— Андрей Белый. Автобиографизм и биографические практики. Сборник статей. Редакторы-составители: К. Кривеллер, М.Л. Спивак. Владимир Коркунов
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024
№ 12, 2023

№ 11, 2023

№ 10, 2023
№ 9, 2023

№ 8, 2023

№ 7, 2023
№ 6, 2023

№ 5, 2023

№ 4, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


НАБЛЮДАТЕЛЬ

рецензии


Танцующий эзотерик

Андрей Белый. Автобиографизм и биографические практики. Сборник статей. Редакторы-составители: К. Кривеллер, М.Л. Спивак. — СПб.: Нестор-История, 2015.

 

Научный сборник, ориентированный в первую очередь на тех, кто изучает жизнь и творчество Андрея Белого, сфокусирован на все еще малоизученном, но существенном этапе его жизни, в центре которого — знакомство и близкое общение с Рудольфом Штайнером, давшим новый вектор его духовным исканиям. Решая задачи, необходимые для комплексного понимания автобиографических мифов писателя, книга погружает читателя во фрагментированные описания дорнахского периода, объединенные контекстом — многогранным анализом жизнеописательных практик Андрея Белого.

Предваряя основной корпус статей, составители ориентируют читателя на исследователей-предшественников: В. Ходасевича, Л. Флейшмана, А. Лаврова, Дж. Элсворда и Н. Каухчишвили. Открывается же монография статьей Ирины Лагутиной «Между “тьмой” и “светом”: воспоминания о Блоке и Штейнере1 как автобиографический проект Андрея Белого». Исследователь обращается к периоду жизни Андрея Белого, в который тот «много размышлял над соединением антропософской и символической “революции духа”»; образы-антиподы поданы как «своеобразные культурные “двойники”». Если заглянуть в творческую лабораторию Бориса Бугаева, который пропускал «реальность через призму воображения», факты сношения с Блоком и «бегство» из дорнахской общины становятся элементами его художественного мир(ф)а.

«Своя мысль в антропософии» Андрея Белого не слишком размежевывается с его художественными поисками. Он экспериментирует со словом (разламывает немецкое «сознание» на русские смысловые фрагменты), уверяется, что «область “индивидуального” есть область духовной культуры»; полагает, что индивидуум — «это “образ целого”, важный как “теологический” организм». Цвета входят в состав сложной системы ощущений: цвет света — белый; «бездны засветной» — лазурный; пурпурный — «в свете не данный, соединяющий линию спектра»… В конечном счете оккультное антропософское учение становилось пониманием «искусства как одного из вариантов “духовного пути”», а искусство — воплощением «живого образа», то есть лика: «лик есть человеческий образ, ставший эмблемой нормы». Путь Блока Андрей Белый видит как некий вектор, от эпохи «зари» через теургизм, перерождающийся в «яды врубелевских, великолепных лилово-зеленых тонов», во «мглу, сумрак и черный цвет повсюду». Разграничительным становится 1912 год, когда Блок для Андрея Белого «кончился» («остался в ночной пустоте»), а Штайнер — «начался» («путь антропософского ученичества»): он усиленно медитирует под руководством Штайнера, создавая многочисленные записи и схемы.

«Воспоминания о Штейнере» — разговор о совершенно ином этапе в жизни Буга­­-е­ва. Образ Доктора Андрей Белый связывает и уподобляет Христу и приближается… к созданию «Евангелия от Белого». Религиозные ассоциации доводят писателя до того, что Голгофу он уподобляет Дорнаху. Пожар же в Гетеануме, серьезно повлиявший на здоровье и ставший косвенной причиной смерти Штайнера, для Белого — важнейший символ-итог «всей деятельности “земной” личности Штейнера». Очищающий огонь «очистил» и его учение.

Изучая пути Блока и Штайнера, Белый приближался к постижению собственных жизни и методов в искусстве, их судьбы становились частью пути самого Андрея Белого — моделировалась автобиография.

Сергей Казачков анализирует «мутное» высказывание Андрея Белого, воспроизведенное Ниной Берберовой в автобиографической книге «Курсив мой». Это набор слов, напоминающий бред. Но ларчик открывается обращением к учению Штайнера, одна из рукописей которого — руководство плановой работой подсознания его учеников. Еще одной задачей неутомимого Штайнера было подготовить «души к грядущей форме культуры». Следовательно, антропософы — и Белый в их числе — должны были пройти некий обряд посвящения: преодолевали семь ступеней, от омовения ног и бичевания до положения во гроб…

Причина психологической коррекции Андрея Белого — «ослепительный вспых» света, пережитый писателем во время одной из лекций Доктора; «момент моментов» всей жизни. Эзотерики приоткрыли перед ним тайны его предыдущих воплощений. Склонный к мистике и взбудораженный родством с «великими предками», он уверовал в цепочку Буонарроти — Галилей — Ломоносов — (звено отсутствует) — Белый. Пусть Галилей и родился за три дня до смерти Буонарроти... Впрочем, в 1916 году Белый отказался от гипотезы, «будто он является инкарнацией духа Микеланджело».

Хенрике Шталь исследует «Медиативный опыт Андрея Белого и “Историю становления самосознающей души”». Собственно, «самосознающая душа» восходит к личному опыту медитации и является — по Белому — переходной ступенью к духу. Но для создания «первой, высшей или духовной части своего существа» она должна обратиться на себя, стать чашей, «в которую может влиться дух». На этом уровне («Манаса») человек способен вести диалог с ангелами и Христом. И, наконец, следуя религиозным исканиям Белого, «соединение “я” людей друг с другом и с ангелами возможно благодаря Христу». Собственно, и задача, стоящая перед поэтом-антропософом, заключалась в поиске перехода «к сознательному раскрытию духовных качеств самосознающей души». Этот личный эзотерический опыт писателя, разумеется, ценен при анализе его произведений и их внутренней логики; здесь же приводятся фрагменты трактата «История становления самосознающей души», в котором встречаются буквально павичевские метафоры: «станьте, препоясав чресла ваши истиною»…

Духовная жизнь Белого накрепко связана с успехами медитаций; так, в период Первой мировой войны на смену видений с ангелами приходят демонические наваждения (духовная смерть).

Впрочем, и без поддержки Штайнера, в России и СССР, Белый продолжал антропософскую работу, развивая учение, которое помогло ему состояться как художнику — понять суть жизни и заглянуть в ее внутреннюю сущность. Белый увлекается рисунками, в которых передает медитативный опыт; тетрадь 1918 года служила для писателя неким «конспектом работы с антропософским кружком». В статье подробно выведена просветительская работа Белого на ниве эзотерики, многие компоненты которой вращались вокруг ключевого для Штайнера (и важного для Белого): «В наших мыслях живут мировые мысли; в наших чувствах трепещут мировые силы; в нашей воле действуют (живут) существа воли». Медитации на эти строки, по задумке Штейнера, расширяют сознание «за рамки личностного».

Светлана Серегина начинает исследование с фразы, которая должна находиться отнюдь не на 102-й странице: «Творческое мышление символистов оказалось восприимчивым к христианскому эзотерическому опыту». К 102-й странице данный тезис должен был бы стать аксиоматичным и вычеркнутым редакторской рукой: негативное отношение Белого к теософии, в конечном счете, и привело к некоему «теософскому» учению — антропософии, центральной фигурой которого (и это опять же следовало сказать во вступительной статье) являлась фигура Христа.

Очевидно, что Белый нуждался в этом учении, искал «пути в несказанное», «однако преобразить действительность способен только тот, кто прошел жертвенный путь раскрытия и совершенствования своего духовного мира». В этом измерении антропософия имела прикладное значение для формирования творческого эго. Смахнув заскорузлые идиомы и поучения, Белый представил антропософию «как интеллектуальный материал для собственных мифотворческих построений».

Иная грань писателя (тут следовало бы обозначить новый раздел, уводящий в сторону от дорнахского бытования) приоткрывается в статье Моники Спивак «Белый-танцор и Белый-эвритмист», приближающей нас к устоявшемуся образу Бугаева — танцующего человека. Странная пластика Белого запомнилась многим биографам, а его безумные пляски породили немало теорий о подорванной психике. Спивак пытается разобраться в природе танца — от предмета изображения в прозе Белого (действительно, пустившего там достаточно глубокие, метафорически-изящные корни) до стиля жизни, когда писатель (правда, в течение всего нескольких месяцев) отплясывал фокстрот вечера напролет.

Выделим эвритмию — созданное Штайнером искусство «изображения звука слов движениями». (Собственно, эвритмия увела у Белого первую супругу — Асю Тургеневу, застрявшую вне времени в эвритмических постановках Доктора.) Сама идея «зримого слова» нешуточно увлекла Белого: так, скажем, заданием одной из учениц Штайнера значилось протанцевать русское стихотворение!

Белый оправдывает метод: «Эвритмия нас учит ходить — просто, ямбом, хореем, анапестом, дактилем; учит походкою выщербить лики и ритмы провозглашаемых текстов; линии шага тут вьются узором грамматики». Таким образом «дикарские, нигер­ские» танцы противопоставляются телодвижениям, способным установить связь с миром духовным.

Танцы как форма безумия начались у Белого после окончательного разрыва с первой женой-эвритмисткой и прекратились с появлением другой женщины. Так чем же были безумные «скачки» Белого — формой протеста, попыткой эвритмической трансляции, видом безумия? — ответ на первопричину этого, отразившегося в дневниках мемуаристов периода, хотелось бы более внятно увидеть и в выводах автора статьи.

Исследование Елены Наседкиной — едва ли не интереснейшая и, пожалуй, самая самоцельная статья-комментарий сборника. Анализируются несколько десятков портретов Белого-Бугаева и дается необходимый комментарий (например, первоистокам появления писателя в ипостаси лика Божия, а то и Мефистофеля).

Иоанна Делекторская пытается постичь автобиографический нарратив Белого в сопряжении с жизнеописанием Гоголя («Мастерство Гоголя»). Взаимопроникновению сюжетов служит и то, что на материале гоголевской биографии Белый «обкатывает» «отдельные тезисы из своего философского трактата “История становления самосозна­ющей души”, предается самоанализу». Иными словами, это уже новая грань в постижении автобиографических практик писателя, отмежеванная — пусть и не полностью — от антропософских страниц и танцевальных эскапад. Анализ творческого процесса классика уподобляется рассказу о себе. Делекторская цитирует Белого2, иронизируя, что «поменяв (…) Гоголя на Андрея Белого и поставив вместо названий произведений первого названия сочинений второго, мы получим точное, документально подтвержденное (…) описание особенностей творческого процесса ». Камень преткновения один — следовать за Гоголем в его мистической смерти эзотерик Белый не собирался (хотя и скончался практически сразу после публикации «Мастерства Гоголя»). Таким образом, идеально создаваемый миф (разговор о другом художнике с подспудным видением себя в нем) давал трещину и крен.

Методологические параллели, на этот раз в конструировании автобиографии на примерах «Былого и дум» Герцена и мемуарных трудов Белого, приводит Михаил Одесский. С текстом Герцена мемуары Андрея Белого сближают метод и приемы повествования. Видится, в общем-то, и другая — мифотворческая связь: через общих персонажей. Герцен «недоговаривает, что живой наукой может быть лишь духовная наука» (вывод А.Б.) — для Белого это, разумеется, антропософия. На этой основе построено суждение, что «Герцен, а вослед ему вся русская революционная мысль силится построить мост к философии Рудольфа Штейнера». Подстраивая чужие умопостроения под собственную модель мира, Белый создавал автобиографию-манифест, вычеркивая — с его точки зрения — наносное, оставляя столбовой путь, по и к которому должна идти русская мысль.

Биографический метод Белого разобран в статье Елены Глуховой («Фауст в автобио­графической мифологии Андрея Белого»). Концепция зиждется на высказывании Г.О. Винокура, схожем с мироощущением Белого: «Исторический факт получает биографический смысл, лишь становясь предметом переживания, поэтому биография не может быть лишь сухим перечислением биографических фактов». Очевидно, что биография в этом контексте — совокупность внутренних и внешних реальностей. Факт — ничего не значащий сам по себе — становится частью жизни человека (очеловеченным фактом), когда сопрягается с его переживанием. Белый подтверждал это в «Записках Чудака»: «В моей жизни есть две биографии: биография насморков, потребления пищи считать биографию эту моей — все равно что считать биографией биографию вот этих брюк. Есть другая: она беспричинно вторгается снами в бессонницу бдения, когда погружаюсь я в сон, то сознание витает за гранью рассудка, давая лишь знать о себе очень странными знаками: снами и сказкой».

Как сказано выше — биографический нарратив Белого предельно мифологизирован, он создает «модель мистериальной биографии» (термин Д.М. Магомедовой). Очевидно, что эта мифологизация напрямую связана с эзотерическими учениями Рудольфа Штайнера. В автобиографической прозе Белый подходит к «биографическому “переживанию”» или «биографическому событию», что, по мнению автора статьи, сближает сюжет о докторе Фаусте с переживанием самого Белого. Подтверждает это и устойчивая мифологема писателя: «я — Фауст» (падший мудрец).

Таким образом, Фауст становится для Белого символом. Писатель участвовал в дорнахской постановке последней сцены трагедии, неоднократно сравнивал доктора с писателями-символистами: «Фауст нашего века» (о Вяч. Иванове) или «Судьба этого русского Фауста есть судьба всякого крупного человека-поэта» (о А. Блоке).

В статье анализируются соответствия и уподобления (например, борьба за душу героя между силами света и тьмы; свет — это, разумеется, Белый; тьма — конечно, Брюсов; на подмостках — знаменитый треугольник с Ниной Петровской), «фаустовские» сюжеты, проникающие в жизнь Белого, финализирующиеся пространной концовкой: «контекст автобиографической прозы Андрея Белого выявляет феномен биографиче­ского события, превращенного в творчестве писателя в художественное переживание, и реализует в полной мере многозначность символа; этот символ оказывается действующим в разных плоскостях — в индивидуально-биографической, интерпретативно-диалогиче­ской (при интерпретации творчества и судьбы других поэтов), в исторической и национально-культурной (как движущая сила европейской истории и русской революции), а значит, и в метафизической (как показатель единства мирового субъекта». Пример Фауста в сопряжении с судьбами русских поэтов служит подтверждением заведомо готовых выводов.

Теории конструирования биографии А.Б. предложены в статье Маши Левиной-Паркер. Справедливым представляется вывод исследователя: мемуары и романы писателя — вместе взятые — «составляют полную автобиографическую серию Белого». Подобная мысль (в иной смысловой окантовке) проскальзывала и у других авторов монографии, но полноценно раскрылась здесь — этаком вечном, я бы сказал, биомифотворении.

Левина-Паркер делит автобиографические элементы произведений Бугаева на два типа: автофикшн, «самосочинение, — создание текстов, (…) в которых автобиографическая достоверность в той или иной мере скрещена с художественным вымыслом». И серийную автобиографию: «создание писателем нескольких повествований о своей жизни, соотносящихся друг с другом как полемические, но равноправные версии автобио­графии». Истина в биографическом элементе возникает в результате полемики.

Очевидно, обе теории — в оппозиции с традиционным биографическим сюжетом, поскольку подразумевают право на вымысел. Автофикшн, по мнению Левиной-Паркер, «трактует общие вопросы автобиографии», теория серийности — «лишь одной ее разновидности» (полемического конструкта жизни). Тем не менее эти теории взаимодополняемы и помогают понять глубины конструирования биографии-текста.

Сборник двуязычный, английские тексты даны без перевода, чтобы не исказить их сути, обратимся к заметке «От составителей»: «Магнус Юнггрен обнаруживает проникновение мотивов личной биографии в художественный текст и подтексты романа “Петербург”. В работе Клаудии Кривеллер рассматриваются структурные элементы романа “Крещеный китаец” и романов “московского цикла” (“Московский чудак” и “Москва под ударом”). Использование Белым приема зооморфизма интерпретируется как прием конструирования автобиографического романа, свойственного и для постмодернистского “автофикшн”, и для романов Белого».

Приятным дополнением к работам исследователей служат записки Вячеслава Завалишина в публикации Максима Скороходова. Завалишин (1915–1995) — поэт и критик, во время Великой Отечественной войны оказался в плену; перебрался в США, где писал многочисленные статьи и рецензии, занимался переводами… Некоторые его заметки о Белом заслуживают пристального прочтения: «Революционный и послереволюционный периоды в творческом смысле были у Белого периодами ущерба и медленного угасания художественного дарования» (связываем это и с эзотерическим придавливанием), (…) прозу Белого можно назвать «супрематической прозой (…) супрематизм писателя двоякого рода: космический и механический». И если «механический» супрематизм — лишь «мостик, перекинутый рассудком через эсхатологически воспринятое подсознательное», в «космическом» амплуа Белый «пронизан какой-то мистической экспрессией, стремлением соединить слово с полетом солнечного луча, отчего художник освобождается от власти пространства и времен». Эссе посвящено анализу прозы Белого, в которой явно ощутимы трагические события будущего.

Сборник «Андрей Белый: автобиографизм и биографические практики» — попытка осознать глубокую вязь противоречий, охватывавших жизнь писателя с юных лет до 1930-х годов. Увлечение эзотерическими течениями, влияние Штайнера с его духовно-медитативными практиками и «эвритмическими текстами», несомненно, накладывали отпечатки на автоконструирование биографии Андрея Белого с опорой на мифографию — от уподобления Гоголю до сравнений с Фаустом и Буонарроти. Создатели сборника понимали: «этой книгой не решить множества проблем, связанных с автобиографизмом Андрея Белого и особенностью его биографических практик. Значительная часть их даже не затронута». Тем не менее такие сборники — черновики будущего фундаментального исследования — чрезвычайно ценны для науки о литературе и через нее — для понимания общих мест эпохи символизма, искавшей новые духовные ориентиры.

 

Владимир Коркунов

 

1 Авторы сборника придерживаются принципа транслитерации при написании фамилии Рудольфа Штайнера.

2 «Гоголь обрастает продуктами своего творчества, как организм, питающий свои ногти, которые он держит на себе, хотя они и срезаемы без ущерба; они, и отданные читателю, никогда не могут закончиться, ибо законченность их — не они сами, а целое питающего организма, который — творческий процесс; в нем включены продукты творчества с жизнью Гоголя так, что с изменением жизненных условий менялися в Гоголе они; и отсюда перемарки, новые редакции, фрагменты, оставшиеся недоработанными, и перевоплощение персонажей и тем из одной повести в другую; и наконец вечная трагедия: воплощенное не воплощаемо в новый этап сознания: исключение из плана собрания сочинений “Веч” и двоекратное со­-ж­жение “МД”». — Белый А.А. Мастерство Гоголя. — М.-Л., 1934. — С. 7.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru