ГУТЕНБЕРГ
Наталья Иванова
Пестрая лента-15
К этому выпуску «Пестрой ленты» по необходимости предпосылаю уведомление, ибо нарушаю свои же правила: книги, здесь мною отмеченные под разными соусами и ракурсами, выпущены одним издательством — «Новое литературное обозрение», но вышли в разных его сериях: «Критика и эссеистика», «Филологическое наследие», «Письма русского путешественника», «Переписка». Большинства серий издательства я еще не коснулась — тем не менее одна из моих целей подчеркнуть интеллектуальную разнонаправленность издательских усилий.
П.А. Дружинин. Идеология и филология. Т. З. Дело Константина Азадовского: Документальное исследование. — М.: Новое литературное обозрение, 2016.
Константин Маркович Азадовский, его статьи, книги, взгляды и убеждения известны не только филологам — во-первых, он возглавляет санкт-петербургское отделение русского ПЕН-центра, а во-вторых, впрочем, может, и во-первых, он — харизматический, обаятельный, остроумный и одновременно очень жесткий человек. Человек особой выделки, что весьма ощутимо при личном общении. А выделке этой способствовала его посадка в 1981-м.
Все новые и «новые старые» документы, новые свидетельства о преступлениях доходят до нашего времени, несмотря на неприятный запах ограничений доступа к архивам, контроля за комментариями, неусыпной бдительности известных структур при появлении неудобных толкований прошлого. Устранение Сергея Мироненко с должности директора Росархива за публикацию документов о «28 панфиловцах» тому яркий пример.
Цензуры вроде нет. А ограничения точно есть. (Я имею в виду доступ к документам.) Многое — уничтожено, на оставшееся налагаются все новые запреты. Знать побольше и поточнее о советском прошлом? Да пожалуйста: наши байки о прошлом с ироничной интонацией приветствуются — здесь нет ограничений. А вот если всерьез…
Я не входила в число посвященных и в группу протестующих. (Впрочем, и автор, и К.М. Азадовский в своих письмах и заявлениях подчеркивают его свободу от политики — но политика сама к нему пришла.) Там- и самиздат, конечно, читала — по мере доступности его читал весь круг, передавал на день, на ночь из рук в руки. В купе поезда Феодосия — Москва, возвращаясь из Коктебеля в 1978-м, читали «Архипелаг ГУЛАГ» в неудобной фотокопии, по странице прямо из рук соседа по купе Анатолия Приставкина. Малая проза Солженицына хранилась у отца, номенклатурного журналиста, в ящике домашнего письменного стола, — там я ее и нашла. Передавали, но боялись, это правда. Когда я беспечно из телефона-автомата позвонила одному из ныне проживающих за океаном, а тогда на «Аэропорте» бойкому историку литературы, чтобы попросить у него книгу Набокова, он немедленно повесил трубку. И потом, при личной встрече, сделал серьезное внушение.
Слух о деле Константина Марковича Азадовского до Москвы («где стригут ногти, когда в Питере отрубают пальцы») доходил, но глухо, с намеками-полунамеками — ведь и наркотики были подброшены не только чтобы навесить срок, но чтобы и репутацию испортить: вы полагали, что это святые? Да они просто наркоманы, уголовники…
Такие вот изощренно, как казалось органам, сочиненные истории — да еще и в историческую рифму с судьбой отца, Марка Константиновича Азадовского. П. Дружинин тщательно собрал это «Дело…», сложил в бесстрастное по интонации повествование. Книга раскрывает в реальных подробностях механизм системы подавления властью духа и «тела» творческой интеллигенции. Постоянно и настойчиво напоминают (и хорошо, что напоминают) о государственных окриках на творческую интеллигенцию со стороны Хрущева. В поздние советские времена обходились без окриков, без прилюдного топанья ногами на шестидесятников в Кремле, — куда ведь позвали! Константина Марковича понадобилось изъять из допущенного пространства — в самое душное, серое время. Без криков.
Судьба К. Азадовского не из случайных. Она — матрица, и ее рисунок повторяется. Все так и происходит; выбирая сегодня тактику и стратегию поведения, определяясь в ужесточающемся мире, кто-то (в том числе — и я) утешает себя тем, что старается делать свое дело как можно лучше, — а в это время…
Детали здесь, в книге, очень выразительные. Окружающие пронизаны какими-то рентгеновскими лучами — кому надо, видят, наблюдают, собирают; в нужный момент предъявят. И даже развлекаются — клички дают. Как уголовники. Яков Аркадьевич Гордин даже в ФБ иронически выразил обиду за кличку. Ну не Голиаф. Не Гулливер. Какая разница, Яков Аркадьевич? Главное — следили, и внимательно.
«…Ибо всякая интеллектуальная деятельность в принципе ставит под вопрос авторитет власти» — И. Бродский о «деле Азадовского» 7 января 1981 года. Победа исторически оказалась за интеллектуалами, а не за властью, которая выслеживала и преследовала. Это вселяет надежду.
Ф.С. Сонкина. Юрий Лотман в моей жизни. Дневники. Воспоминания. Письма / Составление, подготовка текста, вступительная статья
М.В. Сонкиной; комментарии Б.Ф. Егорова и М.В. Сонкиной. — М.: НЛО, 2016.
Как был убежден Лотман, «история проходит через дом человека, через его частную жизнь»; и эта переписка безусловно принадлежит истории русской культуры — в самом широком смысле этого слова.
Не знаю, не уверена, смогу ли точно определить противоречивые чувства, которые менялись у меня при чтении этой книги, и то непростое впечатление, которое в конце концов сложилось. Смешанные чувства, смешанное впечатление. Может быть, стоило передать все эти бумаги в архив с пометой — доступ через 25 лет? Надо ли знать? Что добавляет история тайной любви протяженностью четверть века к интеллектуальному наследию и образу Юрия Михайловича Лотмана? Пожалуй, к наследию — мало, почти ничего. Но она очень многое добавляет к образу чувств — к эмоциональной жизни интеллектуала второй половины ХХ века. Думаю, что Юрий Лотман неслучайно был увлечен идеей работы об Андрее Тургеневе — именно его Андрей Зорин сделал опорным героем своей новой книги, посвященной эмоциональному миру и образу человека начала XIX века.
Любовь с первого взгляда (у Лотмана) и фактически до гробовой доски. Как бы отложенное чувство (у Фрины) — и тоже до конца; но ведь мы помним жизнеобразующую Зару Григорьевну — друга, коллегу, жену, мать детей Юрия Михайловича… Все эти перипетии складываются в сложный сюжет, полный благородства и жертвенности у всех вовлеченных в него людей.
Пройдут годы, и, наверное, что-то еще… кто-то еще… Но жизнь быстро меняется — вот письма в Канаду, куда уехала в эмиграцию (к дочери) Фаина Сонкина, идут долго, очень долго, как и обратные; а сегодня — нажатием кнопки отправляем письма по электронной почте (через континенты и океаны), и наш корреспондент получает их в то же мгновение — отчего меняется и общий эмоциональный тон всей переписки, скорее даже диалога, идущего в присутствии друг друга. Но, может быть, это всего лишь утишающие боль расстояния (столь чувствительная у Лотмана и Сонкиной) — иллюзия?
Узнавая из переписки (и воспоминаний) драматические и — далее — трагические обстоятельства жизни Лотмана, восхищаясь его душевным здоровьем и интеллектуальным мужеством, думаешь еще об одном: как много скрытых от посторонних глаз «скелетов в шкафу» в жизни каждого, тех тайн, которые на самом деле приближают к повседневной жизни человека. Но сокрытие этих тайн и делало Лотмана в глазах читателей, последователей, зрителей — Лотманом. При жизни. А сейчас он — как герой эпохи, как мыслитель, как ученый и как человек нашего времени открыт всем. Я не жалею, что прочитала эту книгу, хотя личные письма вообще-то читать не рекомендуется… Стало ли мне ближе его наследие?
Анна Чайковская. Триумф красной герани. Книга о Будапеште. — М.: НЛО, 2016.
На самом деле о путешествии как средстве от черной меланхолии можно прочесть в книге Жана Старобинского, которая тоже вышла в НЛО. Но я и сама, на своем опыте, без всякого Старобинского это знаю. Путешествие ценю втройне. Первое — тонизирующее чувство освобождения от изоляции, еще четверть века тому назад путешествия за рубеж были мало кому доступны. Второе — путешествие есть единственное занятие, при котором чтение, являющееся (для меня) навязчивым образом жизни, существенно сокращается. И наконец, третье — молчаливая анонимность, сестра путешествующего.
И есть еще одна радость: вернуться из путешествия и прочитать нечто, одновременно новое и в то же время подтверждающее твои непосредственные впечатления, о местах, только что покинутых. Впечатления переходят в рефлексию и возвращают к чтению.
И вот — книга о Будапеште, где чувствуешь себя совсем иначе, чем в других знаменитых столицах Европы. Осложняют восприятие Будапешта две позиции: события 1956-го, т.е. советские танки, — и совершенно непонятный, звучащий вокруг язык, в котором невозможно сориентироваться, как ориентируешься в почти любом европейском, даже не зная его. А. Чайковская дает этому очень удачное определение: «языковое одиночество».
Это не путеводитель, хотя дает информации, особенно исторической и культурной, поболе иного путеводителя. Это — книга-эссе, книга-размышление: не pocket-book для кармана путешественника, а книга «на потом», на домой, после возвращения.
Я побаивалась ехать в Будапешт.
В свое время (позднесоветское, год 1986-й) отказалась от поездки на Кубу — ну что там смотреть при диктатуре, если у нас здесь уже Горбачев?! Побывала на Кубе не так давно — множество впечатлений, от духоподъемных до душераздирающих. А с Будапештом? Каждый день, во время первой поездки года три тому назад, проходила мимо черностенного Музея Репрессий, со светильниками памяти, горящими по периметру-стилобату, рядом с лицами — фотографиями погибших, — но так и не решилась зайти. И во второе путешествие — не решилась. В Музей-квартиру Листа — с радостью; в Национальный художественный — безусловно; в парки с купальнями Сечени — конечно; в кафе — книжный магазин; в театральное кафе «Опера», в саму Оперу… а сюда — ноги не шли.
Город архитектурной выдержанности — при всей эклектике европейский модерн торжествует повсеместно — Будапешт очень эффектен в глазах путешественника. (Думаю, что и в социалистические времена этот «самый веселый социалистический барак» тоже очаровывал странников из соцлагеря своей архитектурной эклектикой.) Описать его подробно, с трамваями, со старинной линией метро, с набережной, где бронзовые туфельки, ботинки и башмачки застыли навсегда в том месте, откуда евреев гнали на смерть, с красной геранью на окнах, — наверное, можно. Но разве дело только в этом? Будапешт, двойной, мерцающий город! Как заметил Омри Ронен, «я вижу много общего между Петербургом и Будапештом. Оба города невыразимо грустные».
Гриша Брускин. Все прекрасное — ужасно, все ужасное — прекрасно: Этюды
о художниках и живописи. — М.: НЛО, 2016.
Что еще примиряет с действительностью — кроме путешествий? Конечно, живопись. Художники. Музеи. Молчащее искусство. Молчаливое искусство. Искусство без слов. Вникать — молча, понимать или не понимать, принимать или не принимать — но молча же. Вокруг «слишком много буков». И перебор слов. Отойти — и помолчать, вот что предлагает нам Гриша Брускин, сам ни на кого не похожий как художник: говорит своими работами, а еще и словами: текстами воспоминаний, действующих на читателя методом погружения в определенный период советского времени.
С Гришей Брускиным я познакомилась лет пятнадцать тому назад — тогда его «тексты слов», в отличие от «текстов фигур и красок», не были опубликованы. По совету, кажется, Дмитрия Александровича Пригова (могу ошибаться, — кстати, одного из главных персонажей воспоминаний в книге) он принес/прислал их в редакцию — и они «Знамени» очень понравились: «Настоящее продолженное» стало сначала публикацией в журнале, вскоре вышло в книге в том же «НЛО». И еще — другие книги Брускина тоже появились в НЛО. В книгах было изящество и ясность, и та печаль — как и от его бледных «памятников», шагающих с серых пьедесталов прямо в бездну. Он переносил свои фигурки и буквы в разные контексты, выращивал их в разных материалах. Особый толчок узнавания я испытала в Музее Гуггенхайма в Нью-Йорке, на выставке «Россия — Russia», где нижний ряд пандуса занимали знаменитые иконы, прибывшие из Третьяковки и Русского музея, — а наверху, когда поднимешься всеми кругами русского искусства, тебя встретит пионер, выкрашенный алюминиевой краской. Это и будет Брускин. Это и будет Россия от иконы до алюминиевого пионера.
На обложке книги, о которой речь, пожимают друг другу лапы грустные лев и волк. И нет никаких репродукций — Брускин рассказывает о художниках и картинах, которые уже должны существовать в сознании читателя — на других эта книга и не рассчитана (хотя снобизма, даже его налета, в книге нет, но она все равно — для тех, кто знает и помнит). Соломон Волков подвиг его на записи мыслей по поводу увиденного — мыслей, пущенных «в свободное плавание». Комментариями он «подкалывает» известных современников — и классиков, признанных гениями. Определения запоминаются: «недетская детскость» работ Владимира (Володи) Яковлева, «картины-предупреждения» Михаила Рогинского, «мир в процессе Преображения» Олега Васильева. Брускин щедр. Он любопытен, «насмотрен» и начитан, — добавлю, в отличие от писателей, друг друга принципиально не читающих. Не комментирующих. Не называющих друг друга. (А то вдруг кому-то больше славы достанется.) В крайнем случае звучит — «читайте классику!», слоган телепрограммы «Игра в бисер». И вот там современные писатели отрываются — токуют, толкуют Пушкина, Достоевского, Чехова… В отличие от писателей Брускин охотно толкует и своих современников.
А вот с классикой — иначе. Леонардо да Винчи, «Благовещение»: «Анализ — за пределами человеческого разумения».
|