НАБЛЮДАТЕЛЬ
скоропись ольги балла
Сегодня вечером мы пришли к Шпаликову: Воспоминания, дневники, письма, последний сценарий / Сост. А.Ю. Хржановский. — М.: Рутения, 2018.
«Критики, — говорит в начале книги ее составитель, Андрей Хржановский, — до сих пор пытаются определить место Шпаликова в нашей поэзии. Большой он поэт или не очень. Мне кажется, такие попытки бессмысленны.»
Мысль столь же спорная, сколь органичная и уместная в рамках замысла сборника. Главный предмет заботы здесь — не литература, не кино, от которого Шпаликов неотделим в еще большей степени. Может быть, в каком-то смысле даже не сам герой книги — несмотря на то, что в этом огромном, почти тысячестраничном большеформатном томе составитель отважился собрать о Геннадии Шпаликове «все или почти все». То есть, все, написанное о нем и при его жизни, и после. И множество его собственных текстов разной степени интимности и черновиковости — начиная с детства, с конца сороковых: писем, дневников, заметок и заготовок, работ для предварительного конкурса во ВГИК и материалов ко вгиковской студенческой газете... В воспоминания Наума Клеймана, соученика и друга Шпаликова по ВГИКу, включены даже их письменные разговоры во время лекций.
Из того, что написал сам Шпаликов, в книгу вошло как раз далеко не все. Причем именно не все законченное и, так сказать, общеадресованное (из художественного — только последний сценарий «Воздух детства»). У него до сих пор остается много неопубликованного: не изданы пока «ранние рассказы, очерки, написанные во время поездок на юг и на север страны». Вообще, настоящее осмысление его работы в искусстве, полагает Хржановский, только предстоит: перечитать бы еще как следует. Тем не менее, составитель предпочел всем этим ранним рассказам и очеркам тексты, по преимуществу, черновиковые и коммуникативные, с конкретными адресатами, на полпути между «литературой» и «жизнью» — частью даже публиковавшиеся прежде (например, некоторые письма — в журнале «Кинограф»). И у этого есть основания.
Здесь — даже не корни художественных практик, а то, ради чего эти практики вообще существуют: жизнь поколения, рожденного в конце 1930-х и переживавшего годы «оттепели» как свою молодость; воздух их времени, шум и гул этой жизни, сгустившейся вокруг главного героя книги.
Шпаликов — именно благодаря своей выбивавшейся из рамок индивидуальности — настолько характерный человек «оттепели», так чутко усвоивший настроения и интонации времени (и в заметной степени их определивший), его надежды, мифы, очарования, воодушевления, иллюзии, травмы, что говорить о нем и о сложившемся вокруг него общении — значит говорить об эпохе вообще. Шестидесятые — главное его время. Их конца, схлопывания их воздуха, которым он дышал, он, по существу, не пережил.
По этому сборнику можно было бы писать антропологию «оттепели» — и ее трагедию.
Символ своего времени (больно быть символом! не нужно человеку им быть!), Шпаликов — еще и символ недовоплощенности его идеалов. Хуже того: их принципиальной невоплотимости, неведомой самим людям шестидесятых (это нормально, — так нам сейчас неведома невоплотимость наших идеалов: такое видно только при взгляде извне); их — и советского проекта в целом — глубокой, коренной, неустранимой (гибельной) противоречивости.
«Их было много, раненых и убитых на этом творческом поле брани,—вспоминает Элла Корсунская, — но судьба Гены представляется мне особенно злосчастной и мученической. Он был романтиком. Наперекор всему он верил в справедливость и человечность мира.» Искренне верил именно в то, что эпоха изо всех сил внушала человеку. И обманула.
Некоторые жесткие мысли о шестидесятых высказывает в последнем тексте сборника Дмитрий Быков. Шпаликова он не знал; «оттепель» не была временем его собственных надежд и разочарований: для человека его поколения шестидесятые — уже не личная боль, но предмет анализа. Не случайно, считает он, ни один из сценариев героя книги «не получил адекватного экранного воплощения, лучшие же работы (“Летние каникулы”, “Прыг-скок, обвалился потолок”, “Девочка Надя, чего тебе надо?”) и вовсе не добрались до экрана», — «поставить их, — полагает (не преувеличивая ли?) автор, — не смог бы никто из современников». «Он первым, — утверждает Быков, видящий в Шпаликове куда большего бунтаря и индивидуалиста, чем тот, которым он, видимо, был, — сумел прочувствовать протест человека против его социальной роли, подчеркнуть растущее несоответствие между тем, как советский социум был структурирован, — и тем, как он жил.»
Знавала эта эпоха, надо сказать, бунтарей и порешительнее. Шпаликов просто был очень чуток к фальши. Судьба его действительно видится свидетельством того, что «оттепель» не справилась с тем человеком, которого сама же и вызвала к жизни. Оказалось, что ни искренность, ни самостоятельность мышления и чувствования, ни дерзкое творчество — главные ценности шестидесятых — на самом деле никому не нужны. Принять и вместить такое социуму трудно.
Конечно, «оттепель» — время, когда советская власть всерьез начала кончаться, еще не подозревая об этом, — свидетельством чего было как раз накопившееся в ней количество фальши.
Но вообще-то книга в целом — все же о другом: о любви, о благодарности, о памяти, о несбывшихся надеждах. Это мы читаем — о времени. А люди писали — о своем друге, о ярком, щедро одаренном и несчастливом человеке, который, по большому счету, в своей единственности важнее всякого времени — даже когда он для этого времени очень характерен. «Чувствительность, с которой он воспринимал жизнь и переносил ее на бумагу, — пишет Петр Вегин, — предполагает полное отсутствие кожи, — он ощущал радость и боль обнаженными нервными окончаниями…» Ужился бы он со своей искренностью, с предельностью своих чувств в каком бы то ни было другом времени? Ох, не знаю.
Георгий Кизевальтер. Время надежд, время иллюзий. Проблемы истории советского неофициального искусства. 1950-1960 годы: Статьи и материалы / Сост. и подгот. текстов Г. Кизевальтера. — М.: Новое литературное обозрение, 2018.
О коренной противоречивости «оттепели» говорит в своей книге и Георгий Кизевальтер. Формально посвященная неофициальному искусству этого времени и написанная целиком на его материале, книга на самом деле — именно об этом.
Позиция автора крайне жесткая (не зная предмета так подробно, как он, я даже задаюсь вопросом, вполне ли она справедлива?): можно даже сказать, что в этом есть нечто и от разоблачения.
Грубо говоря, Кизевальтер рассматривает советское неподцензурное, свободолюбивое, подлинное и искреннее по своим образующим установкам искусство как миф — который и деконструирует, показывая, как этот миф устроен (на конкретных примерах: Анатолия Зверева, Эрнста Неизвестного…) и откуда он вообще взялся. Говоря еще грубее, он представляет художественный нонкнформизм 1950–960-х как, по большому счету, одну из разновидностей конформизма. Это был, полагает автор, не только, а то даже и не всегда в первую очередь эстетический выбор: такой выбор, при всех его трудностях, давал серьезные преференции, ради которых на трудности стоило соглашаться.
«То, что уже с 1963 года многие художники стали понимать выгоду нахождения в стане так называемой художественной оппозиции, — пишет он, — очевидно. известность гонимых и запрещенных художников росла как на дрожжах и соответственно росло количество покупателей. в принадлежности к партии нонконформистов появилась еще и экономическая выгода.» Что же касается Запада, то он нонконформистами, конечно, интересовался, но по причинам более политическим, чем эстетическим. Тем более, что многие из них эстетически были не так уж и интересны (говоря опять-таки грубо, сам факт нонконформизма художника интересным его еще не делает).
В общем-то, у него выходит, что преувеличена и гонимость неофициальных художников, и их связанные с нею страдания, и сама оппозиционность их к официальному вообще и власти в частности. Да и не было, показывает автор, никакого единого неофициального искусства; с искусством же официальным разные представители того, что мы привыкли называть этим именем, вступали в симбиозы разной степени тесноты и интенсивности. С другой стороны, полагает автор, хищность советской власти тоже не следует преувеличивать, тем более, что «двоемыслие было нормой жизни в верхах» (например, «сын Л.Ф. Ильичева, идеолога травли культуры в 1962–1963 годах, благополучно занимался живописью в одной из студий Белютина»).
Необходимо признать, что Кизевальтер старается быть объективным. Во-первых, он основывает суждения строго на документах. Во-вторых, рассматривая свой предмет с разных сторон, он устраивает диалог свидетельств.
В книге два типа точек зрения: внутренняя и внешняя. Под внутреннюю отведена первая часть — прямая речь участников процесса (да все ведущие, знаковые: Эрик Булатов, Оскар Рабин, Олег Целков, Михаил Гробман…), внешнюю, во второй части, представляет сам автор. Он не шестидесятник, он из следующих — семидесятник. И представителей предшествующего поколения, носителей героического самосознания шестидесятничества, он намерен оценивать как носитель другого исторического опыта. Наворачивается на язык даже слово — «судить», хотя судящих интонаций у Кизевальтера нет совсем. На уровне интонаций он вполне бесстрастен и ведет разговор в формате, скорее, исследования. Его задача — «радикальный пересмотр» искусствоведческих клише, традиционных для описания этого периода отечественного искусства и самосознания.
На основе множества архивных материалов, в основном неизвестных прежде, Кизевальтер не просто обнаруживает «неожиданные эпизоды», и не они — его цель. Он старается создать, насколько возможно, цельную картину художественного процесса времени надежд и иллюзий.
Это не совсем искусствоведение — вернее, антропология и этика с привлечением его средств. Кизевальтер действительно вовлек в исследование много документального материала и уже одним этим очень способствовал развитию понимания своего предмета. Как говорила на презентации книги в Музее современного искусства «Гараж» Екатерина Бобринская1 , этот пласт истории русского изобразительного искусства изучен до сих пор очень плохо, и Кизевальтер во многом проделал ту работу, которую за последние двадцать пять лет почему-то так и не выполнили искусствоведы.
Свободные люди: диссидентское движение в рассказах участников / Сост.
А. Архангельский. — М.: Время, 2018. — (Диалог)
История диссидентства — точнее, многих движений, объединяемых этим именем — как показывают нам со всей очевидностью герои составивших книгу биографических интервью, прежде всего этическая.
Это именно они сами и говорят, собственными словами. Вообще-то они рассказывают о собственных жизнях, о том, как пришли в диссидентское движение; их задача — не анализ (этим они занимаются минимально, на уровне отдельных реплик) и тем более не обобщения, а свидетельство о лично пережитом.
Составитель, Александр Архангельский, не вмешивается в их монологи ни словом. Ни вопросов, ни комментариев: только прямая речь. Архангельский почти совсем устранился от того, чтобы предрасполагать читателя к какой бы то ни было позиции, ограничив комментирование лишь двумя завершающими книгу списками: «краткой хроникой послевоенного инакомыслия» и перечнем действующих и упоминаемых лиц — всех, по алфавиту, от самих участников протестных движений, от вдохновлявших их «лидеров гуманитарной мысли того времени и поэтов, писателей, драматургов» и «тех, в чьих домах диссиденты собирались» — до тех, кто их предавал, преследовал и «курировал». По алфавиту. Чистое, казалось бы, бесстрастие. Он не проверяет, так ли все было, как говорят рассказчики, не путают ли они чего, не забывают ли: важно именно то, что и как помнится, — живое свидетельство в его собственной правде.
«Мы собрали свидетельства, — говорит Архангельский о проекте, положенном в основу книги, — а судить — не наше дело и не наше право.» Идея, над осуществлением которой составитель работал вместе с Татьяной Сорокиной и Ксенией Лученко, состояла в том, чтобы создать архив видеоинтервью с бывшими диссидентами. Просто для памяти. Для предстоящего осмысления. В конце 2016 года эти видеозаписи были отчасти размещены на просветительском ресурсе «Арзамас», а в книгу вошли их расшифровки, к которым добавили еще несколько интервью.
Собственная позиция у Архангельского, разумеется, есть. Она обозначена самим названием сборника и упомянута в коротком предисловии к нему: то, что здесь рассказано — это история свободных людей в несвободной стране, ставших таковыми (пусть хоть на время) сознательным решением и усилием. Причем удивительно, что это и для составителя — история по сути совсем не политическая. Она даже не очень-то социальная. И выбор каждого из (крайне разных!) рассказчиков если и политический, то в последнюю очередь. Архангельский называет эту историю «живым свидетельством веры — в себя, в правду, в свободу, в независимость от духа времени».
В самом деле: позиции здесь представлены разные до противоположности — от либералов-западников до монархистов-националистов (их присутствие в диссидентстве не мешает, однако, одному из участников разговора, Александру Подрабинеку, настаивать на том, что правильнее всего называть это движение в целом «демократическим»), от христиан до неомарксистов. Расположены их свидетельства опять же в простом алфавитном порядке фамилий участников разговора — никаких предпочтений. И тем сильнее бросаются в глаза общие черты.
Складывается впечатление, что политическая позиция практически в каждом случае вторична (не говоря уже о том, что она могла меняться: вполне реально было, скажем, превратиться из марксиста в православного националиста; а сторонники разных позиций могли влиять друг на друга — как, скажем, антикоммунист Вячеслав Игрунов на молодого левака-неомарксиста Глеба Павловского). Причина же несогласия их с советской властью, в конечном счете, одна: неприятие лжи и фальши. «Все началось с официальной фальши — и моей реакции на нее», — утверждает глава союза «Христианское возрождение», «убежденный православный монархист и русский националист» Владимир Осипов. Тут, конечно, могли быть оттенки — к сопротивлению существующему порядку вещей мог предрасполагать и темперамент: «…было желание нарываться — и было интересно все, что связано с конфликтами», — признается Павловский, настроенный вначале совершенно просоветски и мечтавший о мировой революции; и, наконец, простая антропологическая несовместимость с советским порядком вещей: «…это не было связано, — комментирует свое участие в диссидентстве Арсений Рогинский, — с неприятием советской системы. Она просто была чужая…»
Конечно, уместившееся в книгу нельзя считать ни исчерпывающим, ни статистически репрезентативным. Зато в ней есть несколько ценных списков того, что почитать: из документов (тут две ссылки на интернет-ресурсы), мемуаров (этот список самый обширный) и исследований (их перечень пока совсем невелик) и что посмотреть из видеоматериалов. Основательное осмысление диссидентского движения в самом начале; его полную историю еще предстоит написать. Внимательное же прочтение того, что здесь рассказано, станет еще одним шагом не только к ее написанию, но и к пониманию того, как устроена человеческая природа.
1 К сожалению, я знаю это из Фейсбука в пересказе Юрия Самодурова на его странице и не могу сейчас найти ссылку.
|