НАБЛЮДАТЕЛЬ
рецензии
Родом из детства
Геннадий Калашников. «Каво люблю…». — М.: Союз российских писателей, 2017.
О, память сердца! Ты сильней Рассудка памяти печальной…
К. Батюшков
Поэт Геннадий Калашников к своему солидному юбилею разразился прозой — выпустил небольшую, но яркую автобиографическую книжечку, состоящую из четырех рассказов и нескольких «примкнувших к ним» стихотворений. Чаще бывает наоборот: начинают с автобиографии.
Видно, накопилось, подперло так, что невозможно уже удержать. Этот напор энергии сильно ощущается в книге: в буйстве красок, обилии удивительных подробностей, ситуаций, персонажей, поданных с любовью и иронией.
У книжки чудное название «Каво люблю…», сразу определившее ее тональность. Повествование ведется от первого лица. Сначала — мальчишки, затем подростка, входящего в юность, и уже вполне взрослого человека, всегда глядящего изнутри, непременного участника событий.
Открывается книжка стихотворением в прозе «РОВНО: ТАК». метафоричной картинкой деревни, где родился автор (это его ироничный, но любовный и явно поэтизирующий взгляд на вполне прозаическое место). «В Ровно нет ровных линий, — читаем мы, — время здесь плоское, а пространство — узкое, здесь вчера обгоняет завтра. Здесь уже есть электричество, но остановилось на уровне лампочки Ильича»...
Узнаваемая картинка нынешней деревни, отстоящей километров на триста от столицы (что могу засвидетельствовать, проживая каждое лето в подобной — в трехсотдвадцати километрах от Москвы). Думаю, это стихотворение написано как введение в повествование, некий ключ к нему, предложение читателю посмотреть на происходящее его глазами.
Первый рассказ — «Фарябник». Слово, прямо скажу, мне незнакомое. Но автор поясняет его с помощью Даля: тряпица, ветошка (отмечаю чисто филологическую привычку автора обращаться в подобных случаях к словарям и другой справочной литературе).
«Тряпье берем, берем тряпье!..» Ну да! Это же тряпьевщик! И тотчас слышу: «тряпьеберье… ножи точи…» — нырок в мое собственное детство! И тут начинает забирать… Нет, не общими воспоминаниями даже — детство у нас было разное, у меня — городское, но — самим воздухом той жизни. И почти физическое слияние во взгляде назад, в горько-счастливое прошлое. Поражает художественная память автора на подробности, детали. Именно художественная. Говорят же, что в деталях, которые не видны другим, и кроется вся суть искусства. Они и открывают новое, и возвращают давно забытое, дают объем повествованию. Из забытого: «Помню, как отливали зеленью на солнце непросохшие фиолетовые чернила». Как точно! Я не просто вижу эту зелень. За ней встает целый пласт моей собственной жизни — школа, и ручка-вставочка с пером 86, и чернильница-непроливайка, и тетрадки в косую линейку, и военный школьный завтрак — бублик с двумя конфетками-подушечками, и горбатый старик-математик, ворчавший: «За бубликом в школу ходите! Дырку вам от бублика!»… Далеко можно уйти от такого авторского посыла.
Однако опыт у автора свой, из него все и берется, а вызванные им читательские ассоциации усиливают впечатление.
Рассказ «Лошади». Всем знакомо, например, выражение «не видно ни зги», а откуда оно взялось? Что за зга? Мальчишка-рассказчик запросто разъясняет: зга — это железное колечко, которое прикрепляют в центре дуги, там, где она закругляется. Дальше — толковое описание всей лошадиной амуниции, вплоть до надписи на дуге: «Каво люблю таво дарую». И круглые лошадиные копыта с тяжелыми подковами, и кузнечные гвозди (тут же вспомнит — у Маршака: «…враг вступает в город, пленных не щадя, оттого, что в кузнице не было гвоздя»), и грива и хвост, из волос которого, знает, — умельцы плетут леску, а еще делают петли, с помощью которых ловят птиц. И та самая зга… А уж в шорной, среди тяжелых пропотелых хомутов, седел и седелок, через которые пропускают чересседельник, он как дома. Описание всего этого богатства — это же настоящая лошадиная энциклопедия! И рождается она из любви к лошадям, из уважения к ним, особо после пожара, когда Пират, огромный рыжий конь, разбил ударами копыт ворота конюшни, и лошади выбежали на волю, никто не сгорел. И из действий — вспомним, как упорно, путем взлетов и падений, под насмешки ребятни обучался он езде на лошади. Пока не понял секрета: надо уловить лошадиный ритм (вот — уловить ритм! Дальше у него и со стихами так будет), слиться с ним! То есть всегда сначала — понять! Почувствовать другого! Это становится чертой характера — какая-то настырная въедливость в получении знаний, жажда дойти до конца.
Будто сквозь увеличительное стекло видишь, как формируется этот крепкий характер. А еще — как проявляются черты будущего художника (слова) — наблюдательность, способность видеть то, что другие не видят, — те самые детали, т.е. проблески таланта. Вот идет он с родителями домой из деревни Березово и замечает, что в деревне-то нет ни одной березы, а его собственная деревня называется Ровно, хотя нет в ней ничего ровного! И лошади, обнаруживает, — все разного нрава. Имеют свои привычки, свои предпочтения. Например, некоторые не любят, чтобы их обгоняли. А его Комарик таким честолюбием не обладал, ему нравилось быть в компании… Словом, «учение с увлечением» (великий Сима Соловейчик).
«Водопровод» — серьезно-уморительный (или уморительно-серьезный) рассказ о том, как цивилизация приходит в родную деревню автора. И этот процесс — всероссийский и, похоже, вечный. Его давно сформулировал незабвенный Виктор Степанович Черномырдин: «Хотели, как лучше, а получилось, как всегда».
При всем том это фейерверк находок — языковых, интонационных, юмористических, характеров, положений... Хотя откуда берутся находки? Из той же жизни — только извлекай! Калашников — мастер извлекать.
Итак, рассказ — о двух составных прогресса (электричестве и водопроводе, «сработанном рабами Рима»), внедряемых в глуши. Правда, водопровод здесь срабатывали не рабы, а вольные и «поэтому несколько бесшабашные и размашистые пришлые мужички».
Здесь, как и сто лет назад, — на месте вишневого сада! Хотя не уверена, что автор хотел провести параллель с Чеховым. Но ведь у нас почти всегда так и случается — почему-то именно на месте вишневого сада, вековой рощи, заповедника…
Может, у Лопахина и получилось все-таки обновить жизнь на месте вишневого сада (другая выучка!), но у наших современников, как показывает автор, воз и ныне там. Более того, «одно прогрессивное начинание вступило в противоречие с другим не менее прогрессивным начинанием»: рыли траншеи для водопроводных труб и, по мере продвижения, неизбежно обрывали двужильный провод радиоточек. Смолкла деревня, а в добротные траншеи стали проваливаться коровы, куры, козы и протчая живность. Трубы в конце концов уложили, траншеи зарыли, а вода пошла ржавая. Так что жители по-прежнему ходили с ведрами «под берег» Вырки к ямке с родниковой водой. Пытаясь разобраться в причинах неудачи, обнаружили, что башню построили из непропеченного кирпича, бак внутри нее установили ржавый, потому и вода из колонок шла ржавая. «Прогресс топтался у порога и не решался перешагнуть его». Собственно, никакого секрета здесь нет, что уж греха таить — и ленца, и халтурка, и вечная надежда на авось — наши народные черты. Хотя в наличии и таланты, и героизм, и великая терпеливость. И у героев рассказа тоже все это есть. Недаром же их колхоз носит имя легендарного полководца Чапаева! Видно, дело в самом устройстве нашей жизни, в системе, так сказать.
Как часто автор обращает в своих рассказах грустное в смешное, а черное — если не в белое, то в «серебристое»: «Видно было всю деревню с ее серебристыми крышами из… дранки». Многоточие мое. Добрый, добрый Калашников! Дранка-то очень скоро темнеет. Дранка на крышах — признак величайшей бедности! А еще — вода из «ямки», желтый свет керосиновых ламп, избы кое-где с земляными полами. Но… «Нам, мальчишкам, эти полы нравились, на них можно было и зимой играть в ножички», — как бы смягчает нищету.
Это — душевное соучастие, это не оправдание, это — великое сочувствие, попытка своим делом, пером, хоть как-нибудь помочь. (Пропускаю героев — неподражаемых, глубоко, хоть и иронически, раскрытых. Боюсь, что рецензия получится больше книги.) Еще хочется сказать, что автор находит безошибочно интонацию для своего повествования. В ней — легкость, ирония, доверительность, благожелательность.
Рассказ «Начало» завершает цикл и знаменует начало взрослой жизни героя. И время, когда пришли стихи. Понимание, какую убедительность несет в себе слово, приходит через бесчисленные «складные» поговорки, присказки, присловья, частушки, песню «Мы идем по Уругваю», которую горланили после кино, через «Онегина», которого отец читал наизусть. Но главное — через осознание того, какую дополнительную силу обретает слово, обращенное к конкретному человеку. Это как с Комариком, когда герой вдруг поймал его ритм! В подтверждение — эпизод с цыганенком, который, вместо того чтобы за вознаграждение «сплясать на пузе», пропел тому, кто дал ему монетку, прямо в лицо оскорбительную частушку.
И еще рассказчик вспоминает, как в начале ледохода на Оке, «проваливаясь в рыхлые зажоры, оказываясь по пояс, а то и выше, в пропитанном водой зернистом снегу, он пробирался в город, где учился», и, «в такт шагам, на помощь им возник какой-то непонятный, но мой, я это сразу почувствовал, ритм, требующий слов, да не просто слов, а каких-то особых и рифмующихся слов». Так родился «свой ритм, своя мелодия». И дальше: «И она мычала и ворочалась во мне, ища форму, которая совпала бы с этим высоким солнечным апрельским днем, с этим небосводом и его чуточку пушистой синевой, с этим по-весеннему туманным простором и с этой рокочущей рекой, с ее мускулистым, быстрым потоком, ворочающим в своей растущей на глазах шири огромные льдины». Прошу прощения за длинную цитату, но она годится в помощь исследователям психологии творчества. И — это похоже на исповедь…
И дальше в книге идут стихи. Раздел «В живой волне» как бы продолжает тему в стихах.
Почти все стихотворения, кроме трех последних, взяты из первой книги «Ладонь» («Советский писатель», 1984). Оно и понятно: они как бы из «той же» жизни. Калашников очень точно составил книжку: одно прямо вытекает из другого, а краткие эпизоды жизни составляют довольно полную ее картину. Событийно и эмоционально, стилистически являют одно целое. Не зря он долго работал редактором.
Обращаю внимание читателя на предисловие к стихам — «Епифань» (городок на востоке Тульской области, где родился поэт, а ныне и прозаик). Оно занимает полторы странички и состоит из… одной фразы! Остроумная находка в стиле автора. Однако заключено в этой одной фразе много знания — и о месте, и об авторе, связавшем этот городок с Куликовым полем, с Андреем Платоновым, и с Джойсом, с епифаниями и древним Муравским шляхом, с местным музеем и живописной картиной уездного городка с непременным «крашенным серебрянкой лениным, у синего пьедестала которого темнеет крупная гвоздика, заботливо воткнутая в горлышко бутылки из-под водки «Пьятница…», и «с еще узким здесь Доном». Но главное — «с острым ощущением того, что вот здесь, за углом, кончается и начинается мир».
Стихотворения «Июль», «Ока», «Вырка», «Купание в озере», «Бабушка и мать» спаяны с предыдущим повествованием и событийно, и эмоционально, а вот последние три представляют нам сегодняшнего поэта Калашникова. Они — о слове, которое будет вечно («Как жука из коробки, достаю очередное слово…»); о творце, которого гнет и не сгибает его предназначенье («Сутулый поплавок в воде увяз по плечи…»), и о позиции поэта и гражданина («Кузнечик»): «Можно ль уйти, не сумев спеть свой напев?». «Полно, кузнечик, нам, прятаться по углам… В пору холодных снов светится меж снегов, пусть и под волчий вой серебряный стрекот твой… не пропадай, кузне… ты ведь не зря возник… чик».
Это о смыслах. Сегодняшняя поэтика Калашникова, далеко ушедшего от первой книги, требует особого разговора.
Э. Мороз
|