НАБЛЮДАТЕЛЬ
рецензии
Наблюдая крушение мира
Кирилл Корчагин. Все вещи мира. — М.: НЛО, 2017. — (Новая поэзия).
«Все вещи мира» — вторая книга Корчагина, в которой продолжается напряженная работа по прорисовке линий сборки поэтического субъекта, а точнее — сочинение его открытого кода, прослеживание процесса его становления-разрушения. Поэзия Корчагина, вообще говоря, все время подчинена одной задаче: разрешить напряжение, возникающее между текучестью материи и твердостью понятия, преодолеть мучительную невозможность тождества человека и мира. Неслучайно два ключевых и противопоставленных друг другу мотива отчетливо присутствуют уже в «Пропозициях» — дебютной книге Корчагина, вышедшей шесть лет назад. Это мотив войны (или даже шире — жестокой борьбы, классовой, политической, культурно-религиозной) и омонимический мотив мира, раскрывающийся и как le monde — целый мир, данный в историко-географической конкретности, и как la paix — состояние покоя и место тыла, сосуществующие с войной и являющиеся ее неотъемлемой частью.
Однако в отличие от стихов раннего цикла, намеренно расхристанных, загодя деконструированных и аналитичных, в «Вещах» каждое стихотворение обнаруживает разноплановое, но конкретное повествование (или несколько), каждое предъявляет себя как целое, имеет четко очерченный corpus. Притом все эти стихи открыты и беззащитны, явлены в своей хрустящей варварской наготе, яростно распахнуты навстречу ветру истории, в мясорубке которой оказываются их герои («и взъерошенный воздух охватывает чернеющие поля / и наши дома раздвигающиеся ему навстречу»).
Герои будто бы сами поддерживают движение этой мясорубки, будучи не в силах ни остановить, ни форсировать ее ход. И то, и другое однозначно будет оценено как революционный жест, но для того, чтобы его совершить, нужно сначала ответить на центральный вопрос: что же представляет собой революция — локомотив истории или ее стоп-кран? Кажется, будто сам этот вопрос, и, главное, неспособность дать на него внятный, удовлетворительный ответ (а значит, и взять на себя ответственность) мучительны и способны причинять почти физические страдания.
если в грязи рассвета найдется кристалл что оживит наши флаги то через два года взорвется солнце и осколки его запекшиеся будем искать мы среди темного шлака и нефтяной золы
Корчагин в этом цикле разворачивает читателя к вещам, где вещью может оказаться и море, и городская пыль, и пена на губах измученного существа. Каждая вещь — лишь хрупкая форма вещного, метафора укрощенного вещества. Парадоксальным образом вещи здесь не так уж существенны, а существенно то, что они безуспешно пытаются сдержать: разрушительная сила материи, представленная в идеализированном, предельно очеловеченном виде — как исторический процесс. В нем каждый обречен быть уничтоженным и одновременно стать свидетелем своего уничтожения. Так, не имея шанса ни полностью раствориться, ни укрепиться во времени и пространстве, приостановив их движение, мы встаем на путь последовательного самоистребления и стирания собственных следов. Но мятежный «дух» истории не только смертелен, но и по-своему живителен: он — спасительная инъекция всеобщего в индивидуальное, он возвещает о невозможности быть равным самому себе.
Рваное историческое полотно и становится фоном, на котором Корчагин разворачивает физиологию политического — отчаянно и резко. Однако угадываемые события и их временные, географические координаты, районы и регионы, бесконечно протяженные моря и горы — не просто декорации, но физическая ткань, материал для жизни и смерти. Люди, частично сделанные из этого материала и в то же время сопротивляющиеся ему, плюются кровью и размазывают слюну по лицу, дышат гарью и кусают друг друга за язык, у них просверлены легкие, разорваны сухожилия и раздроблены колени, они сходят с ума. Это не мазохистская греза, не эстетизация предельно травматического опыта, но попытка в художественных терминах диагностировать особый вид биполярного расстройства — постоянные метания между жертвенностью и воинственностью, между обреченностью и надеждой, губительные для всякого политического тела. В стихах Корчагина это замученное тело эротизировано, потому что единственное, что поддерживает в нем жизнь, — это схороненные глубоко внутри социальная боль и политическая страсть. Внешне протестный характер этих стихов бросается в глаза, но это — фантазматический протест, не находящий своего выражения в поступке.
Невозможность финальной разрядки оказывается центральной проблемой этих поэтических текстов: они обнаруживают внутреннюю потенцию, которой не суждено реализоваться. Экстатический накал, свойственный глубокому переживанию единства — сексуального ли, политического ли, — обрывается за секунду до катарсиса, потому что обнаруживает свою несостоятельность.Сопротивлениеуже вшито в каждого из нас, разлито по внутренней стороне нашего тела. Сама плоть — это война и сопротивление. Она сопротивляется неумолимой логике времени, ей же, в свою очередь, противостоит тандем разума и чувства. Здесь обнаруживается странная постхристианская диалектика смирения и протеста. Но она же и заставляет бесконечно спрашивать себя: кто ты — приспособленец или нонконформист? Реставратор или экспериментатор?
как расползаются вещи и нить слюны испаряется от континентального жара и вздрагивают саламандры в трещинах дворцов и как мы бухаем в парке среди соленой травы и над нами разверзается наша победа
Особая драма — в том, что этот вопрос чаще всего адресуется тому, кому повезло, кто располагает достаточным ресурсом для того, чтобы преодолевать всяческие границы, путешествовать во времени и пространстве, — кто, к примеру, не путает Нойкельн с Кройцбергом, кто ориентируется в языках, интеллектуальной истории и левой культуре. Но он, а если честно, то мы принимаем свои привилегии и как проклятие, и как возможность. Поэтому нас так влечет и привокзальный туалет в остии, и военные базы, пустые заводы, гниющие склады. Все это хоть немного примиряет с собой и с миром, изменить который можно, только пленившись однажды его брутальной красотой, только взяв его целиком. А фигура отрицания — скрытого или явного — здесь частый прием. Войны не будет, говорят герои под давлением шквала огня, говорим мы именно тогда, когда вой сирен становится хорошо различим. Будет война, говорим мы за утренним чаем, выйдя на перекур, между делом, прикасаясь к чьей-то щеке за дежурным приветствием. Разорвать цепь причинно-следственных связей и знаков — вот он, интуитивно спасительный метод преодоления вещей, прорыва к реальности.
Все вещи мира — это и есть мир, данный нам во всей своей временной тяжести и пространственной плотности, мир, от которого невозможно укрыться. Но мы и не растворены в нем; он наваливается на нас, черпая все новые силы из черной дыры истории. Это мир не производства избытка, но нехватки, вечно пульсирующей негативности, положенной в основу Вселенной и разворачивающейся в стихах Корчагина. У такой негативности есть и экзистенциальное измерение, со свойственным ему гнетущим беспокойством и чувствительностью к устройству и судьбе человека.
И струились по желобам кровотоков, по разрывам дыханий в сложную ночь рассыпаясь светясь изгибаясь в воздухе каменного февраля наши молекулы, истолченные в дымку и пелену, через створки сердец проникая, превращенные в электричество рассеянный свет огонь
«Все вещи мира» — признание невозможности вместить в себя человека со всей его историей, разрушающей любого из нас изнутри, а мир — снаружи. Но это и едва слышная ода разрушению, пристальное наблюдение за крушением «всех вещей» под грузом их собственных противоречий — холодное наблюдение, прикрывающее внутреннее ликование, оргиастический танец. На руинах мира, распавшегося под тяжестью собственной истории, возможно, когда-нибудь вырастет что-то новое, и вспыхнут его сиятельные обломки стекающиеся к утренней звезде.
Марина Симакова
|