НАБЛЮДАТЕЛЬ
незнакомый альманах
Дорога домой
Заповедник. Литературный альманах. (СПб.)
Помнится, наш десятый класс возили на несколько дней в Пушкинские Горы. Я тогда сильно простудилась, позвонила учительнице литературы и сказала, что поехать не смогу. «Ну что ж, — подумав, ответила учительница, — в таком случае, прочитайте “Заповедник” Довлатова». Тогда, в девяносто девятом году, в Пушкинских Горах еще не было Дома-музея Сергея Довлатова, — был просто дом, с довлатовской точностью описанный в «Заповеднике»: «Дом… производил страшное впечатление. На фоне облаков чернела покосившаяся антенна. Крыша местами провалилась, оголив неровные темные балки. Стены были небрежно обиты фанерой. Треснувшие стекла — заклеены газетной бумагой. Из бесчисленных щелей торчала грязная пакля…» Примерно тридцать лет спустя после написания этих строк хозяйка «страшного» дома Вера Сергеевна Хализева передала его нескольким энтузиастам — Алексею Власову, Юрию Волкотрубу и Анатолию Секерину, стараниями которых в 2014 году был открыт музей, а в 2015 году издан первый номер альманаха «Заповедник».
Текстовое пространство альманаха разделено на две неравные части: примерно четверть объема (в номере 176 страниц) занимает рубрика, посвященная воспоминаниям о Сергее Довлатове и исследованиям его творчества, озаглавленная цитатой из его романа «Иностранка» — «Я обижаюсь, когда не пишут…», остальные три четверти отданы стилистически и качественно разнообразным поэзии и прозе: к сожалению, в номере отсутствует краткая информация об авторах, что в случае имен малоизвестных — а таких среди авторов второй части большинство — затрудняет поиск других произведений и несколько дезориентирует читателя. В целом же, подобно всему, что создается людьми «просто так», из желания сохранить и преумножить нечто им дорогое и близкое, «Заповедник» производит самое благоприятное впечатление. Здесь нужно сказать несколько слов об оформлении альманаха: тексты в нем перемежаются фотографиями писателя, его дружескими шаржами и дарственными надписями на книгах («Соседу Грише Поляку, увы, не алкоголику!»), и уже от самой увесистой книжки исходит ощущение навсегда ушедшего времени, сохранившегося только в интерьерах обветшавшего дома и воспоминаниях.
Современники пишут про Довлатова, что он как будто стеснялся своего высокого роста, нескладной фигуры, которой было неуютно в окружающей действительности, о том, что он, возможно, стал писателем только потому, что, не ладя с вещами, комфортно чувствовал себя лишь в мире слов. Статьи Андрея Арьева, Юрия Дружникова и Николая Крыщука, опубликованные в довлатовской рубрике, посвящены именно взаимоотношениям писателя с реальностью. «Подобно китайским старым художникам, он полагал, что корову нарисовать труднее, чем дракона, ибо въяве дракона никто не видел. (…) Художественный принцип Довлатова — довоплотить невоплощенное реальностью, в ней просыпающееся» (Андрей Арьев. «Пейзаж с коровами»); «Сиюминутное он останавливал, пытаясь превратить в вечное. Не знаю, удалось ли это ему. В его прозе, в смешении стилей, в отсутствии литературной системы отразились не только противоречия его натуры, но и безумное советское время, душевный хаос изгойства там и последующей эмиграции, сложные возможности свободы для несвободных людей, каковыми мы родились и попали в другой мир» (Юрий Дружников. «Он умел прощать»); «…как замечают мемуаристы, Довлатов был всегда на “вы” с мало знакомыми и даже с близко знакомыми. Хочется добавить: и с жизнью тоже» (Николай Крыщук. «Имя иронии»). Раздел завершает статья Антона Ратникова «Хорошо известный Довлатов», в которой автор представляет творчество писателя как связующую нить, общую художественную вселенную, объединяющую «разрозненных, потерянных маленьких людей» и предоставляющую всем им убежище от одиночества — от той самой неприютной, равнодушной действительности.
Сергей Довлатов не исчез вместе с эпохой: уйдя из жизни трагически рано, он остался в литературе — и среди классиков занял свое странное, неудобное место, как будто его текстам оказалось так же неуютно среди других текстов, как ему самому было неуютно среди предметов. Андрей Арьев в своей статье замечает, что проза Довлатова отражала действительность «как бы сквозь цветные витражные стекла. К тому же увеличительные». Современной действительности очевидно не хватает довлатовской грустной иронии и наблюдательности: после Довлатова многие пытались писать похоже, но нового Довлатова так и не появилось, хотя, казалось бы, ничего сложного: «Из-за поворота, качнувшись, выехал наполненный светом трамвай».
Молодой прозаик Антон Ратников, чьи рассказы «Плотников» и «Ячейка» открывают рубрику прозы и поэзии, пожалуй, единственный из представленных авторов, в чьих текстах прослеживается очевидное влияние Довлатова, однако от рассказов его с первых же строк веет такой тоскливой безысходностью, что в мыслях возникает чеховская дилемма о выборе между чаепитием и петлей: «Плотников проснулся по будильнику, но еще долго не мог найти в себе силы встать. Лежал, думал. Его мысли, обрывочные, горькие, сводились к одному: вот опять понедельник, так и жизнь пройдет. Плотников хмуро размышлял о том, что ведь даже не сказать, будто он не с той ноги встал, потому что еще лежит. Он припомнил, как у него болело что-то в груди и кололо в сердце, и как надоела текучка на работе, и постоянные задержки зарплаты, и вялая неизвестность, и разные семейные дрязги». Чтение прозы Ратникова — работа не столько умственная, столько психическая, и не потому даже, что читатель обязательно ассоциирует себя с персонажем, — тягостна сама мысль о том, что таких Плотниковых, мучительно и суетно проживающих каждый новый, неотличимый от вчерашнего день, — сотни, тысячи и миллионы на свете, и, может быть, такой же Плотников живет в соседней квартире, и жена его уходит в ванную плакать оттого, что «денег нет в семье уже полгода». Антон Ратников пишет не просто грустно — он пишет по-настоящему трагически, и читать его непросто. Однако, вне всяких сомнений, ему удалось создать в своих текстах достоверный художественный мир — слишком похожий на реальную действительность.
Очень интересен небольшой рассказ Сюзанны Кулешовой «Волки блокады», за основу которого был взят реальный случай: во время блокады Ленинграда скульптор-анималист Борис Воробьев взял из зоопарка годовалую волчицу, чтобы ее не убили: хищных зверей отстреливали, опасаясь, что в случае бомбежки они разбегутся по городу. Считается, что уже взрослая волчица от Воробьева сбежала, но писательница предположила, что этого случиться не могло, и предложила свою версию событий: действительно, волки — животные очень верные, и едва ли волчица могла по своей воле покинуть хозяина. «Очень скоро Маленькая Волчица привыкла жить с Другим и его Женщиной, поняла и приняла все правила, и казалось, что жизнь наладилась, если бы не усиливающийся, тревожный, угрожающий вой огромной вражеской стаи. А потом наступил холод. И еды становилось все меньше и меньше. Они гуляли по ночам, чтобы не тревожить соседей и не попадаться на глаза слишком любопытным и боязливым прохожим: не все верили, что Маленькая Волчица — собака. Особенно собаки не верили и поднимали шум, лай, визг, пытались наброситься на дикого зверя, и Машка — так Другой называл ее — жалась к его ногам. Но потом собаки куда-то исчезли. Все меньше она чуяла запах их меток, все меньше в воздухе пахло живым, все больше мертвым». Кулешова уходит от метафорического, изобилующего развернутыми сравнениями письма, характерного, например, для ее романа «Последний глоток божоле на двоих» (Издательство Союза писателей Санкт-Петербурга, 2012): рассказ получился простым, пронзительным и в хорошем смысле этого слова старомодным.
Из прозы, опубликованной в альманахе, хотелось бы отметить также рассказы Екатерины Асмус «Петух огневой», «Скорбный дом и лавочница Фейга» и «Вигдорчик» о детстве художника Марка Шагала (все они входят в цикл, который так и называется — «Рассказы о Шагале»). «Мощный, властный петух величаво вышагивал по земляной тверди двора. Косил строго круглым глазом, тряс крупным мясистым гребнем. Высоко поднимая когтистые лапы, слегка брезгливо, но с живым интересом рылся в дворовых кучах. Мойша наблюдал за петухом. Давно хотелось поймать его, но тот был крайне осторожен и не давался. Мойша таился в углу двора — делал вид, что играет с камешками, а сам поджидал, когда петух приблизится настолько, что можно будет ухватить его за хвост. И вот, наконец, случай представился — петух нашел нечто интересное и увлеченно клевал, развернувшись к Мойше тылом. Тот уже протянул руку к хвосту, но внезапно петух подскочил, резко развернулся и оказался нос к носу с Мойшей, глядя ему прямо в глаза яростно и бесстрашно. Мойша отпрянул, а петух начал наступать и рос, рос, рос, и вот он уже ростом с дом, и тут только Мойша в параличе ужаса осознал, что петушиные перья окрашены алым, переходящим в желто-оранжевый, да и не перья это вовсе, а языки пламени, а петух раздулся больше неба, полыхая, словно пожарище, и вот-вот проглотит его, и бежать уже некуда — сзади забор и доску не оторвать… Мойша кричал, кричал во весь голос, задыхаясь, от запаха серы и огня, но голоса не было слышно, лишь шум и треск огненного марева и нестерпимый жар. Из пелены удушливого дыма выбраться непросто, туман заволок глаза, уши от крика заложило, и не сразу слышится материнское испуганное: “Мойшеле! Мойшеле! Да что же это с ребенком, ой, вэй! Неужто лихорадка или не дай господь — падучая! Он меня не узнает! Мойшеле!”» Екатерине Асмус удалось воссоздать в своей прозе колорит еврейского местечка, тихого семейного быта, неуловимых и трогательных связей между людьми. Кроме того, будучи не только писательницей, но и художницей, Асмус наделяет свой текст какой-то картинной, кинематографической выразительностью.
Как прозе Антона Ратникова, так и рассказам Сюзанны Кулешовой и Екатерины Асмус присуще сочувствие персонажам и действительности: может быть, это зыбкое, но вместе с тем совершенно определенное ощущение сочувствия — и есть именно то, что отличает хорошую литературу, превращает в нечто живое набор букв на листе бумаги. Один из создателей альманаха, Алексей Власов, в своем вступительном слове говорит о надежде на то, что «Заповедник» станет «стартовой площадкой для начинающих литераторов».
Среди работ совсем молодых авторов интересны рассказы Мирослава Джиковича («Один вечер и немного от ночи») и Дмитрия Медведева («Синека»), и если проза Джиковича предельно реалистична (настолько, что рассказ обрывается на полуслове, как часто бывает в жизни), то Медведев очевидно тяготеет к фантастике — не привычной жанровой, но, скорее, философской. Станет ли действительно «Заповедник» «стартовой площадкой» для молодых писателей, покажет время, но начало этому положено. Остается пожелать, чтобы альманах выходил регулярно и не затерялся в море новых литературных изданий.
Анаит Григорян
|