Этюд. Денис Драгунский
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Денис Драгунский — постоянный автор «Знамени». Предыдущая публикация — «Пять очень разных рассказов» (№ 9 за 2017 год).

Роман «Автопортрет неизвестного», отрывок из которого мы публикуем, готовится к печати в издательстве АСТ: Редакция Елены Шубиной.



Денис Драгунский

Этюд


— Как зампред выставкома обещаю первый зал и закупку по высшей категории, — сказал Колдунов.

— У меня и так высшая категория, — сказал Алабин.

— Тем более. Первый зал, Челобанов и ты.

— Герасимов и я, Иогансон и я, Тер-Габриелян и я... — мрачно сказал Алабин. — Теперь вот, значит, Челобанов и я.

И вдруг засмеялся.


Вспомнил, как давным-давно Челобанов приходил к ним в институт. Был двадцать восьмой год, наверное. Челобанов был сильно старше Алабина, лет на двадцать или около того. Восемьдесят пятого года, кажется. Или даже восемьдесят третьего. Живого Серова видел. Участвовал во всех этих «Мирах» и «Валетах», «Весах» и «Сезонах». Стал знаменитым еще до Октября. Вроде из бывших — но из простых, из петербургских мещан; говорил и писал об этом с гордостью. Но при этом какой-то правнучатый племянник аж самого Боровиковского; об этом тоже говорил и писал, и тоже с гордостью.

Челобанов был высокий, полный, холеный. Одетый этак старорежимно — просторный светлый костюм, коричневая бархатная жилетка, часовая цепочка через живот. Верхняя пуговица белой сорочки расстегнута, узел галстука распущен — шея не влезает. Мордатый. Щеки гладкие, крепкие и розово-смуглые, как шкурка окорока. И щетинка торчит, в районе шеи. «Рожа — как свиная жопа», — подумал Алабин. Но — талант. Живописец от бога. Никто лучше него не умел месить и мазать. Разве что он сам, студент Петя Алабин, но никто об этом пока не знал.

Челобанов зашел в их класс в сопровождении проректора и еще каких-то институтских полуначальников. Ректор, Павел Иванович Новицкий, был по театральной части и в дела живописцев не вмешивался. Челобанов курил трубку. Алабин сначала почувствовал густой и сладкий запах дорогого табака и потом только обернулся на гул голосов. В мастерской всегда было шумно. Челобанов поучал молодежь, расхаживая между мольбертами.

— Работайте долго! Времени, времени не жалейте, — говорил Челобанов, красиво держа руку с трубкой на отлете. На жирном пальце был перстень с плоским зеленым камнем. Но вокруг ногтей была въевшаяся краска, и это Алабин одобрительно отметил. Что поделаешь! Барин, жулик, но труженик и талант.

— Легкость шутка кажущаяся, — внушал он студентам. — Иная картинка написана вроде как с одного маху, в три мазка, а если правду знать, эти три мазка можно три года класть. Вот мне не так давно Цявловский Мстислав Александрович показывал… Знаете, кто такой Цявловский? Молчите? Эх, вы! Художник должен быть эрудит, товарищи! Вот так бы взял и сказал: «Приду послезавтра, но чтоб все мне тут узнали, кто такой Цявловский!» Вот вам! — и он взял трубку в зубы, чиркнул спичкой и стал раскуривать, окутался сладким дымом, прокашлялся, придавил желтым пальцем топырящиеся кусочки горящего табака, потом вытер запачканный пеплом палец прямо об жилетку, вздохнул: — Ладно, на первый раз прощается! Цявловский, к вашему сведению, лучший наш ученый-пушкинист, специалист по творчеству великого нашего поэта. Особенно же — специалист по пушкинским рукописям. Вот он мне показывал в Ленинграде, где эти сокровища хранятся, показывал мне черновики Александра Сергеевича, — рассказывал Челобанов, одаривая студентов собою, своей мудростью, пушкинистом Цявловским и самим Пушкиным, — показывал мне, значит, его бесценные рукописи. Мы говорим: ах, пушкинская легкость! Изящество, непринужденность! А как эта легкость давалась, вы знаете? Пушкин упорно и тяжело работал! Сколько вычеркиваний, исправлений, одно слово меняется на другое, другое на третье, и много раз… Вот цена этой легкости — труд! Только труд… Да вот я, к примеру, свое ведро уборщицы — я же его три недели писал и переписывал. А может, даже месяц!

«Эк он к Пушкину себя приравнял, — подумал Петя Алабин. — Ловок, черт. Особенно с этим ведром».

Челобанов год назад выставил картину — «Рабочий клуб построен!». Вот так, с восклицательным знаком. Совершенно пустое новехонькое фойе, стеклянная стена, угловатые колонны, в духе модного архитектора Мельникова. Вдали лестница, ведущая вверх, а на первом плане — красивая, молодая, грудастая, босоногая девушка моет пол шваброй с намотанной на ней тряпкой. Она нагнулась вперед, подняв голову и как-то очень бесстыдно глядя на зрителя. Подот­кнутое платье из тонкого ситца, туго облегающее фигуру, обнажает ее крепкие ноги до середины бедер, а может, и выше. Но мало этого. По глубокому вырезу платья, в котором едва умещаются ее мощные, упругие, прекрасно написанные сиськи — так вот, по вырезу платья шла кружевная полоска. Прямо как у Гоголя. Про одежду губернских дамочек-соблазнительниц — «остальное всё было припрятано с необыкновенным вкусом… выпущены были из-под платья, маленькие зубчатые стенки из тонкого батиста, известные под именем скромностей. Эти скромности заставляли подозревать, что там-то именно и была самая погибель». Петя Алабин любил и подробно читал Гоголя, и помнил этот кусочек почти наизусть. «Мертвые души», бал у губернатора. На картине Челобанова за этой полоской простеньких кружев, даже не кружев, а того, что в народе называется «шитье» — слегка, но явственно виднелось что-то розово-коричневое, полукруглое — то ли тень, то ли на самом деле ободки сосков, этих ободков самые верхушечки. «Наверное, солдаты дрочат на эти сиськи», — смеялся он еще в прошлом году, когда увидел эту картину в журнале «Огонек». Но в смысле живописи — просто великий мастер.

«Мастер, мастер. Но жулик, жулик», — с тоской думал Алабин. Кажется, это дело начал художник Яковлев. Лет пять назад выставил прелестный импрессионистический пейзаж. Домик, рельсы, туман, зелень, дым паровоза. А называется не «Полустанок после дождя», а очень идейно: «Транспорт налаживается». Вот вам, товарищи, — картина, художественная по форме и советская по содержанию. Главное — присобачить советское название. Челобанов это быстро освоил и разгулялся. Роскошный итальянский пейзаж с далекой фигурой на фоне неба — «Максим Горький на острове Капри». Щедрый столовый натюрморт с окороками и рыбами — «В гостях у писателя Серафимовича». Большой, сумасшедше красивый, весь мерцающий лилово-красными переливами портрет персидского ковра и кучи кавказских фруктов и кувшинов — «Востоковед академик Николай Марр», вот он внизу притулился, в ярком халате. Просто сочные голые девки под душем— «Спортсменки общества “Трудовые резервы” после состязаний». Вот точно такая же была, по твердому убеждению совсем тогда еще молодого Алабина, эта красавица-уборщица. То есть таков был замысел Челобанова, и таково было исполнение. Рвущаяся к совокуплению похотливая молодая плоть, прикрытая полупрозрачным советским фантиком.

Но и это еще не все. На самом первом плане картины было изображено ведро с водой, и в ней плавала щепочка. Упоительно был изображен цинк ведра, серая вода, ручка черной железной дугой, с треснувшей деревянной кругляшкой, и капли, сбегающие по ведру, и лужица, в которой ведро отражалось — и рефлексы на цинке от окна, и отражение окна с голубым небом в этой помойной воде. И все это не старинной голландской прописулечкой с лессировками, а двумя десятками лихих мазков. Сезанн обзавидуется. Серов в гробу икнет. И вся картина такая — мазистая, но не слишком пастозная. Мастер. Руками развести и заплакать от зависти.

— Да, друзья мои, три недели, а может, и месяц я писал это ведро, — повторил Челобанов. — Чуть ли не дольше, чем всю картину. А ведь кажется — шлеп-шлеп и готово.

Он изобразил замес на палитре и шлепок на холст.

— Ой-ой-ой. Что тут месяц писать? — вдруг вполголоса сказал Алабин своему соседу и пожал плечами. — Да я бы за полчаса сделал. Делов-то.

Челобанов услышал, подошел ближе.

— Так, — сказал он. — За полчаса, значит?

— Ну, за час, — сказал Алабин, не поднимая глаз. — Полтора — много.

— Чистый холст! — вдруг закричал Челобанов стоящему за спиной проректору. — Холст мне чистый! И ведро! С водой!

Пока в коридоре шла беготня и суета, Алабин сидел на табурете, опустив голову и стараясь не смотреть на свой этюд — писали, как это часто бывает, «старика-натурщика». Низкорослого лысого старика с обнаженным торсом, в тускло-красных штанах, из которых торчали босые ноги со странно изящными для его сословия длинными пальцами — старик был явно из низов, даже, наверное, из преступных низов, из подонков общества: в ухе серьга, стальные зубы, усы щеточкой, плохо брит, на плече татуировка в виде розы с пятью острыми шипами. Фон — драпировка, нежно-синяя ткань. Задача — сгармонизировать синее и красное в цвете, тело и ткань в фактуре. Алабин сразу понял, что старик — форточный вор: крохотный, анатомически худой, с узкими и крепкими мышцами. У них в поселке был такой один. У своих не воровал, боже упаси, ездил в Нижний. А со своими делился жратвой, а когда и деньгами. Со своими не шутят — хоть он такой крепкий-хлесткий, впятером бы заломали и утопили. Алабин даже на секунду подумал, еще на прежнем, на первом сеансе, что это тот же самый человек, но потом пригляделся и сам себе усмехнулся, произнеся в уме: «Велика Россия, и много в ней ворья». «И жулья тоже полно», — повторил сейчас.

Алабин не смотрел на свой холст с подмалеванным стариком, глядел в пол, словно бы берег глаза, готовил их новому этюду.

Челобанов же стоял над ним. Словно бы боялся, что он убежит, побежит незнамо куда и принесет готовую работу. Может, даже волшебным образом проникнет в его мастерскую и вырежет кусок с тем самым цинковым ведром.

Обоим было страшно. Но Челобанову страшнее, на самом-то деле. Ну что такого, если Петя Алабин, студент третьего курса, осрамится перед крупным советским живописцем? А также перед своими друзьями-однокурсниками, перед своим мастером товарищем Фликом Генрихом Робертовичем, проректором товарищем Кравченко Валерием Валентиновичем и прочими, кто сейчас толпится вокруг. Что? Да ничего. Посмеются и забудут. Может, подразнят еще недельку, месяц. Забудут все равно. И Челобанову этот позор безвестного студента ничего не принесет. Даже дома не расскажешь.

Но вот если наоборот…

Принесли подрамник, принесли ведро.

— Чистые кисти, чистую палитру, — сказал Алабин, протянув руку вбок.

Никто не пошевелился. Еще чего. Лакеев отменили в семнадцатом году.

— Чистые кисти, чистую палитру! — крикнул Челобанов.

Все-таки принесли. А Челобанов меж тем указал установить ведро вблизи окна, чтоб свет падал как надо, и чтоб оконные рамы отражались. Вытащил из кармана кожаный кисет, достал из него длинную табачную соломину и кинул ее в воду.

— Вот теперь пиши!

Алабин выдавил нужные краски, намочил кисти, обрисовал контур и начал писать. Было легко и приятно. Чувствовал в себе силу и талант. Все получалось прекрасно. Полчаса прошло. Встал, отошел, посмотрел. Да, очень хорошо. Садись, мальчик, «оч. хор». Но не более. Вот этого серебра, этого свечения, этого почти вещественно текущего объема, которым он восторгался у Челобанова — вот этой настоящей живописи не было. Получился такой, что ли, Серов для бедных. Даже скорее Коровин. Для областного художественного музея. Это не стыдно. Все же Коровин, не Кошкин-Собакин. Но почему так? Что такое?

— Ты конечно, способный парень, — Челобанов сзади успокоенно раскуривал трубку, окутывался дымом. — Способный, да. Но не гордись! Ох, не гордись. Как тебя зовут, кстати?

— Петя, Петр Алабин, — сказал он, посмотрел на холст и вдруг всё понял.

— А меня Павел Павлович, — сказал Челобанов. — Очень приятно.

— Товарищи, — сказал Алабин. — Отойдите в сторонку, вы мне свет заслоняете. И вы, Павел Павлович, тоже, пожалуйста.

— Но я-то уж, с твоего позволения, останусь! — Челобанов был даже грозен.

Алабин приблизился к холсту и стал писать, не меняя замеса, но переменяя положение кисти, то есть меняя едва видное, тончайшее, отрисованное волосками кисточки направление своего чуть-чуть пастозного мазка. Как будто паркет. Вот здесь сверху вниз. Вот здесь диагональнее — с правого верха в левый низ, а здесь наоборот, то есть наперекрест, а тут горизонтально, а тут совсем гладко, а вот тут тюп-тюп-тюп кисточкой — легчайшие пупырышки. Незаметные пупырышки и бороздки. Почти незаметные, вот в чем секрет. Но создающие этот загадочный световой объем, без грубых теней и рефлексов.

Он почувствовал, что Челобанов подошел близко-близко и дышит прямо над ухом, над виском. Алабин вдохнул запах трубочного табака, прокуренных зубов, недавней стопки коньяку, крепкого одеколона и свежего пота — запах немолодого богатого мужика, бражника и бабника.

— Хитер, — очень тихо сказал Челобанов. — Можешь.

— Спасибо, — Алабин бросил кисточку.

Они с Челобановым оба отошли от картины на полшага, разошлись и стали по бокам, как два сторожа.

Все подошли, стеснились вокруг, загудели, заохали, зацокали языками. «Ух, Петька, ты даешь, ну ты молодчага, сорок минут», и все такое прочее. Проректор товарищ Кравченко даже предложил поучаствовать в весенней студенческой выставке — вот этим прелестным этюдом.

— Да ну! — сказал Алабин. — Это ж не самостоятельно. Это ж только подражание Пал Палычу Челобанову.

Взял мастихин и двумя движениями счистил краску с холста. Никто ничего не поймет, не узнает, как он это сделал, и как это делает Челобанов.

— Талант! — только сейчас сказал Челобанов и крепко пожал ему руку. — Настоящий сильный талант. Большое будущее. А ну-ка, Волька, то есть товарищ проректор, обрати на него внимание. Но ты, парень, все-таки не гордись! И, главное, трудись!

Чистый выигрыш по всем позициям. Можно чуточку погордиться.

Хотя все это, конечно, смешно.


Колдунов, не зная, чему смеется Алабин, рассмеялся в ответ:

— Репин Илья Ефимыч как-то раз сказал, — Колдунов ласково и фамильярно выговорил «Илья Ефимыч», словно бы намекая на близкое знакомство, хотя ничего похожего не было и быть не могло, и от этого Алабину снова сделалось противно. — Репин Илья Ефимыч сказал как-то: мол, второй художник России — это Валентин Серов. А кто первый? А первых, сказал Илья Ефимыч, а первых — много! Много их, первых! Понял? Запомни!



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru