— Александр Бушковский. Праздник лишних орлов. Евгений Ермолин
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


НАБЛЮДАТЕЛЬ

рецензии



Война и мир Александра Бушковского

Александр Бушковский. Праздник лишних орлов. М.: РИПОЛ классик, 2017.


Вектор жизненного пути Бушковского вызывает у меня решительное одобрение, смешанное с невольным рефлексом партийной солидарности. От несвободы к свободе. От шнуровки и униформы, от рифмовки шинельным уставом и командирским приказом к спонтанному жизнетворчеству и непринужденному сочинительству. Ну и к их кульминации — «Индейским сказкам», в которых сказалась и отозвалась вся сегодняшняя Россия (господибожемой, до чего же мы, граждане, дожили!).

Бушковский самотеком попал в ту наилучшую литературную партию, в которой нет слишком правых и коренным образом виноватых, но есть много сочувствия человеку, практического человеколюбия, задушевной отзывчивости и всяких прочих нежностей, которые эпохальному моменту вроде как и не нужны вовсе, но человеку, случайно затесавшемуся в этот вавилонский проект, приятны и полезны. Поэтому и его книгу нужно читать как лекарство. Не пропуская страниц, хотя большая ее часть посвящена бесконечной и беспощадной кавказской войне, и это мучительная проза. Видно, как мучаются герои и вместе с ними автор. Война у Бушковского — кульминация бесчеловечности, расчеловечивания, ассирийское месиво, крошево — и никакого другого в ней смысла нет, здравствуйте, приехали, встречайте дорогих гостей.

Впрочем, и в жизни как таковой смысл неочевиден. Но об этом чуть погодя. Как и о военной теме. Сначала договорю про партийную солидарность.

Вы будете смеяться, но я убежден: в XXI веке партии и классы образованы не общностью социального интереса и даже не идеологической близостью, а направлением реализованной свободы. Как сказал бы Августин, к Богу — или от Бога. Я скажу скромнее: к человеку — или от человека. Есть полюс чистой человечности, ради которой можно и нужно пожертвовать, случись такой выбор, всей остальной рукодельной бодягой и исторической самодеятельностью: партийностью, государственностью, мифами большой политики и большой истории, профитом и комфортом. И есть полюс чистой бесчеловечности, употребляющей людей ради великих заданий, сами знаете каких, и ради личного преуспеяния, тоже не дураки. Два града, кто бы спорил. За жительство в первом партбилета не выдают, а если и наградят, так, пожалуй, зуботычиной, а во втором вместе с пропиской осчастливят и льготным билетом, и многими прочими няшками, только служи. Простая, дети, азбука, а других букв у меня для вас нет.

Так вот, Бушковский — гуманист хорошей, настоящей пробы. Смешно и страшно сказать, таких, искренних и звонких, в нашем литературном цехе нынче наперечет. Он как бы даже живой упрек некоторым персонажам авансцены, но не будем тыкать пальцем, да и имя им легион... Ну как не полюбить такого молодца? (Гоголевская интонация у меня тут неспроста, потому как, конечно, новый Гоголь явился, и новые «Вечера на хуторе» и «Тарас Бульба» уже написаны.)

Теперь о войне у Бушковского. Какая мразь ее придумала? В ней присутствует зловещая мафиозность; она — инструмент паразитирования для самоназначенных огосударствившихся элит. Ей нет оправданья. Зачем же, скажите, его герой там, где ему быть не должно? Ему что, явку там назначили? Складывается впечатление, что это ошибка молодости, но еще и наркотик. Нет, герой не подсел на жестокость, на убийство. Его не присосало к автомату. Но нет на земле ничего прекраснее товарищества, а там, в хаосе войны, это самое товарищество — повседневная необходимость. Оно востребовано, как нигде: остро и ежечасно. Там без товарищей не выжить, и цена им поэтому особая. Есть нечто былинно-эпическое в этом братстве одиночек в чужом и враждебном мире, но есть и драматическая струна, сейчас оборвется.

Так-то человек печален и смешон, мешок с костями, тварь дрожащая, сумма предрассудков и недоумений. Но настоящим, правильным, подлинным человеком он становится в дружбе. И больше, по Бушковскому, кажется, нигде. И потому даже заматеревших, расставшихся с иллюзиями, чуждых мнимостям и жупелам пропаганды героев тянет иногда на войну. Ибо там человек человеку друг. Однако они эту тягу гасят в зародыше, ибо военное товарищество сегодня лишено по-настоящему героического призванья. Дружба оказывается самодовлеющим началом, не мотивированным высокой миссией. Тут даже не казацкая вольница гуляет, тут приходится становиться марионеткой, обслугой крестных отцов и командиров, заложником случайных обстоятельств. А это не в кайф. Об этом заложничестве в книге многое, но кульминация темы — история о диких гусях, которым уподоблены солдаты бессмысленных войн. «Лишние орлы», ага.

Вспоминаю, как в 90-х героя Владимира Маканина манило на Кавказ той красотой, которой он не находил в нашей средней полосе, — но в «Кавказском пленном» этот самый герой красоту в ее самом нежном апогее и придушил своей мозолистой рукой. Потом, в нулевые, другой маканинский герой в «Асане» просто зарабатывает на войне на домик для семейства — но стоит ему дать слабину, оказаться добрее обстоятельств, как война ставит жирную точку в его скудельном бытии. И вот новый фазис темы. Герой выжил, но немного сам себе противен. Или, по крайней мере, гордиться, Вася, нечем. «Осталось ощущение, что в его голове, как в старом усилителе, сгорела какая-то лампа, и теперь голова туго соображает и почти не говорит». Герой вернулся домой пацифистом. (Как возвращались когда-то писатели и неписатели с Первой мировой.) Он и «не охотник», не тянет его убивать даже зверя.

Вместе с героем автор уходит с войны, он не хочет быть заложником военной темы. «Вот и я — сын мамы с папой, а заодно бывший солдат». Проскакала конница. Осела пыль. И вот она, автохтонная, «мирная» жизнь. Все та же. Герой в ней обречен томиться неопределенностью. В ней вроде как нет спасительного общего смысла, но нет и надежного товарищества. Все как-то мелко и пошловато, слегка ничтожно, даже если сначала увлекает. Мафиозное приятельство заведомо пародийно, не эпос, а дешевый курьез, хотя кровь настоящая. Семейная жизнь ненадежна, это утлый челн, того и гляди — разобьется «о быт». Друзья разбежались, не сразу и соберешь, а если соберешь — то на кой ляд побудка? Если и не «вскрыться» (самоубиться), а «погодить», то куда теперь податься?

Ну, если ты, к примеру, христианин, то в монастырь. К примеру, в Соловки.

О, Соловки, радость и печаль моего сердца, обетованная родина, встреченная в юности и оставшаяся со мной навсегда. Соловецкая Голгофа да Бермамыт — вот почти и вся моя Россия, которую нарочно не придумаешь. Два золотых гвоздика на алом фоне. (Признаюсь здесь, читатель, мы с Бушковским почти земляки, а герой его — родня моим дядьям, братьям-сестрам и племянникам, заброшенным в бескрайность между Пинегой и Хельсинки, всем им братский привет. Ну и Соловки для северянина — это ж извечно трудовая вахта, трудничество или зэкованье, а труд у нас, внучат Кощея Виссарионыча, как известно, дело чести, дело славы, дело доблести и геройства.)

У птицы есть гнездо, у зверя есть нора… Однако для Бушковского и его героя что-то в этом монастырском выборе не так. Хорошо в монастыре, но не слишком. Есть у героя Бушковского предчувствие или догадка, что не этого ждет от человека Бог.

Соловецкая обитель совсем недавно уже стала предметом актуальной художественной рефлексии, и там по ходу дела обозначилась грустная правда: в России обитель — это крепость, причем такая, которая закрепощает. Лукавый смерд нашептал, икая перегаром, что только в рабстве русский человек и находит форму, а иначе утекает в нети, ищи-свищи. Но нам не по душе такая холопская правда на казенные деньги. Дисциплинка хромает, многовато гуляли по Большим бульварам, дышали воздухом русской литературной классики и воспоминаниями Тибра и Босфора, стояли ввечеру на евангельском ветру в Иерусалиме, у Сиона. Вот и герой Бушковского довольно побродил по жизни, чтобы не тяготиться несвободой, принудительным ассортиментом монастырского богослужения. Он выбирает в конечном счете другую версию аскезы.

Здесь нужно еще заметить, что Бушковский в своей прозе выходит (и выводит исподволь философствующего героя) к тем вопросам, которые по старинке можно назвать проклятыми. Хотя вкус проклятья давно опреснился. Но вопросы-то остались. Вопросы о смысле существования, о смерти и Боге.

Герой живет в ситуации богооставленности, что уж там скрывать. Стыдиться никогда не поздно, вот ему и стыдно. Он кажется себе каким-то больным уродом. Ищет Бога и не находит. Бог ушел из мира, ушел из России и из человеческого опыта на этом равнинном краю света. Не то чтоб умер, но не подает вестей. Ничего не требует, ничем не помогает. Не благословляет, не проклинает.

«Батюшки-светы!» — восклицала одна знакомая старушка, когда хотела призвать в свидетели землю и небо. Батюшки-светы, святые то бишь угодники, где вы. Нет у нас своего Бонхеффера, нет Карла Барта, а хоть бы и были. Это суровая, реалистически воссозданная правда нашей жизни. Она, вероятно, знает исключения, но в данном ракурсе Бушковский — реалист типизирующей складки.

Можно согласиться и грешить по-маленькому, но… Многие соглашаются, и ничего, живут. Но герой Бушковского не так устроен. В державе фиктивных полковников он — настоящий солдат. Не столько бывший, сколько старый. Даром, что роман его с жизнью не задался. «И давит меня это небо, и гнет — вот так она любит меня», — как сказал когда-то другой автор, наделявший своих героев непрактичным, чрезмерным идеалистическим вывихом души. Отсюда точка безумия, мучительная маета на краю отчаяния и безнадежности как перманентное состояние духа, суета и томление, ему посвящены в книге самые пронзительные признания героя. Как, например: «Иногда, когда размышления о бренности сущего приобретали слишком уж личные формы, когда становился предельно ясным преходящий характер любви и даже дружба начинала выглядеть эфемерным понятием, он ловил себя на мысли, что пытался обмануть и тем самым прогневал судьбу».

Я б нашел в нем даже романтическую возвышенность, но я слишком хорошо читал таких людей в жизни, очень по сути простых, я с ними пил и слушал их рассказы, они просто тихо страдают, не умея выразить тоску, их бьет нищетой и ранним инсультом, и что тут романтического? Это критический экзистенциал, сущностная травма, а не голубая мечта, отданная на поруганье.

Эти страницы пометила серая котейка абсурда. Не отполощешь.

Честность признаний и безнадежность перспектив — нам и это знакомо. Уже лет сто как певцы потерянных поколений дают нам свидетельства этого опыта. У Бушковского исповедь такого рода разбросана по книге там и сям, однако сфокусирована в актуальном контексте, когда прошлое и будущее свернулось, как свиток, а жить сегодня нужно, но зачем. Вы знаете, ответ (пусть неполный) на этот вопрос есть. Смысловая кульминация книги — ее последняя часть, названная «индейскими сказками».

Автор, отталкиваясь от живых, конкретных наблюдений, от опыта своих земляков-северян, выходит к притче за счет креативного обобщения: людей, близких ему по духу, он сначала сравнивает с индейцами, а потом просто называет их так.

О какой жизненной норме идет речь? Здесь качаются, во-первых, на горизонте тени просветителей и романтиков, которые когда-то ввели индейца в литературу. Органика здравого смысла, свобода от репрессивных форм социального контроля, благородное достоинство… что еще? Еще, во-вторых, — прочная приземленность на местную почву и, пожалуй, более прочная философская основа существования героя. Индеец Бушковского — стоик. Существование ничем не обеспечено и никем не гарантировано. Но нужно следовать принципу долга. И как-то вынести бред бытия, его болотину и безнадегу.

Жизнь — дремучий лес. Причем не только метафорический. Но и не только буквальный. Для кого-то Россия казалась садом, а для нас… ну да, закон-тайга, кто силен — тот и прав.

Герой Бушковского ускользает от пронзительных глаз хищной власти. Заметим, что отчасти в романтическом духе природный мир таежного русского Севера, малолюдное безбрежье, лесной океан — описан автором как оптимальная среда и как эстетический эквивалент для такого рода суверенитета. Дядюшка Хук живет в лесу и никому не служит. Платил ли Христос налоги? Думается, нет, потому что не имел денег. Вот и дядюшка Хук не заводит шашней с кесарем. (Так воскресает тема Генри Дэвида Торо, тема гражданского неповиновения, поразившая когда-то Льва Толстого.)

Лес — испытание. Но в этом есть выгодная сторона. В тайге законы определяет человек, который умеет стоять на своем. Безгосударственный, самодостаточный культурно, идеальный герой Бушковского неуязвим и руководствуется правилами добра и справедливости.

В финальной авторской версии герой Бушковского — достойно несущий бремя существования свободный человек на просторной земле, где мерзавцы и негодяи лишены полной власти.

В недавнюю пору такого героя, анархиста, живущего по личным законам чести, мы часто встречали у Анатолия Азольского. Но у него тот существовал, как демон скорби, в сумрачной и зловонной клоаке ХХ века. Бушковский актуализирует и тему, и героя. И, в придачу, демократизирует его. Все мы немного индейцы, говорит он. В мире, обделенном правдой, где отсутствует системное, введенное в норму закона и быта человеколюбие, мы ходим по личным тропам, которые знает, кроме нас, только Бог. Мы недоверчивы и несентиментальны. Мы тайнообразующе верны своей сути и смотрим искоса на шалости погоды и режима. Мы живем и мы умираем, как одинокие мудрые звери.

Мне что-то кажется, что это похоже на правду. Бушковский актуален, черт возьми. А так не хочется абсолютизировать этот опыт, так хотелось бы пожить в гайдаровском мире тотального всеобщего доверия, как у Христа за пазухой. Но книга Бушковского дает прививку от такого инфантильного утопизма. Причем с гайдаровскими простотой и неотразимостью в стиле и тоне. А вот фигушки, рай не про вас. Не про нас, собственно говоря. Ну что ж. Я уколов не боюсь, если надо — уколюсь. Не впервой.

В контексте прозы Бушковского многое из того, что претендует на действительность (и — сразу авансом — на разумность), обнаруживает свою фантомную природу. Но не фантомен человек. Справедливо говорят, что это мужской мир, как у Хемингуэя или, особенно, у Грэма Грина. Но у автора нет женоненавистничества как программы, в духе того же Азольского или приснопамятного Александра Терехова с его героем-мизантропом в отставке, занимающимся, однако, кромешной чепухой. У Бушковского есть, скорее, интуиция того, что бремя мира призван взять на себя именно мужчина, и жизнь наша потому такая тухлая, что как-то все не складывается, не опохмелились, слов не знаем.

Наверное, нужно сказать напоследок, что книга Бушковского — не цельный текст, это несколько повестей и рассказов. Но в ней есть единый образ мира, есть сквозной тип героя, довольно близкого автору. Поэтому я не стал входить в детали, о них еще будет, я уверен, разговор. Книга вместила в себя даже слишком много. Тут война, тут и мир. Но темы бытия не закрыты. В свободном мире нет закрытых тем вообще. Нам, жителям трагифарсового пограничья, между землей и небом, между свободой и принуждением, между злом и добром, в отсутствие готовых истин, — длить и длить разговор с судьбой и Богом. Общаться друг с другом, как задушевно пообщались напоследях в книжке Александр Бушковский и его редактор Анна Воздвиженская. И это назовут потом литературой XXI века.


Евгений Ермолин



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru