обоях в разгар сезона

подрагивает орнамент.

Где любовь… Только что с любовью?

Проползают бабы, замызган Ясперс.

Ночью храп и скрежет зубовный,

перекур между сном и явью.

И орёт в просвет: «Ерихона б! Землетрясенья!» —

в стихаре одеял, и жестоко утро.

Вот и местные фарисеи

не веруют, ибо и так разруха.



Колыбельная русского кладбища


Ходил, качался в сосновой гуще,

           ходил заросший.

Мерещились сумраки стерегущие…

           О, гороухща!

На старом кладбище, у опушки,

           лежит брательник,

и над евойной крышкой растёт-колышется

           можжевельник.

Пришёл и, глядя слезоточаще,

           достал чекушку.

Не спит весною, в сосновой чаще

           частит кукушка.

«Ну, здравствуй, Сенечка», —  говорит.

           Присел, покушал.

«И мамка скоро уж», — говорит.

           Шумит опушка.

Трещат стволы на опушке той,

           трещат, качаясь.

Стоят кресты вдоль опушки той,

           не кончаясь.

Ищи, свищи — всё большой страны

           глухие дебри;

шевелит ветер сухой травы

           пустые стебли.

Иди, гляди в горизонт. С трудом

           иди, шатаясь

и в том сиянии голубом

           р а с т в о р я я с ь



* * *

Какой тёплый вечер, мурза вечеров!

И тысячей разных соков повисла тугая лоза его…

Сушёных едим осьминогов

мы вместе с отцом в придомовом саду

и пьём запотевшее пиво

(как будто предвидя, что в гости приду,

хорошего взял). Половина

восьмого, и он говорит,

жуя. Припозднившийся сводный

калитку скрипучую брат отворит,

холёный подросток Вова.

             (Мы трое в беседке, в стемневшем саду,

             в тревожном приёмном покое…)

Так: станет чужое родным, когда

в тяжёлом небесном разводе

прольётся по всем нам одна звезда.

— Саша, Антоша, Володя…



* * *

Пейзаж по-прежнему спокоен и ленив.

Плетутся дворники, сплошь беженцы с Донбасса,

в костры свои последние подбрасывать

просроченный новокаин.

День-призрак: сон не сон, феназепам.

Звонят Покров. Прилипли мухи к стёклам —

четыре ноты на стекле: до-ре-ми-фа

на фоне сна. Зудёж кровоподтёка.

Запомнил всё, проникся, наглотался.

Спасибо, что остался



Скольжение


И кто нас в итоге поймёт и полечит?

ни строгие музы в струящихся платьях,

              ни музы попроще.

О, не кружевницы, что тише воды,

а наливнимцы случайной браги

             брожения ночи.

И даже не эти. Такие есть раны,

             такие дыры… —

что льётся из крана, из полного рога

и падает в жадном водовороте,

           в вакуумном чавке.

И мы почему-то туда утекаем,

где нас, почемучек, — простят ли, утешат?

и крикнет надсадно в тоннель на прощанье

          смущённая уточка.



* * *

Лунная ночь в квартирке:

холодная тень треноги,

картинки на всех булавках,

столбики на страницах…

Зрение меньше веры.

Луч из слегка приоткрытой двери

становится толщиною с волос

с головы отвернувшейся Ариадны,

в золотой поясок Мадонны.

Нет, ничего не видел –

за глаза хватило намёка

(разводы на зеркалах и стёклах,

свет на щеке у Ани).

Хорошо, из меня поэта

серьёзного не получилось.

Всё что ни делается – всё к лучшему,

как говорят христиане.



* * *

и гречишный мёд с райскими яблоками — зачни

яхонтовый, почти любимый — и слава Богу

надоест одеяло сминать ночами, ногами

а он пригубит, он приголубит

что за бесплодное вычитание человека из образа

вычитывание человека из книг и титров

будто ходит по свету пустой и оборванный силуэт

в нимбе из букв и титл — хитрая каллиграмма

отмой от мира того, обмой, в ответ обнимающего обойми

а то сама не своя и рука на чашке

не своя, и слова-тройняшки от лукавого

даришь как волосы распуская (в скобках преумножая скорбь)



* * *

Неслышно ковыляет человек.

Вокруг, колыша ветхий борщевик,

клубится снег. Ложатся покрова

на кровли, трубы, бани и хлева

(дрова, сараи, тряпки, конуры

и прочее скупое иудейство).

В прихожей собирается семейство.

                               Шипят говоруны.

Где мыкается бедная дочка?

Чем угощать священника, дьячка

и певчиих? Аль выгнали Дружка

и Муську из гостиной? Мужичка

позвали, Сашку с Костырей? Скажи

яму, шоб подсобил. А свечки?

На кухне вчетверо по луковой дощечке

                               быстрей стучат ножи.

Сижу на лишней табуретке, разделив

сестру и мать — как дикобраз

какой-то — молчаливо: здесь табу

на разговоры. Лезет снег в избу

постылой панорамой, но белей

рассохшаяся краска крестовины

и на трюмо спадающие криво

                            лавины простыней.

Там пятна растекаются гвоздик.

Мы обступаем, будто борщевик.

Клубится ладан, сходятся лучи —

семь лезвий — в сердце. Мати, умягчи!

И полностью пропитанный покров

на зеркале. Стоим, не замечая:

спелёнутую куколку качая,

Кто высится, поправ.




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru