Письма Борису Мессереру. Публикация, предисловие и комментарии Бориса Мессерера. Белла Ахмадулина
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 12, 2024

№ 11, 2024

№ 10, 2024
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


АРХИВ

 

Белла Ахмадулина

Письма Борису Мессереру

 

Предисловие

 

Передо мной стояла задача исключительной сложности — отбор и подготовка к публикации писем Беллы Ахмадулиной, обращенных ко мне. Всего писем и записок Беллы, адресованных мне, сохранилось более трехсот.

Письма давали Белле возможность делиться со мной переживаниями и не созда­вать в нашем общении перерывов, вызываемых необходимостью разъездов. Белла уезжала из Москвы, чтобы полностью сосредоточиться на своем творчестве, а мои поездки были связаны с работой в театрах других городов, а иногда и других стран. Переписка поддерживала необходимую нам духовную связь.

Видимо, мне следует объяснить, почему публикуются только письма Беллы и нет моих. Существующая переписка — заслуга именно Беллы. Я не писал ей писем и часто не отвечал ей или отвечал короткими записками. Хотя набралось достаточное количество таких записок, все равно мне кажется, что их не следует включать в публикацию, поскольку они носят в основном деловой характер. Я был безумно занят работой в театре и издательствах. Мой жизненный ритм совершенно не соответствовал ритму жизни Беллы и скорее противоречил ему. Я не обладал ни временем, ни спокойствием отвечать Белле в письменной форме, но всегда ценил, бережно собирал и сохранял все то, что она писала.

У Беллы письма писались легко и органично, в них как бы длился начатый разговор, вместе с тем они были продолжением ее творчества.

Письма Беллы были своеобразной исповедью, а поскольку Белла никогда не лгала в том, что ложилось из-под ее пера на бумагу, то в подлинности чувств сомневаться не приходится.

В дальнейшем я часто задумывался о том, чтобы напечатать письма Беллы, но отсутствие моих внятных ответов заставляло откладывать публикацию. Со временем я все равно решил это сделать, понимая, какую ценность представляют ее письма сами по себе. Я осознал, что выполненные мною художественные работы, посвященные Белле, в том числе ее портреты и живые наброски, сделанные в ходе жизни, являются своего рода откликами художника. Возникает своеобразный диалог поэта и художника, некий концептуальный сюжет, расширяющий границы эпистолярного жанра.

Я ценю открывшуюся возможность написать комментарии, которые не только поясняют отдельные письма, но и выражают мою оценку тех или иных событий. Включенные в текст публикации, комментарии служат как бы запоздалыми ответами на письма Беллы или хотя бы реакцией на них.

Я стал трудиться над комментариями, которые не сделал бы никто другой по той простой причине, что жизненную ситуацию, отраженную в письмах Беллы, я знал лучше всех. Я следовал особому жанру комментариев, предусматривающему лирическую составляющую воспоминаний о времени. Это дало возможность упомянуть о некоторых людях и событиях, которые сопутствовали нам в жизни.

Сейчас, когда прошло уже довольно много времени после ухода Беллы, я бы хотел для полноты ее образа через письма воссоздать характер наших отношений, поскольку они неразрывно связаны с поэзией Беллы и без знакомства с ее письмами труднее представить себе саму Беллу, тем более что в письма она включала стихи. Хочу обратить внимание на художественную значимость писем Беллы.

Мне приходилось сталкиваться с мнением людей, считавших подобную публикацию преждевременной. Но я хочу, чтобы эти письма были напечатаны при моей жизни по уже названным причинам.

Поскольку многие письма Беллы не датированы и время написания можно определить лишь приблизительно, я сгруппировал письма соответственно тем местам, откуда они были мне отправлены в определенные годы.

Заканчивая краткое предисловие, приглашаю читателя погрузиться в то время, когда создавались эти письма, и еще раз оценить чудо таланта поэта и чудо его пребывания на белом свете.

 

              Борис Мессерер

 

Мастерская на Поварской (1974–1979)

 

                                                                                       Б.М.

                            Потом я вспомню, что была жива,
                                    зима была, и падал снег, жара
                                    стесняла сердце, влюблена была —
                                    в кого? во что?
                                    Был дом на Поварской
                                    (теперь зовут иначе)… День-деньской,
                                    ночь напролёт я влюблена была —
                                    в кого? во что?
                                    В тот дом на Поварской,
                                    в пространство, что зовётся мастерской
                                    художника.
                                    Художника дела
                                    влекли наружу, в стужу. Я ждала
                                    его шагов. Смеркался день в окне.
                                    Потом я вспомню, что казался мне
                                    труд ожиданья целью бытия,
                                    но и тогда соотносила я
                                    насущность чудной нежности — с тоской
                                    грядущею… А дом на Поварской —
                                    с немыслимым и неизбежным днем,
                                    когда я буду вспоминать о нём…

 

                                                                                       1974

 

По существу этим стихотворением, соответствующим по времени написания нашей встрече с Беллой, и открываются предлагаемые вниманию читателя письма Беллы.

История появления стихотворения такова. После первых дней нашего совпадения с Беллой, которые она целиком провела в мастерской, я, придя домой после многочисленных разъездов на машине, связанных с моей каждодневной профессиональной работой, обнаружил на столе большой лист белой бумаги, исписанный красивым, аккуратным почерком Беллы. Сама она сидела на другом конце стола с каким-то затаенным выражением лица и, быть может, ждала увидеть мою реакцию на это поэтическое послание. Я помню, что прочитал написанное и бросился к Белле с желанием поцеловать ее.

Затем, еще раз прочтя стихи, я взял в руки огромного размера реставрационные гвозди, молоток и прибил этот лист к наклонному мансардному потолку таким образом, чтобы лист бумаги стал парусом и реял в пространстве мастерской. Мне самому понравилось, как это получилось, и стихотворение висит на этих гвоздях до сих пор, несмотря на то, что с того времени прошло больше сорока лет.

 

* * *

Боря,

Я пишу Тебе с тем, что я и впрямь люблю Тебя.

Люблю.

Прекрасный день сияет,

Сумрак в твоей мастерской —

любимое время окраски,

Но солнце каково!

Ты не видишь — как солнце вселилось в мастерскую и блещет!

На полу, на ступеньках — лежит как явь и блещет, и существует.

Как я люблю всё это — что в окне, на крыше и поверх крыш. Но я увидела всё это только силой зрения, лишь отсюда, из этого места моей судьбы, из Твоей мастерской. И благодарю Тебя.

На этом высокопарное и художественное кончается.

Я, пока тебе пишу, всё время говорю по телефону. И считаю…1

 

Моя мастерская произвела на Беллу сильнейшее впечатление. Она по-настоящему полюбила это пространство и как бы растворилась в нем. Это огромное светлое помещение, завешанное картинами и заставленное разными диковинными предметами — граммофонами, старинными утюгами, самоварами, шарманкой, прялками и многими, многими другими вещами, соответствовало представлению Беллы о художественной атмосфере места обитания поэта, художника, мыслителя. Здесь не было ничего, что бы напоминало о мещанском уюте, и существовала своя необычайная обстановка, питавшая творческую мысль Беллы и дающая отдохновение неприкаянности поэта.

 

* * *

Боря!

ключ2

 

Боря, я не умею Тебе сказать, что ты — для меня и как желаю тебя от себя… и к этому клоню.

Меня звали лишь в Издательство на Басманной (антология: стихи, выбранные ими, еще хуже других моих стихов).

Прости меня. Я хотела — лишь любить, забыть всё и любить тебя, помочь убрать, стать победителем моли. А моль — победила.

Боря, я уверена, что ты догадаешься, куда мне позвонить. (Они не звали и не виноваты, но, может быть, они знают: как, зачем?)

 

В издательстве «Художественная литература», расположенном на Басманной улице, предполагалось выпустить сборник стихотворений Беллы. Белла надеялась что осуществление этого замысла как-то поправит наше плачевное финансовое положение.

 

* * *

Боря,

Я задумала и желала с нижайшей любовью преподнести Тебе первую книгу из всех этих вот, ту первую, которую увижу и возьму в руки.

Увидела, взяла, а обложка с помаркой. Поэтому и вторую, уже лишнюю, имею дерзость и нежность Тебе преподнести.

Боря, я очень долго составляла эту надпись. И плакала даже — составляя.

Мне стыдно, что я так долго жила без тебя — ты заметишь это, если станешь читать эту книгу, которая — не прекрасна.

Прости меня и прими в дар мою книгу и мою жизнь (высокопарно, но справедливо придумано). Понимаю, что второй упомянутый подарок — незваный, громозд­кий и обременительный.

Белла

6 марта 1975 года

 

Книга «Стихи», вышедшая в издательстве «Художественная литература», была долго ожидаема. Она рождалась очень трудно из-за сложностей с цензурой, возникавших по любому поводу, что современному читателю даже трудно объяснить, поскольку вникнуть в придирки цензуры современный свободный человек не в силах. Предисловие, написанное Павлом Григорьевичем Антокольским, было призвано защитить книгу. Начиналось оно торжественно: «Белла Ахмадулина. Дарование по-мужски сильное, ум по-мужски проницательный. Я говорю не о мастерстве, не о технике, манере или стиле. Говорю о большом, коренном. О нравственном напряжении растущей на наших глазах личности».

Сама надпись на подаренной мне книге несет в себе напряжение, соответствующее состоянию Беллы в этот момент.

Павел Григорьевич Антокольский, будучи намного старше Беллы, человеком другого поколения, сумел разглядеть ее талант очень рано и всегда писал о Белле с восхищением и восторгом.

 

               Павел Антокольский

 

               Белле Ахмадулиной

 

               Кому, как не тебе одной,
                       Кому, как не тебе единственной —
                       Такой далекой и родной,
                       Такой знакомой и таинственной?

 

               А кто на самом деле ты?
                       Бесплотный эльф? Живая женщина?
                       С какой надзвездной высоты
                       Спускаешься и с кем повенчана?

 

               Двоится облик. Длится век.
                       Ничто в былом не переменится.
                       Из-под голубоватых век
                       Глядит не щурясь современница.

 

               Наверно, в юности моей
                       Ты в нашу гавань в шторме яростном
                       Причалила из-за морей
                       И просияла белым парусом.

 

                                                                        1974

 

Что касается отношения Беллы к Антокольскому, то могу свидетельствовать о ее восторженном чувстве нежности к Павлу Григорьевичу.

 

* * *

Боря,

Я так и не нашла ключа и не сумею вернуться прежде тебя, и как же быть с твоим голодом?

Я поеду на Ленинградский рынок и зайду в тот дом, хотя сейчас не пора для добрых известий и переводов.

Я очень страдаю из-за того, что всегда огорчаю тебя. Мне нет на свете другого совпадения, кроме как с тобой, и всё же я с мукой вижу, что не подхожу тебе для радости и облегчения жизни. Я так сильно отношусь к тебе, но, видимо, имею редкостную склонность к несчастью, и тебя, моё единственное достижение и награду мне ни за что или — я не знаю, за что, не умею использовать как блаженство и опять норовлю преуспеть в страдании. Моей звездой не предусмотрено благоденствие, но она глумится надо мной, не предоставляя мне совершенства трагедии, положенного тем, кто совершенен. В мою левую ладонь прежде не было вписано (я не однажды предъявляла ее тем, кто грамотен в чтении этих линий) умение любить мужчину. Но я люблю тебя (в этом месте моего письма позвонили с Мосфильма, что Куросава по-прежнему доволен, и договор и жалкие деньги по фальшивому тексту, и перебили), я люблю тебя — прежде неизвестным мне способом чувства, объединяющим страсть — этого и не было — и зачарованное уважение.

Нет, не дают сказать — всё звонят: «Юность» — им меня не надо... не из-за денег, а — программа, но обсуждение торжественности и прочий вздор, Антоколь­ский: любит тебя, возбужден поездкой в Болдино, подтверждает, что мне, всем видной напролёт, не довелось быть на виду вместе с человеком мужского пола (рода), а не на виду — ничего не было.

 

Это письмо отражает смятенное состояние духа, характерное временами для Беллы, но я радуюсь ее словам о нашей любви.

Тот дом — квартира на улице Черняховского, 4, принадлежавшая Белле, — там жили ее дочери с няней.

В титрах фильма «Дерсу Узала» Куросавы фамилия Ахмадулиной отсутствует. Есть лишь фамилия сценариста Юрия Нагибина. У меня существовало ощущение, что Белла принимала участие в написании сценария, но точно я этого не знаю и потому воздерживаюсь от оценки ситуации.

 

* * *

Боря!

Я встала, медленно двинулась в магазин, как бы уже начав мой печальный путь в Минск и пребывание в Минске — без тебя, с моей к тебе любовью.

Зачем у меня к тебе столько жадности? Навёрстываю ли былое, обессмысленное твоим долгим ленивым отсутствием, или знаю предел грядущего, за которым — вечность, опять-таки без тебя?

Ты еще спишь неподалёку, а я уже бодрствую в замогилье разлуки. Зато очередь в магазине мне не тягость. Потому что подлинный сюжет моего пребывания в очереди — любовь и печаль.

Белла

 

Когда Белла все-таки шла в магазин (Новоарбатский гастроном) и занимала место в длинной очереди за продуктами, то возвращалась нескоро по той причине, что легко пропускала всех желавших примкнуть к очереди со словами: «Пожалуйста, будьте прежде меня!» и продолжала стоять, думая о своем.

Поездка Беллы в Минск была продиктована необходимостью длить творческий контакт с Валерием Рубинчиком, режиссером фильма «Венок сонетов», который снимался на киностудии в Минске. Писать сонеты Белла согласилась по отчаянной просьбе режиссера. Дело в том, что фильм у Рубинчика не получался, и для того, чтобы придать ему необходимую лиричность и романтичность, режиссер обратился к Белле. В Минск Белла ездила дважды на озвучивание фильма.

 

* * *

Совершенно не помню — но вроде моё?

Не Иванова ли Александра?

Нет, так не умеет. Моя, стало быть, поделка.

 

Белла Ахмадулина

 

              Март

 

              Есть что-то в первых днях весны
                      от серой свежести ремонта,
                      когда в сырой простор стены
                      впечатана ладонь ребёнка.

 

               И маляры с утра поют,
                       малюют кистью голубою,
                       и этот чуждый неуют
                       пока не укрощён тобою.

 

               Не знаешь, как себя вести,
                       бредешь неловкий, неумелый,
                       роняя на своем пути
                       огромный след подошвы белой.

 

               И сам ты — новый и больной.
                       Но вот, в момент необходимый,
                       ты узнаешь свой мир былой,
                       еще чужой, уже родимый.

               В нем всё на месте: дерева
                       вновь соблюдают свой порядок,
                       и что-то милое едва
                       грядёт средь затаенных грядок.

 

               Среди растений золотых
                       чужая девочка смеется,
                       и насекомых молодых
                       прекрасный голос раздаётся.

 

               И самому себе новы
                       твои черты, и полдень ярок,
                       где желтизны и синевы
                       так расточителен подарок.

 

               Как эта мука весела
                       заслушанья и загляденья!
                       И радостно прийти в себя,
                       как в новизну новорожденья.

 

Журнал «Смена» №5 за 1964 год со стихотворением «Март» принес Владимир Михайлович Россельс, литературовед, составитель книг стихов Беллы. Этого стихотворения Белла совершенно не помнила, что стало поводом для множества шуток в нашем кругу.

 

* * *

Боречка,

я сегодня веду семинар на Высших Литературных курсах у Межирова — вдруг приду позже, чем ты. На плите — суп, ты под ним зажги газ. В холодильнике — рыба, пожалуй, её лучше не греть, но обязательно почистить — это легко. Прости, что плохой обед.

Вышел завтрашний номер «Литературной газеты» — пришлют после трёх, без исправлений, говорят.

Сразу же после семинара Межиров привезёт домой.

Просили позвонить:

Канделаки Артур Николаевич

221 49 86

Максимов Александр Михайлович

(напоминают о «Риголетто»)

Я тебя целую

Белла

Ключи от машины и документы — возле Льва. Всё очень легко.

Боречка, я жутко себя чувствую, но больше этого не будет! Только помоги.

Я тебя люблю.

Звонил Обросов — очень просил прийти на выставку Попкова в 4 часа на Кузнецком.

 

Белла иногда выступала на Литературных курсах, каждый раз по приглашению кого-то из преподавателей.

Исправления и цензурные придирки преследовали Беллу — здесь упомянут редкий случай их отсутствия.

«Риголетто» — партитура оперы Верди, которую я оформлял как художник книги в издательстве «Музыка».

Обросов — сосед по мастерской, художник, наш близкий товарищ, друг художника Виктора Попкова. 25 мая 1976 года в выставочных залах Дома художника на Кузнецком Мосту открылась большая выставка работ Виктора Ефимовича Попкова.

 

* * *

Любимый Боречка!

Позвонили из ЦК и договорились в три часа.

Бедный любимый Боречка!

Прости меня!

Мне плохо без тебя, и не по себе, и тяжело, но я никогда не забываю любить тебя.

Белла

Поешь бульон и котлеты.

 

Речь идет о разговоре в ЦК по поводу предстоящей поездки во Францию по приглашению Марины Влади и Владимира Высоцкого.

Наш выезд состоялся 15 декабря 1976 года.

 

* * *

Я неоднократно просил Беллу записать свои воспоминания о поездке во Францию в 1962 году в составе писательской группы, которую возглавлял Сурков и в которую, помимо Беллы, входили Александр Трифонович Твардовский и Андрей Вознесенский.

И вот однажды я обнаружил на столе в мастерской письмо Беллы ко мне с ее нигде не публиковавшимся рассказом о событиях тех лет.

«Путешествие на край ночи»

Селин, перевод Эльзы Триоле

 

В 196… точно не помню, в каком году, я оказалась в Париже. За меня поручился своим партийным билетом Александр Твардовский. (В скобках замечу, что никогда, и в молодости моей, я не собиралась жить и умереть не в той стране, где родилась.)

Александр Трифонович Твардовский был всегда благосклонен ко мне. Совершенство его трагедии я пойму лишь потом, когда прочту воспоминания его брата Ивана Трифоновича. Но, столь разные, мы ощутили силу взаимной притягательности. Думаю и уверена, что в языке было дело, в нашем общем пылком пристрастии к Ивану Алексеевичу Бунину, к его судьбе, гению — речи.

Всё-таки — о Эльзе Триоле. Мадам весьма не любила меня — просто за то, что я противоположно другая. Это даже как-то складно, равновесие некоторое, баланс, коромысло.

Влияние «советских», «коммунистических» идей было заметно в Париже и во Франции, оно затмевало Эйфелеву башню, тогда не освещённую по вечерам и ночам.

Однажды Эльза Юрьевна любезно и ядовито не скрыла от меня своей неприязни.

Я ответила:

«Ваш перевод Селина «Путешествия на край ночи» — превосходен.

Эльза Юрьевна удивилась.

 

Путешествие: жизнь и смерть

 

В 1977 году Марина Влади и Владимир Высоцкий пригласили нас (меня и Бориса Мессерера) приехать в Париж. Мы были заведомо «невыездные» люди, и только великодушное усердие Марины могло превозмочь безвыходность «замкнутого пространства». Присущая мне клаустрофобия никак не распространялась на невозможность увидеть прекрасные страны. Я знала: этим наказывают или поощряют, или выгоняют прочь. Про «прочь» я дальше напишу. А про ласки власти, милости её — пишу сейчас. Презирала и презираю всё это. Не могли устрашить и «невыездностью» моей. Я знала: какой ценой платят за это. Утрата совести — худшая из потерь среди всех утрат, не назовёшь приобретением Париж, ежели «Париж не стоит обедни».

Немного про Марину. В первый раз я увидела её в кино, на стадионе «Динамо». Вся Москва словно помешалась, да и сейчас Москва и я помешаны: красота и вольность, свобода лица и движений, не данные нам изначально, дарованные нам.

Во второй я увидела её в гостинице «Москва».

Красавица в коротком красном платье — мелькнула мимо, я прикрыла глаза: ослепительным был этот промельк.

Неужели в прикрытых веками глазах не было предвидения грядущего: сча­стья и трагедии.

Счастье: их любовь с Володей, трагедия исполнена Высоцким не только в роли Гамлета, — но всей ролью, главной в России. Главное — не знаю, и никто не узнает.

 

* * *

= БОРЕЧКА ЛЮБИМЫЙ ВОТ СИДЕЛА СМОТРЕЛА НА МОРЕ И ОПЯТЬ СТАЛО НЕВОЗМОЖНО НЕ СКАЗАТЬ ТЕБЕ ЧТО-НИБУДЬ МНЕ ХОРОШО ЗДЕСЬ В МОЕМ ОДИНОЧЕСТВЕ ХОТЬ МНОГИЕ ПЫТАЛИСЬ БЕСПОКОИТЬ МЕНЯ ДАЖЕ СЕЙЧАС КОГДА ПИШУ ТЕБЕ ТЕЛЕГРАММУ А ДНЕМ ПРИШЛА ПОСЛЕ ОБЕДА А ДВЕ ВЕРНЕЕ ДВА ЧУДИЩА КАКИХ-ТО ОСМАТРИВАЮТ МОЮ КОМНАТУ ПОКА ТАМ УБИРАЮТ ИМ ИНТЕРЕСНО БЫЛО ПОСМОТРЕТЬ КАК Я ЖИВУ Я ДАЖЕ ИСПУГАЛАСЬ А ДО ЭТОГО ПРИЕХАЛИ НАСЧЕТ ВЫСТУПЛЕНИЙ И Я НЕ ЗАПЛАКАЛА НО СКАЗАЛА КАК ВЫ МОЖЕТЕ КАК У ВАС ХВАТАЕТ СВИРЕПОСТИ Я РАДУЮСЬ ЧТО Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ ЧТО Я ТАК ПЕЧАЛЬНА И ОДИНОКА И НЕ ОТКЛИКАЮСЬ НА ПРИЗЫВЫ ПИЦУНДЫ Я НАЧАЛА ЧТО-ТО ПИСАТЬ ЕСЛИ ПРИЕДЕШЬ — ВСЕНЕПРЕМЕННО ПРИВЕЗИ КОРОБКУ С КОСМЕТИКОЙ НО МНЕ ХОРОШО С МОЕЙ ПЕЧАЛЬЮ = БЕЛЛА3

 

На тему, о которой Белла пишет в телеграмме, существует стихотворение «Зачем он ходит? Я люблю одна…», написанное Беллой позднее в Тарусе. В нем воспроизводится подобная ситуация.

Белла являла собой «тайну» для всякого чуткого человека, и многие хотели бы разгадать ее загадку, изобретая различные вспомогательные способы:

 

               Иду домой. Нимало нет луны.
                      А что ж герой бессвязного рассказа?
                      Здесь взгорбье есть. С него глаза длинны.
                      Гость с комнатой моею не расстался.

 

               Вон мой огонь. Под ним — мои стихи.
                       Вон силуэт читателя ночного.
                       Он, значит, до какой дошёл строки?
                       Двенадцать было. Стало полвторого.

 

* * *

Я, Ахмадулина Изабелла Ахатовна, сим удостоверяю, что не имею на белом свете никаких ценностей (лишь книга Марины Цветаевой «Ремесло», подаренная В. Сосинским с ее автографом) и имею множество малых милых предметов, штучек разных, книг, книжонок — всё это подарено мною пространству мастерской Б.А. Мессерера вместе с моими надписями, оговорками, прочим вздором.

Ни одна вещица не принадлежит никому, кроме Б. Мессерера, не может быть взята никем. Всё, связанное со мною, пребывающее в мастерской, — его лишь и может быть взято лишь по его желанию и разрешению.

Белла Ахмадулина

7 ноября 1978 года

 

Книга «Ремесло» была подарена Мариной Ивановной Цветаевой Ариадне, жене Владимира Брониславовича Сосинского, урожденной Черновой, в апреле 1924 года в Праге.

Марина Ивановна любила молодую и милую Ариадну, тезку ее дочери.

Когда В.Б. Сосинский вернулся из эмиграции, мы были с ним в добрых и дружеских отношениях.

Он подарил мне книгу «Ремесло». Его супруги уже не было в живых. Дарственную надпись «Ариадне» он стёр, возвышенно надеясь, что я приму этот подарок как символический печальный привет от Марины Ивановны Цветаевой.

Белла Ахмадулина

19 сентября 2005 года

Москва

 

Владимир Брониславович Сосинский — прозаик, переводчик. Был близким другом Марины Цветаевой, когда жил в Париже.

История подаренной Белле книги такова. Сама Марина Ивановна подарила книгу под названием «Ремесло» супруге Сосинского Ариадне Черновой с надписью: «полудочери, полусестре». В дальнейшем, уже после смерти Черновой, Владимир Брониславович, желая сделать Белле приятное, замазал белилами эти слова, обращенные к Ариадне Черновой, оставив только надпись «Ремесло не есть вдохновение, вдохновение не есть ремесло». Белла была чрезвычайно огорчена этим. Она сразу сказала, что не может владеть такой книгой и отдаст ее в музей.

Письмо Беллы ко мне помечено 7 ноября 1978 года. В дальнейшем Белла передарила книгу музею Цветаевых в Тарусе, снабдив ее приведенным выше объяснительным текстом, который датировала 19 сентября 2005 года, то есть почти через тридцать лет после общения с В.Б. Сосинским. Белла подтвердила тем самым свой принцип «никогда ничем не владеть».

 

* * *

БОРЯ Я НЕ УМЕЮ ЖИТЬ БЕЗ ТЕБЯ = БЕЛЛА4

 

Белла послала эту телеграмму по адресу Алика Левина, зная, что я провожу там почти все свое время, когда бываю в Ленинграде.

Алик был оториноларингологом, на что Александр Плисецкий отозвался так: «Слишком длинно, хватит с тебя «Ото!».

Белла влилась в нашу кровную дружбу с Аликом, посвятив ему дивное стихотворение, а в дальнейшем создала предисловие к повести, которую он написал, уехав на постоянное место жительства в Германию.

               Благодарю тебя…

 

                   Александру Левину

 

                   Благодарю тебя, мой Левин,
                           за то, что был великолепен
                           странноприимный странный дом
                           (сей адрес: «Кировский, шестнадцать», —
                           по свету белому шататься
                           устав, — туда с собой возьмём).

 

                   Благодарю тебя, профессор,
                           за то, что ветрен ты и весел
                           (сквозняк меж морем и Невой
                           не столько ветреник, сколь твой
                           нрав, непреклонный и живой).

 

                   Благодарю тебя, мой Алик,
                           за дружбу, за любовь (и шкалик
                           мы упомянем, чёрт возьми),
                           за лёгкость мысли, за отраду
                           ходить с тобой по Ленинграду
                           зимой — но в близости весны…

 

                                                               1978

                                                               Ленинград

 

Таруса (1981–1982)

 

Просьба к Боречке

1. Всегда любить и жалеть бедную меня.

2. Позвонить Ольге Ивановне.

3. Поискать чёрные вельветовые брюки (выпали или на даче или в мастерской).

4. Поискать чёрный свитер (в мастерской), синий и коричн.

5. В мастерской, в спальне, в столике в коробке — бритва.

6. При случае купить кофе раств. и чай «бодрость».

7. Валенки на даче.

 

Ольга Ивановна Шебеко — сестра Натальи Ивановны, которая работала в доме творчества художников в Тарусе сестрой-хозяйкой. Белла постоянно общалась с се­страми и жила в этом доме по существу под их покровительством.

Отрывок из стихотворения «Черемуха трехдневная» проливает свет на характер отношений Беллы и Ольги Ивановны:

 

               С утра Ольга Ивановна приходит:
                       — Ты угоришь! Ты выйдешь из ума!

 

               Вождь белокурый странных дум, три дня
                       твои я исповедовала бредни.
                       Пора очнуться. Уж звонят к обедне.
                       Нефёдов нынче снова у меня.

 

               — Всё так и есть! Душепогубный цвет
                       смешал тебя! Какой еще Нефёдов?
                       — Почуевский ученый барин: с вёдром
                       нас поздравлял как добрый наш сосед.

 

               — Что делает растенье-озорник!
                       Тут чей-то глаз вмешался, чья-то зависть.
                       — Мне всё, Ольга Ивановна, казалось, —
                       к чему это? — что дом его сгорит.

 

               Так было жаль улыбчивых усов,
                       и чесучи по-летнему, и трости.
                       Как одуванчик — кружевные гостьи
                       развеются, всё ветер унесет.

 

               — Уж чай готов. А это, что свело
                       тебя с ума, я выкину, однако.
                       И выгоню Нефёдова. — Не надо.
                       Всё — мимолётно. Всё пройдёт само.

 

               — Тогда вставай. — Встаю. Какая глушь
                       в уме моём, какая лень и лунность.
                       Я так, Ольга Ивановна, люблю вас,
                        что поневоле слог мой неуклюж.

 

               Пьем чай. Ольга Ивановна такой
                       выискивает позы, чтобы глазом
                       заботливым в мой поврежденный разум
                       удобней было заглянуть тайком.

 

                                                   19–20 мая 1981

                                                   Таруса

 

* * *

Милый Боречка!

Ты еще не доехал до Москвы, а я уже пишу тебе письмо.

Новостей еще не накопилось: лишь, вопреки пасмурности, солнце снова прочно утвердилось, и Сюсик очень печален (сердце его так и неслось за тобой).

Приходил Сиренев: несчастен и ужасен. Ты, Боречка, положи в машину белье (часть в шкафу, часть, кажется, в каминном зале) — я его здесь поглажу, и будет хорошо.

Я грущу по тебе, но наслаждаюсь милой жизнью и надо бы что-нибудь написать.

Пожалуйста, веди себя смирно и не забывай меня.

Целую тебя

Белла

 

Сюсик, он же Восик, — наш дивный малый пудель.

Сиренев — поэт, живший в Тарусе. Он приносил свои стихи Белле, желая получить ее оценку. Но, как правило, не слушал или не слышал то, что она говорит, и был уверен в своей одаренности. Чуть позже Белла написала стихотворение, посвященное его образу — «Сиреневое блюдце».

 

               

                Где бедный мальчик спит над чудною могилой,
                        не помня: навсегда или на миг уснул, —
                        поэт Сиренев жил, цветущий и унылый,
                        не принятый в журнал для письменных услуг.

 

                Он сразу мне сказал, что с этими и с теми
                       людьми он крайне сух, что дни его придут:
                       он станет знаменит, как крестное растенье.
                       И улыбалась я: да будет так, мой друг.

 

                Он мне дарил сирень и множество сонетов,
                        белели здесь и там их пышные венки.
                        По вечерам — живей и проще жил Сиренев:
                        красавицы садов его к Оке влекли.

 

                Но всё ж он был гордец и в споре неуступчив.
                       Без славы — не желал он продолженья дней.
                       Так жизнь моя текла, и с мальчиком уснувшим
                       являлось сходство в ней всё ярче и грустней.

 

                                                   февраль-март 1982 года

                                                   Таруса

 

* * *

Дорогой любимый Боречка!

Сегодня будет случай отправить письмо в Москву — но у меня нет свободного ощущения, что пишу лишь и прямо тебе.

Ты, наверное, уже знаешь, что я обитаю в моей прежней комнате? Это всё время волнует меня и склоняет писать как-то вкось и вдвойне. То есть, всякое положение света в окне, и заря, и луна, сами по себе такие сильные здесь, увеличены моей прошлогодней памятью до… впрочем. Пусть увеличиваются до стихотворения. Видимо, меня не тронут в этой комнате до необязательного, но возможного приезда какого-нибудь ревизора. Но это будет совершенно справедливо, и я без грусти перейду в комнату Ольги Ивановны. Да и не комната мне важна — а отбыть и пережить в ней связь с прошлою зимою. Ванюшка мой со мною! Что за встреча была! Вот стоит на том же окне при солнце и морозе. Я не навострилась приклеивать масло на окно снаружи — и дятел безбоязненно ждет моего возвращения с завтрака. О синицах и поползне уж не говорю. И с грустью вспоминаю переделкинских птиц — неотличимых от этих для глупого и слепого глаза.

Сегодня (7, воскресенье) я проснулась и прыгнула к Ванькиному окну — заря, еще не широкая, сильно горела. Я стремглав оделась и так помчалась к Оке, что женщина, шедшая на работу на кухню, с целым выражением в лице на меня оглянулась. Да здесь это не в диковинку — художники спешат к своим местам, к своей минуте света. Долго я стояла над Окой — «в селе за рекою потух огонёк». Но оставим всё это для стихов, до завтрака я ещё по большой дороге походила, вы­слеживая поведение солнца.

Снова, как и в прошлом году, более всего поражает меня несходство зари и зари, дня и дня. Каждый день хожу я по дороге на Паршино, особенно люблю возвращаться и смотреть на то, что за Окой. Никогда я не увидела того, что уже видела.

Поэтому так жаль терять хоть день — то-есть, если смотреть и думать — это не потеря.

А вот приезд Оскара — это потеря дня. Не потому, что стол мог быть обилен, нет, а потому что сразу изменилось ко мне, замкнулось в себе сиянье дня! Сча­стье, что природа — прощает, сразу же жалеет и прощает. Сама по себе нищая пирушка была так незначительна, что я удивилась силе моего переживания перед днем, утяжеленного затруднениями сердца. Сердца стало жаль — без него, бедного, что воспою? Я написала тебе это потому лишь, что ровно ничего, кроме этого ощущения, как-то важно соотнесенного с Богом, — не было. Зато от других пирушек или, как ты говоришь, предобеденных чарок — я отказалась с какой-то неизвестной мне прежде строгостью.

Я очень скучаю по тебе — с любовью и, если можно так сказать, с вдохновением и удовлетворением.

Я легко и приязненно соотношусь с художниками, многих я уже знаю, остальные ко мне привыкли.

Беспокоюсь о твоих трудностях, всегда неспокойна о детях.

Денег мне не нужно совершенно — мне просто нечего с ними делать.

Всё остальное тоже мне не к спеху, но пишу на всякий случай.

На даче: словарь русского языка (в спальне), светлые вельветовые штаны с резинками (валяются в шкафу), еще вельветовые штаны и черные с белой строчкой (висят в шкафу), в ванной в ящике make-up ultra beauty, у зеркала hand & body lotion и розовая жидкость.

При случае попроси у Тони бумаги и, если сама вспомнит, — что-то хотела дать.

У Ани Фейгиной — еще две пары брюк.

Свитер какой-нибудь.

Всякое прочее — можно здесь купить, когда приедешь, часы — не очень нужны, лишь по ночам для любопытства: сколько просидела.

Да, с трудом, через поле, дотащилась до тети Мани — очень мы обрадовались друг другу, я отдала ей масло, она (представь!) держала для тебя креплёное вино «Улыбка». Она у всех спрашивала про ТУ ХУДОЖНИЦУ и удивлялась, что никто не знал.

Любимый Боречка, как ты там, бедный? А я — так хорошо, что поверить этой яви трудно. Целую тебя.

Белла

 

Письмо точно воспроизводит ощущения Беллы по приезде в Тарусу.

Мне хочется сделать акцент на словах Беллы: «Каждый день хожу я по дороге на Паршино». Тогда и было то ожидание вдохновения, о котором Белла писала в замечательном стихотворении «Звук указующий». Привожу его здесь:

 

               Звук указующий, десятый день
                       я жду тебя на паршинской дороге.
                       И снова жду под полною луной.
                       Звук указующий, ты где-то здесь.
                       Пади в отверстой раны плодородье.
                       Зачем таишься и следишь за мной?

 

               Звук указующий, пусть велика
                       моя вина, но велика и мука.
                       И чей, как мой, тобою слух любим?
                       Меня прощает полная луна.
                       Но нет мне указующего звука.
                       Нет звука мне. Зачем он прежде был?

 

               Ни с кем моей луной не поделюсь,
                       да и она другого не полюбит.
                       Жизнь замечает вдруг, что — пред-мертва.
                       Звук указующий, я предаюсь
                       игре с твоим отсутствием подлунным.
                       Звук указующий, прости меня.

 

                                                   29–30 марта 1983 г.

                                                   Таруса

 

Ванюшка — цветок Ванька мокрый

«Приезд Оскара…». Оскар Кочаров — художник, с которым нас связывали дружеские отношения, тоже приезжавший в тарусский дом творчества.

Тоня — Тоня Чернышова, жена фотокорреспондента Юрия Королева, наша близкая подруга по Переделкину. На их даче мы часто проводили время.

Аня Фейгина — художница, дочь художника Моисея Фейгина, очень милая, не­однократно помогавшая нам.

Тетя Маня — простая женщина, которую Белла любила, — часто являлась адресатом стихов Беллы. Жила в своем доме в деревне Ладыжино.

 

* * *

Дорогой любимый Боречка!

Утром я писала тебе: ты, уже, наверное, знаешь, что я живу в той комнате, где так сильно и счастливо жила прошлою зимою. Но ты не знаешь. Приехал художник Женя и сказал, что не дозвонился до тебя, хоть и в Челюскинскую пробовал звонить (об этом я не просила).

Письмо же моё уехало с художником Ездаковым.

Кстати, Женя тайком привез скульптору Сашеньке (помнишь такая маленькая, сделала для меня пробку — ангела) собаку боксера — совершенно похожую на ту, которую приютил на время Юра Васильев и которую я не успела у него увидеть. Саша ушла на лыжах и я еще не спросила про собаку. Но какая жесткость воли возить сюда собак. Едва я приехала — возле конюшни художественные дама и барышня манят маленькую собаку: «Собачка! Прелесть! Пойдем с нами!» Холодно я на них посмотрела и прошла мимо, и собаку потом обходила стороной. Сразу же исчезла собака. У Павлова спросила: «Слава, неужто —?» Он говорит: «Скорей всего именно так».

Сашину собаку не убьют, конечно (вернее, надеюсь), но у того же Славы будут неприятные объяснения.

Но это я так, просто привыкла все тебе описывать.

Тот господин (В.Н. Москвинов), что ехал с тобой до Москвы, — мой сосед по столу. Говорят, он очень изменился после этой поездки. Если раньше лишь об Илье Ефимовиче (художники менее меня оказались терпеливы), то теперь интересуется еще и Борисом Асафовичем и Асафом Михайловичем. Сегодня же за завтраком и за обедом беседа наша касалась Михаила Юрьевича (В.Н. — владелец неизвестного портрета Лермонтова, правда, 1848 г., о чем сообщала газета). Отношения наши стали наиприятнейшими.

Сегодня после обеда В.Н., любитель снимать слайды, робко и восторженно просил меня (ведь он от тебя узнал, что я — литератор) содействовать ему в этом увлечении (то есть предъявлять объективу сопротивляющееся лицо). Но мне вдруг стало грустно, а потом приятно, неловко и весело, когда художники так ласково и простодушно захотели сниматься со мной на память. Чем ближе они хотели стать, тем больше я благодарила их в душе за их расположение ко мне и не-гордость. Из-за этого я чуть было не опоздала отдать письмо В.Д. Ездакову — грузовик уже уезжал. С этим же грузовиком уезжали до Тарусы, в магазин, наши служащие женщины. И опять душевно задела меня обнимка подвыпившей поварихи Анны Васильевны.

Все пассажиры набились в закупоренный, знаешь, без окон, кузов грузовика — затарахтело, долго скрывалось и скрылось. Я подумала, как счастлива та моя жизнь, где этот восклицающий, тарахтящий, прерывающийся отъезд грузовика — событие и волнение.

(Когда В.Н. Москвинов и девушки поехали с тобою, наша «санитарка» — не сильно, но все же разбилась. Все невредимы, машину уже починили, но все-таки — ты упас тех, кого вез, от тяжелого испуга, переживаний и неудобств. Чтобы упасти тебя — мне своего ничего и нимало не жаль. Храни тебя Господь, как говорит Анастасия Ивановна5 и как всем, не вовсе виноватым, следует говорить.)

Затем, как всегда, я пошла по дороге — ни человека, ни звука не было. Ну, ты знаешь, о чем речь. Возле самого дома меня догнало серпуховское такси. Это мне приветливое испытание было, по явной своей сути со мной нисколько не связанное. Дня три, что ли, назад так же, в такси, настиг меня Оскар, когда я шла из Пачева. Об этом я уж писала тебе сегодня. А это ехали его жена, тётя жены и Николай Михайлович — помнишь, физкультурный и поющий.

Вскоре пришли за мной. Наталией Ивановной и Славой (мы все у меня пили чай с вареньем) — всё-таки: с приездом!

Мы спустились, я поздравила с приездом, а рюмку поставила обратно на стол.

А вдруг ты не получил моего первого письма?

Ну вот, я сразу же пошла к себе, Наталия Ивановна — по делам, за окном стемнело и темно, но тьма эта — мне светла и отверста.

Я стала тебе писать, потому что не имею привычки быть без тебя и потому что сейчас зайдет уезжающий в Москву худфондовский специалист по водопроводу. Его зовут: Август Юльевич (Июлевич), он молод, никогда не пьёт вина (сказал: «Голова всегда должна быть свежа»). Пришел посмотреть на трубу в моих условных владениях, к счастью, невредимую и горячую, попросил позволения взглянуть на книги. Я дала ему до отъезда (вот вскоре) том Цветаевой. Он знает её стихи. Я вдруг сказала: «Август Юльевич, а это — не воздушка?» Окаянную трубу (помнишь — воспетую: « и задрожал от смеха») чинили Август Юльевич, Дмитрий Васильевич и заинтересованный Слава Павлов (это он жил в холоде, сегодня его переселили). Ты понимаешь, что никакой усмешки не имею я к просвещённости Августа Юльевича, которая явным и ясным светом стоит в его лице, но не властна повлиять на воспетую и тем заколдованную трубу. Но почему-то не вполне раскаиваюсь, что на его деликатную просьбу поговорить с ним вечером о важном для него предмете ответила мольбой: «Пожалуйста, не сговаривайтесь со мной, Август Юльевич. Иначе я весь день буду не свободна».

Боречка, не ужасайся моему многословию. Тебе не внове мое обыкновение утру­ждать тебя всем пережитым мною вздором и не вздором.

К ужину вернулись художники. Уходившие на лыжах в Трубецкое (собака — не та). Они рассказывали про церковь, про амбар прошлого века, под которым подложили могильные плиты со столбовыми фамилиями и незапамятными датами рождения. В амбаре, разумеется, ничего не хранится. Сгоряча — с морозу сдвинули два стола, было у них и белое и алжирское вино, про последнее милый Мельников воскликнул: «Ах, я не пил это вино десяти лет в Шартрском лицее!» (Все-таки, значит, — «типа Бордо». Лицо В. К. еще туманно гостило в чудной дали (куда на мгновенье и я переместилась вместе с тобой и Рене Гера).

А наяву он уже ловко изготовил и прихлебывал тюрю из чая и чёрного хлеба, что было хоть и загадочно, но как бы справедливо. Непричастный В.М. Москвинов в отдалении ссылался на Илью Ефимовича и сетовал, что вот известная писательница, а отказывается выступать с лекцией и не показывает своих произведений. Но я не стала пить никакого вина, и краткое застолье угасло и рассеялось. На радостях привели собаку — не ту, что была у Юры, но, наверное, не менее замечательную. После здешних собачьих трагедий я вчуже озирала общее умиление и остатки своей еды понесла птицам на утро. Про голос и характер Саши, которые давно с симпатией приметила, впервые подумала, что всегда — детский голос — не достоверен, эта черта должна быть уравновешена наличием мрачных глубин горла и ещё чего-то, соседнего и важнейшего.

Боречка, я лишь для преодоления первой разлуки написала тебе письма и берусь за другие писания, которые тоже, в общем, тебе. Мне всегда трудно начинать, возбуждение здесь нарастает очень быстро, я взялась сразу и за рассказ, и за рифмование неведомости. Это, наверное, правильно, хотя проза — складнее затеялась. Думаю, что стихи всё же возьмут своё прежде, и дай Бог, но — им виднее. В окне — луна, уж ей-то, действительно, виднее во все стороны. (Вначале мы с ней неприязненно встретились, ладно, это из стихов, но от раболепной зависимости скажу, что она сейчас полна и сильна, хоть не велика, сейчас пойду смотреть на неё с дороги.

Я всегда верю, что ты любишь меня, за что и благодарю тебя и высшее соуча­стие. Передай мой привет и добрые вести обо мне Анели Алексеевне, Асафу Михайловичу, Сашеньке и всем по нашему общему усмотрению. Целую тебя.

Белла

 

В тексте упоминаются имена художников Жени, Сашеньки, В.Д. Ездакова, Славы Павлова, В.Н. Москвинова, Оскара Качарова, Николая Михайловича, Виктора Мельникова. Со всеми ними мы с Беллой были связаны соседскими по дому творчества отношениями, местами переходившими в дружеские. Эту меру близости не всегда следует уточнять, потому что суть общения сводилась к обычным ежедневным встречам в рамках пребывания в доме творчества.

О Юре Васильеве я скажу позже.

Промелькивает имя Рене Герра — замечательного нашего парижского друга — слависта, француза, в совершенстве знавшего русский язык и сделавшего огромный вклад в русско-французские отношения, поскольку, обладая даром коллекционера, он вернул России и сохранил для русской культуры имена многих писателей и художников. Герра собрал огромную коллекцию автографов и картин русской эмиграции.

Анель Алексеевна Судакевич — моя мама. Асаф Михайлович Мессерер — мой отец. Саша, Сашенька — мой сын.

 

* * *

Милый Боречка.

Когда ты уехал — Восикова печаль охватила меня и по сейчас даёт о себе знать. Ты рисовал на спичечной коробочке — и я всё смотрю на неё. При тебе эта заботливо накопленная грусть сама себя не выдерживает и сердится или плачет. Ты присылай мне что-нибудь от себя, чтобы со мной было и спало.

Ещё вчера … ещё позавчера … вот здесь мой Боречка был … — видишь, как грустно.

Боречка, ты не забыл ли про путёвку: мой срок кончается 24-ого.

Как только заплатишь — дай сюда знать, а как передать путёвку, наверное, знает Александра Николаевна. Я хотела сама заплатить за несколько дней, но Галина Максимовна говорит: вдруг ты заплатил, в общем, я не поняла, как быть.

Я всё время ощущаю беспокойство, соотнесённое с Москвой, с твоими за­труднениями, всегда ли они будут так изнурительны! — и, очень, с детьми. Ты их достигай всё же — хоть телефонным способом.

Если бы не это смутное ощущение неблагополучия — ничего, кроме этих мест и дней, я бы не желала своей оставшейся жизни.

Прошу тебя не сердиться на меня, а любить и жалеть и доводить это до моего сведения.

Целую тебя, Боречка.

Белла

(тут и доверенность — успеешь ли получить бедные деньги?)

 

В письме упомянуты имена служащих бухгалтерии дома творчества.

 

* * *

Любимый Боречка!

Очень благодарю тебя за телеграмму, но моя здешняя грусть всегда хорошего свойства: в судьбе нет ничего, на что бы я хотела ее променять.

Я всегда пишу — с постоянным умственным затруднением, иначе, чем в прошлом году, и, кажется, занятней.

Иногда меня ставят в тупик окружающие меня умы и поведения, но я от этого так опрятно далека, так чудесно одинока, за что и вознаграждена неизбывным приветом и любовью природы. Я наслаждаюсь счастливым однообразием моих дней: я неизменно встаю в половине седьмого, в восьмом часу спускаюсь к Оке и до девяти сижу за столом. После мгновенного завтрака иду по дороге до Пачёва или до Паршина, то же после обеда и поздним вечером. Ложусь около двух и сразу же засыпаю. Всё время здорова и спокойна. Однажды в день Наталия Ивановна пьёт у меня кофе — с наслаждением.

Подумай про День твоего рождения — мне кажется, некоторые выгоды и удобства. Дом будет совершенно пуст (с 15-ого по 20-ое), гостей, если приедут, можно с — все-таки — комфортом разместить в соседних комнатах. На кухне сделают всё нужное, и с радостью. Здесь есть: хорошая селедка, картошка, капуста, всё для салатов, спекут и пироги. Привезти нужно немного: зелень, мясо для духовки — конечно, в случае гостей. Но, может быть, тебе грустным всё это представляется? И для гостей не прельстительно? Я уверена, что им, после Дома кино, это будет в милую диковинку. Но ты непременно заранее предупреди нас, чтобы Наталья Ивановна смогла всё предусмотреть и устроить. Это уж её просьба: пригласи Ольгу Ивановну поехать. Она навряд ли сможет, но таково Натальи Ивановны мечтанье (потом бы они обе поехали с тобой в Москву). Всё это громоздко и неказисто в моём описании, но — как быть? Ведь не без меня же тебе праздновать?

Анька прислала мне очень утешительное письмо.

Милый Боречка, все нужды мои тебе известны, из роскошных: кофе, сигареты и лимоны.

Кажется, я озабочена лишь днём твоего рождения — чтобы моё уединение не пошло в убыток твоему веселью. Мне для совершенной радости достаточно этих мест, а для блаженства — тебя в этих местах.

Все-таки, наверное, на самом деле я — такой человек, каким здесь себя вижу. И только здесь Высшие силы ко мне милостивы — до прямой и осязаемой ласки.

Я совсем не пью вина и нетрезвость других людей меня смущает, что уже, пожалуй, грешно или смешно.

Стихи развлекают меня самовольной придурью и утешают постоянным присутствием.

Боречка, целую тебя. Это письмо без оказии, из Тарусы, не знаю, когда придет, но я ещё надеюсь послать тебе телеграмму.

Белла

Ты мне, пожалуйста, еще пришли телеграмму.

 

Сейчас мне даже не верится, что я получал такие дивные письма от Беллы. И мне становится стыдно, что Белла тратила свое время и свои мысли на заботу о моем дне рождения.

Анька — дочь Беллы.

Главное — то внутреннее спокойствие и радость творчества, которые прочитываются в этом письме.

 

* * *

Боречка,

вчера я обещала больше тебе не писать, но Август Юльевич, вкратце воспетый в предыдущем письме, никуда ещё не уехал и читает Цветаеву.

Зато Слава Павлов завтра, наверное, едет — и я нечаянно опять тебе пишу.

Вчера в начале ночи, при неимоверной луне, неслась я в сторону Пачёва и обратно — как всё молчало и блистало, но без отчуждения, а как бы с любовью. И уже я не ложилась спать. Не знаю, столько ли тратит луна на меня влияния, сколько я слышу, но спать мне невозможно. В пять часов, заслышав Наталью Ивановну, я приглагласила её пить кофе. В восемь часов огромная луна уходила приблизительно за Паршино, а в обратном окне вставала заря. Стихи мои, исходящие из страсти ко всему этому, пока трудны и умственны, но я опять им совершенно подлежу.

Боречка, прости меня, что я так занята луною и зарёю, а тебе, наверное, тяжелы совсем иные хлопоты — но я помню и жалею.

Среди художников есть один человек изумительной доброты: у него уже две спасённых им собаки, сегодня я немного говорила с ним за ужином и опять дивилась возможностям человеческого лица. И ещё есть один художник — с лицом, но, конечно, так в стороне и тих, что не знаю, как зовут, просто радуюсь лицу в столовой.

Я и сама — в стороне. Вот бы ты радовался моим ответам на приглашения выпить.

Боречка, не сердись, что я прибавляю к твоим заботам мои сбивчивые послания. Сейчас отнесу письмо и вернусь к луне.

Целую тебя.

Белла.

 

Письмо свидетельствует о поэтическом подвиге Беллы, которая, не пропуская ни одного дня и ни одной ночи, писала стихи, помечая их днем написания и «посылая» следующее стихотворение вослед предыдущему. Так и писала: «Вослед 31 марта».

 

Мастерская на Поварской (1979–1988)

 

Боречка,

я поехала в «Литературную газету».

Оказалось: Вася и Булат сговорились к нам сегодня придти.

И я позвала Марка и Алину.

А как мне было купить?

У меня нет денег.

Я буду звонить Анели Алексеевне.

Я тебя люблю.

Белла

Но ты увез паспорт. А в бухгалтерию нужно.

 

Марк и Алина — художники Марик Клячко и его супруга Алина Голяховская, мои близкие друзья, ставшие близкими друзьями Беллы.

 

* * *

Боречка!

Не думай, что я сошла с ума и накупила столько дряни.

Я по дороге встретила Колю Попова, он пошел со мной и заплатил почти за все пластинки (часть — для него).

Пластинка с портретом вчера же и кончилась. Это переиздание старой — Коля всё скупил (все лежали под прилавком).

А что же подарю Кари? Кроме морковки для зайчика? Надо в тот киоск в Доме композиторов обратиться.

Боря, сейчас за мной на такси заедет Рита, и мы поедем стричься. Зеркало увожу.

Съешь пока котлету. Или приезжай обедать, или я привезу тебе обед. Позвони. Целую.

Белла.

 

Коля Попов — мой сосед по мастерской, замечательный художник и благороднейший человек. Коля преклонялся перед Беллой и всегда стремился чем-нибудь ей помочь.

В издательстве «Мелодия» выходили пластинки со стихами Беллы и ее фотографиями на конвертах.

Кари Кеттола — прекрасный финский друг, которого привел в нашу компанию Савелий Ямщиков. Он использовал дружеские отношения с Кари в том числе для того, чтобы достать качественную финскую бумагу для полиграфии. Кари был постоянным представителем в Москве крупной компании по производству бумаги.

Кари, невероятный чистюля, поражал нас этим качеством, но как бы вразрез со своей «стерильностью» любил российские нравы и русскую водку. Его отъезд мы очень переживали и с грустью пришли на проводы. Белла подарила Кари на прощанье морковку для его любимого зайчика. В то время в наших магазинах овощи не мыли, а у Беллы не было времени это сделать, поскольку морковку она купила по дороге на проводы Кари. Морковь лежала в целлофановом пакете. Кари был очень растроган и бережно положил этот пакет в чемодан поверх стерильных финских рубашек. Когда во время досмотра ему пришлось открыть чемодан, то работник таможни поразился видом грязной морковки на фоне белоснежных рубашек, но великодушно пропустил подозрительный предмет, поскольку Кари объяснил, что это подарок для зайчика от Беллы Ахмадулиной.

Рита — супруга Миши Курилко, известного художника и собирателя, наша подруга.

 

* * *

Боречка!

Спасибо месяцу и всем превыспренним небесам.

Мне велели приехать в Литфонд немедленно — до 5, а уже 5-ый час.

Поймаю ли такси?

И паспорта нет.

Целую Белла

Восик — ел и гулял.

 

Вероятно, имелось в виду получение путевки в дом творчества.

 

* * *

Боря!

Я тебя люблю.

 

(Стол — как мы говорили.

Но завтра — надо заплатить или послезавтра не поздно!)

 

10: Ты и я,

Гуэрра,

Тарковский,

Битов,

Алимов — но, ведь,

у меня нет записной книжки. Я никому не позвонила.

(Мы, и Битов (который не знает) — им... впрочем, — все равно!

Но: предупреди и заплати.

Битову: лишь сказать, что — ну, от вежливости, и член СП.

 

На другом листочке:

Боречка!

Я тебя люблю.

 

Особенно интересно вспоминать встречу старого Нового года в ЦДЛ 13 января 1979 года, предысторией к которой служит записка Беллы с перечислением предполагаемых гостей. Это был период нашего особенно близкого дружеского общения с Лорой и Тонино Гуэрра. Мне казалось, что нельзя оставлять их в Москве одних на старый Новый год, и я очень старался создать хорошую компанию для праздника.

Мы получили заказанный стол в относительно уединенном месте ЦДЛ — в каминной, где все-таки можно было разговаривать в отличие от наполненной грохотом главной залы. За столом присутствовали:

Тонино Гуэрра и Лора,

Андрей Тарковский и Лариса,

Саша Коновалов (знаменитый врач — директор Института нейрохирургии имени Бурденко) и Инна,

Андрей Битов и Люда Хмельницкая,

Бруно Понтекорво и Родам,

Илья Былинкин,

Геннадий Шпаликов,

мы с Беллой.

Белла вызывала жгучий интерес у Тонино и у Андрея Тарковского. Тонино все время мечтал познакомить ее с Федерико Феллини и Джульеттой Мазиной, которым много рассказывал о ней. В ответ Феллини послал через Тонино в подарок Белле свой рисунок с изображением грустного клоуна.

С Геной Шпаликовым я так тесно ранее не общался. Когда мы сели за стол, то оказались рядом с Геной. К моему изумлению, он первым делом подтянул к себе принесенный с собой мешок с рукописями и стал вытаскивать из него наугад ли­сточки, исписанные мелким почерком, со своими стихами и читать их мне. После нескольких стихотворений и моей реакции на них наша близость переросла в тесную дружбу. И я, перестроив свое внимание, старался слушать Гену и не участвовать в общем разговоре. Конечно, так долго длиться не могло, мы уже начали выпивать,  и скоро все за столом перемешалось. Но образ Гены Шпаликова остался в памяти как сильное впечатление вечера.

 

* * *

Боречка,

Я тебя люблю.

 

Мне так грустно,

так больно даже маленькую разлуку

с тобой претерпеть.

Я — сразу ушла. Посуду я 31-ого помою.(Я ее водой и содой приготовила к мытью.)

Заведи завтра утром мои часы: они у меня считаются твои, живые.

 

28-го — восемь часов пополудни — Андронов.

Юрий Васильев

Всеми заброшен,

всеми забыт.

Вроде бы, скошен,

вроде — разбит.

В самозабвении

камень крушит.

 

Еще дышу.

Еще — дышу.

 

29.12.1984.

 

Николай Андронов — художник, мой старший друг, которого я очень любил, один из основоположников сурового стиля. Он и его жена, художница Наталья Егоршина, много для нас значили в то время. Мы с Беллой очень ценили стихийно возникшие дружеские отношения с ними, бывали в мастерской Коли и дома. Квартира Коли и Наташи была обставлена павловской мебелью красного дерева и увешана картинами старых русских художников, которые Коля старательно собирал.

Дружба с Колей продлилась долго еще и потому, что он снял для нас дом в деревне Узково под Ферапонтовом, где мы поселились на три лета, живя напротив друг друга.

Юрий Васильев — знаковая фигура в нашем кругу друзей. Скульптор и живописец, первый художник послевоенного периода истории России, представлявший абстрактное направление в искусстве.

Юра был очень красивым, с правильными чертами лица, голубыми глазами, русыми волосами и бородкой.

Будучи разносторонним человеком, Юра Васильев глубоко знал литературу, в первую очередь его волновали судьбы и творчество Пушкина и Лермонтова. Он много жил в Михайловском, общался с семьей С. Гейченко.

Юра тонко разбирался в обстоятельствах дуэли М.Ю. Лермонтова, по существу стал лермонтоведом и писал художественные очерки, связанные с этой темой. Белла тоже писала о Лермонтове, и, может быть, в этом крылась причина глубокого творческого интереса Юры к поэзии и прозе Беллы.

В дальнейшем мы прожили два лета 1975 и 1976 годов вместе с семьей Юры Васильева на даче Рихтера в Тарусе. Каждый вечер мы садились на завалинке дома и ужинали, наблюдая закат солнца за Окой. Сидели мы рядком с одной стороны стола, который был сооружен из стесанного бревна, опертого на деревянные столбики, врытые в землю. Со стороны Оки, по другую сторону бревна, уже не хватало места, чтобы поставить лавку, необходимую для сидения, там начинался обрыв. Если нам доводилось что-то выпивать, чокались то с соседом слева, то с соседом справа. Ужиная и выпивая рюмку на фоне заката, мы неизменно слушали «вражеские» голоса по транзистору, который через грохот глушилок доносил до нас политические новости. Перед ужином мы с Беллой шли в деревню Алекино, чтобы закупить все необходимое.

В 1977 году мы оказались в летнее время в Нью-Йорке. Беллу пригласили выступить по «Голосу Америки» для России. Она согласилась и после короткого интервью стала читать стихи. В это время Юра Васильев с семьей снова сидели за импровизированным столом и слушали транзистор. И вдруг через шум глушилок до них донесся голос Беллы, читавшей стихи: «Прекрасной медленной дорогой/иду в Алёкино, оно / зовет себя Алекино». И далее все стихотворение.

 

* * *

Мелкие записи

 

Не похожа на Беллу Ахмадулину

 

Когда на «скорой помощи» меня привезли в больницу в Филях — Боря вослед ехал, но нет его. Я испугалась, я всегда боюсь за него. Только за него, за всех — но за него.

Врачи «скорой помощи» передали меня врачам с условным диагнозом: перелом руки…

Врач сурово посмотрел на меня и четко — на руку.

Стали заполнять бумагу.

— Как Вас зовут?

— Ахмадулина Белла Ахатовна.

— Родителей?

Я ответила.

— В каком году родились?

Я ответила.

— Сколько Вам полных лет?

Я ответила.

— Где работаете?

— Нигде. Но я — так, я нигде, я писатель всего лишь.

Паспорта — нет, я назвала адрес по прописке. Район — не помню.

— А на Поварской — в гостях были?

— Нет, я там живу. Вместе с мужем моим. Он — художник.

(Думаю: где мой муж, где мой художник?)

— Но Вы не похожи на знаменитую поэтессу.

— Я не впервые это слышу.

— Не впервые слышите?

— Да. Но Вы ведь не только знаменитостям помогаете?

— Мы всем помогаем. Даже тем, кто не своим именем называется.

— Но меня лично так зовут, назвали, нарекли так. Могу и не откликнуться.

— Идите на рентген. Крайняя дверь справа по коридору.

Робко стучу в дверь.

Красивая молодая женщина снова спрашивает: как зовут, сколько полных лет.

Отвечаю. Думаю: где Боря? С ним что-то случилось.

(У него колесо спустило.)

Все это малое время благодарю и прошу прощения.

Дали снимок — иду.

Врач — Николай Александрович — сурово и ласково говорит:

— Да узнали Вас. Просто не похожи Вы на знаменитость. Всё благодарите, прощения просите. Идите за мною.

А я думаю: где же они таких знаменитостей видели — капризничающих, кто такие? Пришли — рядом, кабинет соседний. Сестре говорю: правда, перелом? Иначе — стыдно было бы мне: зачем врачей утруждали, беспокоили. Сестра головой покачала. Доктор говорит: «Сейчас больно очень будет».

Ничаво. Мы — привыкшие, подумала я и засмеялась.

— Нет противопоказаний — новокаин?

— Не знаю. Думаю, нет. По мере жизни — могло быть.

— Что значит: по мере жизни? Зуб лечили? Новокаин.

— Добрый доктор, Вы мне зубы не заговаривайте. Не боюсь я этого.

Думаю: где Боря? Хорошо, что он этого не видит. Хорошо и прекрасно, что это — со мной, не с ним, не с Анелью, не с детьми, да и не только. Доктор говорит сестре:

— Держать. Вправляю.

Даже не ойкнула, губу прикусила.

Доктор Николай Александрович стал и будет другом моим — всех исцеляющим.

А что я про Анель думала, просила: не ходите, скользко, опасно.

Вчера сказала Анели: да пустяки, откупилась от худшего малой ценой.

Все-таки про «знаменитых». Вымышленный мой образ — то ли телевидение, то ли слухи, но не похожа я на знаменитую поэтессу.

Не похожая на «знаменитую поэтессу» — в Кишинев прилетела. Две тёти с цветами стоят. Все ушли. Спрашиваю: «Прошу прощения, Вы кого-нибудь встречаете?»

Мрачно ответили: «Встречаем, но не Вас».

Опять-таки встречали вымышленный образ. И много я горюшка и радости хлебнула в Кишиневе: два концерта в день, в 7 и в 9, без перерыва, и доносы, доносы…

 

Эта записка Беллы, которая лежала на столе в мастерской, представляет собой рассказ, с проявленным в нем замечательным чувством юмора, о грустном событии, произошедшем осенью 1988 года.

Белла упала и сломала руку, что сразу не было очевидно. Тем не менее, я мгновенно понял серьезность случившегося и, посадив Беллу в машину, повез ее в Боткинскую больницу. Когда мы туда приехали, то в приемном покое меня спросили, на какой машине привезли Беллу: на частной или на «скорой помощи»? Узнав, что машина принадлежит мне, дежурная мрачно сказала, что они принимают больных только «по скорой» и заверила, что мы не дождемся приема, потому что машины «скорой помощи» прибывают подряд, и она не может отвлекаться на тех, кто добрался собственными силами. Прождав в приемном отделении около часа, мы на моей машине поехали обратно в мастерскую, и оттуда я стал вызывать «скорую». Приехавшие врачи сказали, что Боткинская больница перегружена и они могут отвезти Беллу только на пункт неотложной помощи, расположенный в Филях. Мы вынуждены были согласиться. Белла спустилась вниз с докторами и села в машину «скорой». Я снова сел в свою машину, чтобы следовать за Беллой. Но тут случилось непредвиденное: когда мы стали выезжать с Поварской на Новый Арбат, я почувствовал, что у моей машины спустило колесо, и был вынужден остановиться, чтобы его сменить. Из-за этого я отстал от «скорой». Точного адреса пункта неотложной помощи я не знал, поэтому приехал туда значительно позднее. Таким образом родился причудливый рассказ Беллы о ее злоключениях.

 

Иваново-Вознесенск (1986)

 

15 февраля 1986

Боря,

я вчера ждала твоего обещанного звонка — тщетно, но верю и не сержусь.

Прошла неделя, я ни к чему не привыкла, мои первые ужасные впечатления усугубились.

Тогда, тоскуя, я вспоминала Тарусу. Если грубый образ этой местности и соотносится как-то с печальным образом Тарусы, — то лишь как плевок и оплеуха в сторону соотносящегося.

Я не могу принять за природу собственные угодья «Дома творчества», недальний недостижимый лес, трубы и новостройки, взявшие всё это в своё пристальное окружение.

Я понимаю, что географически нахожусь в средней полосе России, поскольку задолго до меня в ней оказался промышленный город, давным-давно поправший близлежащие деревни, придавший им нрав и облик фабричного предместья. До ветхости доживший старик помнит, что и родитель его работал на фабрике, и всё зависело от фабрики, всё устремлялось в город: для заработка, для развлечения, для поддержания фабричного форса в одежде, для нечаянной и неизбежной порчи речи. Крестьянского признака и призвука в округе нет и взять негде, на нет и суда нет: это — давняя городская окраина, где русская печь, за ненадобностью, — не в чести и то во вред хозяйке — занемогла, легла на печи, а протопить ни сил нет, ни дети не пришли. Все прочие благополучно согреваемы газом. (Им же, или родственным ему, задувает из города, опекуна и кормильца.)

Вчера, пока ждала твоего звонка, слушала приветливую сторожиху: и она, и муж — исконные жители Афанасова, потомственные «производственники», пенсии 90 и 120 р., оба прирабатывают при «Доме творчества», держат огород, теплицы, кроликов, живут в трудах. Но и в достатке, сильно помогают городским детям: вот, пальто импортное зимнее сыну за столько-то р. купили, вот сапоги импортные внукам купили. Одеяло пуховое для дочкиной дочки.

Как и не радоваться преуспеянию честных трудящихся? И я искренне радуюсь. Сочувствую. Киваю головой.

Но речь эта скушна и скудна, как и весь этот, подлежащий поверхностному обзору, уклад убого зажиточного существования — плоско мещанский (в расхожем смысле определения).

Остаётся грустить о тёте Дюне и о тёте Мане, о их бедности и сирости, но и о том свете радости, который я принимала от них. Ещё не вполне поверженной природы.

Плохо для меня, что окрестные виды теснят и мучат мои прогулки, и я больше в доме сижу. Здесь настигает меня самая трудная для меня черта местности — постоянно слышимый гул, отсутствие тишины, обитающей лишь в природе. К этому присоединяется неусыпный, где-то вблизи производимый. Маленький жруще-чавкающий лязг. Расслышу ли сквозь всё это звук указующий?

Хочу надеяться, что, будучи иного происхождения, он раздастся всё же и спасёт меня от слуховых и прочих затруднений.

То есть, всё желаемое и единственно желанное нужно возыметь внутри себя без содействия и влияния извне.

Может быть, именно из смутного и болезненного состояния, здесь мне присущего, и возникнет что-нибудь обратное для противовеса и утешения?

Я пишу не за тем, чтобы огорчить и испугать тебя, или просить о какой-нибудь перемене, это для меня невозможно, — только от привычки приникать к твоей любви.

Мне, действительно, неймется, я мало и плохо сплю, плачу — позор одним словом, но надо же как-то и выйти из него с относительным достоинством, а не бежать в исходящую безвыходность.

Я живу сама по себе до чрезмерности, но читала и говорила для участников семинара со всем возможным прилежанием, к их удовлетворению.

Директор (озабоченный пожаром и последствиями) заходил весьма любезно и оповестил меня об интересе ко мне ивановской общественности, особенно Дворца культуры текстильного комбината (одного из — для начала). Надежда на то, что у меня должного снаряжения нет. Он также выразил сомнение о том, что я устроена вполне удобно. Я показала вторую комнату и сказала, что этого довольно. (Сосед мой С.С. говорил мне, что эту комнату ему предлагали, но он галантно предпочёл другую, чуть подальше).

Как можно было предположить, я не снесла обледенения одного из двух прозябающих котов. При редкостном уме и обаянии он сразу же стал неженкой и тяжкой обузой, поскольку предпочитает для своих действий ночные часы (с 3-х до пред-рассвета). Но что же было мне делать? Его кто-то приручил, и ранним лютым утром я увидела, как он сидит, остеклённый морозом, подняв передние, более зябкие, лапы. Я и тогда его не взяла и пошла по дороге к стогу, где мы с тобой ходили, оглядываясь на это изваяние. На обратном пути взяла — вот он и оттаял во всю мощь своей молодой и благодарной жизни. Это — большой талант, но гений их рода — тот, кто под крыльцом сидит, рычит, шипит, еду берёт, но не приручается, обаяния не имеет. Но жить дольше будет: страшится человека (не меня).

Есть и собака — весьма опасается человеков, всё ходит за мною, но это — приметливая, практичная, отчасти лукавая собачонка (а как ей не лукавить? Не принесла бы к весне потомства — заведомо отстраняюсь).

Из птиц имею во множестве синиц за окном (обезопасив от смарагдов). Сороке удивилась, как павлину.

О дятлах здесь никто и не знает.

При «Доме творчества» есть коровник — я проведала. На меня он произвёл тягостное впечатление. Но растрогало, что коровы были ко мне доверительны и всех их зовут почти так, как меня: дико, чужеземно. Все мы здесь чужие, хоть и отечественного происхождения, и молоко и прочая даём по мере сил. И многие питаются.

 

В феврале 1986 года мы с Беллой выехали в дом творчества композиторов, расположенный в Иваново-Вознесенске.

Беллу в Москве одолевали всякого рода заботы и обязанности. Беспрестанно звонил телефон. Все время приходили посыльные, которые приглашали Беллу выступить в различных точках Москвы и области. Ставки за выступления были крошечные. По линии «Бюро пропаганды литературы» платили 45 рублей за вы­ступление в двух отделениях. По линии общества «Знание» немного больше — 75 рублей. Но поскольку денег у нас было очень мало, приходилось соглашаться даже на такие условия. Сыпались бесконечные приглашения на дни рождения, театральные премьеры, выставки и презентации.

От этого надо было бежать. Мы изобрели способ — уезжать в дома творчества. Сначала — в дома литераторов, расположенные в Малеевке, Переделкине, Ялте, или в дом творчества художников в Тарусе. Затем мы стали предпочитать дома творчества композиторов: в Репине, на берегу Финского залива, или в Сортавале, на юге Карелии. Условия проживания в композиторском доме творчества были выше, чем у писателей. Там творческому человеку предоставляли коттедж.

Мы пытались выяснить, где еще есть возможность пожить пару месяцев спокойно. Так родилась идея поехать в дом творчества в Иваново-Вознесенске.

История возникновения дома творчества композиторов в таком промышленном городе как Иваново, совершенно не подходящем для музыкантов месте, такова. Во время войны именно сюда эвакуировали выдающихся композиторов (Шостаковича, Кабалевского, Хачатуряна), поскольку этот город в силу географического расположения был надежен как со стратегической точки зрения, так и в отношении проблемы обеспечения питанием, — здесь находились животноводческие колхозы. Ко времени нашего приезда в ивановский дом творчества там еще оставались сотрудницы, хорошо пом­нившие знаменитых композиторов, живших в Иваново в военные годы.

К сожалению, в отличие от домов творчества в Репине и Сортавале, этот дом был гораздо менее комфортабельным, и жить в нем, в силу разных обстоятельств, оказалось намного труднее, чем в других. Я это ощутил, когда мы туда приехали, но Белла приняла решение остаться вопреки всему в надежде написать там что-то стоящее. Ей было там очень трудно жить, и стихи, которые она тогда написала, тоже какие-то мучительные.

Тетя Дюня — крестьянка из деревни Узково под Феропонтовом, в доме которой мы жили. Тетя Маня —  крестьянка из деревни Алекино под Тарусой.

 

Ялта (1990)

 

Боречка, когда я смотрела на Гурзуф с кораблика, я узнала этот дом и старую, милую часть его — внизу, на открытке не видно.

На втором балконе вверху, слева, какой-то твой коллега, должно быть, зябко стоял и что-то на верёвочку вешал.

Я улыбалась с любовью. К тебе.

 

               «Волшебный край! очей отрада!
                       Всё живо там: холмы, леса,
                       Янтарь и яхонт винограда,
                       Долин приютная краса».

 

Вот — Аю-Даг. Я всё оборачивалась с кормы кораблика. Эта гора, скалы внизу, Луна, Дева, разбившая кувшин (в Царском селе) — всё, принявшее в себя взор Пушкина, податливо возвращает часть, положенную новому очевидцу, по заслугам его, часть энергии взора, не скудеющей.

Это так просто, утешительно. И вздор жизни на пляже — мимолётен, трогателен, жалок, любим.

Да, Ведмiдь-гора. Аю-даг — так по-татарски.

На скале этой пылко возлюбивший ее Шаляпин мгновенно и потом день и ночь (один, одну), кажется, мечтал возвести что-то вроде«Храма искусств».

Сегодня в Доме Чехова слышала его голос.

 

В который раз Белла в поисках уединения, необходимого ей, искала такую возможность в доме творчества писателей в Ялте. Это была не первая ее поездка в эти места. Белла любила Крым и находила в нем следы пребывания многих столь любимых ею писателей XIX и начала ХХ века, проводивших здесь время в разные периоды жизни. Это был своеобразный, одной Белле понятный, «отклик пространства» на ее страстные душевные порывы, обращенные к этим замечательным личностям.

Стремясь поделиться со мной ощущениями от пребывания на юге, Белла покупала открытки с видами Крыма и писала мне на оборотах нескольких откры­ток с изображениями достопримечательностей побережья Черного моря.

Это письмо на открытках с видами Гурзуфа, Медведь-горы (Аю-Даг) со скалой, столь любимой Шаляпиным, запечатленной во время восхода солнца. А потом она же, Аю-Даг, на общем плане — «всё, принявшее в себя взор Пушкина, податливо возвращает часть, положенную новому очевидцу».

 

* * *

Дорогой Боречка!

Сыплюсь с горы — в море. Вчера, после выступления, дали скатерть для автографа. Я нарисовала себя и написала: «Подумают, что это — крокодила. А это Белла в гости приходила». Сначала смеялся лишь директор дома Чехова. Бунин в Ялте, на Пасху, зашел в дом друзей, выпил, поел и написал на скатерти: «Подумают, что это крокодил. А это Бунин в гости приходил». Хозяйка вышила потом слова.

 

К письму Беллы следует приложить комментарий самого Бунина:

«Весной 1901 г. мы с Куприным были в Ялте (Куприн жил возле Чехова в Аутке). Ходили в гости и к начальнице ялтинской женской гимназии Варваре Константиновне Харкевич, восторженной даме, обожательнице писателей. На Пасхе мы (с Ку­приным) пришли к ней и не застали дома. Пошли в столовую к пасхальному столу и, веселясь, стали пить и закусывать. Куприн сказал: «Давай напишем и оставим ей на столе стихи»; и стали, хохоча, сочинять, и я написал:

 

               В столовой у Варвары Константиновны
                       Накрыт был стол отменно-длинный,
                       Была тут ветчина, индейка, сыр, сардинки —
                       И вдруг ни крошки, ни соринки:
                       Все думали, что это крокодил.
                       А это Бунин в гости приходил».

 

* * *

Дорогой любимый Боречка!

Пишу с веранды гостиницы «Таврида» — «охраняется государством», да не очень. Прямо напротив причала. Я тебя люблю. Я очень сильно, остро живу. А вот что было. Ночью сочиняла я стишок на мотив строки из письма А.П. Чехова к сестре: «Кружка для кваса разбилась. Лампа и стекла к ней целы». То-есть, ночь потом была. Спустилась вниз: «Вызовите такси, пожалуйста». «В Аутку, пожалуйста, к дому Чехова. Подождите, пожалуйста: я недолго». Положила руку на белую ограду, смотрела на дом, на сад. Так стоял ночью И.А. Бунин и в последний раз видел Чехова, вышедшего в сад. Не посмел его окликнуть — больше они не виделись. (Всё это моё путешествие заняло мало времени, 4 р. — туда и обратно.) Ночью сочиняла, не могла спать. Утром — сидела над бумагой, над мыслью этой. Вдруг — плачу. Я ведь никогда не входила в дом Чехова. Ты, по какой-то дурной моде 10-х годов, не умеешь пока понять. Понимают: Бунин, Битов и я, бедная. А.А. Ахматова — всегда единственная и суверенная — в этом случае не знала,6

 

Рассказ Бунина о том, как он ночью подъехал к дому Чехова, но не посмел окликнуть писателя и таким образом видел его в последний раз, безумно волновал Беллу. Нечто подобное Белла повторила. Потом родилось стихотворение:

 

               Ночью подъехала к дому.
                       Кротко сказала вознице:
                       — Я здесь пробуду недолго.
                       Впрочем, заране возьмите
                       и подождите. — Резвилась

 

               мысль про цветы, ибо цены
                       меньше на них в Таганроге.
                       «Кружка для кваса разбилась.
                       Лампа и стекла к ней целы».

 

               Огнь на мысу, весть о роке.
                       Как веселит и пленяет,
                       словно на сцене и в роли,
                       мальчик в прихожей, племянник.

 

               Дома проведать родимость
                       ночью без знаемой цели.
                       «Кружка для кваса разбилась.
                       Лампа и стекла к ней целы».

 

                                                   Декабрь 1991

 

Это стихотворение Белла посвятила Михаилу Чехову, образ и судьба которого тоже очень интересовали ее.

 

* * *

Осознанное (художественно) мгновение бытия — счастье, но это запечатлённое мгновение — свидетельство общего несчастья, во всяком случае: моего и попугая. Я уже видела попугая и владельца (?) — предприимчивого фотографа — на набережной. Вот они вошли на пляж, я только что искупалась и переоделась. «Снимите меня с бедным попугаем». — «Он не бедный. С вас шесть рублей, дамочка. Улыбочку прошу! Готово».

Сегодня (воскресение) получаю фотографию. «Спасибо. Но... я уже два дня не видела попугая. Надеюсь, он хорошо себя чувствует? Вы позволяете ему отдохнуть? Как вы его кормите? Ведь это он ваш кормилец. Ему фрукты нужны». — «Дама, вы что? Вы и так бесплатно снялись в нашей фуражке». (Надел, вместе с улыбкой, насильно.)

А как трепетали пульсы бедной одинокой рабочей птицы.

 

Белла обожала животных. Было невероятно трогательно видеть ее общение с ними. Неведомыми путями любовь Беллы передавалась тем существам, которых она хотела приветить. Это замечали все, кто наблюдал их контакты. Попугаев она любила особенно.

 

* * *

Да, так и не отдали первую фотографию со змеёю и попугаем.

Вечером, — говорят. И с двумя змеями Вас снимем — бесплатно.

Я же не маниак этого дела!

А ребёнок милый — подбежал, я попросила не прогонять ребёнка.

 

Находясь в Ялте, Белла спускалась из расположенного на горе дома творчества писателей вниз, к пляжу, где ее ждали самые неожиданные приключения. И завихрения жизни, которые всегда захватывали Беллу, подлежали художественному осмыслению. Так было и в случае с владельцем попугая, упомянутым в письме, и в ситуации с хозяйкой двух огромных удавов по имени Маша и Спартак, тоже служивших приманкой для любителей оригинальных сюжетов при фотографировании. Эта дама, увидев Беллу, сама попросила ее сняться с удавами, а после того, как один из них, огромный, окутав Беллу кольцами, исполнил свою роль, женщина-фотограф тут же выставила этот снимок на всеобщее обозрение — в качестве рекламы. А в следующие дни, когда даме нужно было отлучиться, она оставляла обоих удавов, лежащих на лавочке, под присмотром Беллы.

 

* * *

Дорогой любимый Боречка!

Конечно, жалко милого попугая (я его с тех пор не видела, но он трудится в другой стороне набережной. А рядом приезжие девушки снимаются в короне, и другой фотограф, и впрямь очень артист, кричит: «Ну-ка, чуть-чуть правее, Ваше величество! Головку вбок! Готово!») Говорят — появился удав. Опять придётся сниматься.

Многого жалко. Вчера разглядывала фотографии старой Ялты (стеклянные пластинки найдены в Москве на помойке): дама, явно ищущая невинных развлечений, вот на скамейке возле моря, вот с усатым проводником в двуколке, возле водопада, вот неприятный пухлый офицер подсел. Вокруг — лавки, вывески, татары, греки, разносчики, чистильщики сапог. Какой-то размытый сюжет, опять обретший полнокровную выпуклость: батистовый платок, пуговицы блузки, сияние начищенного офицерского сапога, сила торгующей, снующей, лоснящейся жизни.

«Дворянского» кладбища жалко: обелиски, мрамор, голуби, даты чьих-то драгоценных дней, благозвучные имена — всё под бульдозер, теперь парк возле студии.

«Поручик... погиб на дуэли, следуя долгу чести... да простится ему ради безутешных..», — может, воспою.

Сейчас приходил смотритель ялтинского маяка по просьбе смотрителя ай-тодорского маяка: я обещала написать несколько слов в книгу и отдать вторую фотографию с попугаем. Моя связь с маяками, вдруг окрепшая, трогает меня.

Но пустяки жизни любимы мной, и я рада, что я опять это сильно и остро ощущаю.

А вот наугад открыла письма Чехова:

«29 августа 1899 года

Милый Жорж... ...Прости, я опять хочу беспокоить тебя поручением. Дело в том, что в Ялте цветочные горшки дороги, а в Таганроге дёшевы. Будь добр, при случае купи мне сотню или две самых маленьких горшков... и полсотни средних и по десятку разной величины по твоему усмотрению…»

И на следующий день — сестре:

«Милая Маша... Если успеешь, то купи в английском магазине или у Мюра дамский портмоне, красный, подешевле и поизящней, чтоб было меньше железа. Купи у Попова духов разных.

Кружка для кваса разбилась. Лампа и стёкла к ней целы» — уж это точно воспою.

Я же закупила много туфель — не знаю, как в Таганроге, а в Ялте они не дешевы. Цветочных горшков у меня — в избытке. Главное же — я тебя люблю.

Целую.

Белла

 

Меня поражал интерес Беллы к прошлому, — может быть, это была ностальгия по ушедшему времени, столь любимому ею, любовь к России, которой уже не существовало.

Старинные фотографии всегда волновали Беллу. Она с любовью разглядывала их, и перед ней объективным свидетельством вставала прошлая жизнь во всей своей достоверности. Она ценила все детали, которые замечала на пожелтевших открытках. Это был родной для нее мир, потерянный, но воскрешаемый ею.

Однажды, вот так разглядывая старые фотографии, Белла написала замечательное эссе — «Посвящение дамам и господам, запечатленным фотографом летом 1913 года в Н-ской губернии великой Российской империи».

 

* * *

Боря, всё-таки, по непреодолимому желанию моему, переписываю для тебя отрывки из сочинения Пушкина «Отрывок из письма к Д».

(Пушкин оказался в Крыму по пути в ссылку, ты помнишь, он захворал, был поддержан и обласкан генералом Н.Н. Раевским, в чьём доме он жил в Гурзуфе. Это было в 1820 году. Отрывок как бы — как бы из письма он написал в декабре 1824 года в Михайловском, после Одессы. Это он прочёл «Путешествие по Тавриде» И. Муравьёва-Апостола, бывшего в тех же местах и в то же время, что и Пушкин, они не встретились. И очень хорошо: «Но знаешь ли, что более всего поразило меня в этой книге? различие наших впечатлений. Посуди сам». Этот «Отрывок» напечатан в 1826 году и перепечатан как приложение? к «Бахчисарайскому фонтану» в 1830 году.

Это знают все, я сверяю текст с комментариями. Тут, как всегда, — много тайн, возбранных для открытия. Некоторые — просты, не запретны.)

 

Пушкин:

«Из Азии переехали мы в Европу7 на корабле. Я тотчас отправился на так называемую Митридатову гробницу (развалины какой-то башни); там сорвал цветок для памяти и на другой день потерял без всякого сожаления.

Развалины Пантикапеи не сильнее подействовали на моё воображение. Я видел следы улиц, полузаросший ров, старые кирпичи — и только. Из Феодосии до самого Юрзуфа ехал я морем. Всю ночь не спал. Луны не было, звёзды блистали; передо мною, в тумане, тянулись полуденные горы... «Вот Чатырдаг», — сказал мне капитан. Я не различил его да и не любопытствовал. Перед светом я за­снул. Между тем корабль остановился в виду Юрзуфа. Проснувшись, увидел я картину пленительную: разноцветные горы сияли; плоские кровли хижин татарских издали казались ульями, прилепленными к горам; тополи, как зеленые колонны, стройно возвышались между ими; справа огромный Аю-даг... и кругом это синее, чистое небо, и светлое море, и блеск и воздух полуденный...

В Юрзуфе жил я сиднем, купался в море и объедался виноградом; я тотчас привык к полуденной природе и наслаждался ею со всем равнодушием и беспечностию неаполитанского Lazzarone. Я любил, проснувшись ночью, слушать шум моря — и заслушивался целые часы. В двух шагах от дома рос молодой кипарис; каждое утро я навещал его и к нему привязался чувством, похожим на дружество. Вот всё, что пребывание моё в Юрзуфе оставило у меня в памяти. Видно, мифологические предания счастливее для меня воспоминаний исторических; по крайней мере тут посетили меня рифмы. Я думал стихами. Вот они:

 

               К чему холодные сомненья?
                       Я верю: здесь был грозный храм,
                       Где крови жаждущим богам
                       Дымились жертвоприношенья;

 

               Здесь успокоена была
                       Вражда свирепой эвмениды:
                       Здесь провозвестница Тавриды
                       На брата руку занесла;
                       На сих развалинах свершилось
                       Святое дружбы торжество,
                       И душ великих божество
                       Своим созданьем возгордилось.

              ...........................................

               Чадаев, помнишь ли былое?
                       Давно ль с восторгом молодым
                       Я мыслил имя роковое
                       Предать развалинам иным?
                       Но в сердце, бурями смиренном,
                       Теперь и лень, и тишина,
                       И в умиленье вдохновенном,
                       На камне, дружбой освященном,
                       Пишу я наши имена.

 

В Бахчисарай приехал я больной.

Растолкуй мне теперь, почему полуденный берег и Бахчисарай имеют для меня прелесть неизъяснимую? Отчего так сильно во мне желание вновь посетить места, оставленные мною с таким равнодушием? или воспоминание самая сильная способность души нашей, и им очаровано всё, что подвластно ему?»

 

Всё сокрыл радость любовь Пушкин. Многие пытаются узнать — а я много чего знаю, но никогда никому не скажу. Лишь блеклый отзвук: «Мне вспоминать сподручней, чем иметь»... — сподручней? гм-гм.

Про возбранность, запретность — проникновения, пролезания: как я не люблю и не прощаю этого!

Но — рядом, в Алупке, дворец Воронцовых. Да, Михаил Семёнович. О, Елизавета Ксаверьевна! Пушкин — в Одессе, выслан под семейный и прочий надзор в Михайловское.

Я в телефон разговариваю с чудной, прелестной служительницей музея этого. Ты приедешь — мы поедем туда. И — ни слова о Пушкине и Воронцовой, нет, даже и писать нельзя. Впрочем, писали и пишут, слышала и читала. Дочь (одна из детей их, и лучшая) Воронцовых — навсегда лишь Воронцова. Будто бы Пушкин сказал перед женитьбой, будто бы... Нет, не мог он сказать, он другое должен был сказать и сказал перед женитьбой. А этого — не мог сказать, не верю.

Нешто этого мало: «Талисман» (в Михайловском) и:

 

               «Прощай, свободная стихия.
                       В последний раз передо мной
                       Ты катишь волны голубые
                       И блещешь гордою красой».

 

Высланный из Одессы — моря он больше не увидел.

Увидел бурю и мглу — думал об Одессе, написал о Юрзуфе, и — много чего написал. Оставим это. Просто — счастье, радость, жизнь, любовь: Пушкин. «Яркий голос соловья». «Свободная стихия». И здесь, в Тавриде, как близко ощутил греков, Грецию — всемирность, вот его маленькая родина.

Вот и читаю (для него лишь) Эсхила и Еврипида. Мельком и холодно читаю, просто книги вблизи держу. Это не совсем так.

 

«Эписодий второй.

Федра. О замолчите женщины! Погибла я.

Предводительница хора.Но что случилось, Федра? В доме что стряслось?

Федра. Постойте. Дайте к голосам прислушаться.

Предводительница хора. Молчу, хоть ничего не жду хорошего.

Федра. О боги, боги! Беда, несчастье, злополучье горькое!

Хор. Чьи голоса, ответь. Кто испугал тебя?

Чей иступленный крик душу твою смутил,

Бедная женщина?

Федра. Да, я погибла. Ближе подойди к дверям,

И ты сама узнаешь,

что за шум стоит».

................

 

Вот, хочу воздать должное твоей тонкости неимоверной — в чтении Данте в переводе Лозинского. Я тебе говорила, что задорого купила книгу Бориса Зайцева. (Мы, когда были на кладбище Святой Женевьевы с Рене Герра и пред его могилой склонились.) Зайцев тоже переводил Данте, нам этот перевод не был (и не есть) известен («Ад»), вот слова Зайцева: «У Лозинского иначе, но вышло хуже из-за терцины («светила» — «стремила»). Я не стал переводить терцинами. У меня ритмическая проза, строка в строку с подлинником. По-моему, единственный способ».

Я могла бы ещё кое-что переписать для тебя из Нового завета — по-моему, правильно проводить ночь в праведных трудах прилежного переписывания великих текстов, а не в никчемных собственных писаниях. Да, и крутить локон возле виска. И к Стене Плача. Это место земли, Таврида, — очень родственно, даже явными изъявлениями рельефа, Израилю, Палестине. И растения — в родстве, и ещё что-то есть, что знают Бунин и Чехов.

Я не сказала тебе — внизу, рядом, прелестная церковь, по праздничным дням слышу робкий звон колокола. Много раз в день, спускаясь и подымаясь, прохожу мимо, не смею зайти: штанцы таковы и голова не покрыта.

Сей (третий 15 июля) час я посмотрела на обожаемый будильник в спальне, где спит душа моя, птица. Я не накрыла его клетку, потому что этим платьем накрываю, в котором сижу.

Я возлюбила эти — как их? номер? комнаты? апартаменты? Очень хороши. Передо мною — во всё окно — гора, обитаемая лишь мною, не только зрением, но и когда спускаюсь по ней с возглавья подвесной дороги.

Никто другой не ходит. Иногда встречаю там замечательную пару: собаку-овчарку и козу. Я ношу с собой небольшое угощение, и они это знают, и собака — солидно, а коза — строптиво — приемлют, выскакивают из зарослей, и словно вместе смеёмся. Я, во всяком случае, — смеюсь заметно.

У меня в лице всё время здесь стоит улыбка. Её исток — где-то в римских термах и греческих амфорах неподалёку, в море и горах, потом: Пушкин. Грибоедов. Толстой. Чехов. Бунин. — Через времена, вдоль имён, рядом с ними, с речкой Учан-Су (с гор, через Аутку, в море) — но вливается она — в тебя, тебе посвящена. Надеюсь, тебе это заметно? А вдруг — нет? Не может быть, если ты так понял перевод столь прекрасного, несравненного Лозинского. Обожание к нему — завещано и было, про перевод же знала — скушно, не так, заунывно. А как — откеда мне знать? самой надо догадываться, дознаваться.

Так и про Руставели — в переводах, кроме моих, которых нет и не будет.

Укачивание какое-то, вялый гамак ритма, не соответствующие затаённой в языке страсти, резкости, смелости гармонии — Шостакович как бы правильный переводчик, условный и идеальный.

Да, про гору, живущую в моём окне.

 

Я встаю без чего-то шесть часов утра. Занимаюсь страннейшим хозяйством моим. В седьмом часу — смотрю с балкона на море, уже осиянное солнцем.

Маяк пульсирует — зелёным светом.

Но вот — пока ровно в семь часов пятнадцать минут (меняется, конечно, чуть-чуть) — из-за моей горы! я жду! восходит! выкатывается! сияет.

А ежели из-за туч — то цвет моря, воздуха, всего пространства... Ты знаешь, что я служила невозможному — словесному определению света и цвета.

И звука. И запаха.

После моей хворобы в Куоккале моей — с нюхом, с обонянием, что-то и весьма изменилось, усилилось и сместилось.

Ну вот, как не смеяться от счастья?

Я включила радио — проверить безукоризненную точность моего милого будильника (я тебе говорила, он достался мне случайным чудом, и, когда я хвалю его, ободряю и немного ласкаю, он как-то пыжится: дескать, ты же достала меня чудом, 5 р. 50 к. заплатила, вот я и служу, стараюсь.

Да, включила радио — и поют-заливаются вместе моя Птица и Алла Пугачёва, изумительно выходит, правда.

Между прежней страницей и этой — ночь прошла, я не смогла тебе дозвониться, но смогла разозлиться: я же снизу тебе звоню, а дежурная, по твоей просьбе, мне в номер звонит. Птица, будильник и цветочки — не отвечают же. И я осерчала.

Сейчас пойду на набережную в надежде получить змеиные фотографии.

Странная и прекрасная владелица семи змей и одного попугая вчера не отдала мне снимков: мы, говорит, и для себя кой-что перепечатаем и оставим.

А на следующей неделе будем сниматься со змеем 3, 5 м. Это она так сказала, зовут Жанна. Змею на снимке зовут Маня. А вот уж того змея: Спартак.

Я, от надежды послужить Змеям, преуспела — в их успехе! и в своём смехе! — на набережной. Отдаст ли снимки, как обещала: в полдень?

Да как и на почте обойдётся? Вчера, дорожа изображениями старой Ялты, стояла в очереди, чтобы отправить заказное письмо (очередь многосложна, кто во что горазд: отправление, получение, плата за ком. услуги). Тётя какая-то пререкается с тётей почты из-за посылки каких-то документов.

Вот и моя очередь подошла по мере очерёдности. Отдаю заклеенный конверт. Тётя почты как рявкнет: «Не приму документов! У вас документы в конверте — на ощупь знаю, не проведёте!» Я: «О, нет, что Вы? Никаких документов! Откройте и проверьте, пожалуйста. И зачем мне посылать документы? И где их взять?»

Истерика всеобщего утомления, павшая в этот миг на служительницу Главпочтамта, кричит, почти плачет: «Все врут! Все отправляют документы незаконно!»

Так и не поняла, что она имела в виду, но всё просила прощения. Женщина из очереди вдруг говорит мне: «Беллочка, не расстраивайтесь, не обращайте внимания». Но я не расстроилась нисколько, только обратила внимание на ещё какую-то, неведомую мне, подробность советской жизни-бреда.

Квитанцию, впрочем, получила. Столько общего горя, усилий, ещё кто-то наверх к тебе понесёт заказное письмо — а в конверте ни документов, ничего, кроме болтовни моей (но и старой Ялты и растения «сантомолин» из сада Чехова).

Вот ещё несколько (?) слов про Никитский Ботанический сад. Я плыла туда, и потом в Гурзуф, на кораблике. Так, по этому морю, вдоль этих гор и берегов, плыл в Юрзуф Пушкин. Я оборачивалась и видела дом, где обитаю, он очень виден. Думала: громоздкая шкатулка, а внутри — мой изумрудик, Птица, видела свой балкон, пеклась душою о Птице.

Вот и причал. Легко, радостно, прыткими ногами пошла вверх, к саду, он высоко над морем, подъём так нетруден мне был, словно подъёмник незнаемый содействовал.

При входе в сад — надпись, объявление. Пишу по памяти (приблизительно): «Арборетум — сокровищница. («Арборетум»? — да, дендрарий, это уж думать приходилось и потом проверить по словарю: «arbor» — дерево по латыни, «dendron» — дерево по-гречески). Каждый год арборетум посещает около 700 000 человек. Если каждый сорвет лист или цветок...». Ну, да. Знают, к кому обращаются хранители и подвижники арборетума. 700 000 сорванных цветов, срубленных деревьев, воззожжённых костров. Поэтому часто надписи: «Охраняется собаками (видимо, в ночное время). За укусы администрация не отвечает».

Собак-то они как раз боятся. А то бы сорвали, сокрали и сожгли. Я их некоторых видела — и везде, и в Саду (основан в 1822 году, сохранён и сохранен, прекрасен). На вершине — дерево. Надпись: «Маслина дикая. Этому дереву — тысяча лет. Просим Вас относиться к нему бережно». Я оглянулась: никто не видит? Прикоснулась ладонью к нежно-сильной, шершавой коре. Тысяча лет — ласково, нежно, утешительно переходила в руку мою.

Быстро пошла вниз — уже слышался смех и шум тех, к кому обращена надпись, грузно и грубо поднималась экскурсия. Но, может быть, не все они были виноваты перед деревом и опасны для него.

 

Меня всегда восхищало то, как Белла рассказывает и пишет о Пушкине. Легкость повествования неимоверная. Иногда мне говорили, что факты, описываемые в ее рассказах, — общеизвестны. Но чтобы так органично, как Белла, говорить, так свободно ориентироваться в сопутствующих жизни Пушкина обстоятельствах, нужно иметь огромное предварительное знание. К этому Беллу подталкивало страстное чувство любви и восхищения образом Александра Сергеевича. Чтобы так сказать: «Яркий голос соловья» — сто пятьдесят лет назад?! — вот свидетельство гения. Так всегда говорила Белла.

Поразительно, но Белла переписывает для меня большие фрагменты прозы Пушкина, чтобы еще больше проникнуться его гением.

Во время написания комментариев к письмам Беллы я вспоминал собственные ощущения, связанные с чтением других комментариев. На памяти строки Беллы, обращенные ко мне: «Вот, хочу воздать должное твоей тонкости неимоверной — в чтении Данте в переводе Лозинского», — комплименты, сопутствующие моему прочтению трилогии Данте, которых я, конечно, не заслуживаю. Читая Данте во время нашего отдыха в Пицунде, я, действительно, ушел в него с головой и при этом стал зачитываться комментариями к тексту, напечатанными в конце книги. Я также обращал внимание на цитирование переводов Басманова и просто перечень фактов и легенд того времени. В какой-то момент я понял, что мне интереснее читать эти факты и легенды в комментариях — по причине их до­стоверности и точности описания. События, о которых рассказывается там, поражают воображение и завладевают вниманием. В переводе же сохраняется прекрасная поэтическая форма целого.

 

* * *

28

что следует невольно изменившейся моде вкуса — и навсегда грубо сказала и написала об этом. Чехов — таинственнейший из таинственных. Уж это — совсем створки перламутра или медальона.

Но, когда я, при птице моей и при розах, — заплакала, я усмехнулась: Чехов не любит этого, экзальтации, дуракации всякой.

Терпеть он этого не может.

Спустилась вниз, позвонила директору музея (он сам

 

3

мне представился в Гурзуфе и дал визитную карточку).

«Б. А.! Прошу Вас: приезжайте, приезжайте немедленно».

Всё начало дня я провела в саду и в доме — экскурсантов как-то отстранили или даже изгнали осторожно, да и нечего, не знают и не узнают они, о чем — речь.

При Чехове — и речи нет, и слово такое непозволительно. И нечего туда ходить (в заповедные комнаты их не пускают, справедливо и к счастью).

 

4

Я была долго, пристально, печально, не допуская возбранённую влагу до глаз. Далее я спустилась — медленно, долго — к морю, шла вдоль набережной. Дважды сияла мне жизнь, но во-первых и более — та, былая. Так Толстой, после смерти Ванечки, прыгал по кочкам Девичьего поля и повторял: «смерти нету … смерти нету…»

Её — и впрямь нету.

А в глазах — слёзы. И море.

 

5

Может быть, мне не следовало писать тебе — и бумаги нет, поэтому на открытках.

Посылаю воспроизведения старых открыток (подарил Г.А., директор) и — «санто…» — забыла, как дальше, растение, Чехов любил — как просто растение и как целебное. И — как он любил все растения, собак, кошек, птиц. Всех их я как бы знаю, но видела их следы (и очевидные) сегодня.

Целую Белла

 

Передо мной еще одно письмо Беллы на открытках с видами Крыма. На этих, уже тогда старых открытках, подаренных директором музея Чехова, изображены Алупка, дворец в Ливадии, церковь в Форосе, Ласточкино гнездо, морской порт в Ялте с кораблями на рейде.

 

Малеевка (1988, 1992, 1999)

 

Боря! Боречка ли ты? Слова, мне тобой говоримые для мести и уязвления, обижают твой образ, мне принадлежащий, и в беседке над оврагом, загодя построенной к любовной лирике постояльцев, я слышу хладный и независимый мотив.

Ужасная картина! Боречка пребывает в Испании, а его бедный беззащитный образ помещён в беседку над оврагом, и его никто не любит. Во мраке парка белеет и желтеет писательский дворец, за оврагом, за прудом, питаемым речкой Вертушинкой, за чудным колокольчиковым полем трогательно расположена деревушка Вертушино, по другую сторону всего этого — деревня Глухово, населённая служащими дворца, многоопытными в сложной психологии сочинителей. И всё это — под ярким тёмно-светлым небом, содеянным Эль-Греко («повыш. одухотворённость образов, мистич. экзальтация сближают иск-во Э.Г. с маньеризмом и выражают кризисное состояние позднего Возрождения»).

Поистине ужасно! Бедный Боречка! Переменим всё, кроме небесного Эль-Греко. В беседке над оврагом, свеже-окрашенной нежным бледно-зелёным ядом, непринужденно помещённой на краю обрыва для удобства вдохновения, — Боречка любим, и образ его опекаем и лелеем моими умом и сердцем. Счастливое свидание, и, по правде говоря, я возлюбила алебастровый дворец, глубокий и обширный парк, овраги, беседки, пруды, поля и нежный комариный ручей, который и есть речка Вертушинка в том месте её течения, где медлю я на слабом мостике и люблю жить на белом свете. Снедаемая комарами, утешаю себя известными высказываниями народа в их пользу: много комаров, готовь коробов, много мошек, готовь лукошек; комара нет, овса и трав не будет; много комаров, быть хорошему овсу; по комарам рожь сеют; комары толкутся к вёдру. Здешний народ овсами и рожью не озабочен, но знает, что и комары кусают до поры и — таки вёдро.

Боречка, я вначале чуралась и дичилась, и не без оснований, но природа этих мест утешна для меня, и забрезжил звук указующий.

Я ощущаю себя на редкость здраво и светло. Комнаты мои счастливо расположены (в отношении солнца, деревьев, чуть видимого милого пруда), у меня неисчислимое множество цветов, прекрасные книги из библиотеки (достаточно обстоятельной), из своих — два ситцевых тома Пушкина. Есть у меня и птица, но это столь дорого и важно, что не предам словам, трепещу за существо — Божество, в котором обитает и действует сердечко всего, что так хрупко и любимо.

Полное имя: жёлтая радость; джойчик.

Мои отношения с Инной и Семеном Израилевичем как бы ровны и добры, но мы изначально обратны друг другу, чего Инна не может признать, С.И. не может не знать, и чего я не умею скрыть вполне. Тайная надрывность (не обрывность) соседствует с нашим тесным соседством, словно предусмотренным усмешкой беззлобного, но едкого составителя всех сюжетов.

Моё, заботливо скрываемое, неудовлетворение соответствует состоянию человека, который умолял и взывал: «Покажите мне свод небесный со звёздами и луною!» — и его привели в планетарий.

И ещё: «по вкусу, запаху и цвету» — поговорка моя и Станислава Нейгауза про совпадения и наоборот. Так и Вы с Лёвой Збарским.

Звук — никогда не упоминаем мной.

Но, при Инне Львовне, — я некто, кого не выпускают из планетария, где происходит вечер юмора бакинского дома офицеров. Я не терплю лишних сведений и признаний. Я — при Инне Львовне — плачущая (незримо), но и защищающая свой пол, детей, пол мужа, — Помпея при Везувии. Впрочем, сопка, а не вулкан, а я при них вытягиваю ноги из трясины, из вялого плохоумного назидательного вздора.

Боречка, у меня оказия — в Москву. Я спешу, но всё же пишу тебе: Эмма Григорьевна Герштейн. Много взяла я от наших согласий (Ахматова) и пререканий (Н.Я. Мандельштам) — много пришлось мне думать и кратко говорить.

Эмма Григорьевна просит и ждёт твоего совета (книга о местах, где была и бывала А.А. Ахматова): как и кто может быть художником... Я знаю, что лишь ты можешь чётко ответить.

Боречка, я буду звонить после 24-ого — у Инны юбилей.

Вечером — у Гали Балтер, в деревне Вертушино, суббота. Утром в воскресенье Инна и С.И. съезжают.

Может быть, тебе и приехать в субботу? Боречка, пожалуйста, там в шкафу чёрный костюм со стеклярусом, я очень хочу подарить его Инне, сделай милость, привези.

Боречка! Мне привези мои чёрные туфли без каблуков и чёрную куртку тёплую.

Люблю и прощаюсь.

Белла

16 июня 1988 г.

 

В Испании я провел два месяца — июнь и июль 1988 года, работая над оформлением спектакля «Кармен-сюита» в театре «Реал». Идея постановки, конечно, принадлежала Майе Плисецкой, которая была арт-директором балетной труппы театра «Реал». Ставил спектакль Азарий Плисецкий. Для меня это было подарком судьбы — провести два месяца в Мадриде в тесном общении с Майей и Азариком, а позднее и с Альберто Алонсо, который приехал на выпуск премьеры.

Я никогда так надолго не оставлял Беллу, но в этот раз у меня не было возможности поступить по-другому. По возвращении в Москву я выполнял все просьбы Беллы.

В письме упоминается Инна Лиснянская, которая тоже тогда жила в доме творчества вместе с Семеном Израилевичем Липкиным. Она часто заходила к Белле, проведывала ее, потому что Белла почти не покидала своей комнаты.

Белла всегда ценила мудрость и замечательные человеческие качества Семена Израилевича Липкина, он внушал ей глубокое уважение к себе. Строгий ценитель поэзии, авторитетный знаток истории русской литературы, лично знакомый с величайшими поэтами нашего отечества начала и середины XX века, он был уникален. Стихотворения, которые писала Инна Лиснянская, Белла всегда ценила, чтила ее талант. Но необходимо добавить, что у Беллы и у Липкина с Лиснянской были разные характеры. Белла была натурой подлинно артистичной, порывистой. Она жила так же, как любимые ею птицы, — просто пела, творила свою поэзию без оглядки на то, как ее будут оценивать потомки. Мысль о том, чтобы, подобно Инне и Семену Израилевичу, выстраивать некую иерархическую лестницу русской поэзии, просто никогда не приходила ей в голову. Несовпадение характеров поэтов порождало сложности в их общении.

 

* * *

Боря,

ты же не захочешь, чтобы я написала Г.И. Ратгаузу, что я думаю о его «подстрочном переводе».

Он не зря испугался меня, когда я пошутила: «Вот пусть Ваша супруга и переводит, и получит премию!». (Эту премию может получить только «женщина»).

Мне не надобно премии — могу лишь посвятить.

Он пытался сам перевести с немецкого, задав этому графоманству собственный бездарный ритм.

Он никогда не узнает, как это безнадежно, вульгарно и корыстно, — «премия».

Для меня важно, что я воспомнила: о какой прекрасной трагической поэтессе его слова были и что он имел в виду.

Перевод его — ужасен, жена тоже.

Но некоторые мысли мои о переводе могут быть интересны.

 

В Малеевке, в доме творчества писателей, где мы с Беллой жили в августе 1999 года, ко мне подошел переводчик Грейнем Ратгауз и, довольно туманно изъясняясь, попросил об одолжении: показать Белле сделанный им подстрочный перевод стихотворения немецкой поэтессы Аннет фон Дросте-Гюльсгоф, добавив, что его супруга пыталась написать стихотворение по этому подстрочнику, но у нее не получилось, о чем он сожалеет, поскольку за перевод обещана премия, а в условиях конкурса сказано, что предполагаемый перевод может быть сделан только женщиной. Ратгауз предположил, что Белла захочет работать вместе с его женой над будущим стихотворением. Я ответил, что это исключено, но обещал показать подстрочник Белле.

После некоторого колебания Белла перевела стихотворение, с моей точки зрения, замечательно, но, конечно, долго не могла успокоиться, вспоминая слова Ратгауза о премии. Никакого намека на корысть в ее мыслях и действиях не было. История с премией не получила продолжения.

Далее я публикую перевод Беллы и ее комментарии к переводу.

 

               Шиповник огненный

 

                   Посвящение Аннет фон Дросте-Гюльсгоф, жившей в Германии
                            с 1797 года по 1848, прекрасной и трагической. Тайну, ведомую
                            мне, я не открываю; это просто вольный перевод её стихотворения.

 

                  Огонь любви или глаза Того,
                          о ком ни слова… Ты желаешь знать:
                          в чём совпаденье имени цветка
                          с тем именем, которое сокрою
                          от многих любопытств и твоего.
                           Допытываешься? Не пытай меня.
                           Достаток пытки — вот моё богатство.
                          И не пытайся имени узнать
                          сородственного имени цветка.
                          То — огнь любви. Не спрашивай меня,
                          что — огнь любви и чьи глаза я вижу,

                          закрыв глаза. Я вижу их всегда.
                          Есть у меня ларец, да, есть ларец
                          родительский. Я около стою,
                          мы схожи с ним: я и ларец, и тайна:
                          вблизи живу и обитаю в нём.
                          Ключ от ларца уйдёт с душой моей
                          так далеко, в такую близь Луны.
                          Ты хочешь знать, так знай, что есть тайник,
                          В нём огненный шиповник обитает.
                          То — огнь любви или глаза Того,
                          чьё имя никогда не назову.

 

Примечание к посвящению прекрасной поэтессе Аннет фон Дросте-Гюльсгоф (1797–1848).

В подстрочном переводе стихотворение названо «Огневая роза» и снабжено замечательно точными объяснениями переводчика (или «Христовы глаза» — простонародное название, по-немецки, шиповника, дикорастущей розы — я, как всегда, спросила у Даля). По-русски и непонятно, и нельзя: «Огневая роза», — то, что немецкому языку соответствует точно. Если я любовно зову бальзамин «Ванька мокрый», это перевести невозможно без объяснений, излишних для читателя или ботаника (по латыни — иначе). Но я знаю, какую тайну не желала выдать никому прекрасная трагическая Аннет фон Дросте-Гюльсгоф. И сохраню ее — даже в переводе — посвящении. Это — лишь посвящение. Когда пишу «Тому» — с большой буквы, а по совпадению названия цветка с именем Христа. Так может быть: и по-немецки имя Бога — с большой буквы, и по-английски, и по-русски, и на всех языках. Но я знаю, какую тайну и почему скрывала Аннет фон Дросте-Гюльсгоф. Меня же растрогало упоминание о ларце. Это совпадение с моей мыслью о насильственном вторжении в уединение: моллюск, заповедная шкатулка, медальон (стихотворение «Ларец и ключ»).

 

* * *

Боречка,

ты просил меня прочесть — и я прочла. Остальное — в ночном письме (про переводы).

День мой был таков.

Незадолго до твоего и Лизы отъезда я приняла снотворное. Проснулась в семь часов — Вы уже уехали.

Далее — убрала всё, завтракала, по просьбе всех, кто служит здесь, снималась — на память — в шляпах (в моих, по-разному, по их усмотрению). Не стану описывать быстрой длительности дня: экспромты, вопросы, автографы, конечно — конюшня, экскурсия, возглавленная мной по просьбе детей, по их праву любить всех живых, все радовались, вернулась — к столу, опять ко мне постучали в дверь — «Входите! Всегда открыто». Вошли, спрашивали: правда ли, что мой шарик волшебный.

Правда — думайте с любовью о других, Вам воздастся любовью.

Машенька прислала внука с яблоками и огурцами. Она уже знала, что ты спрашивал на рынке о малосольных огурцах (велика наша слава!) — пришлёт в субботу, внуки принесут. Машенька сама в этот дом не входит по её ощущению обиды и гордости. Но меня от конюшни до поворота провожает: при ней меня не трогают ни просьбами, ни вопросами, идём вместе — вдвоем разговариваем, приходится уважать наш «тет-а-тет».

В благодарность говорю, что ты благодаришь её за варенье, но больше не надо…

Я знаю, что ты меня слушать не станешь, я не делюсь болью, но «как разнообразен животный мир».

Ко мне весь день, уже два дня, подходят обитатели этого мира и спрашивают: кем вам приходится Лиза?

Отвечаю: «Лиза — моя младшая дочь, Елизавета. Есть еще старшая — Анна, Аня».

«Сколько им лет?»

Вежливо отвечаю.

Страшная старуха, возле входа в дом, говорит: «Она очень молодо выглядит».

Я: Лиза еще молода.

Старуха: — Наверно, это не ваша дочь…

Я: Уверяю Вас, что не ваша внучка. Позвольте пожелать вам всего доброго.

Не знаю, зачем я это написала.

«Я потом, что непонятно, объясню»

(Булат)

 

Конюшня была для Беллы упоительным уголком живой жизни среди писатель­ского официоза и суеты.

Волшебный шарик — прозрачный стеклянный шарик, стоявший у Беллы на столе.

Маша — любимая Беллой деревенская женщина, жившая рядом. Ранее она работала горничной в писательском доме, но по какой-то небрежности отношения к простым людям была уволена администрацией дома творчества.

Фраза «Как разнообразен животный мир» принадлежит великому остроумцу художнику Юре Красному, так характеризовавшему причудливые человеческие особи, порою встречавшиеся на его жизненном пути.

 

* * *

14 сентября 1992 года

в Малеевке

 

Борис Мессерер — и только он — может распоряжаться всем, что я имею, и тем, чего не имею.

Всё — по его усмотрению, мной предусмотрено.

Белла Ахмадулина

 

Записка Беллы, свидетельствующая о той мере доверительности, которая существовала между нами.

 

* * *

Ворожея из некоторой местности

(101 километр от Москвы)

 

Посвящается козам

 

Всякого зверя обожаю, перед всяким животным преклоняюсь. Не со всеми встречалась, — не любила, чтобы даже в мультипликации сравнивали с ними жестокость человечества.

Всё-таки — про Козу. (Главное — у Бунина: «прелестная эта коза», погубленная человеком.)

Козы — свободолюбивы, строптивы, бодливы, очень тонкого устройства, хоть и вынуждены жить при человеке и служить ему.

Одна Коза, воспетая мной, возымела ко мне пристрастие в Куоккале (ныне — Репино), я автобусом ехала в Териоки (ныне — Зеленогорск), Коза мчалась за автобусом, все смеялись, я плакала навзрыд. Более не плачу, таково обещание, таковы обстоятельства жизни и смерти.

Ещё одна маленькая козочка не воспета мной. Я шла по берегу Оки вблизи Тарусы. (Там же я однажды вплотную встретила весенне-рассеянного Зайца, и долго мы смотрели друг на друга в ужасе: он мог подозревать во мне опасного человека, я боялась испугать.)

Про козочку на берегу Оки. Сидел пьяный мужик и глумился над козочкой. Она, бедно, бледно блея, бросилась ко мне, ища защиты. Не вышло у меня помочь и спасти. Всегда помню это как грех мой.

А вот недавно (три дня назад) Борис рисует, и появляется женщина с двумя козами. Одну зовут Белла, другую — Стрелла. Я обрадовалась и засмеялась: «Я тезка одной Вашей козы: Белка».

Женщина засмеялась, пригласила меня посидеть на пне. Сказала, что дворницей устроилась служить в этом месте, что очень бедна, но бедным всё отдаёт. Я ответила: «Я приду к Вам!» и запомнила адрес. Сказала она мне также, что в роду у неё все были лекари и сама она — лекарь, многих исцелила от сложных недугов.

Борис рисовал, а я, по её просьбе, пошла проводить её. Коза, тёзка моя, норовила боднуть меня от ревности: хозяйка и её и меня называла Белкой. Стрелла же спокойно и медлительно шла позади.

Дом хозяйки коз был рядом: изба, русская печь, иконостас под полотенцем, она возожгла три лампады.

Возле домика бабушки (немногими летами старше меня) ждали её пациентки. Она им сказала:

«Девоньки, потом приходите. Сейчас Беллочку мою буду от насморка лечить: простудилась бедная».

Те, кого пользует, имели вид юродивых — мне это близко.

Когда возожгла три лампады, стала несколько или весьма суетиться перед иконостасом, постоянно упоминая имя Господа Бога. Всё это меня смущало. Просила, словно приказала, чай с нею пить.

Я совершенно верила, что многих она излечила. Про насморк (он и теперь со мной) — я забыла, но в голове моей стало темно и не твёрдо. Из последних сил этой затемнённой головы я выговорила: «Позвольте мне уйти: муж мой не знает, где я». Я вышла, но и сама не знала: где я. Я пошла в другую сторону, испугалась. В темени моём — темень кружилась, я не смела спросить прохожих, как мне пройти к искомому месту (я помнила его некоторые приметы).

Две местные девушки, с брезгливым любопытством оглядев меня, сжалившись над юродивостью моею, указали мне путь.

Я нашла место, где Боря продолжал рисовать.

Я сказала: «Боря, почему мне было так необъяснимо страшно? Ведь знахари, они искони — знают, стало быть, как помочь. Говорила мне: колдунов остерегайся, сглаз сниму, болесть пройдет. А мне становилось все хуже».

Я спросила: «А Вы — много колдунов видели?»

«Ой, дочка, колдунов — полным-полно, ты и счёту им не знаешь, повсюду водятся. И здесь — уйма. Да ты, небось, культурная, не веришь?»

Я перекрестилась трижды, но про колдунов сказала: водятся, ещё как водятся. Но, может быть, и добрые бывают? Колдуньи, волшебницы?

При этом так называемая (не называемая мною) бабушка переоделась в белый наряд. Помолодела, похорошела. Мне становилось всё хуже. Кроме Белки и Стреллы, были две собаки и котёнок Барсик, и солдатик, строивший сарай, смотревший на меня с откровенным изумлением.

По трудном возвращении моём на место, где Боря рисовал, я невнятно объяснила историю недалёкого хождения в гости к хозяйке Белки и Стреллы.

Боря хладно и справедливо заметил (он краем глаза заметил, что я — ушла с козами):

— Она не обманула тебя, не хотела причинить вреда. Может быть, исцеляет кого-то, тебе пошло во вред — по собственному твоему чувствительному устройству.

На следующий день Боря рисовал на том же месте (река Москва, видна церковь), вижу сначала Козу, но эта Коза не тёзкой моей оказалась. По старой моей привычке не оповещаю об именах, но и собак и кошек, и прыгающих коз знаю и люблю — как соименников моих.

А тайна всё-таки даётся.

Старушка (немного старше меня, но я — в шляпе, в полосатых порточках) сказывает мне:

— Ты, у кого, как тебя …

 

Рассказ про коз и старушку был записан Беллой под впечатлением реального события, имевшего место быть в Рузе, на городище. Это заповедное место в городе — высоченная гора, частично искусственно насыпанная нашими предками, своего рода крепость, стоящая в центре Рузы. Там со всех сторон открывались исключительной красоты виды, столь волновавшие меня как художника.

Живя в Малеевке, находящейся в десяти-пятнадцати километрах от Рузы, мы с Беллой весьма часто ездили на городище, где я с подлинной страстью писал акварели. Белла в это время сидела в машине и что-то сочиняла или читала.

Происшествие с Беллой меня серьезно испугало, потому что некоторые люди пользовались ее доверчивостью, а я всегда боялся подобных ситуаций. Думаю, что таинственная старушка, не желая навредить, все-таки дала Белле какого-то зелья, которое так сильно подействовало.

Рассказ лежал на столе в комнате и был живой записью произошедшего, как и черновики стихов, тоже лежавшие на столе. В этих стихах Белла с абсолютной точностью фиксирует момент, когда я работал над акварелью в Рузе на городище. Именно тогда я и писал тот пейзаж с белой Церковью.

 

                                                                  Б.М.

               Вот Боря церковь белую рисует.
                       Я белый лист мараю. На откосе
                       творится, в городишке Рузе,
                       на городище, где пасутся козы.
                       [«читатель ждёт уж…»] Сколько нежной грусти
                       в красе и в церкви, что Борис рисует.

 

               Рассудок мой пейзажу не взаимен.
                       Неподалёку дом, тот, с мезонином
                       стоял, сожжён. Важнее сочиненье,
                       чем дом, чем всё. Но всё-таки чернее
                       мне свет небес пресветлых. В муке, в неге
                       о госте дома думаю. Таинствен
                       столь не бывал никто. Его пенсне
                       с усмешкою глядит в далекость истин.
                       Что песнопенья? Мне смешны оне.

 

               Он церковь белую рисует.
                       Всё это происходит в Рузе.
                       Нарядны барышни, старушки
                       влачат их нищенские грузы.
                       Для чтенья недостанет суток.
                       Как много боли, много грусти.
                       О девочке воспоминаю
                       (в Америке, зовётся Аня).
                       Старушка в этот миг подходит
                       с козой. Но сколько между нами
                       прекрасных Аней. Плач иль хохот,
                       бронхит в груди или чахотка?
                       Но не желаю ничего я
                       иного... чтоб не возомнили:
                       о доме я, о мезонине
                       все мыслю и о госте дома.
                       Рисует церковь он как долго!
                       американкой ставши (?) Аня
                       стеклянное мне подарила «сердце»
                       навзрыд, в надрыв. Не знаю средства
                       среди кровопролитных битв
                       ни позабыть, ни разлюбить.

 

Комментарий: в Америке девочка по имени Аня, учившаяся в школе Гнесиных, теперь преподающая музыку американским детям, подарила мне свой талисман: «кровавое стеклянное сердце». Я не хотела взять, но она очень просила. Я прикладываю его к груди — мне легчает. Может быть, и ей заметно.

 

Малеевка сентябрь 1997

 

Дом с мезонином в Рузе принадлежал купцу Малееву. Там одно время гостил Антон Павлович Чехов.

 

Мастерская на Поварской (1986–2001)

 

Третьего дня, в июле, в Москве, некоторый человек свернул налево с Пушкин­ской улицы на улицу Немировича-Данченко, вошел в дом, где некогда и в общем-то совсем недавно жил Немирович-Данченко, поднялся на шестой этаж и позвонил у дверей. Человек этот, занятый другой думой, другим намерением сердца, пока поворачивал, поднимался, звонил, вовсе не помнил и не размышлял о Немировиче-Данченко, это просто совпадение было, которое лишь потом окажет себя. Человеку открыла дверь лучезарная женщина, из тех совершенно лучезарных, чья красота, чьи луч и заря не меркнут от долгих трудов и забот, а лишь пуще сияют, побуждаемые энергией расточительного сердца, выгодной для света лица и облика.

И внук ее скромно светился рядом. Человек радовался, подлежа ласке доброго и целебного свечения, сказал, что от добра — добра не ищут, здесь он станет, о, если позволят, ночевать и просит какую-нибудь книгу на ночь. Женщина эта, источая и без убытка расточая то влияние на зрачок и на кожу, которое опять могу назвать лишь светом, робко, потому что непреклонная робость — вот суть и вид

 

В этой неоконченной записке, на которой не значится мое имя, но обращенной ко мне, описывается в изящной форме стихийный визит Беллы к моей маме — Анели Алексеевне Судакевич в июле 1986 года в Москве, в её квартиру на улице Немировича-Данченко (ныне — Глинищевский переулок), в то время, когда я отсутствовал в городе. Тогда не было мобильных телефонов, а звонить заранее по обычному телефону Белла не любила.

Из того, что Белла рассказывала мне немного позднее, стало ясно, что идея найти приют в доме моей мамы была вызвана желанием спастись от невзгод жизни.

 

* * *

Достопочтимый Борис Асафович!

Вам звонил Эдуард Лимонов.

Я записала № телефона:

281 97 80

Спросил: «С кем имею честь?»

«Это я, Белла. Пишете Вы неплохо. Снимаетесь дурно. Но теперь так принято в этих местах. Боречка позвонит Вам. Меня Вам не предстоит увидеть».

Б.А.

 

Я знал Эдуарда Лимонова задолго до того, как встретил Беллу, в бытность его малоизвестным авангардным поэтом, и относился к нему хорошо.

Весной 1977 года мы с Беллой оказались в Нью-Йорке, и там, в Queens college, состоялось ее первое выступление, которое вызвало очень большой интерес у русской публики. После чтения молодая женщина по имени Юлия, служившая housekeeper’ом дома крупного финансиста Питера Спрега, где мы остановились, устроила прием — типичное американское party с приглашением наших друзей, присутствовавших на выступлении Беллы. Эдуард Лимонов оказался в числе приглашенных гостей, среди которых были Иосиф Бродский и Михаил Барышников.

Лимонов тут же начал ухаживать за Юлией и уже в следующий наш приезд после трех недель, проведенных в Лос-Анджелесе, встретил нас в дверях дома Питера Спрега вместе с Юлией тоже как housekeeper.

Еще через полтора месяца после этого, когда мы возвращались в Европу, нас встретил Лимонов в одиночестве, поскольку он стал единоличным  housekeeper’ом в доме Питера Спрега.

Все это не понравилось Белле, и она в ответе Лимонову выразила свое отношение к происходившему.

 

* * *

Боря,

любимая лампадка оказалась усерднее и длительнее, чем моя прилежная усидчивость.

Но ты же не успеешь её подправить?

Я опять много написала, но не всё перепечатала: уже слишком поздно или весьма рано, и я боялась потревожить тебя машинкой, верно служит, бедная, компьютер ей был бы обиден.

Утром должна позвонить гостья из Тувы — дождёшься ли её пригласить?

Про покупки:

семечки

сигареты

шампиньоны

вырезка

остальное — по твоему усмотрению, нечто для быстрого и оригинального приготовления.

Да, картошка и морковка — для совершенной оригинальности.

Какую-то заповедную рыбу сулит Г.М. Поженян.

Люблю и Целую. Б.А.

26.01.1999

 

Гостья из Тувы — малознакомая литературная дама, не оставившая следа в нашей жизни.

Гриша Поженян всегда сулил «заповедную рыбу». Я не представляю себе Поженяна без фразы о рыбе.

 

* * *

Боря,

я исполнила твою просьбу. Мне трудно писать, свет — справа, очки — слева.

Слава Скворцов, правда, помнит Высоцкого, в конце восьмидесятого года — проводы Войновича. Он предупреждал меня о соглядатаях, о прочем, я бросала ему из мастерской сигареты.

Аксёнова занимал образ милиционера — двусмысленно (перед присягой и нами) — сложно и простецки — положительного, и стишок где-то есть у меня, можно воспроизвести. В ту пору я скромно побаивалась за него: ведь соглядатаи и его видят, и что-то он им говорит, и служивых меняют на их постах возле, не помню, чьих государств, посольств.

То, что я написала автору подаренной книги, — искренно и невнятно. Он, несомненно, читал Пушкина, был солдатом, сержантом и связистом на войне — иначе где погибли его «младые друзья», о которых он сожалеет? Афганцы, наверное, и мне родима эта боль. От близкого знакомства я воздержусь, но просьбу твою я исполнила.

Оставь мне что-нибудь в чай.

И, пожалуйста, позвони мне из больницы.

Уже пять часов двадцать девятого дня декабря: девятнадцать лет со дня смерти Надежды Яковлевны.

Б.А.

 

Белла очень тепло пишет о милиционере Скворцове, который стоял на своем посту у посольства прямо напротив входа в подъезд нашего дома и был нам по-человечески близок. Мы виделись по многу раз в день и всегда перебрасывались дружескими репликами. Володе Высоцкому, когда тот приезжал к нам, он разрешал ставить свой «мерседес» непосредственно перед посольством.

Еще одна смешная деталь: как-то, оставшись на ночь в мастерской, рано утром я услышал звонок в дверь и побежал открывать, преодолевая большое расстояние от спальни до входной двери. Каково же было мое удивление, когда передо мной предстал Скворцов в милицейской форме с иконой под мышкой и предложил эту икону купить. Он очень торопился, потому что находился на посту и не мог отлучаться надолго.

Автор подаренной Белле книги — друг Скворцова. Я просил Беллу ответить ему.

Последняя строчка письма Беллы посвящена памяти Надежды Яковлевны Мандельштам. Тонкость суждений Беллы о Н.Я. всегда вызывала у меня волнение. «Она вся, как струйка дыма», эти, да и многие другие слова, очень точны. И то, что через девятнадцать лет после смерти Надежды Яковлевны Белла так точно помнила дату ее смерти, говорит о любви Беллы к Надежде Яковлевне.

 

* * *

Боречка,

Чуть не написала по-грузински:

я тебя люблю.

Я говорю по-грузински …

Посол Грузии… Посол Швеции…

Я знаю: пока я не переведу стихотворение на русский язык, в стихотворении этом не будет музыки, стало быть — смысла, кроме прямой бессмыслицы житейского, не музыкального смысла.

Пишу без очков.

Б. А.

 

Бывая в семидесятые годы в Тбилиси, в доме крупнейшего грузинского поэта того времени Ираклия Абашидзе, Белла привечала его маленького сынишку Зураба.

С годами Зураб стал высокого роста мужчиной и очень продвинулся по службе, получив назначение посла Грузии сначала в Испании, потом в Бельгии, в Швеции, а потом в Москве.

Когда в Бельгии мы попали в грузинское посольство на прием, то увидели высокого и красивого Зураба — посла Грузии, стоявшего вместе с такой же высокой и красивой супругой и принимавшего череду гостей — послов из разных стран мира. Белла узнала Зураба и в восторге от того, что видит, каким стал когда-то маленький мальчик, войдя, залепетала: «Чемо Зураб, чемо швило (ребенок — груз.) — иди сюда скорее, иди сюда!» — как бы желая взять ребенка на руки!

Чрезвычайный и полномочный посол Грузии, человек огромного роста, бросился к Белле, оставив жену и гостей, упал на колени и стал причитать: «Белла, дорогая, как я счастлив видеть Вас здесь!».

 

* * *

Боря,

я ещё немного писала ночью.

Мне трудно не соблюдать старинную грамоту.

Люблю «ять» и «еръ» — необходимые для меня и обязательные для других. Научить других не успею.

Устала, ложусь спать.

Люблю и целую.

Б.А.

 

Белла всю жизнь тяготела к старинной грамоте. В стихотворении, обращенном к Ахматовой, она писала:

 

               С тем — через «ять» — сырым и нежным
                       апрелем слившись воедино,
                       как в янтаре окаменевшем,
                       она пребудет невредима.

 

Вот еще одно ее стихотворение.

 

               31 августа — 3 сент.

 

               Борису Мессереру

 

               Вот августа последний день настал.
                       Меня заране осеняет осень.
                       У Даля нетъ отъ насъ сокрытыхъ тайнъ.
                       Где «ять», где «е» — его школяръ не спроситъ.

 

                Под сенью «ять» въ мой предъ-осенний день
                       Туманъ зари встречаю на балконе.
                       Лишь букву «еръ» прiиму въ мой уделъ
                       «Ять» опускаю въ прошлое, въ благое.

 

                Какъ быть безъ «еръ»? Вот маленький примеръ:
                       Съ соседомъ милымъ свидеться, съ собакой
                       Пройтись — свистя въ уста безъ буквы «еръ».
                       (Собаку Астрахань умела звать Севлагой.)


                       Всё кончено! Прощайте «еръ» и «ять».
                       «Фиту» самъ Даль давно сослалъ въ былое.
                       Но какъ безъ «ять» мне Пушкина понять,
                       Когда рассветъ встречаю на балконе?

 

               По-новому, безграмонтно пишу,
                       Хоть ничего не знаю звуков кроме.
                       Что есть язык — я не спрошу Пашу
                       Какого-то, при съединенье крови,

 

               Кровей во мне: татарин не вполне
                       С добавкой позапрошлой итальянства.
                       Кто я такой, такая? На войне
                       Меня со мной вдруг сгинул дар скитальца.

 

* * *

Боря,

я заново переписала моё сочинение «Вишнёвый садъ» — и тяжко вдруг стало лёгким — как от чахотки. Не провиниться бы перед Тем... ты знаешь, Кому посвящено… Словно голос Его услышала:

— довольно, ложитесь спать, сударыня, надоело… доктор я, не мучьте себя, не терзайте, не надобно… примите капли… И — с усмешкой: благодарю Вас…

Прости, люблю и целую

Б.А.

3 апреля 2001 года, в ночном начале дня

P.S. спаси и эту ручку (перо), не вижу, чем закрыть…

 

Когда Белла посвящала стихи кому-нибудь из великих и любимых ею писателей, она от внутреннего трепета и такта старалась не называть их имени. Так об Антоне Павловиче Чехове она пишет:

 

               …Тот, думаю о Ком, —
                       при бытия мучительном ущербе,
                       нам тайн своих не объяснил. Но он
                       врачу диагноз объяснил: «Jch sterbe».
                       «Жизнь кончена», — услышал доктор Даль.
                       Величие — и в смерти деликатно.

 

Подобное умолчание имен выдающихся писателей, перед которыми Белла преклонялась, можно обнаружить во многих ее стихах. Например, о Пушкине в стихо­творении «Дачный роман» сказано:

 

               И Тот, столь счастливо любивший
                       печаль и блеск осенних дней,
                       был зренья моего добычей
                       и пленником души моей.

 

* * *

Бедный Боречка,

я стала пугаться своего заповедного четвёртого после полуночи часа — нет ли в нём чего-то знаменательного, указующего.

Отслужив ему по обыкновению, я сравнила возбуждение меж лбом и затылком с некой кипящей ретортой, где происходят неведомые Менделееву реакции (по грубому определению: соединение кофеина, никотина и небесных влияний). Насильно прерываю письменное застолье. Напиши мне, пожалуйста, что всегда пишешь, а также напиши: мы добирались до пустыни Нила Сорского — от Кириллова? В какую сторону? Как далеко от Кириллова Белозерск? Я давно потеряла то, что писала прежде, и писала новое: в стихах и в прозе вместе, заманчиво для меня.

Люблю и целую.

Б.А.

В холодильнике: сверху справа — творог, сыр, слева — сосиски и колбаса, хлеб — ниже. На столе — брусничная и каракадная воды.

Если дозвонится Лёвчик — может быть, удастся подготовить, подгадать его к воскресному обеду в 3 часа. Спроси у него: как Элла назвала книгу? Я забыла. Вечером придется мне поехать с Поповым в Дом журналистов.

Подтверждаю, что люблю и целую.

Б.А.

22.I.99

 

Лева Рабинович, наш друг, живший в Израиле, в городе Нетания. Весьма оригинальный человек. В момент нашего знакомства занимался делами, связанными с бизнесом. Но в то время, когда Лева жил на Украине, он был известным спортсменом и чемпионом Украины по борьбе. В дальнейшем стал спортивным судьей и четырежды судил Олимпийские игры в разных странах мира. Будучи исключительно широким человеком, Лева замечательно принимал нас с Беллой, когда мы приезжали в Израиль. Он был женат на поэтессе Элле Таниной, очень изящной и хрупкой женщине, разносторонне одаренной.

В Доме журналистов состоялось выступление Беллы совместно с нашим другом писателем Евгением Поповым.

 

Ферапонтово (1999)

 

Боречка, прости меня, ежели не всегда такова, как тебе хочется.

Благодарю тебя: если бы не ты, никто бы не узнал, кем и чем прихожусь я не только русской словесности, но…

Приближается полночь, собиралась возжечь две свечи: поминальную (тёте Дюне) и заздравную, во здравие всех, кого люблю.

В это время влетела бабочка и села возле твоей акварели, совпадение цвета и цвета, духа и духа подействовали на остановку руки.

Я приняла прилёт бабочки за весть — от Набокова. И — за привет свыше.

Бабочка в сей (без десяти минут) час полуночи сидит на твоей картине. Я не поврежу ей ничем, но свечи возожгу, никогда не повредив никому.

А написать хотела вот что: я обрадовалась, когда мальчик Серёжа, родившийся в Казахстане, в ссылке его родителей (казаки), вернулся благополучно, когда все наши казаки обнялись и приветствовали друг друга…

Ровно в полночь зажгла свечу и лампадку, вторую свечу не стала возжигать — из-за бабочки, в честь бабочки, которая так и сидит на твоей прекрасной акварели.

Иерусалимская свеча горит — я умею молиться.

Люди думают, что бабочки летят «на огонь», и, как всегда, ошибаются, — они летят на свет, не для того, чтобы погубить себя, по причинам их гения, ведомого Набокову.

Совпадение прилетевшей бабочки с моей мыслью…

Впрочем, я заметила, что тебе это неинтересно.

Мне кажется, что я не доживу до конца этого года, столетия и тысячелетия, с Битовым сговорились — дожить до срока, который не от нас зависит.

Но я — бабочка, летящая в огонь, чего с бабочками не бывает. Или: «отдых на костре» — понравилось Битову.

Я не умею спать по ночам, не хочу умереть во сне, хоть со мной это уже было.

 

Беллу никогда не оставляли мысли о Владимире Владимировиче Набокове. И если что-либо возвращало ее к образу Набокова, как в данном случае залетевшая бабочка, то Белла всякий раз незамедлительно откликалась на этот «зов», забывая обо всем остальном.

 

                                                                                      Публикация и комментарии Бориса Мессерера

 

1    Записка не окончена.

2   Здесь нарисована стрелка в направлении места, где находился ключ.

3   Телеграмма из Пицунды в Москву, 1978 год.

4   Телеграмма, посланная по адресу: Ленинград, Кировский, 16.

5   Анастасия Ивановна Цветаева.

6   Письмо не окончено.

7   Из Тамани в Керчь. — Примечание А.С. Пушкина.

8   Первая открытка утеряна.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru