СЮЖЕТ СУДЬБЫ
Об авторе | Валерий Васильевич Есипов родился в 1950 г. на Сахалине. Окончил журфак ЛГУ в 1975 г., в 2007 г. защитил кандидатскую диссертацию по культурологии в СПб гуманитарном университете профсоюзов. Автор книг «Житие великого грешника» (документально-лирическое повествование о судьбе русского пьяницы и замечательного историка-самоучки И.Г. Прыжова)». М., 2012, «Варлам Шаламов и его современники» (Вологда, 2007, 2008), «Шаламов» (М., 2013. Серия ЖЗЛ). Лауреат премии журнала «Юность» имени В.Я. Лакшина в области критики и литературоведения за 2012 год. В «Знамени» опубликована статья «Негромкое столетие Варлама Шаламова» (2008, № 2). Живет в Вологде.
Валерий Есипов
«Мои намеки слишком грубы и аллегории просты»
Прижизненные поэтические сборники Варлама Шаламова: цензура и критика
Первая публикация стихов В. Шаламова состоялась в журнале «Знамя» (1957, № 5) , когда ему было уже 50 лет. В связи с этим он всегда делал оговорку: «По обстоятельствам моей биографии» (а биография включала, как известно, почти двадцать лет лагерей)... Между прочим, способствовала его первой публикации тогдашний член редколлегии журнала Людмила Скорино, имевшая репутацию сугубо казенного критика, но в данном случае проявившая несомненную чуткость к вернувшемуся с Колымы Шаламову, которого она знала еще по 1930-м годам.
Появление подборки «Стихов о Севере» в «Знамени» окрылило Шаламова, и он надеялся, что выпуск поэтической книжки не заставит себя долго ждать. Ведь к тому времени, начиная с 1949 г., он написал огромное количество стихотворений — свыше четырехсот! — объединив их в самостоятельно составленные шесть сборников под общим названием «Колымские тетради». Но на их издание тогда рассчитывать не приходилось, и он готов был печататься хотя бы малыми частями, лишь бы печататься. Однако первой книжки пришлось ожидать целых четыре года.
Сам Шаламов связывал эту задержку с идеологической реакцией после венгерского восстания 1956 г.1 , но на самом деле причин было больше. Твердокаменные издательские реальности, оставшиеся в наследство от сталинской эпохи, продолжали действовать и в начале оттепели: быстро выпускались только «гражданственные» и «народные» книги стихов, а те, что не вписывались в этот канон, должны были ждать (и иногда — не дождаться) своей очереди. Осталась и многоступенчатая система контроля за словом, в которой роль цензоров первой ступени возлагалась на т. н. «внутренних рецензентов» из числа литераторов. Они же, призванные определять «идейно-художественный уровень» произведений, даже после ХХ съезда были далеко не всегда достаточно смелы, отличаясь к тому же личными пристрастиями. Для Шаламова, помнившего издательскую «вольницу» 1920-х годов с ее апофеозом — выпуском в 1929 году «декадентской» книги М. Кузмина «Форель разбивает лед», которую он высоко ценил, все это было непривычно и крайне тягостно.
В архиве издательства «Советский писатель» сохранились некоторые любопытные материалы о предыстории сборника «Огниво» (1961), прежде всего внутренняя рецензия поэта В. Бокова. Она датирована 18 сентября 1957 г., что дает возможность судить, насколько быстро после майской публикации в «Знамени» Шаламов подготовил рукопись. К сожалению, ее состава не сохранилось, но нельзя не отметить, что поначалу она имела другое название — «Лиловый мед», по одноименному стихотворению из «Колымских тетрадей». В итоге и название сборника, и само стихотворение были отвергнуты издательством, и решающую роль здесь сыграл, несомненно, В. Боков, который написал отрицательную рецензию. Это было в общем неудивительно, т. к. эстетика самого Бокова, представителя народной, фольклорно-песенной традиции в поэзии, решительно расходилась с эстетикой Шаламова. Недаром рецензент находил во многих стихах Шаламова «литературщину», а также «натурализм». Но самый потрясающий (по простодушию или лицемерию?) фрагмент рецензии звучал так:
«Не стоит печатать стихи, в которых есть намеки на беды биографии:
И не забыть мне никогда
Тот голубой квадрат,
Куда взошла моя звезда
Лишений и утрат.
Или:
Пусть на той оленьей тропке
Откровеньем наших бед
Остается этот робкий
Человечий след.
Или:
Когда в смятеньи малодушном
Я к страшной зоне подойду.
Я в данном случае не стою за запрет темы, она не стала главным содержанием стихов, не зазвучала во всю полноту гражданских чувств, а стала намеком на затаенные обиды, а об этом нельзя говорить вполголоса...»2 .
Трудно понять, откуда у В. Бокова, тоже недавно реабилитированного сидельца «зоны», взялся этот менторско-официозный тон. Он особенно удивителен для читателей, знающих, что популярный поэт-песенник на протяжении всей жизни всячески обходил факт своего пребывания в Сиблаге в 1942–1947 гг. и решился опубликовать стихи, связанные с этой темой, лишь в конце 1990-х гг. (См: Боков В. Ф. Сибирское сидение // Москва, 1999. № 9). Во всяком случае, мы имеем дело с уникальным примером, когда один поэт-лагерник стал бдительным и суровым цензором другого.
Эта рецензия, в сущности, и привела к отсрочке издания первой книжки Шаламова. Такого поворота событий он никак не ожидал, и разочарования от первого столкновения с литературными шлагбаумами, несомненно, сыграли свою роль в резком ухудшении его здоровья: 19 ноября того же года с ним случился первый приступ болезни Меньера (описанный позднее в рассказе «Припадок»), после чего он попал в Институт неврологии, затем в Боткинскую больницу, был признан инвалидом и прекратил начавшуюся работу в журнале «Москва».
Крохотная инвалидная пенсия в 260 рублей (после деноминации 1961 г. — 26 рублей) неотвратимо поставила вопрос о выживании и, соответственно, о продолжении борьбы за первую книжку. Необходимость ее переработки Шаламову была ясна, ибо стало понятно, что никакие заветные колымские стихи через издательство не пройдут. Об этом же говорили и отказы из журналов. Их лейтмотивом были упреки автору в отсутствии у него основополагающей темы социалистического реализма — темы созидательного труда. («Из стихов Шаламова мне понравились лишь “Ручей” да “Осенний вечер”. Их можно было бы напечатать при наличии стихов на темы труда»,— гласил один из отзывов.)
Как быть поэту, который на основании своего колымского опыта пришел к радикальному убеждению, что «физический труд — это проклятие людей»? Воспевать «дело чести, доблести и геройства», о котором было написано на воротах лагерей?! Шаламов уже «воспел» эту тему в стихотворении, читанном Б. Пастернаку в 1956 году в Переделкине:
Я много лет дробил каменья
Не гневным ямбом, а кайлом...
Казалось бы, невозможно написать о том же как-либо цензурно, «проходимо», не отступая от своего лица. Но поэзия на то и поэзия, что она — «всеобщий язык», по шаламовскому определению, и позволяет сказать все, что думаешь — прибегая к метафоре или к тонкому иносказанию. Мы можем уверенно говорить, что Шаламов много мучился над злосчастной обязательной «темой труда», находясь в больнице. Ибо именно в больничной тетради конца 1957 года сохранились черновики и окончательный вариант его известного стихотворения «Память», которое и стало «пропуском» в мир официальной советской поэзии.
Напомним его строки:
Если ты владел умело
Топором или пилой,
Остается в мышцах тела
Память радости былой.
То, что некогда зубрила
Осторожная рука,
Удержавшая зубило
Под ударом молотка.
Вновь почти без напряженья
Обретает каждый раз
Равновесие движенья
Без распоряженья глаз.
Это умное уменье,
Эти навыки труда
В нашем теле, без сомненья,
Затаились навсегда.
Сколько в жизни нашей смыто
Мощною рекой времен
Разноцветных пятен быта,
Добрых дел и злых имен.
Мозг не помнит, мозг не может,
Не старается сберечь
То, что знают мышцы, кожа,
Память пальцев, память плеч.
Эти точные движенья,
Позабытые давно, —
Как поток стихотворенья,
Что на память прочтено.
Новый, вовсе не лагерный, а реалистично-советский (можно сказать даже «рабоче-крестьянский») смысл стихотворения, на первый взгляд, очевиден, как очевидна и искренность поэта: он не восхваляет труд в угоду конъюнктуре, а говорит лишь о памяти, которую любая тяжелая работа оставляет в мышцах. И все-таки чуткий читатель уже тогда мог понять — исходя из биографии поэта и подтекста некоторых строк, — что автор имеет в виду прежде всего свой лагерный опыт. Например, «злые имена» явно намекают как минимум на Сталина и Берию, а «память пальцев, память плеч» — на неутихающую боль отмороженных и искореженных работой с лопатой и киркой рук и согнувшихся от долгого катания тачки в забое плеч. А еще более чуткому читателю интуиция могла подсказать, что «пилой» в первых строках легко заменяется на «кайлом», и, соответственно, «радость» на «горечь», что, вероятно, и подразумевалось автором.
Хотя и писал Шаламов в другом стихотворении того же периода:
Мои намеки слишком грубы
И аллегории просты,
— в «Памяти» все оказалось и не грубо, и не просто. В целом это стихотворение можно рассматривать как художественно-игровое, движимое во многом «игрой» с цензорами (подобной той, к которой нередко прибегал Пушкин). И в этой «игре» Шаламов, несомненно, вышел победителем, благодаря своему поэтическому искусству. Недаром в автокомментарии к «Памяти» он писал, что считает это стихотворение «своим вкладом в русскую лирику, моей находкой в трактовке и художественном решении этой важнейшей человеческой темы, острейшей темы нашего времени». (Курсив наш. — В.Е.).
В больнице было написано и другое, еще более мирное стихотворение «Ода ковриге хлеба», тоже связанное с «социальным заказом» на тему труда. О том, с какими усилиями он стремился поначалу акцентировать эту тему и как отказался от нее, сняв три строфы, Шаламов рассказал в большом автокомментарии к стихотворению, пояснив, что задумал сделать его многоплановым и аллегоричным, ставя перед собой и звуковые задачи (ср. первую строку: «Накрой тряпьем творило»). Но для многих читателей, да и редакторов, так и осталось, наверное, загадкой, почему поэт, за плечами которого числился, казалось бы, только лагерь, мог с таким теплом и с таким пониманием дела (как будто крестьянским) изобразить процесс выпечки хлеба, начиная с приготовления опары. Отгадка в том, что Шаламов прекрасно помнил этот процесс с вологодского детства, когда он постоянно крутился у печи, где его мама каждое утро, по заведенному отцом правилу, пекла свежий хлеб. Но в «Оде ковриге хлеба» можно тоже уловить и своего рода лагерный мотив, ибо с таким страстным чувством — так что слюнки текут!— воспеть рождение хлеба мог только много голодавший человек:
...Соленая, крутая,
Каленая в жаре,
Коврига золотая,
Подобная заре.
Неудивительно, что новые, «оптимистические» стихи Шаламова были моментально приняты и напечатаны в журнале «Москва», в мартовском номере 1958 г. При этом «Ода ковриге хлеба» и «Память» обрамляли подборку из пяти стихотворений, а внутри нее Шаламову удалось опубликовать откровенно «крамольные», тоже аллегоричные «Сосны срубленные», читая которые нетрудно было догадаться, что поэт говорит не столько о соснах, сколько о людях...
Осенью 1958 г. Шаламов ездил к своей сестре в Сухуми (где написал много стихов на «морскую» тему, пытаясь, как он признавался, «уйти от северной тематики»), потом наступило обострение болезни, а зимой он снова взялся за прозу — именно тогда написаны рассказы «Последний бой майора Пугачева», «Серафим», «Домино», основная часть «Очерков преступного мира». И лишь в конце 1959 г., судя по всему, он обратился в издательство с новым составом поэтического сборника.
В редакционном заключении отдела поэзии «Советского писателя» от 20 февраля 1960 г. с нескрываемым удовлетворением говорилось: «За это время поэт проделал большую работу над рукописью... Самое главное то, что рукопись пополнилась новыми вещами — они расширили горизонт будущей книги, усилили ее общественное звучание. Это относится к таким, например, стихам, как “Ода ковриге хлеба”, “Память”, “Весна в Москве”, “Сборщик лекарственных трав”, “Черский”. Они полны преклонения перед трудом человека, гордостью за его силу и восторгом перед творениями его рук...».
Пожалуй, В. Фогельсон — а он был редактором всех пяти прижизненных сборников Шаламова — сильно «перебрал» в своем собственном восторге, но это было связано с его общим доброжелательным отношением к «трудному» автору, а также, вероятно, со стремлением в наивыгоднейшем свете преподнести его стихи издательскому начальству. Однако редактор не обошелся без претензий: «Следует изменить композицию сборника — не все его разделы равноценны и равнозначимы, в частности, маленький второй раздел “Оттаявшие буквы”, который следует еще раз пересмотреть и по составу, и по расположению его стихов в книге».
Никаких «Оттаявших букв» (вероятно, это были стихи из «Колымских тетрадей») в сборнике в итоге не оказалось, и окончательную его композицию определял, видимо, сам редактор. Об этом можно судить по довольно курьезному, явно не шаламовскому решению поместить во главу сборника стихотворение с «производственным» названием «Газосварка». На самом деле стихотворение «Гроза, как сварка кислородная» у Шаламова не имело названия и являлось пейзажно-философским, о чем говорят имевшиеся в нем внутренние строфы:
...Земля хватает с неба лишнего
Во время гроз, во время бури,
И средь заоблачного, вышнего,
Средь замутившейся лазури
Она привыкла бредить ливнями
И откровеньем Иоанна,
Нравоучениями длинными,
Разоблачением обмана...
Но обе эти строфы в сборнике были сняты (очевидно, из-за «религиозных» образов «вышнего» и «откровенья Иоанна» («Апокалипсиса»!), и в результате стихотворение превратилась в своего рода оду газосварщикам — строителям новой Москвы...
Подобные же купюры — по воле В. Фогельсона или других редакторов — были сделаны и в других стихотворениях: трех строф (с сравнении даже с опубликованным в «Знамени» текстом) лишился «Стланик», двух строф — «Сосны срубленные» и «Боярыня Морозова» (включая важнейшую последнюю строфу со словами: «Так вот и рождаются святые,/ Ненавидя жарче, чем любя»), из «Камеи» было убрано ключевое двустишие, напоминавшее о Колыме: «В краю морозов и мужчин / И преждевременных морщин».
Негодование Шаламова по этому поводу лучше всего передают его слова о «редакторах-лесорубах», сделавших его лучшие стихи «стихами-калеками», «стихами-инвалидами». Поэт был оскорблен и тем, что книжка, которой он ждал столько лет, имела тираж всего 2 тысячи экземпляров — такой тираж предусматривался в те годы лишь для молодых начинающих авторов, а ему было уже за пятьдесят.
Смягчали ситуацию слова сочувствия и поддержки, звучавшие в одобрительных рецензиях Б. Слуцкого, Л. Левицкого и В. Приходько. Следует заметить, что Б. Слуцкий получил книгу в дар от Шаламова по почте и тотчас откликнулся на нее восхищенными словами. Он полностью цитировал понравившуюся ему шаламовскую «Память» и тонким намеком расшифровывал для читателей ее подлинный смысл: «Помню, с какой печальной гордостью Н.А. Заболоцкий показывал мне чей-то строящийся в Тарусе дом и говорил: “А я ведь все строительные профессии знаю – и землекопом был, и каменщиком, и плотником...”». Слуцкий открыто обращался к читателям с «рекламным зазывом»: «Требуйте в книжных магазинах книгу Шаламова “Огниво”. Это хорошая книга. Требуйте! А когда в магазинах и библиотеках вам ответят отказом – требуйте у издательства доиздания этой и многих других недоизданных книг».
Авторитет Б. Слуцкого позволил ему сделать для Шаламова и другого рода рекламу — телевизионную. 16 мая 1962 г. он пригласил Шаламова на передачу Центрального телевидения «Поэзия», где сам являлся ведущим. Передача была короткой, шла в дневное время, но ее видел, например, рязанский друг Шаламова Я. Гродзенский, которого накануне оповестил Шаламов лаконичным письмом: «Я рад, конечно, возможности выступить — от имени мертвых Колымы и Воркуты и живых, которые оттуда вернулись». Записи передачи не сохранилось, и судить о ней можно только по письму Шаламова Гродзенскому, написанному после выступления. Больше всего он был рад, что ему удалось прочесть свои стихи (в том числе «Камею») в полном, нецензурированном варианте.
Все это, совпавшее с новой волной десталинизации после XXII cъезда КПСС (октябрь 1961 г.), по решению которого тело Сталина было вынесено из Мавзолея, вселяло в Шаламова надежду на публикацию не только колымских стихов, но и прозы. Еще в октябре 1961 г. он сдал в «Советский писатель» рукопись новой книги стихов «Шелест листьев», а в ноябре 1962 г. направил туда же первый сборник «Колымских рассказов». На стихи он получил положительные внутренние рецензии Е.Милькова и С. Трегуба, а в отношении рассказов мнения рецензентов разошлись. Один из них, писатель О. Волков, горячо настаивал на скорейшей публикации прозы Шаламова, ставя ее выше «нашумевшей», как он выражался, повести А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича», другой, критик А. Дремов, писал в точном соответствии с тогдашними партийными установками: «Мы все помним, что Н.С. Хрущев предупреждал о ненужности увлечений “лагерной темой”, о необходимости подходить к ней с исключительной ответственностью и глубиной, о том, что такие произведения не должны убивать веру в человека, в его силы и возможности... Если Солженицын старался и на лагерном материале провести мысль о несгибаемости настоящего человека даже и в самых тяжких условиях, то, наоборот, всем содержанием рассказов говорит о неотвратимости падения...». Итоговый вердикт рассказам вынес зам. зав. отделом русской советской прозы В. Петелин в ответе Шаламову: «На наш взгляд, герои Ваших рассказов лишены всего человеческого, а авторская позиция антигуманистична... Сборник “Колымские рассказы” возвращаем»3 .
Очевидно, что отделы прозы и поэзии «Советского писателя» сообщались между собой, что явствует из заключения редакции русской советской поэзии о сборнике «Шелест листьев» от 31 января 1963 г.:
«...Не все стихи равноценны, это отмечали рецензенты и редакция. В частности, цикл стихов, названный автором “Из колымских тетрадей” (25 стихотворений), не представляется редакции таким, который обогащал бы его книгу и поэтически, и с точки зрения ее гражданского звучания. Стихи этого цикла не отмечены печатью того большого таланта, которым радует читателя В. Шаламов в других своих стихах — они преимущественно информационны, нередко описательны — и только. В. Шаламов не “смакует” “колымские ужасы”, но и не привносит в т. н. “лагерную” тему ничего того, что звучало бы самобытно и значительно после выхода в свет повести Солженицына и ряда произведений других авторов»4 .
Любопытно, какие же стихи из «Колымских тетрадей» редакция сочла «преимущественно информационными» и «недостаточно самобытными»? Их списка в архиве издательства нет, но в фонде Б. Слуцкого сохранилась подаренная ему Шаламовым в ноябре 1962 года машинопись «Из колымских тетрадей», — очевидно, отчасти идентичная той, что была представлена в издательство. В нее входят: «Я много лет дробил каменья...», «Инструмент», «Так вот и хожу...», «Тост за речку Аян-Урях», «Как Архимед...», «В часы ночные, ледяные...», «Похороны» и многие другие ныне известные образцы шаламовской лирики. Несомненно, они не были допущены в печать, потому что содержали «ненужную информацию» о лагерях и горьких чувствах автора. Эта жесткая установка на удаление всего, что напоминало бы о Колыме, прослеживается во всей книге. Пожалуй, единственное исключение представляло восстановление пропущенного двустишия в «Камее». Но зато, например, в стихотворении «Бухта Нагаева» было урезано название до просто «Бухты» и удалена последняя строфа:
...И по спине — холодный пот,
В подножье гор гнездятся тучи.
Мы море переходим вброд
Вдоль проволоки колючей.
Важно заметить, что усеченный сборник «Шелест листьев» хотя и вышел с датой 1964 года, но был подписан в печать еще в декабре 1963 г., т. е. задолго до смещения Хрущева и, можно сказать, в «пик» оттепели. Очевидно, что особая бдительность редакторов, особенно их верхнего эшелона (а возглавлял издательство известный своей сталинской «закалкой» Н.В. Лесючевский), была во многом связана с одновременным прохождением через его сито «антигуманистичных» «Колымских рассказов».
Заявку на очередную книгу «Дорога и судьба» и ее рукопись Шаламов представил в издательство, вероятно, еще в конце 1964 г., т. к. первая внутренняя рецензия на нее, написанная критиком Валерием Дементьевым, датирована 21 января 1965 г. Для нас эта рецензия ценна прежде всего тем, что в ней упоминаются стихи, которые критик отметил, но они не вошли в сборник: «Мы бредем по колымской тайге...», «Снежная слепота», «Мне звезды садятся на плечи», «Мы судим сами, судит бог», «Луны тревожные восходы». При этом В. Дементьев полностью приводил понравившееся ему стихотворение «Снежная слепота», которое, увы, не сохранилось в архиве Шаламова:
Мы вылечились летом
От ужасов весны —
Мы были снежным светом
Весной ослеплены.
Тускнели роговицы
Усталых наших глаз,
Ломались рукавицы
На холоде у нас.
И снова ночи длинной
Пришел земной черед,
И каждый из невинных
Считал, что он умрет.
Бранили день незрячий —
Кто был еще не слеп.
И в кипяток горячий
Крошили мерзлый хлеб
На стылом минерале
Укладывались спать.
И все ж не умирали —
Не время умирать.
«Как хорошо, как многозначительно сказано: «Мы вылечились летом от ужасов весны»! Так сказать мог только поэт!»— писал В. Дементьев, и за этим стояли, несомненно, еще не остывшие надежды оттепели (как не остыли они и у Шаламова, упорно продолжавшего предлагать издательству стихи на лагерную тему).
Другой рецензент, поэт О. Дмитриев, тоже ратовал за честное отражение лагерной темы, но отмечал прежде всего художественную сторону рукописи: «Лучшие строки Шаламова — чеканны, в них звучит в полную силу прекрасный русский стих, созданный Пушкиным и Блоком, и мне очень близко то упорство, с каким В. Шаламов ведет свою линию в поэзии и доказывает, что этот стих, кем-то уже окрещенный “традиционным”, еще ой как современен и таит в себе неисчерпаемые богатства!».
Окончательный, определенный редакторами, состав книги, вышедшей в 1967 г., не мог доставить поэту удовлетворения. «Непоправимый ущерб в том, что здесь собраны стихи-калеки, стихи-инвалиды (как и в прошлых сборниках),— писал он О. Михайлову. — “Аввакум”, “Песня”, “Атомная поэма” (“Хрустели кости у кустов”), “Стихи в честь сосны” — это куски, обломки моих маленьких поэм. В “Песне”, например, пропущена целая глава важнейшая и в конце не хватает трех строф... Нарушением единого тона сборника было включение стихов, написанных на Колыме в 1949 и 1950 годах: “Чучело”, “Притча о вписанном круге” и еще несколько из моих архивных тетрадей».
При всей справедливости своих сетований Шаламов, пожалуй, заявлял здесь себя слишком большим максималистом. Ведь сборник «Дорога и судьба» получился, как бы то ни было, его лучшим сборником из выпущенных в 1960-е годы (а также, добавим, и в 1970-е). Он был лучшим и по оформлению: кроме художественных заставок к каждому стихотворению издательство пошло даже на то, чтобы снабдить книгу суперобложкой с портретом автора (в зимней шапке, напоминавшей о колымской биографии, что отчасти компенсировало удаление соответствующих стихов). Но самой важной, без сомнения, была публикация в сборнике, хотя и в сокращении, маленькой поэмы «Аввакум в Пустозерске», написанной еще в 1955 г. и вошедшей в «Колымские тетради». Право, трудно было рассчитывать на то, чтобы издательство напечатало эту поэму, состоявшую из 37 строф, целиком (это нарушило бы и внутренний художественный баланс книги), и в оставленных 26 строфах было сохранен, собственно, весь дух поэмы. Самое парадоксальное, что осталась нетронутой строфа:
Наш спор — о свободе,
О праве дышать,
О воле господней
Вязать и решать.
Весьма знаменательно, что не заострял своего внимания на строках о свободе в «Аввакуме» — очевидно, в силу политической деликатности — и Г. Адамович, автор зарубежной рецензии на сборник «Дорога и судьба», опубликованной в августе 1967 г. в парижской эмигрантской газете «Русская мысль». Эта рецензия была неожиданной и очень лестной для Шаламова, поскольку ее написал критик и поэт близкой ему культуры Серебряного века. Рецензия называлась «Стихи автора «Колымских рассказов», и Г. Адамович кратко, но в позитивном тоне высказал свои впечатления от рассказов, опубликованных в нью-йоркском «Новом журнале», корректно заметив, что они напечатаны там «без ведома автора». На его взгляд, они «страшнее и ужаснее, чем прогремевший на весь свет “Один день Ивана Денисовича”. Но и стихи Шаламова критик-поэт оценил очень высоко, находя, что они «умны, суховаты», «духовно своеобразны и значительны, не похожи на большинство теперешних стихов, в особенности стихов советских». Г. Адамович первым попытался отыскать дальние истоки необычной для нового времени поэтики Шаламова, и, несомненно, отчасти был близок к истине: «Его учитель и по-видимому любимый поэт — Баратынский, от которого он перенял стремление по мере возможности сочетать чувство с мыслью...».
Но одна странная фраза в рецензии Г. Адамовича не могла не вызвать недоумения у прочитавшего ее автора: «Судя по их (стихов) общему складу, Шаламов не столько склонен забыть или простить былое, сколько готов махнуть на него рукой...». На это Шаламов ответил (в упомянутом письме О. Михайлову): «Я вижу в своем прошлом и свою силу и свою судьбу, и ничего забывать не собираюсь. Поэт не может “махнуть рукой” — стихи тогда бы не писались».
Наиболее тонко раскрывающим своеобразие своих стихов Шаламов считал короткий отзыв С. Лесневского в обзоре ЛГ (1968, 10 июля), в котором тоже говорилось о их «суховатости», но при этом особое внимание обращалось на «чувствительную дрожь» звуков, «бьющих изнутри». Тогда же в письме И. Сиротинской Шаламов писал о Лесневском: «Это очень грамотный критик, который очень хорошо понимает, что стихи без звукового прищелкивания не появляются, не бывают настоящими»...
Тем временем в начале того же года Шаламов подал заявку на очередной сборник «Московские облака», ставший в итоге самым многострадальным. Правда, поначалу ничего не предвещало больших проблем. Обе внутренние рецензии, О. Дмитриева и Л. Озерова, написанные уже в феврале-марте 1968 г., были положительными, при этом О. Дмитриев сделал весьма точное наблюдение о интимно-дневниковом характере стихов Шаламова: «Каждая встреча с этим поэтом интересна и сложна. Сложна потому, что В. Шаламов ведет не диалог с читателем, а как бы разговор с самим собой. Он не дает рекомендаций, не обращается за сочувствием — он словно размышляет вслух в нашем присутствии, приглашая нас самих подумать над многообразием и сложностью внутреннего мира людей и природы». Л. Озеров отметил высокую квалификацию Шаламова-поэта, сделав лишь замечание о композиционной невыстроенности будущего сборника. Но этот недостаток объяснялся тем, что Шаламов по обычаю представлял стихи в издательство с большим запасом: в рукописи было 134 стихотворения, а в сборник вошло лишь 94. Отбор производился редакцией не только с учетом заданного стандартного объема (2 авторских листа или 1500 строк), но и с учетом содержания. Уже на предварительной стадии, в 1970 г., редакцией были отвергнуты стихотворения «Инструмент», «Живопись», «Рассказано людям немного...», «Таруса», напечатанные ранее в журнале «Юность». Это напоминало абсурд, в связи с чем Шаламов заметил в своей записной книжке: «Контроль усилился многократно... Просто 1970/71 год — не 1967».
Причиной усиления цензуры стали, как известно, чехословацкие события 1968 г., повлекшие за собой в январе 1969 г. закрытое постановление секретариата ЦК КПСС о повышении ответственности руководителей печати за идейно-политический уровень публикуемых материалов. Действие этого постановления испытали на себе все издательства и журналы, но прежде всего — «трудные» авторы, подобные Шаламову. Для него ситуация резко усугубилась тем, что в 1970 г. его «Колымские рассказы» появились в двух номерах журнала «Грани», выпускавшегося в ФРГ известным своей одиозной политической репутацией издательством «Посев». Разумеется, сам Шаламов к этому никакого отношения не имел, но органами цензуры и КГБ он был сразу отнесен к «антисоветски настроенным авторам».
Шаламов, по его признанию, узнал о главной причине долгой задержки сборника достаточно поздно, лишь в январе 1972 г., от В. Фогельсона, который первым и заявил ему, что сборник может выйти только при условии публичного письма-заявления с осуждением западных публикаций. Подобные письма-заявления в аналогичных ситуациях имели тогда достаточно широкую практику среди авторов из СССР (к ним прибегали, если говорить только о поэтах — Е. Евтушенко, А. Вознесенский, Б. Окуджава, А. Твардовский), и письмо В. Шаламова, напечатанное в «Литературной газете» 23 февраля 1972 г., отличала лишь более резкая категоричная форма, которая вызвала далеко не адекватную, слишком пристрастную реакцию в литературных кругах как на Западе, так и в своей стране5 . Результатом письма Шаламова стал форсированный выпуск сборника «Московские облака» (сдан в набор 17 апреля, подписан к печати 29 мая), однако при этом его еще раз «почистила» редакция: было снято дополнительно пять стихотворений.
«Израненная книга» — с основанием называл «Московские облака» Шаламов. Но с еще большим основанием можно говорить, что всеми перипетиями вокруг издания сборника был изранен, без кавычек, сам автор. После письма в ЛГ от него отвернулись почти все прежние литературные знакомые, не знавшие истинной подоплеки письма. Но и тех, кто знал о ней, с трудом могла убедить дилемма: книга стихов или «недостойное», на их взгляд, заявление. Для самого же Шаламова здесь не существовало никакого противоречия, ибо его письмо было совершенно искренним, а поставленная на карту судьба долгожданной книги — с мрачной перспективой отказа в последней надежде — публикации хоть малой толики стихов в родной стране, которой он оставался глубоко преданным, — представляла настоящую трагедию. Поэтому неудивительно, что он остался удовлетворенным итогами крайне трудного для себя 1972 года, выразив свои настроения в дневниковом стихотворении:
Живу в небывалой удаче —
В один световой год
Решил все проблемы, задачи,
Задачи, где время не ждет.
…..................................
Так медленно тучи отходят,
Отводит их чья-то рука,
На край горизонта выходят
Московские облака.
Следует заметить, что самый трудный сборник Шаламова почти не вызвал откликов. Единственную, но необычайно чуткую журнальную рецензию написала И. Ростовцева: «Авторский голос, живое тепло волненья, предшествующее появлению стихотворения на свет, столь сдержанны и запрятаны подчас столь глубоко, что поначалу лишь разглядываешь мастерски выполненный “чертеж” мира, не замечая, как по-человечески — значительно и красиво освещен он изнутри...» («Москва», 1973, № 9).
На волне самоощущения итогов 1972 г. как «удачи» у Шаламова, очевидно, созрел и замысел своего последнего, как он понимал, сборника, который получил выразительное название «Точка кипения» — метафоры высшего накала чувств и высшей откровенности. В сборник подбирались стихи с той или иной степенью общественной актуальности. Но не все они были приняты уже на стадии внутреннего рецензирования. Так, О. Дмитриев ратовал за то, чтобы рукопись Шаламова как «зрелого мастера», автора «чеканных строф» освободилась от стихов «мелкотемных», с небрежной, «неуклюжей» рифмовкой. Список «мелкотемных» у О. Дмитриева был весьма большим и включал даже такие важные для автора стихотворения, как «Инструмент», «Начало метели», «Не чеканка — литье», «Правлю в Вишеры верховья», «Здесь, в моей пробирке, влага / Моего архипелага»6 .
В конце концов, благодаря В. Фогельсону, в книгу вошли и «Инструмент», и «Живопись», и «Таруса», и «Фортинбрас», исключавшиеся из прежних сборников, а также введены лучшие стихи из сборников 1960-х годов. В результате книга стала более гармоничной и отчасти напоминала «избранное», о чем давно мечтал Шаламов. Однако, несмотря на то что выпуск «Точки кипения» был приурочен к 70-летию автора, а в издательской аннотации он был назван «представителем старшего поколения советских поэтов», полноценного «избранного» далеко не получилось. Издание опять не удостоилось твердого переплета и вышло относительно скромным тиражом 20 тыс. экземпляров — в то время как другим представителям старшего поколения, например, С. Щипачеву, тогда же к юбилею было выпущено трехтомное собрание сочинений тиражом 75 тыс. экземпляров. Тем самым Шаламову недвусмысленно указывалось на его реальное место в иерархии советской поэзии.
Получив летом 1977 г. большое количество авторских экземпляров своей последней книги, Шаламов щедро раздаривал ее — и рассылая по почте, и при случайных встречах со знакомыми, и специально приходя с большим трудом в Центральный дом литераторов. Но времена изменились: получая от Шаламова книги, поэты (вопреки примеру Б. Слуцкого в 1961 г.) уже не стремились как-либо откликнуться на них. Единственная маленькая рецензия на «Точку кипения» вышла лишь в 1979 г., когда Шаламов уже был тяжело болен. При этом Е. Дунаевская, автор отклика в «Звезде», употребила по отношению к стихам Шаламова весьма удачный термин «тихое новаторство», которым автор, несомненно, был бы очень доволен…
Всего при жизни В. Шаламова было опубликовано лишь около трехсот его стихотворений. Между тем его поэтическое наследие огромно — оно насчитывает свыше 1200 произведений. Все они будут напечатаны и прокомментированы в выходящем в будущем году двухтомном издании стихов Шаламова в большой серии «Библиотека поэта».
1 Об этом он писал в 1968 году О. Михайлову: «Я приехал в 1956 году после реабилитации с мешком стихов и прозы за спиной. Около ста стихотворений было взято журналами — каждый брал помаленьку. И я рассчитывал, что до славы остался месяц. Но грянул венгерский мятеж, и сразу стало ясно, что ничего моего опубликовано не будет...».
2 РГАЛИ, ф. 1234, оп. 19, ед. хр. 2120, л. 4. Благодарю за поиск этих материалов С.М. Соловьева. Стихотворение с первой приведенной В. Боковым строфой установить не удалось — возможно, в дальнейшем строфа Шаламовым была переделана либо вообще снята. Во втором случае В. Боков приводит строки стихотворения «Олений водопой», в третьем — «Меня застрелят на границе...» (при этом слово «зона» в нем имеет явно не лагерный смысл, так напугавший В. Бокова).
3 См: Есипов В. Шаламов. М.: Молодая гвардия, 2012 (серия ЖЗЛ). С. 254–255. Подробнее: Соловьев С. Олег Волков — первый рецензент «Колымских рассказов» // Знамя, 2015. № 2; его же — Из цензурной истории произведений В.Т. Шаламова. Первые рецензии на «Колымские рассказы» и «Очерки преступного мира»// Шаламовский сборник. Вып. 5. Вологда / Новосибирск. Common place. 2017. C. 248–281.
4 РГАЛИ, ф. 1234, оп. 19, ед. хр. 2120, л. 21.
5 См: Шаламов В. О письме в «Литературную газету» — Шаламовский сборник. Вып. 1. Вологда. 1994. С. 104–105; подробнее: Есипов В. Шаламов. М.: Молодая гвардия, 2012 (серия ЖЗЛ). С. 298–304.
6 Последнее стихотворение, ввиду особых обстоятельств, необходимо привести полностью и прокомментировать:
Здесь — в моей пробирке — влага
Моего архипелага.
Эта влага — вроде флага,
Как дорожная баклага.
И в лабораторной строчке —
Капля мёда в дегтя бочке,
Собиралась с той же кочки
На рассвете той же ночки.
Капля мёда — вроде клада —
Склада ангельского сада.
Моя лучшая награда —
Мёда ясная прохлада.
Несомненно, рецензента, а затем и редакторов напугало слово «архипелаг», вызывавшее прямые ассоциации с «Архипелагом ГУЛАГ» А. Солженицына, только что опубликованным (в конце 1973 г.) на Западе. Такие аллюзии у Шаламова, безусловно, присутствовали, однако редакторы в своей перестраховке не желали замечать, что стихотворение, в сущности, являет собой полемику с «Архипелагом» — аллегоричную, но все же достаточно прозрачную. Капля меда в дегтя бочке — очевидное сопоставление «Колымских рассказов» (представляющих собой искусство — «мёд») с «Архипелагом» (представляющим «деготь» — крайне пристрастную публицистику). То и другое собиралось с одной кочки, т. е. с «лагерной темы». Стихотворение можно рассматривать как попытку Шаламова в мягкой, соответствовавшей условиям цензуры, форме откликнуться на «Архипелаг», выразив свои эстетические, а также идейные расхождения с Солженицыным. В гораздо более прямой и жесткой форме они воплотились в 1974 г. в «Неотправленном письме Солженицыну», где автор «Архипелага» был назван «орудием холодной войны» (Шаламов В. Собр. соч. в 7 томах. М.: Терра — Книжный клуб — Книговек. Т. 5. С. 365–367).
|