Об авторе | Виталий Олегович Кальпиди родился в 1957 году в Челябинске, автор книг стихотворений: «Пласты» (1990), «Аутсайдеры-2» (1990), «Стихотворения» (1993), «Мерцание» (1995), «Ресницы» (1997), «Запахи стыда» (1999), «Хакер» (2001), «Контрафакт» (2010), «В раю отдыхают от Бога» (2014), «Izbrannoe=Избранное» (2015. Премия им. Бажова 2016 г.). Лауреат премий имени Аполлона Григорьева, имени Бориса Пастернака, премии «Москва-Транзит» и др. Главный редактор многотомного издания «Антология современной уральской поэзии» (www.marginaly.ru). Представлены стихи из новой книги «Сосны». Предыдущая публикация в «Знамени» №8, 2011. Живет и работает в Челябинске.
Виталий Кальпиди
Свердловские стансы
* * *
Ты что, дурак? Опять расселся тут? В траве — жучьё. Теплоцентраль. Бродяги. Метель ментов (они нас заметут). В ларёк — не видно кто — сгружает фляги.
И этот звук похож на гимн страны, где воскресают мёртвые со скуки, чтоб к женщинам подкрасться со спины, в копну волос по локоть сунув руки.
Спроси: зачем? И я предположу: так добывают перхоть снегопада, — она придаст любому миражу погоду рая на просторах ада,
где все сидят на корточках, в грязи, а мимо них походкою невинной идёт Мария с плёнками УЗИ, где чётко виден крестик с пуповиной.
Пока в тебе не выключили свет, пока ты прожигаешь дыры взглядом сквозь небеса, которых, кстати, нет (они лежат разобранные — рядом),
важней тебя то пыль со щёк щегла, то волосатых рыб ночное бденье, то женщина, которая легла плеваться мотыльками наслажденья;
то пустота в скафандре воробья с не северокавказскою горбинкой
следит за тем, как наблюдаю я кузнечиков, измученных лезгинкой,
как рыжий Бог на Сталина похож, особенно когда накинет китель, как к демону (навряд ли это ложь) приставлен ангел с опцией — «хранитель».
Смерть — идеально сделанный батут: подбрасывает вверх людскую серость. А я, дурак, на нём разлёгся тут, и жизнь моя вокруг меня расселась.
Поэт изобретает немоту, хотя при этом выглядит нелепо: мычит с щекотной бабочкой во рту, пока она его возносит в небо.
* * *
Глянь, нарядившись твоей сединою я пробежал по двору. Не представляю, что будет со мною, если я завтра умру.
Жаль воробьёв, что не выучат идиш в срок до девятого дня. Ты состоишь из того, что не видишь больше на свете меня.
Кто бы ни клацнул в прихожей ключами, молча лежи на боку. Я не хотел бы являться ночами, но не прийти не смогу.
Буду шарахаться, биться о стену, пыль за комодом жевать, даже дыханье твоё как измену жуткую переживать.
И не от вафельной мокрой салфетки утром следы на щеке, — просто так мёртвые делают метки, схожие с меткой Пирке.
Смерть — новогодняя ёлка кривая лестничной клетки в углу; людям звонят, и они открывают с острой гирляндой во рту, —
не дожидаясь, чтоб крика быстрее лопнули слёз пузыри, вносят в квартиру кошмар брадобрея и застревают в двери.
Смерть — это самое раннее детство вечности тёплой, как рот, вот бы попробовать не отсидеться, а перейти её вброд.
Ну, а с изнанки куда интересней: только усядется грунт, каждый из мёртвых захочет — воскреснет сроком на сорок секунд.
Я их потрачу на гибкую вичку, чтоб, как мальчишка-пастух, в тополь (полёт загоняя в синичку) гнать обезумевший пух.
Весь в седине тополиной, отвесной я пробегу по двору. Как же ты будешь мне не интересна, если я завтра умру.
* * *
Смотрел TV. На фразе: «Форрест, беги...», — мне стало жутко, ведь так за окошком хрустнул хворост, что это были пальцы ведьм.
Они в свои играют игры, с сосны облизывая клей, чтоб та себе под ногти иглы могла вогнать... — ан, нет ногтей,
а есть твои сухие руки, уже артритные на треть, ты ими утром слой старухи с лица пытаешься стереть.
Все пары в старости неряхи, — тем паче мы, когда вдвоём лежим практически во прахе и поцелуем губы трём.
А к четырём на кухне сумрак наступит на седую мышь, где ты, достав еду из сумок, не зажигая свет, сидишь.
Скажи, с какого перепуга ты застаёшь меня врасплох и, как ребёнка, память в угол всё время ставишь на горох:
там я с ахматовской молодкой, стою, как будто под венцом, наполненный твардовской водкой и заболоцким холодцом;
там ты у старой водокачки ревёшь, не открывая рот,
пытаясь, стоя на карачках, назад произвести аборт.
«Взамен любви, которой нету, ты нежность вымещал на мне...» — захочешь крикнуть ближе к лету, а вот осмелишься — к зиме,
и отопительные трубы ударят палками в набат, и за окном оскалит зубы себя жующий снегопад,
и каждый с собственного края, спиной друг к другу на кровать мы ляжем, глаз не закрывая, чтоб смерть свою не проморгать.
Свердловские стансы
То похвала, то пахлава, то задом наперёд скажи сто тысяч раз «халва» — во рту начнётся мёд.
Я ангелов кормлю вилком капустным и шепчу: «Welcome, пернатые, welcome, я вас поймать хочу...»
Метель в Свердловске — это миф: здесь просто воздух сед, но, ватку снега разломив, кровавый видишь след.
(Я слышал выстрелы в раю, и смех, и даже дождь, переходящий в смерть мою, похожую на дочь).
С коричневым загаром вый гудит сосновый бор — не выкорчёвываемый вегетативный хор.
Торчит глухонемой старик в тени своих старух. Чтоб вырвать у него язык, — схвати за кисти рук.
Он не Харон, хотя не раз тестировал Исеть, и знает, что не мы, а нас разочарует смерть.
(За неуплату отключён собак осенний лай, а докрасна нагретый клён кровит, как самурай).
Я с лысой бабочкой во рту, не открывая рта, жену целую на лету туда, где пустота.
Послушайте: «фьи-фьи...», — вот так — не в унисон летят альцгеймеры любви над парком Паркинсон. (Шмеля потрогай за лицо, сорви с него мундир, он там мохнатее кацо, усатый, как Шекспир).
Не суйся в жалкий суицид, не надо полумер. «Ты должен гибель заслужид», — сказал бы Агасфер.
О, хорошо на свете всё «on-line» и даже — «off-»... Подписано: бабай Басё, и смерть его — Бажов.
Стихи, посвящённые юному челябинскому поэту, решившему стать революционером
Москва воняет. Пахнет Питер. Пермь благоухает, почивая в бозе, где не великолепный Питер Пэн как рифма — чересчур претенциозен.
И разбодяжив Екатеринбург, свердловских нарк «дошёл»: над ним в кювете столб отфонарный дрочит Микки Рурк двумя руками, — так он ярче светит.
Не путешествуй! Место знай своё! Сиди на нём, чтоб появился глянец, пока не вспыхнет в небе: «Ё-моё, мы, кажется, приехали —
Он уязвим, гремуч, пахуч, пархат, похож на циркуль, проглотивший штанген, и всё же умудряется порхать, — под «Ан» закамуфлированный Ангел.
Пусть для него полоний — полонез, а колумбарий — клумба, а не зданье, но он не бес, свалившийся с небес, а так себе — небесное созданье.
Скажи «Брэд Питт» — откликнется питбуль; тут снег намят, как шарики из хлеба, накатанные пальцами грязнуль, практически свисающими с неба.
Для них в земле зарыт аккордеон с набором чёрных безымянных клавиш, и горе нам, когда играет он пространствами южноуральских кладбищ.
Пока мы с беляшами здесь стоим и дышим производными напалма, русалками набит Иерусалим а Вена — бритвами, а Пиза — чем попало.
а Гамсуна всё время лупит Кнут, а Карфаген разрушен в «саркофаге», и пусть кузнечики коленки изогнут, чтоб не забыть, как выглядит
Постился Блок до смерти, блокпосты принадлежат поэтому поэтам: их языки, как ящериц хвосты, — отброшены (шевелятся при этом).
И ты, стоящий посреди страны, её зеро подцвечиваешь красным... Да будут твои умыслы умны, а помыслы избыточно прекрасны!
Чтоб сделать выстрел из карандаша, возьми графит, сдави его до крови, езжай в Озёрск, придумай УПШ, и УПШ всегда тебя прикроет.
Челябинск
|