На круги своя, или Утраченные иллюзии. Девять с половиной тезисов. Сергей Чупринин
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 12, 2024

№ 11, 2024

№ 10, 2024
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


КРИТИКА


Сергей Чупринин

На круги своя, или Утраченные иллюзии

Девять с половиной тезисов


                                                                             Много заказов было сделано русской литературе.

                                                                             Но заказывать ей бесполезно…

 

Фейсбука четверть века назад еще не было. Да и сам Интернет воспринимался тогда как диковинка. А газетные и журнальные массивы рубежа столетий до сих пор почти не оцифрованы. Поэтому и заглянуть сейчас некуда — чтобы вспомнить, о чем мы мечтали, чего страшились, на что надеялись при переходе из одной социально-культурной формации в другую. Рассчитывать можно только на собственную память, а она своенравна, она лукава и избирательна.

Но больше, похоже, и опереться не на что, сравнивая, какой стала наша литература, с тем, какой ее будущее виделось на исходе прошлого века.

 

1

 

Ну, прежде всего литература, конечно же, виделась нам свободной. От цензуры. От вынужденной оглядки на инстанции и компетентные органы. От диктата единственно верной идеологии и, что ничуть не менее важно, от диктата одного на всех художественного вкуса. От двоемыслия и эзопова языка. Вообще от всего, что литературе навязано извне.

Словом, оковы тяжкие падут, темницы рухнут — и свобода нас примет радостно у входа.

У входа, естественно, в рынок. Который, создав равновесие между читатель­ским спросом и писательским предложением, сам все отрегулирует.

Он и отрегулировал; мы свидетели, мы соучастники и жертвы.

Началось с того, что самая читающая в мире страна оказалась самой читающей Пикуля страной. Фантастические, в краткий период гласности, тиражи Бердяева и Солженицына, Бродского и «толстых» литературных журналов попятились, а потом и вовсе сдулись в сопоставлении с тиражами книжного трэша: как переводного, так и — в порядке импортозамещения — отечественного.

Это пройдет, — твердили приунывшие оптимисты, — маятник еще непременно качнется в обратную сторону, и люди так либо иначе вернутся к подлинным ценностям, как только наедятся еще недавно дефицитных детективов и эротики, бульварной эзотерики и дамских романов.

Люди наелись, и тиражи трэша поползли вниз так же неудержимо, как мгновение назад тиражи серьезной литературы. Страна — если не говорить о прекрасных исключениях, а держаться статистически значимых показателей — вообще перестала читать.

И — рынок же! — библиотеки стали закрываться одна за другою, книжные магазины, будто по команде, перепрофилировались, привычка доставать из почтового ящика подписную периодику исчезла, будто ее и не было никогда.

А что вы, — говорят нам, — хотите: потребитель всегда прав, и спрос определяет предложение. Тогда как отсутствие спроса приводит к затовариванию.

Оно и привело: никогда еще в России не было столько писателей, как сегодня, и никогда еще не производилось столько книг — на все мыслимые и немыслимые вкусы. Одна беда: их почти не покупают. Вернее, покупают все-таки, но не все и не всё.

Можно посыпать головы пеплом. Но можно и успокоить себя: тиражи пушкинского «Современника» и серебряновечного «Аполлона» никак не выше нынешних журнальных, Бенедиктов был безусловно популярнее Баратынского, да и «Преступление и наказание» или «Вечерние огни» не расходились годами…

Так что смотря с чем сравнивать. Если с краткой, как вспышка, гласностью, то ужас-ужас. А если с Золотым веком, с Серебряным, то мы и сейчас в пределах национальной нормы: пишут и издаются все, кто этого хочет, и читают только те, кто этого действительно хочет.

Вот и пришлось литературе испытать на себе и еще одну свободу — от массового читательского спроса.

А избирательное ли у нас, как прежде, или всеобщее, как нынче, образование — какая, в сущности, разница?

Гаджеты еще никому ума не прибавили.

 

2

 

Над эстетическими воззрениями Ленина в годы моей юности потешались и стар и млад. Зря, как выяснилось. Потому что и про Льва Толстого как зеркало русской революции он написал вполне разумно. А главное — открыл не только что «есть две нации в каждой современной нации», но и что «есть две национальные культуры в каждой национальной культуре».

И с мест они не сойдут, пока не предстанет небо с землей на Страшный Господень суд.

Мы им не верили — ни Ленину, ни Киплингу. Пребывая в твердой уверенности, что размежевание в культуре насильственно и ей внеположно. Поэтому стоит только пересечь границы, засыпать рвы между подцензурной и неподцензурной литературами, как они сольются в едином потоке.

И что? Разницы в месте проживания писателей, будь то заграница или андеграунд, действительно больше нет. Но позиции национально и интернационально ориентированных литератур не сблизились ни на йоту: всё тот же апартеид, то есть разные писательские союзы, разные журналы, разные издательства, разные системы литературных премий и, что, может быть, самое важное, адресация к разным и отказывающимся друг друга понимать слоям читательской аудитории. То же и с распадением на т. н. качественную и т. н. массовую литературы: Михаилу Шишкину не о чем разговаривать с Дарьей Донцовой, и их читателям тоже.

Но это бы еще ладно. В прозе, я имею в виду качественную прозу, обстановка пока вроде поспокойнее, но посмотрите на стихи и особенно на то, что у нас о стихах пишут.

О поэтиках ли спор между авторами «Ариона» и «Воздуха», идеологами учебника «Поэзия» и сторонниками традиционного взгляда на стихи, и спор ли это? Говорить можно скорее не о конфликте между двумя поэтическими культурами, а о их принципиальной, едва ли не биологической несовместимости.

Напоминающей о несовместимости Бунина с Блоком, Блока, в свою очередь, с футуристами, а футуристов с пролеткультовцами.

Дело, словом, для нас привычное, старинное. Так что если сто лет назад и ошибся Владимир Ильич, то в числительных. Не две нации есть в каждой нации и не две культуры, а больше, несравненно больше, и с мест сходить они, похоже, не собираются.

 

3

 

Многим (не мне) казалось, что с пришествием благодетельного рынка наступает и время новых положительных героев: предпринимателей со стратегическим чутьем на новое, филантропов с высоко развитым чувством социальной ответственности. Были и пробы — пионером здесь неожиданно выступил поэт Бахыт Кенжеев с мещанским, как значилось в подзаголовке, романом «Иван Безуглов» («Знамя», 1993, №№ 1–2), где персонажам были великодушно розданы имена русских классиков. Спустя почти десятилетие «Открытая Россия» и издательство «Вагриус» провели даже распиаренный литературный конкурс «Жизнь состоявшихся людей» (2002).

И… Говорят ли сегодня хоть что-нибудь кому-нибудь имена Михаила Карчика, Максима Сучкова, Семена Данилюка, в этом конкурсе победивших?

Даже лучшая, на мой взгляд, книга об эпохе первоначального накопления в России — «Большая пайка» (1999) Юлия Дубова, — в героях которой угадываются Борис Березовский и Бадри Патрикацишвили, написанные с искренним авторским сочувствием, все равно прочитывается как приговор и отечественному бизнесу, и мечтам о положительных героях как таковых.

Так оно с тех пор и идет. Толки о том, что можно быть приличным человеком и честно прикопить миллиард, не возникают, кажется, вообще. Желания рассказать о том, как хорошо в стране (пост)советской жить, тоже вроде бы ни у кого из писателей нет.

Вся без исключений современная литература — если брать в расчет не публицистические высказывания тех или иных авторов, а их художественные произведения — антибуржуазна и критична по отношению как к действующей в России власти, так и к человеку, в котором отразился век.

Исключений, повторюсь, нет.

Что, безусловно, и тут соответствует национальной литературной норме, всегда оппозиционной по отношению к действительности и разве лишь идиота выводившей на роль образца для подражания или хотя бы для восхищения. Отступления от этой нормы, конечно, случались, и историки литературы припомнят, наверное, роман Петра Боборыкина «Василий Теркин» (1892), где нарисован положительно прекрасный образ русского купца, но и этот роман позабыт, позаброшен — совсем как премированные «Открытой Россией» романы Михаила Карчика и Семена Данилюка.

 

4

 

Или вот еще, уже, казалось бы, о смешном. Осваиваясь в глобальном и, в значительной степени, англоязычном мире, наиболее продвинутые критики (опять-таки не я) предполагали, что у нас, как в Индии, как вообще в слаборазвитых, но развивающихся странах, рядом с русской литературой на русском языке появится, с нею конкурируя, русская литература на английском языке.

Ну, тут даже и попыток-то толком не было. Если не считать такими эксперименты тогдашних еще более продвинутых студентов Литературного института. Конечно, кое-кто, сменив страну проживания, сменил и свой культурно-языковой код, став, как Андрей Макин, французским писателем. Читали мы и американские эссе Бродского, англоязычные стихотворные пробы Алексея Цветкова, еще кого-то. Примеры, впрочем, можно пересчитать по пальцам. Так как в подавляющем своем большинстве писатели русского зарубежья, даже и стремясь врасти в новую для себя ментальную реальность, остаются русскими писателями.

С каким языком родились, тому и пригодились. Как — аналогия хромает, конечно, но все-таки — и Пушкин, и Тютчев пригодились мировой литературе не французскими своими сочинениями, а теми, что написаны по-русски.

 

5

 

В перестройку русская проза въехала с романами, обыкновенно обширными, тяготеющими к эпопейности, широкозахватному взгляду на мир. Такие писались, такие же извлекались и из инобытия — из спецхрана, из сам- и тамиздата, из ящиков письменных столов. «Доктор Живаго», «Пушкинский дом», «Дети Арбата», «Сандро из Чегема», «Красное колесо», «Год великого перелома»…

И замаячил вопрос: у кого же это в наши беспокойные дни найдутся время и силы, чтобы по доброй воле освоить этакие глыбища?

И возникла потребность в альтернативе. Не в рассказе, конечно, даже не в повести. А в том, что в 1990-е называли евророманом — компактном, лаконичном, спрессованном, но все же помнящем о своем жанровом происхождении. С ориентацией на тогдашнюю европейскую практику, разумеется, но и на отечественную традицию, на «Капитанскую дочку», прежде всего, чтобы других образцов не искать.

Тут, в формате евроромана, лидировал, безусловно, Владимир Маканин — с «Лазом», с «Сюжетом усреднения», со «Столом, покрытым сукном и с графином посередине». Но в этом же ряду и многое из писавшегося в 1990-е годы первыми лицами нашей литературы: «Время ночь» Людмилы Петрушевской, «Сонечка» Людмилы Улицкой, пунктирная проза Андрея Битова, «Поворот реки» Андрея Дмитриева, экш­ны Анатолия Азольского и Александра Кабакова…

Стало ли это трендом?

Да, если принять во внимание, что романом с тех пор называют все что ни попадя — вплоть до «Альбома для марок» Андрея Сергеева или, того круче, «Фейсбучного романа» моего собственноручного изготовления.

И нет, если взглянуть на освещенную премиями авансцену нашей литературы. Где что первенствует? Правильно: где, начиная с середины 1990-х годов, как и в XIX, как и в XX веке, по-прежнему первенствует роман классический, старинный, отменно длинный, длинный, длинный, нравоучительный и чинный, без романтических затей.

Да что говорить, если и Маканин, и Петрушевская, и Кабаков, и Улицкая, и Курчаткин, и иные многие, качнувшись вправо, качнулись влево, выпустив по роману, а то и не по одному, панорамному и мирообъемлющему.

Тут, конечно, и внешние стимулы, может быть, сыграли роль. От «Русского Букера», «Большой книги», «Ясной Поляны», подталкивающих прежде всего к крупным формам, до перемен в мировой словесности, в последние годы неожиданно одарившей нас вот именно что многосотстраничными сочинениями — чтоб не тянуть весь список, завершим его «Щеглом» Донны Тартт да «Маленькой жизнью» Ханьи Янагихары.

И, конечно, конечно, ни компактные форматы никуда не делись (правда, никто их больше не называет евророманами), ни иные разные опыты. Всё в наличии есть, динамическое равновесие сохраняется. Но судят о состоянии русской литературы, как и раньше, как и всегда, прежде всего по ним — по Романам.

Непременно с заглавной буквы.

 

6

 

Мало над чем четверть века назад так смеялись, как над фразой: «В СССР секса нет».

Ну как не быть? Есть, конечно. И в жизни. Да и в литературе, в остатние годы своей советскости буквально набухавшей эротизмом. Даже у мастодонтов социалистического реализма; и я могу лишь отослать к своему давнему, но многими, оказывается, не забытому фельетону «Оживляж», где живописались бесчисленные попытки соитиями на сеновале и разного рода «шишечками на титечках» расцветить и утеплить даже самые тухлые производственные, историко-революционные, всякие прочие повести и романы.

Казалось, что чуть даст слабину моральная цензура — и эротика, вырвавшись из-под спуда, прямо-таки хлынет в искони добронравную русскую литературу.

Она и хлынула.

Но ненадолго. Никак не больше, чем лет на десять.

Вспоминаешь свои читательские, редакторские впечатления 1990-х годов, и чудно теперь становится. Мало того что каждый второй автор подпускал в свою прозу матерка, так еще и каждый третий открывал для себя и для читателей волшебные миры гомосексуальности, инцеста, некрофилии и свального греха. Причем отнюдь не только юрчайшие, как назвал бы их Замятин, охотники наскандалить или выловить рыбку в мутной водице, но и первостатейные наши писатели, и мнилось, что шокирующие с непривычки детали, описания, сюжетные повороты вот-вот легализуются, дав нашей прозе озорство и чувственность, пребывавшие доныне в дефиците.

Не произошло. Как нахлынуло, так и схлынуло. Сужу по рукописям, поступающим в последнее десятилетие в редакцию, по новым книгам, что у всех на слуху: наука страсти нежной теперь мало кого из писателей занимает, и если пишут о любви, о соблазнах плоти, то этак, знаете ли, деликатно, сдержанно, без… сладострастия, что ли.

В этом смысле сексуальная революция у нас, конечно, совершилась, но следов по себе почти не оставила: ни в кинематографе, ни на рынке развлечений, ни в литературе.

Секс в России, конечно, как был, так и есть. А вот спроса на его художественное воплощение, по-видимому, нет.

Как и в прежних поколениях не было.

 

7

 

Да что секс! Вот стихи.

Внимательная к мировоззренческим завихрениям, бдительная по части очернения действительности, по-монастырски строгая во всем, что касалось морального кодекса, родная наша цензура и по отношению к стихам не дремала.

Всматриваясь не только в смыслы, но и в технику, в версификационные особенности. Сейчас в это уже и не верится, но напечатать стихи без знаков препинания было делом доблести и геройства — авторского и редакторского. И все, что отлично от канона, находилось под подозрением, особенно верлибры.

Тогда как весь неправославный мир на них давно перешел, и казалось (не мне, но многим), что в прокрустовом ложе регулярного, метризованного и рифмованного стиха русскую поэзию держит лишь замшелая советская идеология.

Идеология приказала долго жить, и…

Да, как и учил нас Дмитрий Александрович Пригов, стихами сейчас можно считать всё, что считает стихами сам их автор.

И напечатать можно тоже все. Тиражами, правда, стремящимися если и не к нулю, то к числу родных и знакомых кролика.

К этой ситуации так за четверть века притерпелись, что иные авторы (и их редкие поклонники, тоже, при ближайшем рассмотрении, оказывающиеся авторами) стали даже находить в ней что-то хорошее. Вернее, благородное, пролагающее ров между понимающими и прочими.

«Стихи для своих» — говорящее название одной из ныне популярных (среди поэтов) книжных серий, не правда ли?

Procul, мол, este, profani; подите прочь — какое дело Поэту до того, что неразумная толпа понимает под стихами.

А понимает она то же, что и всегда понимала: ясный, как его ни затемняй, смысл, строгую, как ее ни расшатывай, форму.

Авангардная мода, что спорить, необходима. Но иметь с нею дело хорошо на показах, а не в привычной жизни. И поддержку уму и сердцу находить будешь не в инновациях с недружелюбным по отношению к тебе интерфейсом, а в лирических высказываниях, например, Сергея Гандлевского или — свят, свят! — Веро4ки Полозковой, ни в чем не схожих меж собою, кроме опоры на регулярное письмо, размеренный ритм и — да, да! — рифму.

Невольно даже приходит на ум, что, может быть, футуристические, имажинист­ские, конструктивистские и иные прочие атаки на традиционное представление о поэзии были не только насильственно прерваны властью, но и просто в нашей стране не прижились.

Но к сведению, что называется, приняты.

 

8

 

И постмодернизм. Хоть имя дико, но мне ласкает слух оно.

Во всяком случае, лет двадцать пять назад ласкало.

Кто-то (Михаил Эпштейн, Вячеслав Курицын, отчасти Марк Липовецкий) видел в его полистилистике наглядное проявление абсолютно новой культурной парадигмы, что либо отменит, либо подвергнет деструкции все те художественные богатства, которые выработало и будто бы уже в архив отправило человечество. А кто-то — я, например, — надеялся на могучую силу, что на равных будет конкурировать с традиционным, то есть, в подавляющем большинстве случаев, реалистическим письмом.

До сих пор помню, как, сопоставляя почти одновременно появившиеся романы «Генерал и его армия» Георгия Владимова и «Эрон» Анатолия Королева, я твердил, что именно их принципиальная разность создает в литературе исключительно полезную для нее ситуацию конфликтного напряжения.

Теперь самому смешно. Поскольку постмодернизм — у нас по крайней мере — оставив в истории несколько впечатляющих литературных памятников, пошел «путем зерна» и тихо истлел, дав реализму подкормку, в которой реализм, безусловно, нуждался. Технический репертуар прозы действительно расширился, действительно вобрал в себя — да и то наименее отчаянные, наименее «безбашенные» — средства воздействия на читательскую психику.

Вот, собственно, и все.

Пересмотрите списки как книг, увенчивавшихся в последнее десятилетие самыми значимыми литературными наградами, так и книг, вызывавших ажиотажный читательский спрос.

Какой уж тут постмодернизм, какое принципиально новое качество в сравнении с тем, что доминировало в нашей литературе на протяжении двух столетий.

И теперь, как мы видим, доминирует.

 

9

 

Удивительно, оказывается, устойчивая эта система, русская литература. Заглядевшись — восстановим эпиграф из давней тыняновской статьи в полном его объеме — на Индию или открыв (для себя) Америку, она раз за разом возвращается домой, к нормам, на совесть прочно сработанным нашими прапрадедами.

Не скажу, что я очень этому рад. Скорее напротив: обрадуюсь, если меня убедительно опровергнут.

Именно с целью вызвать несогласие и спровоцировать возражения я так в этих тезисах и подставляюсь: нарочито шаржируя собственные впечатления, сознательно упуская из виду все, что не укладывается в схему.

Литература что язык: уж кто только на него ни посягал, какие полчища варваризмов, какая ржа казенного новояза ни брали его, а ему будто с гуся вода. Отряхнется — и жив, что-то безвозвратно теряя, конечно, по ходу, но многое, приручив и одомашнив, в себе растворяя.

 

9 ½

 

Напрашиваются, конечно, аналогии и с общим устройством российской жизни.

Но от них лучше удержаться.




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru