Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 9, 2021

№ 8, 2021

№ 7, 2021
№ 6, 2021

№ 5, 2021

№ 4, 2021
№ 3, 2021

№ 2, 2021

№ 1, 2021
№ 12, 2020

№ 11, 2020

№ 10, 2020

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


МЕМУАРЫ



Об авторе | Людмила Георгиевна Сергеева — филолог, окончила филфак МГУ, двадцать два года проработала редактором в издательстве «Советский писатель», последние двенадцать лет работала в журнале о новых книгах «БИБЛИО-ГЛОБУС. Книжный дайджест». Была женой поэта Андрея Яковлевича Сергеева с 1957 по 1970 год. Предыдущая публикация в «Знамени» — 2015, № 7.



Людмила Сергеева

Конец прекрасной эпохи

Воспоминания очевидца об Иосифе Бродском и Андрее Сергееве


                                                                  …если любовь и можно чем-то заменить, то только памятью.

                                                                                                                                                     И. Бродский


Писать об Иосифе Бродском в прошедшем времени мне и через двадцать лет после его смерти очень трудно: более живого, обаятельного и гениально одаренного человека в моем поколении мне не доводилось встречать. Стихи его и прозу я и сегодня постоянно перечитываю и делаю для себя все новые открытия. А значит, Иосиф по-прежнему присутствует в моей жизни и наше общение продолжается. Вспоминать — «значит восстанавливать близость», — считал и Иосиф Бродский.

Но так ли интересны кому-то мои воспоминания о встречах и беседах с Брод­ским? Об Иосифе Бродском написаны горы книг, исследований, воспоминаний — от академической книги Льва Лосева и его прекрасных дружеских воспоминаний до завистливо-омерзительного сочинения на грани патологии Владимира Соловьева, называющего себя близким другом Бродского. Теперь, когда Иосифа нет в живых, из таких «друзей» «можно составить город». Все происходит в точности по Амброзу Бирсу из его книги «Словарь Сатаны»: «Успех — единственный непростительный грех по отношению к своему ближнему». Этого Бродскому и не простили многие пишущие, кто знал его смолоду. Да не прощают и ныне, не знавшие его лично: все никак не освобождается вакансия первого поэта.

Слава Богу, все-таки больше тех, кто искренне любил Иосифа и знал ему настоящую цену с самого начала. И Анна Ахматова — первая из них. Об этом же свидетельствует и книга Валентины Полухиной «Из не забывших меня» — посвящение Иосифу Бродскому к его 75-летию. In memoriam. Бродского читают не только на просторах любезного отечества, но и в «иных» странах и «в ином столетии». Сбылось и это пророчество поэта.

Писать воспоминания о Бродском меня вдохновили два человека. Во-первых, Валентина Полухина, давний и один из лучших исследователей творчества Бродского, влюбленная в его стихи. Она уговорила меня дать ей интервью для третьей книги «Бродский глазами современников». И напутствовала: «Пишите, Людмила!». А во-вторых, Кейс Верхейл, замечательный голландский славист, исследователь и переводчик Бродского на нидерландский язык, умный, образованный, настоящий многолетний друг Иосифа Бродского и в Союзе, и на Западе. Книга Кейса Верхейла о Бродском «Танец вокруг мира» вышла по-русски уже вторым изданием в 2014 году. Кейс посчитал, что он должен, «соединив вместе множество осколков, передать впечатление о том, что я знаю, не с точки зрения нынешнего времени, но находясь в прошлом как в настоящем, и встречаться с Бродским и его творениями, начиная с 1960-х годов». Мне такой подход показался близким, и я взялась за перо. Мое общение с Бродским как раз приходится на 60-е — начало 70-х годов, т. е. до его отъезда из нашей страны.

Андрей Сергеев успел сразу после смерти Бродского написать замечательные воспоминания о нем. Андрей пережил Иосифа на один год и десять месяцев. Но и у меня осталось множество своих «осколков» от общения с Иосифом и задушевных разговоров с ним. Иосиф, начиная с сентября 1965 года, неоднократно жил у нас с Андреем в двухкомнатной квартире в Москве на Малой Филевской улице, 16.

Пишу я это все в той же квартире в нашем пятиэтажном кооперативном доме «Работник печати» рядом с метро «Пионерская». Но дом этот скоро сломают, такие же дома напротив уже снесли — и пейзаж у меня за окном, как после бомбежки. А между тем, на доме могло бы висеть несколько мемориальных досок. В этом доме у нас бывали Анна Андреевна Ахматова, Арсений Александрович Тарковский с женой Татьяной Алексеевной Озерской, учитель Андрея — замечательная переводчица с английского Ольга Петровна Холмская, пушкинист Илья Львович Фейнберг с женой Маэлью Исаевной, Андрей Донатович Синявский с женой Марией Васильевной Розановой. Наталья Алексеевна Северцова принесла нам сюда на новоселье и подарила свою прелестную картину, которая до сих пор висит и радует меня ежедневно.

В нашем подъезде на пятом этаже жил писатель Георгий Владимов, к нему в гости приезжали Василий Аксенов, Андрей Битов, Владимир Войнович, Белла Ахмадулина. В нашем же подъезде жил ныне широко известный философ Александр Моисеевич Пятигорский, для нас просто любимый сосед Саша, мы с ним дружили, он забегал к нам почти каждый день, часто с очаровательным маленьким сыном Илюшей, с которым я любила играть и общаться. А Саша в это время развивал свои философические идеи. У нас, ставших обладателями отдельной квартиры в 1962 году, собиралось множество интересного народа. В одном из своих выступлений по TV «Культура» моя приятельница, искусствовед Паола Волкова, тоже бывавшая у нас в гостях, рассказывала о квартире Сергеевых как об одном из самых притягательных мест в Москве 60-х годов.

Именно сюда к нам по рекомендации Надежды Яковлевны Мандельштам приходили еще молодые, но уже «заболевшие» русской литературой американские слависты Карл и Эллендея Профферы. Об Андрее Сергееве и нашем доме Карл сообщал в письме Владимиру Набокову 17 марта 1969 года:

Дорогие мистер и миссис Набоковы!

Среди многих встреченных нами здесь людей, читавших Вас по-русски и по-английски, мы познакомились с одним, особенно тонким ценителем, у которого есть экземпляр Вашей первой книжки, как мне помнится, изданной в Петербурге в 1916 г., экземпляр 344. Я сказал ему, что вряд ли она есть даже у Вас, и с типично русской щедростью он решил — и его милая жена тоже принялась настаивать — подарить Вам эти стихи (по его словам, ужасные). Напишите, пожалуйста, по указанному ниже адресу (дипломатической почты) и скажите, нужна ли Вам эта книжка.

Добавлю, что человек этот коллекционер, и для него это большая жертва. У него самое фантастическое собрание первых изданий, какое только можно вообразить, и все книги ему дороги… Зовут его Андрей Сергеев, он переводчик и, как многие из этих печальных и смелых людей, переводит без всякой надежды быть опубликованным при жизни.

Миссис Вера Набокова ответила Карлу Профферу: «…В.Н. очень благодарен вашему русскому знакомому, который хочет подарить ему экземпляр его первой книжки. Отдельно высылаю подписанный экземпляр «Ады» в качестве ответного подарка…».

В письме от 5 мая 1969 года Карл Проффер пишет Набокову об Андрее и нашей домашней библиотеке: «… мы знаем только одного человека (того, что дал нам «Стихи»), который осмеливается открыто держать книги Набокова у себя на полке…»1 .

И здесь, в нашей квартире, с этими Сергеевыми и с нашей библиотекой, жил Иосиф Бродский. Он тогда часто приезжал в Москву из Ленинграда. Тут был обжитый им диван, которому он посвятил свой стишок в апреле 1966 года:


                                           ПОХВАЛЬНОЕ СЛОВО ДИВАНУ СЕРГЕЕВЫХ


                                            Диван Сергеевых, на
                                                    прими благодарность за
                                                    ночь с девятого на
                                                    десятое, за
                                                    много других от
                                                                            Бродского. И. А. …


Было любимое им кресло-качалка эпохи русского модерна, сидя в котором он блаженствовал. (Качалка жива до сих пор, в ней любят сидеть многие люди, но, вытирая пыль, я всегда вижу в ней улыбающегося Иосифа.) А главное, конечно, хозяева квартиры, всегда радовавшиеся приезду Иосифа и любившие его и его стихи. Отец Иосифа, Александр Иванович Бродский, при знакомстве со мной в Ленинграде на улице Пестеля в 1966 году сказал: «Спасибо вам. Теперь Ося ездит в Москву к Сергеевым, как к себе домой». Слышать такое было приятно.


Начиналось все с разговора о неизвестном молодом человеке по имени Бродский в начале мая далекого 1961 года в квартире на улице Красной Конницы, теперь опять Конногвардейской. Мы с Андреем были в гостях у Анны Андреевны Ахматовой в Ленинграде, говорили о современных поэтах. Ахматова сказала тогда: «Профессор Максимов хвалит молодого ленинградского поэта Иосифа Бродского». Ни Ахматова, ни мы в то время стихов Бродского еще не читали и не были с ним знакомы.

Знакомство Ахматовой и Бродского произошло в Комарове 7 августа 1961 года: Иосифу был 21 год, Анна Ахматова на полвека его старше. Их знакомство стало судьбоносным, благословенным для Бродского и важным, обнадеживающим для Ахматовой. Нельзя сказать, что это зеркальная ситуация Пушкин — Державин. Влияние Ахматовой на Бродского было скорее на нравственно-этическом уровне, что и подготовило его к опасной судьбе Поэта в России. «Пожалуй, нигде статус поэта так не высок, как в России, а несчастья, обрушивающиеся там на головы поэтов, будто плата за признание их значимости — как царями, так и тиранами», — сказал польский поэт, нобелевский лауреат, друг Бродского Чеслав Милош. Бродский пишет о дружбе с Ахматовой так: «Главный урок, воспринятый мною от знакомства с Анной Андреевной Ахматовой как с человеком и как с поэтом, — это урок сдержанности — сдержанности по отношению ко всему, что с тобой происходит — как приятное, так и неприятное. Этот урок я усвоил, думаю, на всю жизнь».

Первое, что произвело на Ахматову сильное впечатление, была «Большая элегия Джону Донну», которую Бродский привез Анне Андреевне в Комарово 7 марта 1963 года. (Опять это мистическое число 7!) Иосиф позже вспоминал: «И она мне сказала: «Вы не знаете, что вы сделали»…. с этого момента, я думаю, и началась моя более или менее профессиональная жизнь, с этой ее фразы». Ахматова не могла не оценить того, о чем и как писал двадцатидвухлетний поэт, родившийся и выросший при советской власти, да и Джона Донна к тому времени еще не читавший по-английски.

Спустя много лет Бродский сам говорил о «Большой элегии»: «Я сочинял это, по-моему, в шестьдесят втором году, зная о Донне чрезвычайно мало, то есть практически ничего. Зная какие-то отрывки из его проповедей и стихи, которые обнаружились в антологиях…». И, добавим, знал еще, как и все мы, знаменитые слова Джона Донна, взятые эпиграфом к роману Хемингуэя «По ком звонит колокол»: «Нет человека, который был бы как Остров, сам по себе: каждый человек есть часть Материка, часть Суши; и если водой снесет в море береговой Утес, меньше станет Европа, и также, если смоет край Мыса или разрушит Замок твой или Друга твоего; смерть каждого Человека умаляет и меня, ибо я един со всем Человечеством, а потому не спрашивай никогда, по ком звонит Колокол: он звонит по Тебе».

И при столь малом знании Джона Донна из-под пера Бродского вышли замечательные стихи о великом англичанине, а вернее — о мечте молодого Бродского о нем. «Главное — величие замысла», — рано сформулировал Бродский.


                                                Все строки спят. Спит ямбов строгий свод.
                                                        Хореи спят, как стражи, слева, справа.
                                                        И спит виденье в них летейских вод.
                                                        И крепко спит за ним другое — слава…
                                                       ………………………………………..
                                                        «Нет, это я, твоя душа, Джон Донн.
                                                        Здесь я одна скорблю в небесной выси
                                                        о том, что создала своим трудом
                                                        тяжелые, как цепи, чувства, мысли…
                                                        …………………………………………
                                                        И Ад ты зрел — в себе, а после — в яви.
                                                        Ты видел также явно светлый Рай
                                                        В печальнейшей — из всех страстей — оправе.
                                                        Ты видел: жизнь, она как остров твой».


И заканчивать вопросом о самом главном:


                                                Ведь если можно с кем-то жизнь делить,
                                                        То кто же с нами нашу смерть разделит?


В 22 года Иосиф Бродский был уже столь зрелым человеком, что писал о жизни и смерти. Именно «о жизни и смерти» хотел Борис Пастернак поговорить со Сталиным, но тот бросил телефонную трубку.

Близкий друг Бродского Яков Гордин говорил о «Большой элегии» как об «одном из самых философски дерзких созданий литературы», в котором о беспредельности Вселенной «сказано с еретической безоглядностью». К концу 60-х Иосиф Бродский перевел с английского несколько стихотворений любимого Джона Донна. Издательство «Наука» заключило с Бродским договор на перевод английских метафизиков для серии «Литературные памятники». Книга эта не состоялась не по вине Бродского, которому власти велели побыстрее убираться из страны.

Приятельница Иосифа Диана Абаева улетала из Советского Союза в Лондон к своему мужу Алану Майерсу, будущему переводчику Бродского на английский язык. Иосиф приехал в Москву проводить Диану и вручил ей осенний букет цветов. Диана рассказывала, что они с Аланом прямиком из аэропорта Хитроу отправились в собор Святого Павла в Лондоне, где Джон Донн был настоятелем, там же он и похоронен. И положили цветы от русского поэта к подножию выразительной статуи над могилой Джона Донна. Иосиф был счастлив, узнав об этом в Ленинграде. Дианы Абаевой-Майерс тоже уже нет в живых, а на ее доме в Лондоне по адресу 20 Hampstead Hill Gardens к 75-летию поэта появилась мемориальная доска — в гостях у Дианы Бродский бывал, когда оказывался в Лондоне. Они дружили еще с ленинградских времен, виделись в ее родном Тбилиси, продолжали дружить и в любимой Англии. «В Англии Иосифу нравилось все — климат, потому что в Америке он летом задыхался от жары, люди из-за размеренного темперамента и из-за английского (не американского) языка, нравилось, как говорят англичане», — вспоминала Диана.


В 1963 году мы с Андреем Сергеевым впервые приехали в Литву, в Палангу. И, о счастье, в первый же день познакомились с Томасом Венцловой, о котором нам в Москве восторженно рассказывал Леня Чертков. Томас в жизни превзошел все рассказы о нем, мы в него влюбились тут же и подружились на всю жизнь. Томас познакомил нас со всеми своими друзьями и влюбил в Литву. Счастье в то лето нас не покидало. Мы встретились на пляже в Паланге с Толей Найманом. Андрей спросил Толю о Бродском, тот сказал, что у него есть с собой стихи Иосифа. На следующий день мы читали толстую пачку машинописных стихов Бродского на берегу Балтий­ского моря.

Прочли все, не отрываясь, стихи в этой пачке были разные. Обычные для молодого горожанина, такое в то время писали многие непечатные поэты. Сразу запомнились строки из «Пилигримов», ставшие давно общеизвестными:


                                                       И, значит, остались только
                                                                иллюзия и дорога.


И еще, из стансов родному городу:


                                                        и летящая ночь
                                                                эту бедную жизнь обручит
                                                                с красотою твоей
                                                                и с посмертной моей правотою.


В начале 60-х мы все были полонофилами — из Польши веяло свободой, непокорностью, геройством: червоны маки на Монте-Касино. И я все повторяла в Паланге «Песенку» Бродского, Польша тут была рядом:


                                                        Помнят только вершины
                                                                да цветущие маки,
                                                                что на Монте-Касино
                                                                это были поляки.


Сразу покорил «Рождественский романс», посвященный Евгению Рейну и преподнесенный к его дню рождения в 1961 году. Иосиф многие свои ранние стихи не любил потом, не включал их в сборники. А вот «Рождественский романс» ему всегда нравился. Именно это стихотворение открывает первый том Бродского в двухтомном издании «Библиотеки поэта». Но вот длинные вещи Бродского — «Большая элегия Джону Донну», «Холмы», «От окраины к центру», «Исаак и Авраам», где был большой разбег для мысли, для версификаторского умения, для длинного поэтического дыхания, особенно поразили нас: такой молодой, такой ни на кого не похожий и такой талантливый. Прощаясь со своей бедной, но прекрасной юностью, молодой Бродский уже как зрелый человек постиг метафизику жизни и своей судьбы.


                                           Разбегаемся все. Только смерть нас одна собирает.

                                            Значит, нету разлук.
                                                    Существует громадная встреча…
                                                   …………………………………..
                                                    Как легко нам дышать,
                                                    оттого что подобно растенью
                                                    в чьей-то жизни чужой
                                                    мы становимся светом и тенью
                                                    или больше того —
                                                    от того, что мы все потеряем,
                                                    отбегая навек, мы становимся смертью и раем.


Особенно потряс «Исаак и Авраам». «Такая мощь, прямо русский XVIII век», — резюмировал Андрей Сергеев. Обращение к библейскому сюжету совсем молодого человека и личная интерпретация такого сюжета были подобны чуду в Стране Советов начала 60-х годов. В это время почти всех поэтов еще занимала история разоблаченного Хрущевым Сталина и культа личности. Ленин был еще для большинства идеалом. Андрей Вознесенский требовал убрать ленинский светлый лик с денег. Страна никак не могла разобраться с этими мифами о Ленине и Сталине, да не разобралась окончательно и поныне. Какой уж тут Ветхий Завет! Но Бродскому он был нужен уже тогда, и под его пером библейская история становилась современной, нашей:


                                           Исак вообще огарок той свечи,
                                                    что всеми Исааком прежде звались…
                                                    По-русски Исаак теряет звук.
                                                    Зато приобретает массу качеств,
                                                    которые за «букву вместо двух»
                                                    отплачивают втрое, в буквах прячась…


                                           И СновА жертвА на огне Кричит:
                                                    вот то, что «ИСААК» по-русски значит.


А вот параллель с жизнью и судьбой А.А. Ахматовой, мы так и поняли это сразу:


                                             И если сдвоить, строить: ААА,
                                                      сложить бы воедино эти звуки,
                                                      которые должны делить слова,
                                                      то в сумме будет вопль страшной муки…


Перекличка голосов (случайная? намеренная?) Бродского с Ахматовой: это как ответ на ее четверостишие 1962 года, которое, скорее всего, относится к Бродскому:


                                               О своем я уже не заплачу,
                                                        Но не видеть бы мне на земле
                                                        Золотое клеймо неудачи
                                                        На еще безмятежном челе.


Все в «Исааке и Аврааме» было не просто талантливо и ново: Бродский говорил с миром как «власть имеющий».

После таких стихов очень захотелось познакомиться с самим поэтом. Вскоре наше желание осуществилось. В конце декабря 1963 года нам позвонила Ахматова, попросила Андрея помочь Бродскому с переводами. Сказала, что Иосифа любыми способами нужно задержать в Москве: в Ленинграде его неминуемо ждет расправа, его могут посадить.

И вот 3 января 1964 года Иосиф Бродский приехал к нам домой на Малую Филевскую улицу. Вошел красивый, широкоплечий молодой человек, очаровательно рыжий, с милыми веснушками на лице, с лучезарной улыбкой и такого обаяния, что оно могло прошибать стены. Крепко, по-мужски пожал мне руку и хотел снять башмаки. А я его весело остановила: «Не делайте этого, у нас в доме нет половой проблемы, никто не снимает обувь!» — «Здорово у вас в доме устроено!» — весело ответил мне Бродский, прошел сияющий в комнату, тут же сел в качалку, которая станет его любимой вещью надолго. От его присутствия все вокруг сделалось светлее и праздничнее, как будто встреча Нового года продолжилась.

Андрей поспешил заговорить о деле — о переводе австралийских поэтов, среди которых немало интересных. Андрей был одним из переводчиков и соредактором будущей книги «Поэзия Австралии — ХХ век». И тут же дал Иосифу уже отобранные тексты для перевода. После этого мы немедленно стали хвалить его «Рождествен­ский романс», «Я обнял эти плечи и взглянул…», «Холмы» и другие его длинные вещи, особенно «Исаака и Авраама». Иосиф неожиданно от похвал зарделся и как-то смущенно сказал, что он сам считает удавшимся только «Исаака и Авраама» из всех своих длинных вещей.

И быстро перевел разговор на Роберта Фроста, которого знал и любил в переводах Андрея Сергеева. Иосиф сказал, что считает Фроста недосягаемо великим поэтом: «Раньше я хотел научиться писать, как Найман, а прочитал Фроста и понял, что так я не смогу писать никогда». И добавил: «Я всем своим друзьям рекомендую внимательно читать Фроста». Кейс Верхейл приводит интересный диалог, состоявшийся у него при первой встрече с Бродским в Ленинграде. Иосиф сразу спросил: «А вы любите Роберта Фроста?» — «Да, пожалуй, — хотя, нет, я маловато его читал». — «Фрост — потрясающий поэт, единственный из всех зарубежных, похожий на Ахматову». Кейс собирал материал для диссертации об Ахматовой.

Андрею было приятно и удивительно слышать Иосифово восхищение Фростом, потому что до приезда Фроста в 1962 году в Москву в качестве личного посланника и друга президента Джона Кеннеди ни в каких редакциях слышать о Фросте никто не хотел. Андрей начал переводить Фроста, считая его великим поэтом, с конца 1950-х годов. Впервые Андрей обратил внимание на Фроста еще в школе, в антологии «Поэты Америки. ХХ век» М. Зенкевича и И. Кашкина.

В августе 1962 года, после всех хлопот с переездом в первую собственную квартиру, мы с Андреем поехали передохнуть к знакомой в маленький городок Чекалин Владимирской области. Вскоре туда пришла телеграмма из Иностранной комиссии Союза писателей СССР (адрес был у родителей Андрея). В ней сообщалось о визите Фроста в Москву, на встрече с которым присутствие Андрея обязательно.

Вот предыстория этой встречи и сама история. Роберт Фрост прилетел в Москву накануне нового учебного года и захотел 1 сентября посетить школу, где дети говорят по-английски. У себя в Америке Фрост тоже любил в начале занятий приходить в школу и беседовать с детьми. Его отвезли в хорошую московскую английскую школу, но разговора не получилось: дети и их преподаватели поэта не понимали. 88-летний Роберт Фрост так расстроился, что у него поднялась температура. Хрущев лично распорядился, чтобы высокого гостя лучшие врачи быстро поставили на ноги.

Через несколько дней Андрей Сергеев был представлен Фросту как переводчик его стихов на русский язык. И разговор у них получился. Андрей вспоминал: «Старик говорил медленно, на прекрасном английском языке с произношением американцев Новой Англии. Поскольку я любил его стихи, был внутри его лексики и интонации, а сам поэт оказался так обаятелен, то я незаметно для себя подключился к его интонации и произношению. И, видимо, так успешно, что Фрост спросил меня, какой колледж в Штатах я заканчивал. Фрост был крайне удивлен, что я не учился в Штатах и никогда там не был: “А говоришь, как парень из Новой Англии”. Я был сам удивлен и обрадован — так больше я никогда ни с кем из американцев не говорил. Вот какие чудеса могут делать великие поэты!». Надо сказать, что у Андрея был не только абсолютный музыкальный слух, но и лингвистический. Андрей мог на любом языке, даже незнакомом, услышанную фразу повторить абсолютно точно, с таким же произношением.

Иосиф пришел в восторг от этого рассказа, он восхитился еще больше Фростом, да и Андреем Сергеевым. Андрей рассказал Иосифу, что Фрост опубликовал свой первый значительный стихотворный сборник только в сорок лет, и то не в Америке, а в Англии. Но этот сборник сразу сделал Фроста уникальным и зрелым поэтом в англоязычном мире. Андрей показал Иосифу очень красивое рождественское поздравление от секретаря Роберта Фроста, которое Андрей Сергеев получил к Новому 1963 году. От самого поэта тут только подпись. Это была последняя Christmas card Фроста в 1962 году, посланная за месяц до смерти поэта. Многие годы Роберт Фрост сам писал и рассылал друзьям красивые рождественские поздравления. На смерть Роберта Фроста («Значит, и ты уснул…») Бродский в Комарове написал стихотворение 30 января 1963 года.

Уже в Штатах в «Диалогах с Волковым» Иосиф вспоминал: «Вообще в Союзе я три года прожил в сильной степени под знаком Фроста. Сначала переводы Сергеева, потом с ним знакомство, потом книжка Фроста по-русски». В Америке со своими студентами Иосиф с удовольствием анализировал стихи Фроста, а в конце жизни написал эссе о нем «Скорбь и разум» с поразительно тонким и глубоким пониманием творчества Фроста. В своей нобелевской лекции Бродский назвал Фроста и Одена наиболее достойными этой премии среди англоязычных поэтов, но они, к сожалению, ее не получили.

Сэмюэль Реймер, друг Иосифа и Андрея, американский историк, профессор университета Тулейн в Новом Орлеане, вспоминает: «Андрей был неиссякаемым источником знания и понимания русской литературы и общества… Мы оба любили Иосифа и восхищались им. Андрей отлично знал американскую поэзию, и его блестящие переводы многих американских поэтов помогли Иосифу в открытии богатств американской поэзии. Об этом сам Иосиф упоминал много раз». В Америке Брод­ский сказал Томасу Венцлове слова, которые Томас записал в своем дневнике: «В том, что я уехал в Штаты, повинен, в сущности, Андрей Сергеев, ибо с его переводов у меня начался роман с американской поэзией». Роман этот продолжался до конца жизни Иосифа Бродского на Западе, теперь — в английских подлинниках. Бродский знал и любил многих выдающихся поэтов, пишущих по-английски, а с двумя из них, лауреатами Нобелевской премии, близко дружил — с Дереком Уолкоттом, родом с Карибских островов, и с ирландцем — Шеймусом Хини.

Мы сошлись с Бродским не только на Фросте и других любимых англоязычных поэтах, но и на русских. Андрей и Иосиф любили русский XVIII век: Кантемира, Сумарокова, Державина. Иосиф процитировал наизусть даже кусок из «Тилемахиды» Тредиаковского. Я удивилась памяти Иосифа: мне казалось, что уж Тредиаковского большими кусками никто не может читать на память. Они оба, Иосиф и Андрей, не любили Александра Блока, хотя вокруг все Блока превозносили, а я о Блоке и дореволюционном Маяковском писала на филфаке диплом. «Все-таки мы были публикой книжной, а в известном возрасте, веря в литературу, предполагаешь, что все разделяют или должны разделять твои вкусы и пристрастия», — писал Бродский в «Набережной неисцелимых». Мы принадлежали к одному поколению, были немного старше Иосифа, тоже верили в литературу, и вкусы наши были похожими.

Различие у нас троих обнаружилось лишь в первом месте великой поэтической четверки ХХ века. Иосиф всем предпочитал Марину Цветаеву, Андрей — Бориса Пастернака, я — Анну Андреевну Ахматову. Мандельштам тогда еще не ходил широко в самиздате, у нас был свой «Камень», первый сборник Мандельштама, а «TRISTIA» и «Стихотворения» 1928 года в доме появятся позже, хотя какие-то стихи оттуда мы уже знали и любили. Но истинный масштаб этого поэта возник в моем сознании только после знакомства с Надеждой Яковлевной Мандельштам и соответственно с «Воронежскими тетрадями». Теперь я бы впереди поставила Осипа Мандельштама, а рядом близкую ему Ахматову. Иосифа и Андрея сегодня не спросишь. Однако я уверена — они по-прежнему настаивали бы на однажды избранных любимых поэтических именах. В своих литературных пристрастиях и неколебимо­сти суждений Иосиф и Андрей были очень похожи. И радовались друг другу, как дети.

Проговорили мы больше двух часов, что-то ели, пили чай, Иосифу я варила кофе, расставаться нам не хотелось. «…и как это бывает с гениями в процессе становления, произвел на все семейство неизгладимое впечатление», — написал Питер Акройд о молодом Тернере. Такое же впечатление произвел на нас молодой Бродский. Впоследствии я не раз убеждалась — Иосиф либо сразу принимал людей, которые ему внутренне близки, либо так же с порога отвергал тех, кто ему не по душе. И делал это прямо, открыто, иногда резко, радуя одних и обижая других. Интуиция у него была невероятная, он редко ошибался в людях.

Я все время нашего первого общения держала в голове: Иосифу грозит опасность в Ленинграде, а потому Ахматова просила его удержать в Москве. Я с жаром стала уговаривать Иосифа пожить у нас, сколько он захочет: комната, где мы трапезничаем, в его полном распоряжении, мы сами живем в другой комнате, здесь — только принимаем гостей. Иосиф может в тишине писать стихи, переводить австралийцев, приходить и уходить, когда ему заблагорассудится, приглашать сюда своих друзей, я дам ключ от квартиры. Обычно Андрей не любил, когда я кого-то приглашала пожить у нас, нередко выговаривал мне в сердцах: «Почему тебе мало меня в доме, тебе обязательно подавай цыганский хор». А тут с радостью поддержал: «Оставайтесь, Иосиф!».

Чувство солидарности с преследуемыми и гонимыми властью у меня в крови. Мой дед еще в конце XIX века из Лодзи был отправлен в кандалах на каторгу в Нерчинск на семь лет, а затем — на вечное поселение в Сибирь. Моя бабушка с двумя детьми поехала из Польши за ним, моя мама родилась в тюремной больнице Горного Зерентуя, вокруг были политкаторжане самых разных национальностей, помогавшие друг другу.

В 1907 году моя бабушка передавала еду в камеру двум левым эсеркам — Марии Спиридоновой и Риве Фиалке. В камере Нерчинской тюрьмы Мария Спиридонова и Рива Фиалка на куске черного бархата расшили цветными нитками, обратной стороной иголки, красивый узор и подарили его моей бабушке в знак благодарности. Этот кусок вышивки по бархату должен был служить лицевой стороной наволочки на диванную небольшую подушку. Моя бабушка не применила эту вышивку по назначению, а хранила до конца своей жизни этот кусок бархата как память об этих женщинах и своей трудной жизни в Нерчинске с маленькими детьми после смерти мужа в 1907 году.

Бабушка оставила этот подарок своей младшей дочери, моей маме, рассказав ей историю этой вышивки и ее авторах. Мама свято хранила этот бабушкин дар, взяла эту вещь в наш единственный чемодан, с которым нас спешно эвакуировали в октябре 1941 года в Челябинск, а по дороге наш состав бомбили. Затем этот подарок путешествовал с нами по Забайкалью, Дальнему Востоку и Казахстану, по тем рудникам, где работал мой отец, горный инженер. Так этот кусок расшитого бархата, согретый руками двух сиделиц и моей бабушки, которую я в живых не застала, попал ко мне.

Я решила отдать эту вещь в Московский «Мемориал», там ведь сохраняют документы и артефакты всех репрессированных в разное время, до 1917 года в том числе. И там случилось чудо. Ян Рачинский, сопредседатель Московского «Мемориала», с которым я не была знакома и родословной которого не знала, оказался внуком Ривы Фиалки. Его немедленно позвали. Он был взволнован моим рассказом и зачарован этим куском отлично расшитого бархата, в основном, как мне там объяснили, руками его бабушки-белошвейки. Ян Рачинский попросил показать эту вещь его отцу, сыну Ривы Фиалки, который еще жив, хотя и в преклонном возрасте. Все-таки добрые дела, особенно совершенные от чистого сердца и в трудных жизненных обстоятельствах, живут своей долгой-долгой и невероятно замысловатой жизнью, и всегда заканчиваются чудесно.

В этот, первый раз Иосиф не воспользовался нашим сердечным приглашением пожить у нас. Он рвался домой. Объяснил, что у него огромная проблема с любимой и его присутствие в Ленинграде не терпит отлагательств. Все это говорилось таким доверительным тоном, как будто мы не в первый раз увиделись с Иосифом, а давние близкие друзья. И говорил все это Бродский с какой-то виноватой улыбкой, но непреклонно. Было ясно, что никто его остановить не может, да и не вправе. От нас он отправился в Ленинград, как оказалось, почти прямо на этот мерзкий суд.

Подробности о суде над Бродским нам рассказывали Анна Андреевна в Москве, Миша Ардов (ныне о. Михаил), с которым мы часто встречались у А.Г. Габричевского и Н.А. Северцовой, а также Володя Муравьев, который был близко знаком с Фридой Вигдоровой. Ее стенограмма суда попала в самиздат, а вскоре на Запад, и была хорошо известна за границей: молодому поэту Бродскому сочувствовал весь мир. Мужественное и столь необычное для советских людей поведение Бродского на суде нас не удивило. Он сразу произвел на нас впечатление человека независимого, внутренне свободного, этого-то и не могла простить ему советская власть, а «тоску по мировой культуре» он превратил в фантастически быстрое самообразование.


Андрей Сергеев взял у Анны Андреевны Ахматовой адрес Иосифа и написал ему в ссылку, в Норенскую. В первом же письме от 16 апреля 1964 года Андрей напомнил, что их уговор о переводе австралийцев, несмотря ни на что, остается в силе. «А пока — дело высокое — шлю вам Браунинга. Не теряйте времени на метания — почитайте, приглядитесь — чудный ведь поэт. Потом вместе сделаем — тьфу-тьфу, чтобы не сглазить!» Хотя английский Иосифа в то время был еще совсем не для сложного Роберта Браунинга. Ответное письмо пришло ровно через месяц: «Мне кажется, райская была бы жизнь, если бы мы вместе взялись за что-ниб.; хоть за Браунинга!».

Андрей упорно в письмах советовал Иосифу читать и читать со словарем непростых англоязычных поэтов, разбирая слово за словом, а затем строку за строкой. Сначала Иосиф придумал свой способ перевода — по первой и последней строкам, соблюдая точный размер и количество строк. После таких экзерсисов он всерьез начал переводить англоязычных поэтов и открывать их для себя. Эта работа стала для Бродского серьезной школой и по овладению английским языком, и по расширению собственного словаря и горизонта поэзии. Начал он пописывать и стансы по-английски. У меня сохранились две открытки с английскими стишками Иосифа — поздравления с Новым 1965 годом и с Рождеством 1965 года. Вот рождественская открытка.


                                                               Stanzas for A.S.

                                                       1

                                                       In this wonderful day
                                                                I fervently pray
                                                                For all your life,
                                                                Or your wife.


                                                        2

                                                        Let High Spirit and
                                                                Peaс
e will condescend
                                                                to your tired heart,
                                                                But not apart.


                                                        3

                                                        The World is the wood.
                                                                Only in solitude
                                                                Likeness (uncouth!)
                                                                Of a man to truth.

                                                                                For ever
                                                                                         Your
                                                                                         Joseph


                                                         Christmas 1965


На открытке литография первой половины XIX века — королевский замок в Варшаве со стороны Вислы. Открытки Иосиф всегда выбирал красивые и со смыслом. Эта — в знак моей с ним особенной любви к Польше. В нижнем левом углу под вторым четверостишием нарисована Рождественская звезда, а под ней два ангела, похожие на нас с Андреем, у которого в руках пальмовая ветвь. В верхнем правом углу луна светит, ниже лира, а под ней летят два голубя с развивающейся лентой, на которой написано: ПРИВЕТ ОТ МАРИНЫ. И все это изображено красиво и лаконично, всего двумя шариковыми ручками — синей и красной.

Рисовал Иосиф быстро и чудесно, линии точные, летящие. А сколько этих удивительных рисунков у разных друзей и знакомых Иосифа! Особенно много их у Эры Коробовой, которая устроила выставку рисунков Бродского к его 75-летию в Санкт-Петербурге. И тут все увидели, какой Иосиф великолепный рисовальщик: в его автопортретах и портретах друзей пронзительно схвачена сущность людей, не говоря уже об изяществе изображения. Почему до сих пор нет альбома «Рисунки Иосифа Бродского»? Просто удивительно, до чего мы все еще ленивы и нелюбопытны, особенно когда дело касается нашего национального богатства. Рисунки Бродского так же важны, как рисунки Пушкина.

Из Норенской от Иосифа стали постепенно доходить до нас стихи одно другого лучше: «С грустью и с нежностью» (А. Горбунову), «Как тюремный засов разрешается звоном от бремени», «Einem alten architekten in Rom», «Новые стансы к Августе», «На смерть Т.С. Элиота», «Пророчество», «В деревне Бог живет не по углам» и др. Именно в ссылке Иосиф Бродский достиг той поэтической высоты, которой не покидал до конца жизни.

Андрей Сергеев и Иосиф Бродский регулярно переписывались и по письмам очень сдружились. Письма Иосифа мы всегда читали вслух, они были интересными и мужественными. Из ссылки 8 января 1965 года мы получили телеграмму: «Задним числом веселого рождества и самого счастливого года за всю жизнь вам с людой желает иосиф». В телеграмме значилось: Сергееву А.А. То ли Иосиф перепутал второпях отчество Андрея, добравшись пешком до заснеженной Коноши, откуда можно было послать телеграмму, то ли телеграфистка ошиблась.

А вот после смерти Фриды Вигдоровой он прислал нам почти паническое письмо, горько иронизируя над благоразумием, к которому его все время призывал Андрей Сергеев. «…боюсь, я скоро стану плохим туземцем. И если в один прекрасный день, шейкспиря и шейкспауэря, не отправлюсь открывать один меловой остров за другим, то м.б., я сколочу пирогу и спущусь в ней по Мариинской системе в Яузу. И меня линчуют, Андрей, под Вашим окном, на Филевских холмах, на глазах у Вас, Вашей жены, Вашего соседа-метафизика, или кто он там (Саша Пятигорский. — Л.С.). В год от Рождества Христова 1965. А?».

В тайне от Андрея я написала в Норенскую Иосифу, чтобы подбодрить и сказать ему то, что его обрадует: Андрей обожает его, я никогда не видела со стороны Андрея такого восторженного отношения ни к одному собрату по перу. Я боялась, что Андрей только мне изливает свои чувства к Иосифу, а в письмах не решается об этом говорить.

В 1965 году я впервые в жизни пересекла границу СССР: двадцать дней ездила по нашей любимой с Иосифом Польше. Мне так хотелось попасть именно в эту страну, ведь моя бабушка, которая поехала за дедом «во глубину сибирских руд», родилась в красивейшем городе Европы — в Кракове. И она в Сибири думала, что не только ее дети, но и внуки-правнуки не увидят этот город. А я вот увидела! Часто незнакомые поляки, читавшие или слышавшие о суде над Бродским, выражали сочувствие ему. А когда узнавали, что я знакома с Бродским и он нам пишет письма из ссылки, просили передать Бродскому: Польша восхищена его мужеством в несвободной стране. И все разговоры заканчивались, как правило, одинаково: «За вашу и нашу свободу!». Об этом я тоже конспиративно сообщила в письме Иосифу. А также что возвращение Иосифа не за горами, как и приезд к нам, а это будет для нас настоящим праздником. Как в воду глядела!


В конце сентября 1965 года Иосиф Бродский, минуя Ленинград, прямо из ссылки прилетел в Москву, к нам. Об этом мы заранее условились. Иосиф должен был встретиться в Москве с Мариной Басмановой и привезти ее к нам. Им обоим, по-моему, хотелось и родной город, и все, что было в нем тяжелого и нерешенного, оставить позади и побыть вдвоем в новом дружественном месте. Но с этой встречей не все вышло гладко. Звонок в дверь. На пороге — красивая, высокая, темноволосая, бледнолицая молодая женщина с удивительного цвета глазами, англичане их определяют как violet. Позже я наблюдала, что в зависимости от настроения и освещения глаза эти меняли свой цвет от серо-голубого до зеленого. Так мы впервые увидели Марину Басманову, чье лицо казалось Иосифу похожим на лицо шведской кинозвезды Сары Леандер из послевоенного трофейного фильма «Дорога на эшафот», в которую безнадежно влюбился совсем юный Иосиф. О любви к Марине, об их сложных отношениях мы уже много знали по письмам и по стихам Иосифа Бродского.


                                               Для школьного возраста


                                               Ты знаешь, с наступленьем темноты
                                                        пытаюсь я прикидывать на глаз,
                                                        отсчитывая горе от версты,
                                                        пространство, разделяющее нас.


                                               И цифры как-то сходятся в слова,
                                                        откуда приближаются к тебе
                                                        смятенье, исходящее от А,
                                                        надежда, исходящая от Б.


                                               Два путника, зажав по фонарю,
                                                        одновременно движутся во тьме,
                                                        разлуку умножая на зарю,
                                                        хотя бы и не встретившись в уме.


Пространство и время разделило их и в Москве: Марина удивилась, что Иосиф ее не встретил, и поехала по нашему адресу самостоятельно. Узнав, что Иосифа у нас нет, Марина порывалась уйти. Но мы ее не пустили, разговорили, поужинали вместе. Ближе к ночи примчался на такси Иосиф, весьма пьяненький. Оказывается, он встретил на улице Васю Аксенова, который потащил Иосифа к Евтушенко, где они и запировали. А поскольку Иосиф только что из ссылки прилетел усталый, голодный, он быстро захмелел и потерял счет времени. Мы очень волновались, не зная, где Иосиф и почему он с Мариной не встретился. Но на эту тему никто из нас не говорил.

Говорили о занятиях Марины как художницы, о ее родителях-художниках, о книгах, о переводах Андрея, которые она тоже знала и любила, о стихах Иосифа. Марина оказалась человеком начитанным, понимающим толк в литературе и искусстве, хорошо воспитанным: она ничем не показала своего раздражения от возникшей неожиданной ситуации, хотя в ее глазах искры то загорались, то потухали, а лицо еще больше бледнело. Было понятно, что независимости ей тоже не занимать, что есть в ней какая-то загадка, может быть, даже тайна, а характер ее прямо противоположен характеру Иосифа — она человек тишины и закрытости, говорила тихим, шелестящим голосом, явно оберегала свой внутренний мир от всех. По-моему, в этот же вечер у нас установились с Мариной весьма добрые отношения. Чему Иосиф впоследствии радовался и говорил, что Марина из всех его друзей предпочитает общение с нами.

Как-то Иосиф приехал на Рождество и привез нам от Марины прекрасный подарок — две красивые свечи, сделанные ее собственными руками. Свечи квадратные, высотой со средний палец руки, одна побольше, другая — поменьше, а по сторонам боковых квадратиков изящные разноцветные рисунки: зеленая подкова, ветка елочки, цветок и красное сердце. У другой свечи зеленого цвета голубь, добрый козерог, а вот ангел и лев, наверное, были розовые, но за столь долгие годы совсем выцвели и слились с желтой основой свечи. И у основания фитиля разные рисунки — у одной свечи крест, у другой — знаки зодиака. Иосиф очень гордился Марининым мастерством и обрадовался, когда я сказала, что зажигать их не будем — жалко портить такую красоту. Так и стоят эти свечи на книжной полке до сих пор, напоминая о нашей дружбе и молодости.

Из ссылки к нам приехал другой поэт, тот самый Иосиф Бродский, каким его и узнал весь мир. И человек с другим опытом жизни, он «только с горем чувствовал солидарность». Иосиф рассказал нам о двух озарениях в своей жизни. Первое было в Якутске в начале 1960-х, когда он самовольно, раньше положенного времени, покинул геологическую экспедицию. Перед отлетом в Ленинград он купил сборник стихов Баратынского и тут же, сидя на лавочке, целиком прочел его. И ясно понял: «Вот чем мне надо заниматься». С тех пор Баратынский стал на всю жизнь его любимым поэтом ХIХ века. Пушкина, конечно, Иосиф любил, но нужнее ему был Баратынский.

Второе озарение случилось в ссылке, когда Иосиф разбирал со словарем стихо­творение Одена «Памяти Уильяма Батлера Йетса», написанное в 1939 году. И, дойдя до слов: «Время боготворит язык и прощает всех, кем он жив», — Иосиф был потрясен. «Я помню, как я сидел в маленькой избе, глядя через квадратное, размером с иллюминатор, окно на мокрую, топкую дорогу с бродящими по ней курами, наполовину веря тому, что я только что прочел, наполовину сомневаясь, не сыграло ли со мной шутку мое знание языка. У меня там был здоровенный кирпич англо-русского словаря, и я снова и снова листал его, проверяя каждое слово, каждый оттенок, надеясь, что он сможет избавить меня от того смысла, который взирал на меня со страницы». Но мысль оставалась той же. «И ход мыслей, которому это утверждение дало толчок, продолжается во мне по сей день», — писал Бродский в Штатах в 1983 году в эссе «Поклониться тени», посвященном памяти Уистена Хью Одена. Для Иосифа с момента этого озарения в Норенской писать хорошо стихи, «брать нотой выше», стало нравственным императивом и некоторой надеждой на преодоление экзистенциального чувства вины.

Именно Андрей Сергеев указал Иосифу на Одена как на наиболее близкого Бродскому поэта из современных англоязычных: по духу, по мировосприятию, а не только по формальным признакам, как, скажем, «Стихи на смерть Т.С. Элиота», повторяющие трехчастную структуру элегии Одена «Памяти У.Б. Йетса». (Стихотворение на смерть Т.С. Элиота написано Бродским в Норенской 12 января 1965 года, Элиот умер 4 января 1965 года).

Попытка приблизиться к Одену стала определяющей для жизни и творчества Бродского: и в движении двадцатичетырехлетнего поэта к зрелому мастерству, и в личном знакомстве с Оденом под Веной в 1972 году, сразу после изгнания, и в метафизическом смысле. «Стихи на смерть Т.С. Элиота» Бродского стали пророческими для него самого — они написаны, как оказалось, и о своей смерти в январе 1996 года.


                                                        Он умер в январе, в начале года.
                                                                Под фонарем стоял мороз у входа.
                                                                Не успевала показать природа
                                                                ему своих красот кордебалет.
                                                                От снега окна становились уже.
                                                                Под фонарем стоял глашатай стужи.
                                                                На перекрестках замерзали лужи.
                                                                И дверь он запер на цепочку лет.


Валентина Полухина в двух строках Бродского находит заимствования из Хлебникова: «Летит зимы глашатай-птица» («Поэт», 1919) и «пес на цепи дней» («Искушение грешника», 1908). Иосиф Бродский, конечно, знал утверждение Т.С. Элиота о том, что «заимствуют» посредственные авторы, а великие — «воруют», но так естественно и умело делают это своим, что неискушенные читатели этого не замечают, а искушенные — восхищаются. Восхищается и Полухина. Это хороший совет всем, кто злобно выискивает у Бродского «чужие» строки. Позже Бродский признавался: «Я даже сочинил некоторое количество стихотворений, которые, как мне кажется, были под его (Одена. — Л.С.) влиянием…: «Конец прекрасной эпохи», «Песня невинности, она же — опыта», потом еще «Письмо генералу», до известной степени, еще какие-то стихи. С таким немножечко расхлябанным ритмом».

В 1964 году Иосиф Бродский еще со словарем разбирал элегию Одена, а Фроста и Элиота читал в переводах. Но уже тогда он знал русскую поэзию отлично, как мало кто знает ее в России и в зрелом возрасте. Память у Иосифа была феноменальной, ею он поражал всех слушателей по обе стороны океана — мог читать свои длинные стихи часами наизусть, как и стихи любимых русских поэтов.

О ссылке Иосиф не любил говорить. А если говорил, то скорее тепло: «У меня в деревне…». Но вот о том, как он встретил в столыпинском вагоне по дороге на Север русского крестьянина с длинной бородой уже в летах, которому дали большой срок за украденный мешок зерна, Иосиф в нашем доме говорил неоднократно. Всегда горестно заканчивал: этот мужик уже никогда не выйдет на свободу, и ни одна душа о нем не похлопочет. Просил Андрея Сергеева: «Андрей Яковлевич, прошу Вас, не хлопочите обо мне, если меня еще раз посадят». Об этом же старике Бродский сокрушался и в Америке в интервью Соломону Волкову.


На день рождения Андрея Сергеева 3 июня 1966 года Иосиф прилетел специально и привез царский подарок — стихотворение «Остановка в пустыне» («Теперь так мало греков в Ленинграде, / что мы сломали Греческую церковь…»). На машинописном листе крупно написано: АНДРЕЮ СЕРГЕЕВУ В ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ.

Это было не посвящение, а подарок в день рождения. Это стихотворение всегда печатается без посвящения.


                                                    …………………………………………
                                                            Так мало нынче в Ленинграде греков,
                                                            да и вообще — вне Греции — их мало.
                                                            По крайней мере, мало для того,
                                                            чтоб сохранить сооруженья веры,
                                                            А верить в то, что мы сооружаем,
                                                            от них никто не требует. Одно,
                                                            должно быть, дело нацию крестить,
                                                            а крест нести — уже совсем другое…


Стихотворение нам обоим очень понравилось. Дивные, пророческие стихи. Недаром «Остановку в пустыне» Бродский сделал титульным стихотворением своей поэтической книги. Это стихотворение связано с нами еще и личными узами. Недалеко от этой разрушенной греческой церкви жила в Ленинграде двоюродная сестра Андрея, тоже Люда Сергеева (Людмила Кирилловна), искусствовед, археолог. Я с ней дружила с 1957 года до ее кончины в 2000 году. Она жила у нас в Москве, возвращаясь из своих археологических экспедиций в Ленинград. Мы останавливались у нее с Андреем, когда бывали в Ленинграде, я у нее жила, когда приехала на похороны Ахматовой. Мне пришлось сообщать ей о гибели Андрея. Л.К. Сергеева навещала Марину Басманову в роддоме, а потом помогала ей с маленьким Андрюшей. В книге Бобышева написана о сестре Андрея неправда.

Этот день рождения проходил особенно весело — рассказывали анекдоты, шутили, Иосиф пел хулиганские частушки, он много их привез с Севера. Одна пользовалась особенным успехом: «Вологодские ребята — жулики, грабители — даже дедушку с говном и того обидели». Иосиф был, конечно, главным гостем и главным подарком. Мы с Андреем часто просили Иосифа почитать при гостях стихи. Он никогда не отказывался. После чтения Андрей не стеснялся говорить Иосифу, что какие-то его стихи гениальны. Некоторые из присутствующих потом выговаривали Андрею, что он портит молодого поэта. Но они оказались не правы.

В 1968 году, когда Иосиф окончательно доработал «Горбунова и Горчакова», он приехал к нам. До того он читал нам только отдельные куски и все правил и правил текст. И вот он решил показать нам законченную работу. Мы отключили телефон, чтобы никто не мешал. Иосиф сначала сам прочел «Горбунова и Горчакова» от начала до конца.

Мы были буквально оглушены во всех смыслах, учитывая незабываемую Иосифову манеру чтения: что-то среднее между плачем и молитвой. Читал он громко, в ушах звучал тревожный колокол, от начала к концу стихотворения его голос нарастал в звуке, становился все напряженнее, эмоциональнее, подключал и нас к этой высокой волне. И мне было страшно за Иосифа: выдержит ли он такое сильное напряжение? Уверена, такая манера чтения соответствовала сути и форме его стихов, а вернее — и сути самого Иосифа Бродского.

«Ибо… поэзия… тем и отличается от всякой иной формы психической деятельности, что в ней все — форма, содержание и самый дух произведения — подбираются на слух…» — писал Бродский о стихотворении Марины Цветаевой «Новогоднее». Все это целиком относится и к «Горбунову и Горчакову». Вот как определяет известный музыковед Елена Петрушанская в своей книге «Музыкальный мир Бродского» силу его чтения: «Певучая природа его изначальной поэтической интонации, неповторимый напев рецитации завораживали, гипнотизировали, оказывали большое воздействие на современников».

Затем мы стали медленно читать глазами машинописные листы, передавая их друг другу, в полной тишине. Не помню даже, что в это время делал Иосиф — следил за нами или пошел на кухню пить кофе. Но к окончанию нашего чтения он уже ходил по комнате. Мы молчали, у нас перехватило дыхание. И, наконец, Андрей выдохнул: «Ну, это совершенно гениально!» — «Тянет на Нобелевку?» — спросил раскрасневшийся Иосиф. — «Несомненно! Я вам ее сегодня даю! Запомните этот день!».

За 19 лет до решения Шведской академии у нас в Москве, на Малой Филевской улице, Андрей Сергеев вполне серьезно посчитал, что Иосиф Бродский заслужил Нобелевскую премию. Сам Иосиф всегда верил, что ее получит. Как же мы радовались за Иосифа, когда в 1987 году он действительно стал нобелевским лауреатом! Нас переполняли счастье и гордость: премию получил, как и предсказывал Андрей Сергеев, наш гениальный близкий друг, человек нашего поколения, от лица которого он так точно сказал обо всех нас в своей нобелевской лекции: «Это поколение — поколение, родившееся именно тогда, когда крематории Аушвица работали на полную мощность, когда Сталин пребывал в зените в своей богоподобной, абсолютной, самой природой, казалось, санкционированной власти, явилось в мир, судя по всему, чтобы продолжить то, что теоретически должно было прерваться в этих крематориях и безымянных общих могилах сталинского архипелага. Тот факт, что не все прервалось, — по крайней мере в России, — есть в немалой мере заслуга моего поколения, и я горд своей к нему принадлежностью не в меньшей мере, чем тем, что я стою здесь сегодня. И тот факт, что я стою здесь сегодня, есть признание заслуг этого поколения перед культурой; вспоминая Мандельштама, я бы добавил — перед мировой культурой. Оглядываясь назад, я могу сказать, что мы начинали на пустом — точней, на пугающем своей опустошенностью месте, и что скорее интуитивно, чем сознательно, мы стремились именно к воссозданию эффекта непрерывности культуры…».


Иосиф часто приезжал в Москву и останавливался у нас. Оказалось, что жить с ним под одной крышей очень легко и интересно. Андрей в своих воспоминаниях, в основном, описал ту часть общения с Иосифом, когда меня не было дома — я уходила на работу. Я же сейчас пытаюсь вспомнить собственные «осколки» разговоров с Иосифом. У Андрея был всегда четкий распорядок дня, тут он был педант, даже присутствие Иосифа не могло нарушить заведенный порядок. После общего завтрака Андрей уходил в маленькую комнату к своему любимому письменному столу, который подарил нам на новоселье Яков Артемович Сергеев, лучший в мире отец и мой любимый свекор. За этим столом я пишу сейчас эти воспоминания. Андрей работал часа два, а после обеда всегда спал час-полтора.

И тогда единственным слушателем Иосифа оставалась я одна. Говорить Иосиф мог часами и всегда необыкновенно: о своих стихах и стихах любимых поэтов, об Анне Андреевне и Марине Ивановне, о Баратынском и Пушкине, о море, о «водичке», о музыке, о путешествиях, которые хотелось бы совершить. При этих наших длинных беседах на маленькой кухне Иосиф, не переставая, курил, зажигая одну сигарету от другой. Однажды после трехчасового монолога Иосиф вдруг сказал: «Люда, вы побледнели. Вот и Марина больше трех часов меня не выдерживает. Я удаляюсь».

И ушел куда-то в гости в одобренном мной твидовом пиджаке, который ему подарил какой-то англичанин. Иосиф умел красиво носить вещи, даже с чужого плеча они сидели на нем восхитительно, он всегда выглядел щеголем. В 1968 году я привезла из Варшавы от Анджея и Веры Дравичей в подарок Иосифу коричневый замшевый пиджак (мы с Верой выбирали самый красивый и дорогой!) — это был последний крик мужской моды. Тогда многие мужчины, особенно поэты, носили кожаные или замшевые пиджаки и рубашки без галстуков. Но только на Иосифе сидело все это особенно элегантно. Настоящие американские джинсы Levis, которые ему привезли Профферы на деньги Набокова в подарок, были особенной гордостью Иосифа. Все запомнили, как он лихо зажигал о них спички по-ковбойски, как в них купался в Коктебеле, чтобы сидели на нем «в облипалочку». А я помню, что он носил их с шиком и очень аккуратно и долго. Заткнув ладони в карманы, немного раскачиваясь, Иосиф читал стихи и выглядел в этих джинсах стройным и красивым. Бенгт Янгфельдт, друг и переводчик Бродского на шведский язык, вспоминает: «Иосиф в вопросах одежды держался весьма определенных мнений, как и во всем остальном… Отношение к одежде было у него инстинктивно-физическим, как и отношение к людям: оно было следствием главенствующего значения, которое Брод­ский придавал визуальному впечатлению».

И всегда Иосиф говорил со мной о Марине Басмановой. О ней и своей трудной любви, мне кажется, ему легче было говорить с женщиной. Иосиф умел дружить с женщинами, иногда с женщинами ему было даже проще, чем с мужчинами: женщины эмоциональнее воспринимают стихи, умеют терпеливо слушать, лучше понимают мужскую психологию. Живая энергетика женщин передавалась Иосифу — в общении с ними он расцветал. Иосиф дружил с женами своих близких друзей: с Элей Катилене, женой Ромаса Катилюса, с Ниной Никольской, женой Миши Мильчика, с Таней Никольской, женой Лени Черткова, с Дианой Абаевой-Майерс, с Эллендеей Проффер, женой Карла Проффера, со своей нью-йоркской соседкой Машей Воробьевой, да и со многими другими женщинами. Вот и со мной тоже. С моей стороны не было «удушающей привязанности» (чего так не любил Иосиф!), ежесекундного придыхания, а были преданность, забота, восхищение его даром и интерес к его личности. В его присутствии я точно становилась лучше и умнее.

Иосиф нравился женщинам, случались у него и мимолетные романы, о некоторых он рассказывал, не обозначая имен, называя все это «приключениями», никогда не бахвалясь, а скорее смущаясь. Вспоминаю странный для меня эпизод, когда Иосиф в очередной раз приехал к нам, Андрей в это время был в доме творчества в Ялте. Как всегда, Иосифу постелено на диване в большой комнате, я — в нашей маленькой. Утром за завтраком Иосиф вдруг говорит: «Если бы кто-то из моих приятелей узнал, что я провел ночь в квартире с молодой красивой женщиной, и между нами ничего не произошло, они бы решили, что со мной приключилось неладное». — «Но я же жена вашего друга и ваш друг!» — «Они бы все равно так подумали», — ответил покрасневший Иосиф, которому стало неловко. «А вы боитесь, что у вас будет короткий “донжуанский список”?» — «Не то чтобы боюсь, но хотелось бы, чтобы список был длинным». — «Не беспокойтесь, он будет длинным», — пообещала я Иосифу. И тут же на его лице появилась очаровательная улыбка в «полтора кота». Нет, сердиться на него было невозможно.

Я хорошо запомнила наш разговор о Достоевском, которого Иосиф очень любил, я — тоже, особенно роман «Бесы», и вот мы заговорили о «Бесах». Иосиф развивал мысль о том, что большинство читателей любят Достоевского за глубокий психологизм, за мастерское, почти детективное умение выстраивать сюжет. А Иосифа всегда завораживал язык Достоевского: многочисленные герои Достоевского все говорят по-своему, и характер каждого героя точно выражен его неповторимым языком. И это грандиозно! Иосиф устроил мне что-то вроде экзамена: скажите, что вас зацепило больше всего, скажем, в «Бесах», если выразить это очень кратко, одним словом. И я вдруг поняла: слово «мерзило» в письме Ставрогина Дарье Павловне, когда он объясняет, почему не пошел за Петрушей Верховенским и иже с ним: «… а потому что все-таки имею привычки порядочного человека, и мне мерзило». «Правильно, молодец, Люда!» — одобрил меня Иосиф. А я, одобренная Иосифом, сказала ему о том, о чем давно думала. Никому из писателей не удавалось пародировать графоманские стихи, потому что сами стихи таких авторов уже готовая пародия.


                                                        Я сижу, сочиняю стихи,
                                                                В голове моей полный сАмбур,
                                                                Мысли носятся, что петухи,
                                                                Полных лирики и каламбур.


(Этот мой автор по фамилии Лыков был одним из самых интересных, потому я и запомнила. Мне довелось в Литературной консультации много рецензировать графоманов, которые присылали свои сочинения для печати.) «Вы можете так написать?» — спросила я Иосифа. «Так — нет», — искренне признался Бродский и расхохотался. — «А Достоевский — единственный — смог за капитана Лебядкина написать графоманские вирши, вернее, басню, как полагал Лебядкин»:


                                                        Жил на свете таракан,
                                                                Таракан от детства,
                                                                И потом попал в стакан,
                                                                Полный мухоедства…


«Я и говорю, что Федор Михайлович гениально владел языком, он мог все!» — радостно воскликнул Иосиф.

Еще мы с Иосифом без Андрея ходили в кино — Андрей любил вовремя ложиться спать, а мы с Иосифом были полуночниками. Ходили мы, как правило, на закрытые просмотры в Центральный дом литераторов (ЦДЛ) по писательскому удостоверению Андрея Сергеева. С Иосифом предъявлять писательский билет не пришлось ни разу — он проходил вперед уверенно с высоко поднятой головой, говоря: «Дама со мной». Когда же я попадала в ЦДЛ с Андреем, у него всегда требовали предъявить писательский билет, а особо рьяные проверяльщики еще и сличали физиономию Андрея с фотографией в билете. Андрей говорил: «Это потому, что Иосиф больше похож на писателя, чем я, а ты — на писательскую жену». Мне в этих словах слышалась некая укоризна, а Иосифу такая ситуация нравилась, и он смеялся.

Лучше всего я запомнила, как в ЦДЛ мы с Иосифом смотрели «Земляничную поляну» Бергмана. Господи, до чего же к нам при советской власти все доходило поздно и с опаской — весь мир уже знал, что такое кино Бергмана, а для нас это был его первый фильм. Но зато какой! Мы с Иосифом были потрясены. После фильма мы постарались быстро улизнуть из Дома литераторов, чтобы никого из знакомых не встретить, говорить не хотелось, хотелось помолчать. И вот на том самом месте, где нынче на Новинском бульваре стоит памятник Иосифу, который мне не нравится, но которому я всегда говорю: «Привет, Иосиф!», я вдруг остановилась и сказала, как бы для себя, но вышло вслух: «Оказывается, и в кино может быть Достоевский!» — «Молодец, Люда, точно сказали!» — второй раз похвалил меня Иосиф, и оба раза за Достоевского. Дома мы наперебой заговорили и об отдельных эпизодах фильма, о символиче­ской выразительности и красоте каждого кадра, о фантастической органичности актеров, которые играют у Бергмана. Андрей видел «Земляничную поляну» раньше нас и комментировал ее почти профессионально, он ведь два года учился во ВГИКе на режиссерском у Льва Кулешова и очень любил хорошее кино. Потом я видела много других фильмов Бергмана, он один из самых любимых моих режиссеров. Но мое первое знакомство с великим Ингмаром Бергманом запомнилось на всю жизнь, думаю, Иосифу — тоже. Мне даже кажется, что и Стокгольм Иосифу напоминал о Бергмане.


Но до Стокгольма еще был длинный и сложный путь. А пока Иосиф гостил у нас в Москве. Накормить его было несложно — в еде он был неприхотлив. Обожал пельмени из пачки. Всякую еду в доме хвалил, особенно мои котлеты: еще была жива его мама Мария Моисеевна, а потому мои котлеты он не сравнивал с лучшими в мире мамиными. Это после смерти мамы любые котлеты Иосифу казались хуже маминых, которые он любил поедать руками прямо из кастрюли.

Пили наши мужчины всякое, чаще всего водку, не в больших количествах. Но вот однажды при Иосифе, Лене Черткове, Саше Пятигорском и Володе Муравьеве пришел в гости наш приятель художник Кирилл Соколов со своей очаровательной английской женой Аврил Пайман, ее все называли по-домашнему Дики. Она хорошо говорила по-русски, написала замечательные книги об Александре Блоке и о русском символизме. Они с Кириллом принесли английскую невидаль — джин Beefeater c лейб-гвардейцем на этикетке и маленькие баночки тоника. Все начали пить отдельно джин и отдельно тоник. В отличие от джина тоник мне очень понравился — горьковато-освежающее послевкусие оставалось. (Крепкие напитки ни тогда, ни теперь я пить не люблю и не умею.)

Дики, английская аристократка, чей отец заседал в палате лордов, была потрясена увиденным. «Что, Дики, в Туманном Альбионе такое не принято — пить джин, не разбавляя его тоником?» — спросил иронично Иосиф. До этого момента все присутствующие, кроме Кирилла и Дики, видели и джин Beefeater, и тоник впервые. «Да, — робко сказала Дики. — У нас так не пьют даже алкаши». (Кирилл уже преподал Дики особый пласт русского языка, включая и ненормативную лексику, чем охотно пользовались в своей среде художники.) — «А в Англии есть алкаши, которые бы валялись на улице?» — спросил Андрей. Дики задумалась ненадолго, потом ответила: «Бывают». — «А что они пьют?» — допытывался Андрей. Дики задумалась надолго и наконец ответила: «Херес». Все громко рассмеялись. Андрей Сергеев произнес тогда свою коронную фразу: «Теперь я понял, почему рухнула Британская империя!». Иосиф любил повторять эту фразу Андрея, хохоча и поднимая большой палец.


Весной 1966 года Андрей был одним из организаторов трех поэтических выступлений Бродского в Москве: в Лефортове — в общежитии МВТУ имени Баумана, это устроил муж младшей сестры Зины Миркиной; в ФБОНе (Фундаментальная библиотека общественных наук); на секции переводчиков в Союзе писателей. У Андрея Сергеева все точно описано в воспоминаниях. Я могу только добавить, что в студенче­ском общежитии Иосифа приятно обрадовала реакция на его стихи ребят-технарей.

А в ФБОНе был настоящий триумф. Там собралось много интеллигентов-гуманитариев, мест для сидения не хватило, некоторым пришлось стоять. Иосифу долго аплодировали, просили еще и еще почитать. После чтения люди бросались к Иосифу со словами восхищения и благодарности. Накануне устроители этого вечера звонили в дом Сергеевых и договаривались об этой встрече, попросив у Андрея разрешение написать на афише: «ВЫСТУПЛЕНИЕ ПЕРЕВОДЧИКОВ: АНДРЕЙ СЕРГЕЕВ и ИОСИФ БРОДСКИЙ». Такая вот конспирация. И к нам подходили, и нас благодарили. В Союзе писателей на встрече Бродского я не присутствовала. Но этот неудачный вечер подробно описан у Андрея Сергеева.

В 1965 году на Западе вышел большой сборник ранних стихов Бродского, попавших за границу: самиздат работал исправно. Самому Иосифу эта книга не нравилась — он половину своих стихов сейчас ни за что бы не печатал. И тут же отдал свой экземпляр книги Андрею. А людям за границей интересны были стихи поэта Бродского, они знали уже материалы суда над ним, только не могли понять этот советский оксюморон — судили поэта за тунеядство, а он такой молодой и написал так много стихов.

Стихи Бродского после ссылки широко разошлись в самиздате и имели огромный успех. Неудивительно, что все немногочисленные публичные выступления Иосифа становились сенсацией. Чаще всего Бродский выступал в научных институтах, где было много образованной публики, любившей и понимавшей по-настоящему талантливые стихи. Это не могло не раздражать власти: и после ссылки Бродский продолжал писать как абсолютно свободный человек в абсолютно несвободной стране.

Все попытки напечатать Бродского и в Ленинграде, и в Москве оканчивались ничем — зарабатывать литературным трудом не получалось. Даже переводы под своим именем не проходили. Родители любили своего единственного сына, содержали его, верили в его талант, но иногда роптали — ну почему Иосиф не может быть, как Евтушенко. Иосиф не хотел и не мог быть, как Евтушенко, потому что был антиподом Евтушенко и в поэзии, и в жизни. Бродский видел во всем, насаждаемом советской пропагандой, фальшь, ложь, демагогию, девальвацию культурных ценно­стей, ему претила романтизация революции и ее вождей, он не восхищался Фиделем Кастро и в гробу видел весь этот «социалистический реализм». Водораздел Бродского с Евтушенко, как и со всей официальной поэзией в СССР, проходил на очень высоком, может быть, метафизическом уровне. У Бродского нет антисоветских стихов, это он считал недостойным поэзии, но все его стихи в родной стране были асоветскими, несоветскими, и сам Иосиф был Другой.

Поэтому он отключился в редакции фрондирующей «Юности», где ему предложили заменить какие-то строки на более проходимые, а когда он пришел в себя, то послал всех далеко и грубо. И в либеральном «Новом мире» на его подборке стихов А. Твардовский написал: «Для “Н.М.” решительно не подходит — А.Т.». Иосифа Бродского это не огорчило, он ведь был человек независимый, сам выстраивал иерархии ценностей и сам выбирал себе покровителей, как это было в случае с Ахматовой и Оденом.


Иосиф и его стихи были столь непохожи на все советское, что нам хотелось познакомить его со всеми нашими любимыми друзьями. Мы привели Иосифа в гости к Александру Георгиевичу Габричевскому и Наталье Алексеевне Северцовой в их университетскую квартиру в Москве. Квартира эта соседствовала с зоологическим музеем, основанным отцом Натальи Алексеевны академиком Алексеем Николаевичем Северцовым. Помните прекрасный портрет А.Н. Северцова кисти Нестерова? Так это он, основоположник эволюционной морфологии животных, без которой немыслимо современное естествознание. Стихов своих Иосиф тут не читал, но его редкостное обаяние сработало — он очень понравился Габричам, а мы были счастливы.

Позже, в Коктебеле в июне 1967 года, Иосиф был у них без нас. Иосиф Бродский и Толя Найман тем летом оказались в Коктебеле как журналисты, у Иосифа было удостоверение от журнала «Костер». Они встретились там с Михаилом Ардовым, который и повел их к Габричевским. На жарком коктебельском солнце рыжий Иосиф сразу обгорел, и Наталья Алексеевна Северцова немедленно обмазала лицо Иосифа сметаной, а грудь и спину простоквашей, а потом промокала все это салфеткой. Их принимали в так называемой «таверне» с татарским очагом, сидели за деревянным столом, расписанным Натальей Алексеевной. У стола — деревянные лавки, по беленым стенам развешаны рыбачьи сети, а с потолочных балок свисают невообразимой формы высушенные тыквы.

Иосифа растрогала забота о нем и очень понравилась атмосфера коктебельского дома Габричевских. А когда Иосифу было хорошо с людьми, он просто расцветал. И потому читал там свои стихи с особенным воодушевлением. Читал он долго и громко, Александру Георгиевичу даже не понадобился слуховой аппарат, и слушал Александр Георгиевич стихи очень внимательно. «Иосиф, вы самый талантливый из всех, кто был здесь», — сказал Александр Георгиевич Габричевский, сам необыкновенно талантливый человек, глубокий мыслитель, художник, искусствовед, человек эпохи Ренессанса — с абсолютным чутьем и вкусом ко всем видам искусств. Наталья Алексеевна возразила мужу: «Я не отдам тебе Марину (Цветаеву. — Л.С.), Макса (Волошина. — Л.С.) и Андрея Белого». — «А я их у тебя не возьму. Он самый талантливый», — Александр Георгиевич Габричевский остался при своем мнении.

Второй раз Иосиф попал в Коктебель в октябре 1969 года по путевке Литфонда, которую для него достал кто-то из друзей, ленинградских писателей. Александра Георгиевича, увы, уже не было на этом свете. Наталья Алексеевна рада была Иосифу, опять устроила пир, она была талантливым художником и очень артистичным человеком, и театр с помощью сделанных ею дивных кукол оживал на глазах гостей. Во время пира залетела к ним неугомонная оса, Иосиф стал махать руками и загнал осу прямо за пазуху Наталье Алексеевне, которой с трудом удалось осу при гостях извлечь. Ночью, по памяти, Наталья Алексеевна написала портрет Иосифа, она никогда не писала с натуры, а на следующее утро Иосиф вывел печатными буквами свой стишок на обратной стороне этого портрета.


                                                          СОНЕТ


                                                   Мадам,

                                                           благодарю за мой портрет —

                                                           портрет поэта, хвата, рукосуя,
                                                                    которого в ночи живописуя,
                                                                    себе Вы как бы наносили вред.


                                                           За то, что Вам адресовал осу я,
                                                                    Вы мой раскрыли внутренний секрет:
                                                                    Ce — asinus, что как-то в Назарет
                                                                    привез Христа (упоминанье всуе).


                                                           Я не Шервинский, чтобы сочинить
                                                                    сонет: мне далеко до златоротца;
                                                                    Не Минька, чтобы черпать из колодца;
                                                                    Не сам Авдей, чтоб тачку починить.


                                                           — Пускай же благодарностью прорвется
                                                                    моим пером сплетаемая нить!


                                                                                                   Иосиф Бродский

                                                                                                   28 Х 69 Коктебель


(Минька — Михаил Ардов, ныне — о. Михаил; Авдей — Александр Авдеенко, прекрасный человек и журналист, которого уже нет в живых.)

Оса увековечена и Бродским в сонете, и Натальей Алексеевной Северцовой в углу портрета. Той осенью в Коктебеле Бродский написал еще стихотворение «В альбом Натальи Скавронской». Под этой вымышленной фамилией тоже спрятана Наталья Алексеевна Северцова-Габричевская. В стихотворении есть провидческая строка: «Не рыдай, что будущего нет». Оказалось, что это была последняя осень незабвенной Натальи Алексеевны в своем любимом Коктебеле. Она умерла в Москве 6 февраля 1970 года.

В октябре того же года Бродский сочинил еще стихотворение «С видом на море», посвященное другой замечательной женщине, трагически закончившей жизнь, — И.Н. Медведевой, у нее Иосиф не раз гостил в Гурзуфе. Вот последняя строфа этого посвящения:


                                                       Когда так много позади
                                                                всего, в особенности — горя,
                                                                поддержки чьей-нибудь не жди,
                                                                сядь в поезд, высадись у моря.
                                                                Оно обширнее. Оно
                                                                и глубже. Это превосходство —
                                                                не слишком радостное. Но
                                                                уж если чувствовать сиротство,
                                                                то лучше в тех местах, чей вид
                                                                волнует, нежели язвит.


Мы познакомили Иосифа с Александром Моисеевичем Пятигорским, философом, буддологом, нашим другом и соседом, очаровательным и очень общительным человеком. Саша тогда всех уверял, что только буддизм спасет нашу страну. У меня сохранились открытки Иосифа, где он иронизирует над Сашиным буддизмом и передает ему горячие приветы.

Познакомили с Марией Васильевной Розановой, женой Андрея Донатовича Синявского, который в это время был уже осужден на семь лет и отправлен в мордов­ский лагерь. Провожали с Иосифом Марию Васильевну от нас в Хлебный переулок, к ней домой, а за нами шли топтуны. Мария Васильевна и Иосиф их дразнили — то убегали от нас, а то вдруг останавливались, топтунам приходилось приноравливаться к ним.

С нашим другом-биологом, нынче он член-корреспондент РАН, Владимиром Георгиевичем Скребицким, который был частым гостем в нашем доме, тоже познакомили Иосифа и Сашу Пятигорского. Я встретилась с Володей Скребицким в 1959 году в Коктебеле, в Доме поэта, у Марии Степановны Волошиной и дружу с ним до сих пор. Володя — крестный отец Ани, так что почти наш родственник.

Познакомили Бродского с Владимиром Сергеевичем Муравьевым, филологом, переводчиком, который любил бывать у нас, они вместе с Андреем Сергеевым делали книгу Т.С. Элиота (Андрей переводил стихи, а Володя — писал комментарии). Володя Муравьев больше любил стихи А. Кушнера.

Познакомили с Викой Швейцер, с которой я очень сдружилась на деле Синяв­ского. Отобранные Иосифом стихи мы с Викой сложили в сборник, который нам очень понравился, и отнесли в издательство «Советский писатель». Наивные девицы! С Викой Швейцер Иосиф до конца своей жизни дружил в Штатах.

И конечно, познакомили Иосифа со всеми нашими любимыми литовскими друзьями — Ромасом Катилюсом и его женой Элей, с братом Ромаса, Адасом Катилюсом, Юозасом Тумялисом, Иной Вапшинскайте. Томас Венцлова стал Иосифу очень близким другом и любимым собратом по перу, дружба их продолжалась много лет и в Америке.


Иосифу было хорошо в нашем доме. Он любил Андрея Сергеева и прислушивался к его суждениям. Говорил, что в Москве его интересует мнение только двух людей — Андрея Сергеева и Мики Голышева (Виктора Петровича Голышева), замечательного переводчика с английского. Иосифу всякий раз не хотелось уезжать от нас. И всегда после его отъезда мы находили подарки от Иосифа — то рисунок, то стишки, то просто записочки. Вот передо мной на листе А4 прелестный рисунок: огромный, очаровательный, очень умный, но грустный кот в галстуке с выгнутой спиной и хвостом трубой. (Коты всегда жили в доме Бродского и на Пестеля, и в Штатах, коты были его любимыми друзьями.) Под лапами кота на моем рисунке проходит железная дорога с паровозом, увозящим от нас Иосифа, а вдали, в конце пути, его ждет тоже кот, но маленький. На выгнутой спине большого кота написано: ДО СВИДАНЬЯ! На переднем плане саквояж размером с пишущую машинку и последний вагон этого длинного железнодорожного состава с флажком — 10 декабря 1966. И в виде спины кота выгнутая подпись, очень витиеватая и красивая: ВАШ ИОСИФ.

А однажды Иосиф привез стихотворный фигурный носовой платок на бумаге, не умею назвать это иначе. Надписи и стихи на двух сторонах листа производят впечатление вышивки, сделанной с помощью Иосифовой пишущей машинки «Колибри». По краям четырехугольного бумажного платка написано: стихотворное приношение Андрею Яковлевичу Сергееву от Иосифа Александровича Бродского в связи с визитом последнего в стольный город Москву (это слово написано слева направо). Далее — стишок.


                                                               ЮПИТЕР и ВЕНЕРА


                                                                           Вот,

                                                                           что поет

                                                                           небосвод:


                                                               «Один,                 «Одна

                                                               вникая                 в постели,

                                                     в то, какая                 прошелестели

                                                 звезда мне луч                 шторы в окне. Окно

                                  лиет в окно, я вышел                 распахнуто настежь, но

                                         на двор, где вычел                 словно остолбенела

                                           в тетрадке туч,                 незабудка свечи,

                                                         плывущих                 ибо в ночи

                                                           в Питер,                 взошла

                                                        Юпитер».                 Венера».

                                                                 Конец                 весны

                                                                             и грустны

                                                                             сны.

                                                                             19.4.67


На обратной стороне «платка» в левом верхнем углу: стишок тот же о Юпитере и в той же конфигурации, но без знаков препинания. В правом верхнем углу:


                                                                                                                                               Я сижу

                                                                                                                                               на дне окопа

                                                                                                                                               и гляжу

                                                                                                                                               из телескопа.


В левом нижнем углу:


Поскольку я

все дни в бегах,

пишу в ночи,

вздыхая: «Ах,

ах если б мог

из этих строчек

Вам вышить

носовой

платочек!»


В правом нижнем углу, по диагонали к левому верхнему, в той же конфигурации стихотворение о Венере с единственным знаком препинания перед разделительным союзом «но».

А то оставлял на столе автографы своих еще не известных нам стихотворений, как, например, «Почти элегия» («В былые дни и я пережидал/ Холодный дождь под колоннадой Биржи…»). Под стихотворением размашистая подпись Иосифа и дата — 13 (sic!) июля 1969 года в Москве. Хотя стихотворение это было написано в октябре 1968-го. И еще автограф стихотворения «Зимним вечером в Ялте» с датой янв. 1969. Вот такие веселые и незабываемые подарки делал нам Иосиф! Как же мы его любили и радостно ждали его приезда, что было на самом деле самым большим подарком.

Еще у меня в архиве на очень измятом и пожелтевшем клочке бумаги есть стишок:


                                                       Ночь, мороз, как во время блокады,
                                                                Но, в общем, всюду звенят бокалы.
                                                                Возможно планеты и впрямь лампады
                                                                которые Бог возжег в небосводе
                                                                в благоговеньи Своем великом
                                                                перед непознанным нами ликом
                                                                (поэты делают смотр уликам)
                                                                как в огромном кивоте.


Тут нет никакой даты, это, похоже, черновик: я привела второй вариант с правкой черными чернилами рукой Иосифа. Скорее всего, это писалось у нас в ночь под какое-то Рождество. Затем Иосиф бумагу скомкал и бросил, а я разгладила насколько возможно и сохранила листок. Проблема Божественного замысла Вселенной Бродского всегда волновала.

Иосиф часто звонил нам из Ленинграда, мы ему тоже. В феврале 1966 года Иосиф писал мне: «Милая Люда. Я озверел от переводов, вижу во сне Холодковского. Представляете? Снял за 30 рублей у черта на куличиках квартиру, во всем подобную Вашей, но на 7м этаже. “Резервуар” хотел послать с новыми стишками, а их все нет. Открыточка Ваша добавила стыда и колебаний. Видимо пошлю так. Я ни о чем и ни о ком, кроме своих стихов и Вас с Андреем, не думаю. Марина Вам нежно кланяется… Привет моей любви Вике, сердечный поклон Марии Васильевне, а для Саши Пятигорского вкладываю в конверт... (Казанлыкская гробница. Верховые лошади фракий­ского вождя, конец IV — начало V в. до н.э. — Л.С.) Пусть упивается. Ах, как я по Вам обоим соскучился! JOSEPH». В это время у Иосифа с Мариной все было хорошо.

5 марта 1966 года умерла Анна Андреевна Ахматова. Прощались с ней в тесном морге больницы Склифосовского 9 марта в Москве, а затем гроб повезли в Ленин­град. В Ленинграде в Никольском соборе я видела Иосифа издали. В Союзе писателей, где проходила гражданская панихида, и где было несметное количество людей, я не видела Иосифа и с трудом подошла к гробу Ахматовой. И уже собиралась выходить, как меня взял за руку Иосиф и поставил рядом с Мариной Басмановой и Толей Найманом. Тут же стоял Арсений Александрович Тарковский, который с готовностью оперся на мою руку и горько плакал.

Смерть Ахматовой была для Иосифа большим личным горем: Анна Андреевна необычайно много значила в жизни Иосифа и как большой поэт, связывающий его с Серебряным веком, и как надежный друг, и как высокий пример нравственности, мужества, любви и прощения. У могилы в Комарове 10 марта нас прибило друг к другу, Иосиф сказал мне, что завтра зайдет за мной и поведет по ахматовским местам.

Прежде всего он повел меня в любимый Ахматовой Фонтанный дом, куда пройти без пропуска тогда было нельзя, там находился Арктический институт. Но Иосиф знал лаз в заборе со стороны Литейного, через который мы проникли на территорию бывшего дворца Шереметевых. Иосиф вывел меня к флигелю, где жила Ахматова, показал ее окно, ее любимый клен.

Мы прошли по набережной Фонтанки, а потом перед нами был «жесткий и прямой Литейный», где «визави меня живут — Некрасов / И Салтыков… Обоим по доске / Мемориальной», — писала Ахматова в первой Северной элегии. Во время этой прогулки нам встречались какие-то молодые и не очень люди, здоровавшиеся с Иосифом и перекидывавшиеся с ним ничего не значащими фразами. Я удивленно спросила: «Почему вы меня не знакомите с вашими приятелями?» — «Потому что они не стоят знакомства с вами. Да и не приятели они мне даже, а так, дальние городские знакомцы». — «Похоже, вас знает весь город, и завтра будут рассказывать, что видели Бродского с новой дамой». — «Рассказывать будут, но знает меня не весь город, а только его лучшая половина, но никто из них нам сегодня не встретился». Я до сих пор жалею, что нам тогда не встретился близкий друг Иосифа Лев Лосев и что Иосиф нас с ним не познакомил. После книг Льва Лосева и его комментария к двухтомнику Бродского в «Библиотеке поэта» я поняла, что для меня это большая потеря. Хочу надеяться, мы бы с ним подружились.

Было холодно и промозгло. На душе тоже, хорошо, что рядом был Иосиф, и мы все время говорили об Анне Андреевне — с ее уходом, последнего великого русского поэта, образовалась огромная пустота в нашей культуре. Иосиф повел меня к себе домой на угол Литейного и улицы Пестеля в знаменитый дом Мурузи, сказав, что отец приготовил обед и ждет нас.

Александр Иванович, улыбчивый, доброжелательный, галантный, как морской офицер, мне очень понравился (маму я не видела, она была на работе). Общался Иосиф с отцом легко и дружески, называл его котом, слегка подтрунивал над ним, отец называл сына Осей, и кот назывался Ося. Так что у них было два мужских имени на троих. Александр Иванович приготовил отменный обед. Прежде чем сесть за стол, я спросила, где можно помыть руки, имея в виду и кое-что еще. Вот тут-то я и увидела ту меньшую часть комнаты, отгороженную книжными шкафами и буфетом от большей, из которых складывались «полторы комнаты». Там была раковина, где я помыла руки. Увидев мое обескураженное лицо, Иосиф сказал, что вот и Марина никогда прямых вопросов не задает, и повел меня в туалет по коммунальному коридору. Впервые за эти скорбные дни такая ситуация сняла напряжение и развеселила нас.

После вкусного обеда и неспешного разговора с Александром Ивановичем, который от сына был наслышан о нас с Андреем и нашем московском доме, Иосиф сказал, что Марина хочет меня видеть, поймал такси, и мы долго ехали куда-то на окраину Питера с одинаковыми советскими домами. Квартира почти пустая, но Марина с Иосифом были довольны ею и друг другом. Марина обрадовалась моему приезду, сварила кофе, Иосиф восхищался Мариной как хозяйкой, они оба улыбались, шутили, были какие-то легкие и даже говорили в унисон. А когда Иосиф «обнял эти плечи», стоя в дверях, я увидела, какая они красивая и счастливая пара. Но счастье продолжалось недолго, случился очередной разлад с Мариной, а когда это происходило, наступал «конец света», как говорил Иосиф. Он не находил себе места, мучился сам и замучивал нас страхами за него, ибо только в этом случае он почти терял самообладание, и Небо тогда для него становилось с овчинку. Так было и в августе 1966 года.


Мы с Андреем каждое лето, начиная с 1963 года, ездили отдыхать в Литву, в Палангу. (Я это продолжаю с удовольствием делать вот уже 52 года, теперь — с дочкой Аней). По дороге в Москву мы всегда останавливались в Вильнюсе на улице Лейи­клос (Литейная — в переводе с литовского!), в замечательном доме братьев Катилюсов, Ромаса и Адаса. Это был дом, о котором мы раньше читали только в романах. Нам с Андреем отвели огромную родительскую спальню (родители братьев летом жили на своем дачном участке). Мама братьев окончила Сорбонну и преподавала в пединституте, а папа — там же математику. В доме было много предвоенных книг на разных языках, особенно на французском. Главным человеком в семье была необыкновенная старушка Асите, помощница и свой человек не только в доме братьев и их мамы, но еще и их бабушки, добрый ангел этого дома. Эта простая, мудрая, глубоко верующая женщина вырастила братьев, всех их друзей привечала и кормила, на всех действовала умиротворяюще. Ее любили братья, их жены и все гости.

Именно в таком уютном доме со старинной мебелью, в таком красивом старинном европейском городе можно было отдохнуть душой и прийти в себя. Нас, жителей хрущевской пятиэтажки, квартира Катилюсов, да и сам европейский город просто сразили. Вот как Ромас Катилюс описывает свою улицу и квартиру: «Итак, Вильнюс, квартал, вплотную примыкающий к его самой старой части, огибаемый живописно спускающейся к костелу Бонифратров, к университету улицей Лейиклос… Небольшой двухэтажный флигель. Вход со двора. У входной двери висела ручка. Гость дергал ее, наверху отзывался колокольчик. Кто-нибудь спускался, открывал. Поднявшись по внутренней лестнице, гость попадал в просторную четырехкомнатную квартиру, занимающую весь второй этаж флигеля. Плющом увитый балкон во двор. Высокие потолки… глубокие оконные ниши, окна, на старинный манер разделенные на восемь квадратиков. Крупная, добротная мебель десятых-тридцатых годов, посредине столовой — старомодный круглый стол… За буфетным стеклом — довоенный сервиз… От нашего дома до любой точки Старого города — не больше 15–20 минут прогулочным шагом… Ближайший маршрут начинался прямо за углом и пролегал по ул. Гедре (это тогдашнее, советское название; историческое и современное название — ул. Св. Игнатия). Улочка вела к давным-давно — еще при царе — закрытому монастырю доминиканцев, с его внутренним двориком, доступным с улицы только через второй этаж здания монастыря…».


Мы часто ходили на почтамт и звонили Иосифу, потому что из-за ссоры с Мариной он пребывал в жуткой депрессии. И я вдруг решила, что лучшим лекарством для Иосифа будет Вильнюс. Андрей считал, что об этом даже невозможно заикаться: мы сами тут гости, да, дом очень гостеприимный, но звать сюда своего друга неудобно. Андрей вырос в очень закрытом доме, у его матери всякий новый человек вызывал подозрение. В 1963 году Андрей счел приглашение Ромаса пожить у них с братом в Вильнюсе на второй день нашего знакомства в Паланге просто дежурной вежливо­стью. И перед нашим отъездом из Паланги у автобуса Андрей еще и еще переспрашивал Ромаса, на самом ли деле можно нам пожить у них в Вильнюсе. Перед Вильнюсом мы пробыли день в Каунасе, город осматривали по подробному плану, составленному для нас Томасом Венцловой. А в Вильнюсе, на улице Лейиклос, с Адасом, его женой и светоносной Асите (Ромас и Эля еще остались на пару дней в Паланге), с их искренним хлебосольством, мы сразу почувствовали себя в родном месте.

Друзья-литовцы охотно показывали нам свой старинный Вильнюс, отстроенный итальянцами, с удивительной красоты и разнообразия костелами. Вводили в длинную историю своей страны, которую все литовцы хорошо знали: от легенд об основании города князем Гедиминасом до Великого княжества Литовского, Унии с Польшей, довоенной независимой Литвы, военной, оккупированной фашистами, с гетто и расстрелами евреев, послевоенной советской, с многочисленными арестами и высылкой в Сибирь, и, наконец, теперешней, послесталинской.

Я уговорила Андрея: Иосифу нужно уехать из Ленинграда немедленно, ему, как и нам, в Вильнюсе будет хорошо, Катилюсы его обязательно полюбят, мы им много рассказывали об Иосифе, он займет в доме наше место, мы ведь скоро должны возвращаться в Москву. Этой идеей мы поделились с братьями Катилюсами, они сказали: пусть приезжает. Так возник Вильнюс, Литва, литовские друзья в жизни Иосифа, а потом и его замечательные «литовские» стихи.


                                                       DOMINIKANAJ


                                                       Сверни с проезжей части в полу-
                                                                слепой проулок и, войдя
                                                                в костел, пустой об эту пору,
                                                                сядь на скамью и, погодя,
                                                                в ушную раковину Бога,
                                                                закрытую для шума дня,
                                                                шепни всего четыре слога:
                                                                — Прости меня.


На следующий день Иосиф был уже в Вильнюсе. В этот же день мы уезжали вечером в Москву, но успели его представить Катилюсам. Иосиф почитал стихи в их доме с огромным успехом, а удивительная Асите сказала своим мальчикам по-литовски, что Бог точно поцеловал их нового гостя при рождении. Потом мы большой компанией двинулись на вокзал. Я до сих пор вижу, как Иосиф стоит перед нашим вагоном довольный, улыбающийся и благодарит нас с Андреем за то, что мы подарили ему Катилюсов и Литву. Свои дальнейшие впечатления от наших друзей, Вильнюса и Паланги Иосиф описал нам в письме из Паланги 2 сентября 1966 года2 :

«Осмеливаюсь писать Вам оттуда, куда Вы меня звали. Осмеливаюсь — потому что ничего, кроме писем, сочинить не в состоянии. Да и письмо это тоже, вероятно, будет отмечено мягкой печатью общего торможения.

Жрец гинтараса и Юратэ предоставил в мое распоряжение комнату с балконом в том же храме, где он обретается сам. Перед балконом находится очень молодой клен, который заглядывает в комнату, весьма напоминая этим чекиста. Того гляди, что он развернет газету. В комнате — кресло-качалка, во всем подобное Вашей. Ниже этажом — молодая лэди, подружка того из “братьев”, с которым я был познакомлен в Москве. Мы приехали вместе в фургоне, предоставленном паном архивариусом, и дело пахнет романом. Я почти не против.

Погода — погода прелесть. Знаете: дождик вперемешку с солнышком, ветер. Купание (вот фраза уже классическая) здесь отменное. Волны, знаете, бьют это прямо по морде, ни с чем не сообразуясь. Обеды ужасно дешевые. Ночью пограничники на дебаркадере ловят рыбу. Висит луна, шурует прожектор, воркует спиннинг. И, конечно же, “полумесяцы огромных волн”.

Завтракаем, обедаем и ужинаем мы втроем: пан жрец, молодая лэди и я. За столом звучат провинциальные небылицы о великих (и малых) мира сего, о “классиках” и дебютантах. Очень часто собеседники переходят на литовский язык, и лунный свет серебрится в алюминиевой кружке, полученной поклонником изящной словесности непосредственно от Хозяина.

По той причине, что каждый день жизни мне всегда кажется последним, я вполне счастлив. Чего еще и желать-то, Андрей? Хорошо бы это продлилось подольше. В Ленинграде никто, кроме родителей, не знает, где я. Я никому ничего не хочу сообщать. Может, дня через два, когда тесть (зять?) г-на Архивариуса отсюда уедет, попробую потрудиться на ниве. А сейчас я счастлив уж хотя бы оттого, что могу послать Вам письмо в конверте, похожем на те, в каких я получал письма от Вас.

В православной Вильне было прекрасно! Братья — один другого лучше. Такие чудные характеры. Без идиотской этой российской истерики. Пан редактор, скрывший под бородкой щечки — тоже прелесть. Мы с ним поболтали малость. К (небольшому) сожалению, он более всего ценит ерничество. А я ему напомнил слышанное от Вас высказывание Фроста о “нисходящей метафоре”. Потом приехал Томас. Я рад и даже немножко горд этим знакомством. Чудный парень, чудная физиономия. Теперь мы вполне можем [sic!] устанавливать свою иерархию. Двоих было мало. Большое Вам за него “ачу”…

Но на сл. день Томас, Пранас, г-н редактор, его жена и я — все покатили в Дубингей. А накануне архитектор, физик, редактор, курортная Ваша подружка-блондинка, Томас и я захватили Тракайский замок в свои руки, и мне пришли в голову некоторые очень хорошие идеи. Потом мы где-то такое выпивали, и я прочитал стихи, а на следующий день уехал. Знаете, “скажи мне, кто твои друзья и т.д.” — ах, Андрей, есть ли у Вас темные стороны?

В тракайском замке, усевшись на перила внутреннего дворика, я поднял руку и изобразил литовский герб. Немного позже наш архитектор проявил чудеса капитанства на олимпике: 2 часа подряд мы вальсировали в небольших бухтах при свете заходящего солнца. В один из этих дней — кажется, сразу после Вашего отъезда — мы напились на Антоколе, а потом лазали в старом городе с паном архитектором по черепичным крышам. А его брат спокойно стоял где-то далеко внизу, неподвижно, с перекинутым через руку плащом и размышлял о единой теории поля.

Я пишу Вам это письмо, потому что мне некому писать вообще, и потому что хочу попросить Вас о небольшой услуге. В “Прогрессе” у Коневой и в Гослите у Столбова мною давным-давно заработаны деньги. М.б., можно как-нибудь сделать, чтобы они перевели их мне (пусть хоть часть), если не в П., то хоть в Ленинград. Мне не хочется отсюда уезжать. К просьбе этой я отношусь без особых надежд; поэтому и Вы отнеситесь к ее исполнению без особого воодушевления. Кроме того, я пишу Вам это письмо, потому что хочу Вас чуть-чуть — на всякий случай — развеселить. И еще потому, что хочу поблагодарить. Я вообще Ваш должник: по духу, по делам, по обстоятельствам. Это, однако, не мешает мне испытывать к Вам весьма прямые и честные чувства, в которых в настоящую минуту намерен здесь расписаться

                                                               Votre excellence

                                                                       serviteur

                                                               Joseph A. Brodsky

Архитектура — архитектурой, но я в восторге от Литовских пейзажей!!!


А теперь мой комментарий. В этом письме только Томас и Пранас названы по имени. Все остальные литовцы зашифрованы для конспирации. Иосиф знал, что его письма перлюстрируют, наши — тоже, и не хотел навредить своим литовским друзьям, достаточно натерпевшимся от советской власти.

«Жрец гинтараса и Юратэ, любитель изящной словесности» — Пятрас Юодялис (Петр Антонович), замечательный довоенный интеллигент, литератор, искусствовед, муж прекрасной Данути Владиславовны Юодялене, отец моей любимой подруги Ванды Тумялене, тесть Юозаса Тумялиса. Петр Антонович провел 9 лет в Воркутинском лагере, а его семья — в ссылке в Сибири.

«Храм» — это бывший дворец графов Тышкевичей в Паланге, где теперь находится музей янтаря, в котором Петр Антонович обычно летом и ранней осенью работал и жил там же.

«Молодая лэди» — девушка Ангеля, подружка Аудрониса (Адаса) Катилюса.

«…того из братьев, с к-рым я был познакомлен в Москве» — Адас Катилюс заходил к нам в Москве, когда у нас гостил Иосиф. Ныне известный архитектор-реставратор в Литве и все такой же невозможный красавец.

«Пан архивариус» — Юозас Тумялис, работавший тогда в Книжной палате, впо­следствии историк, литуанист, возглавлял одно время народное движение за независимость Литвы «Саюдис».

«Алюминиевая кружка, полученная поклонником изящной словесности непосредственно от Хозяина» — кружка, которую П. Юодялис вывез из сталинского Воркутинского концлагеря.

«Письмо в конверте» — с панорамой старого Вильнюса.

«Братья — один другого лучше» — старший, физик-теоретик Ромас Катилюс, увы, полтора года назад ушедший от нас, и младший, архитектор-реставратор Адас Катилюс.

«Пан редактор» — Виргилиюс Чапайтис, литератор, переводчик.

«Жена же г-на редактора» — Наталья Леонидовна Трауберг, бывшая тогда женой Виргилиюса Чапайтиса.

Пранас Моркус — филолог, сценарист, журналист, друг Томаса Венцловы, семьи Чапайтисов, Катилюсов и мой.

«Курортная Ваша подружка-блондинка» — Ина Вапшинскайте, химик по профессии, весьма разносторонне образованный человек, друг братьев Катилюсов и моя любимая подруга.

Иосиф еще несколько раз приезжал без нас в Литву. Здесь ему нравилось все — друзья, пейзажи, облака, даже дождичек нравился. В Каунасе, наблюдая панораму города с высокого берега Немана, Иосиф сказал: «Зачем нужна вся Европа, если здесь такое!» — чем вознаградил литовских друзей за все их старания. С Литвой связаны замечательные стихи Иосифа: «Коньяк в графине цвета янтаря…». «Литовский дивертисмент», «Литовский ноктюрн» и др. Пятрас Юодялис потом говорил об Иосифе Бродском: «Юозас — это молодой Гете». А теперь на доме Катилюсов на улице Лейи­клос висит мемориальная доска И. Бродскому, а в Паланге мостик через речку Раже назван именем поэта.


В январе 1967 года мы получили письмо от Иосифа, на конверте красиво им написанный наш московский адрес и его ленинградский: Л —д Д 28 ЛИТЕЙНЫЙ 24 кв 28 БРОДСКИЙ И.А. Уже по надписанному конверту, по летящему почерку было ясно, что писалось все это в благорасположении. В письме оказалась каталожная карточка, на одной стороне которой было поздравление от Марины Басмановой:

«Дорогие Люда и Андрей! Т.к. мы потеряли наши приветствия к январю по новому стилю, примите наши поздравления и пожелания всех самых лучших вещей к Новому Году по старому стилю, Ваша Марина/ янв. 1967 ст.ст. Иосиф подписываться не умеет, ставит: +».

А на обратной стороне этой карточки рождественский стишок Иосифа, печатными буквами написанный от руки:


                                                    Спаситель родился в лютую стужу.
                                                            В пустыне пылали пастушьи костры.
                                                            Буран бушевал и выматывал душу
                                                            Из бедных царей, доставлявших дары.
                                                            Верблюды вздымали мохнатые ноги.
                                                            Выл ветер. Звезда, пламенея в ночи,
                                                            Смотрела, как трех караванов дороги
                                                            Сходились в пещеру Христа, как лучи.


Тогда мы это стихотворение без заглавия читали впервые. Теперь оно печатается с названием «Рождество 1963 года», с двумя датами — 1963–1964, и немного изменена строфика. Это первое из Рождественских стихов Бродского. Но рисунок Иосифа на этой карточке и сегодня есть только у меня. Рождественская звезда сияет за крыльями ангела с красивым лицом, он трубит о Рождестве Христовом. Ангел занимает все правое пространство угла. А внизу малюсенькие верблюд и три волхва с дарами (я их теперь различаю, только надев очки). По краям стишка елочки и разные красивые кустики, какие Иосиф представлял себе в Вифлееме, — и все нарисовано уверенной рукой, простой шариковой ручкой.

Судя по этому посланию и по звонкам Иосифа из Ленинграда, зимой и весной 1967 года у него с Мариной вроде бы все наладилось. Мы узнали, что Марина беременна, и порадовались за них. Иосиф съездил в Литву и присмотрел в Дубингяй, недалеко от Вильнюса, дом, где предполагал, что они с Мариной проведут лето, в этом живописном и тихом месте. У нас отлегло от сердца, мы постоянно перезванивались с Иосифом и сами потихоньку готовились к летнему отъезду на два месяца по привычному маршруту — Паланга, Вильнюс. Я тогда преподавала английский на вечерних курсах, отпуск у меня был длинный.

И вдруг, в середине июня, звонит Марина Басманова и говорит, что она в Моск­ве, живет у каких-то знакомых старушек и очень хочет повидаться. Когда она приехала к нам, я была одна, Андрея, не помню почему, в это время не было дома. Живот Марины заметно округлился, беременность ей очень шла, как, впрочем, и всякой женщине, так я думаю до сих пор. Но разговор у нас с Мариной вышел трудный и печальный. Она жаловалась на Иосифа, сказав, что он ее «замучил» (ее слово), что боится за ребенка, а потому сбежала в Москву, ничего не сказав Иосифу. Ей хотелось выговориться. И она заплакала. Зная, что Марина тоже выросла в очень закрытом доме, что она человек сдержанный, достаточно скрытный, я поняла, что ей плохо. А всякой беременной женщине, по моим понятиям, должно быть хорошо, чтобы выносить и родить здорового ребенка. Я была еще не рожавшей женщиной, очень счастливой в браке с Андреем, но хорошо поняла беременную Марину и пожалела ее от всего сердца. Тогда я даже помыслить не могла, что на мою беременность свалятся куда большие несчастья.

Я стала успокаивать Марину: главное, не нервничайте и ни о чем не тревожьтесь, о деньгах не думайте, достанем, скинемся, да и бабушки с дедушками с обеих сторон, увидев малыша, растают, помогут, будьте уверены. О вещах для ребенка тем более не заботьтесь: у меня несколько подруг не очень давно рожали, у них наверняка остались какие-то вещички от деток (тогда почти ничего нельзя было купить, поэтому вещи, особенно детские, не выбрасывали, а передавали дальше по дружественному кругу). У Коли Кишилова народились полуфранцузские детки и «тряпочки» после них будут отменные. А еще что-то осталось от Егорки Синявского, от Пети Поспелова, сына Глеба Поспелова и Маши Реформатской.

Я тут же позвонила Петиной маме, моей подруге Маше Реформатской, дочери обожаемой мной Надежды Васильевны Реформатской и Александра Александровича Реформатского. И Маша с радостью подключилась к собиранию вещей для будущего малыша. Она сказала, что для новорожденного у нее остался «мемориальный» детский конверт, который им после рождения Пети подарила Валерия Дмитриевна Пришвина, заверившая их, что в нем лежал младенцем сам Михаил Михайлович Пришвин. В этом конверте я увидела Егорку Синявского в 1964 году. Поспеловы пошутили, принеся этот конверт Синявским: «От Розанова — Розановой!». Михаил Михайлович Пришвин в Ельце учился в гимназии у Василия Васильевича Розанова, так что до великого Розанова было действительно одно рукопожатие. Конверт от длительных и частых стирок стал какого-то блеклого цвета, но, похоже, изначально был розовый. Такая удобная вещь нужна не очень долго новорожденному, он из нее быстро вырастает, конверт вернулся к Маше, и она его решила отдать Марине. Так что сыну Иосифа Бродского после роддома предстояло лежать в детском конверте с такой замечательной литературной родословной.

Тогда еще медицина не умела определять, родится мальчик или девочка, и мы собирали разноцветные вещи. После нашего разговора и чаепития, Марина слегка успокоилась и даже стала улыбаться. Вечером я все рассказала Андрею, и он меня одобрил.

Назавтра из Ленинграда позвонил Иосиф. Я сказала ему, что видела Марину, она очень нервничает, а ей сейчас это вредно, вернее, даже ребенку вашему. Пожалуйста, будьте с Мариной сейчас побережнее, потакайте всем ее настроениям. Иосиф ответил мне резко, быстро прервал разговор и положил трубку. Я поняла, что ему плохо и он в ярости. А 22 июня (вот совпадение-то: мы все дети Войны!) я получила от него письмо. Глядя на почерк на конверте и то, что он мне приписал отчество Андрея — Сергеевой Л.Я., я уже догадалась, что будет внутри. Вот это письмо:


Милая Люда,

Я пишу Вам эту записочку не столько во извинение того тона, который позволил себе с Вами по телефону, сколько из желания объяснить, почему он оказался возможен… Хочу Вам сказать, что дружеские связи, каковые я имел в виду звоня Вам, строятся отнюдь не на дешевом объективизме, а на умении держать сторону тех, кого держат за друзей. Объективных людей на улице сколько угодно; и такая объективность, как та, с которой я столкнулся, свидетельствует только об ограниченности житейского опыта, т.е. опыта страданий, переживаний и проч… Постарайтесь понять, что если Вы устанавливаете с кем-либо достаточно короткие отношения, то и вести Вы себя должны таким образом, чтобы на Вас можно было полностью положиться, т.е., чтобы этот некто — потому что я говорю сейчас уже не о себе — мог рассчитывать, что Вы безоговорочно примете его сторону в любом деле, даже если бы это и шло вразрез с собственными Вашими умозаключениями. Что же касается собственно Марины, то можете ей передать, что сегодня отправляю в Вильнюс телеграмму, в которой отказываюсь от дома в Дубингяй... А также можете еще сказать ей, что поведение ее мне отвратительно, потому что оно вынуждает меня становиться хуже, чем я есть. И поскольку подобная перспектива меня не устраивает, я вообще перестаю о чем бы то ни было заботиться, и дней через пять убираюсь из Ленинграда в одну деревню, адреса которой, следуя ее же примеру, даже своим родителям не оставлю. А теперь прошу у Вас прощения за то неприятное чувство, которое у Вас после этого письмеца возникнет, и передаю привет Андрею, о котором хотелось бы думать, что ни первая, ни вторая половина письма к нему не относится.

Ваш Иосиф


Я, конечно, огорчилась, но не обиделась на Иосифа: я твердо знала, что я его никогда не предавала, в этот раз тоже. Но мне стало еще понятнее, какая же глубокая обида, боль, ревность, покинутость, непонимание говорят в нем — все то, что почти постоянно сопровождало его сильную и трудную любовь к Марине. Именно сейчас ему особенно была нужна моя дружба, на которую он мог всегда рассчитывать и на которую я всегда откликалась охотно, а тут вдруг, по его понятиям, взяла сторону Марины. Иосиф не знал, что я всегда встану на защиту всякой беременной женщины. А вот Андрей обиделся за меня и прямо сказал по телефону Иосифу, что он никому не может позволить разговаривать со своей женой в таком тоне, даже Иосифу, тем более что Люда этого не заслужила. И положил трубку. Это была единственная размолвка между Андреем и Иосифом в их долгой и прекрасной дружбе.

Иосиф был очень верным другом, безоговорочной верности он требовал и от друзей. Такой у него был категоричный, яростный, но прямой характер, без двойного дна. Это вредило в первую очередь самому Иосифу. Вот где, по-моему, корень конфликта Эллендеи Проффер с Иосифом, когда он запретил ей публиковать ту часть предсмертных записей Карла Проффера, которые касались Бродского. Записи оказались, как говорит Эллендея, нелицеприятными для Иосифа, а некоторые оценки Карла даже циничными. А Иосиф ведь очень любил Карла, восхищался им, доверял ему, никогда не забывал того, что Карл сделал для него, считал Карла своим первым и самым надежным другом в Штатах, после смерти родителей и Карла почувствовал себя особенно одиноко. Вот почему свое эссе «Меньше единицы» посвятил памяти родителей и Карла Проффера. И вдруг Иосиф прочел в предсмертных записках Карла о себе такое, во что не хотел и не мог поверить: Карл никогда ничего подобного в личном общении не выказывал Иосифу.

У меня после ссоры Андрея с Иосифом было тяжело на душе. Я все порывалась позвонить Иосифу, но Андрей категорически мне это запретил — Иосиф мужчина, он должен извиниться, а то ты опять окажешься без вины виноватой. Вскоре мы уехали в Палангу. Там, каждый порознь, а часто и вместе мы думали и говорили об Иосифе — как он там, в Ленинграде, действительно ли уехал в деревню, помирился ли с Мариной, пишет ли стихи.

Тогда мобильных телефонов не было. И я твердо решила, что, вернувшись в Москву, обязательно позвоню Иосифу — нельзя так долго ничего о нем не знать и глупо молчать, когда мы скучаем по нему и нам его не хватает. А в Москве мы получили письмо от Иосифа, на конверте и внутри на простой почтовой карточке было написано Сергеевым Л.Г. и А.Я. (Это была единственная простая открытка, всегда Иосиф посылал выразительные, которые всякий раз заключали в себе особый смысл). Написано от руки, своим невообразимо кружевным почерком:


Милые Люда и Андрей

Смените гнев на милость, не изгоняйте меня из Рая, ибо в противном случае мне, как Адаму, остается жить только земной жизнью. И тут мне приходит в голову, что вся духовная деятельность homo sapiens’a есть тоска по потерянному Парадизу. Каковой мыслью я считаю вполне уместно завершить мою просьбу и открытку. И.Б.

Никольский садик подле Никольского собора. Ясный сентябрьский день; в ожидании Марины, которая скоро родит, а пока что сушит локоны над газом.


Какое же этобыло счастье: мы опять вместе и любим друг друга! Иосиф мог быть вспыльчивым, резким, несправедливым, но никогда злопамятным.

8 октября 1967 года Марина родила сына, счастливый Иосиф нам тут же позвонил. А Марина прислала из роддома мне письмо в красивом маленьком конверте, с прелестным сеттером и голубым песцом на марках.


Дорогая Люда, здравствуйте и поздравьте меня! Слава Богу, все это произошло, и благополучно.

Маленький мне очень нравится, он действительно маленький (весом 3 кг 50 г, длиной 50 см) и, по-моему, довольно хорошенький — в спеленутом виде похож на маленькую крестьянскую девочку в платочке, надолго ли такое сходство. Глаза у него темносерые, вид очень умный и сердитый, а главное — он-таки рыжий, что, повидимому, привело Жозефа в состояние дикого восторга… Жозеф собирает кроватки-коляски по знакомым, кажется, нашел квартиру, полубесплатную… переводит Донна, дописывает «Хулиганов» и, говорят, сияет на весь Ленинград… На днях два раза приходила Ваша Люда с роскошными фруктами… Люда, относительно тряпочек — как будто бы они есть, тут тоже обобрали без моего ведома, хотя я все время пишу домой, что будет много столичных пеленок. И чтоб они не беспокоились. Только не надо ничего нового, я больше всего на свете люблю старые рваные тряпочки уже совершенно истершиеся; также неважно какой цвет, т.к. розовый даже больше пойдет — он-то рыжий! Кроватку Жозеф купил, достал напрокат детские весы, кажется даже взяли где-то коляску

Помню, как изводила Вас своими разговорами летом, и тем более хочется видеть Вас сейчас, когда все это уже позади… Хотя мои отношения с Иосифом не улучшились, да и не могут улучшиться, я уже смотрю на это куда более равнодушно чем летом, тем более что не думаю, чтобы наша совместная жизнь с ее вечной нервотрепкой могла сколько-нибудь пойти на пользу ребенку. Иосиф, конечно, другого мнения и как всегда думает что все совместимо… Конечно, он очень замечателен и, может быть, лучше, чем я говорила о нем летом, от всех обид, но все равно — для меня это дело безнадежное… Люда, будьте добры, кланяйтесь Андрею. Не найдется ли для нашего города экземпляра переводов Элиота? Пожалуйста, передайте приветы и благодарности от нас — уже двоих — Вике, М.В. и Маше за все их заботы о нас… Целую Вас М.


Эдуард Кочергин — знаменитый сценограф БДТ и, как стало известно позже, прекрасный прозаик — и его жена проявили невероятный альтруизм: одну из двух своих комнат в коммуналке уступили Иосифу, куда он и привез Марину с ребенком на улицу Герцена, теперь опять Большую Морскую, 34. Но жизнь втроем у них не задалась. В начале 1968 года Иосиф пришел к Ромасу и Эле Катилюсам почти в состоянии нервного срыва: Иосиф сказал, что мосты сожжены, и они окончательно расстались с Мариной. А, стало быть, и с сыном Андреем. Марина дала сыну свою фамилию, а отчество — Осипович.


                                               Так долго вместе прожили мы с ней,

                                               что сделали из собственных теней

                                                                 мы дверь себе — работаешь ли, спишь ли,

                                               но створки не распахивались врозь,

                                               и мы прошли их, видимо, насквозь

                                                                  и черным ходом в будущее вышли.


После потери Марины и сына рана в сердце Иосифа не заживала более двадцати лет. Но на этой боли, на этой трагедии вызрели, по-моему, лучшие лирические стихи в русской поэзии второй половины ХХ века. Неслучайно Иосиф Бродский собрал все стихи, связанные с М.Б. или обращенные к ней, в отдельную книгу «Новые стансы к Августе» (Стихи к М.Б., 1962–1982) и напечатал ее у Профферов в издательстве ARDIS в 1984 году. Вот что думал об этой книге сам Бродский. «…Это сборник стихов за двадцать лет с одним, более или менее, адресатом. И до известной степени это главное дело моей жизни… И мне представляется, что в итоге “Новые стансы к Августе” можно читать как отдельное произведение. К сожалению, я не написал “Божественную комедию”. И видимо уже никогда не напишу. А тут получилась в некотором роде поэтическая книжка со своим сюжетом». Сюжет этот мне представляется уникальным, другого такого примера в русской поэзии я не нахожу. Иосиф считал, что «любовь сама по себе есть самая элитарная из страстей. Только в контексте культуры она приобретает объемность и перспективу, ибо требует больше места в сознании, чем в постели».


В конце 1968 года мы получили от Бродского письмо из Гурзуфа, где Иосиф жил у Томашевских. В конверте оказалось стихотворение ANNO DOMINI («Провинция справляет Рождество…»), а на обороте поздравление:


Дорогой Андрей

Поздравляю Вас и Люду с Рождеством и с Новым годом и посылаю в подарок это стихотворение. Желаю Вам здоровья.

Ваш Иосиф


Стихотворение датировано Иосифом собственноручно черными чернилами: Паланген (немецкое название Паланги, этому Иосифа научил Петр Юодялис, который был германофилом. — Л.С.) янв 1968. Значит, вскоре после расставания с Мариной.

Это первое стихотворение Бродского в ряду других сочинений, где личная трагедия и опостылевшая советская действительность закамуфлированы под условную Римскую империю. Поэтому любимая названа Цинтией (адресат лирики Проперция). «Его не хочет видеть Император/ меня — мой сын и Цинтия…/ чужие господа/ у Цинтии в гостях над колыбелью/ склоняются как новые волхвы…». За каждой строкой этого прекрасного стихотворения такая боль, такое отчаяние, такое одиночество, которые Иосиф испытывал в это время в зимней, пустой Паланге. Совсем по-другому увидел Иосиф мою любимую Палангу в первый раз в сентябре 1966 года: «…в мире места лучше не найти/ осенней, всеми брошенной Паланги».

Тема Империи и ее окраин тоже появилась неслучайно — в Литве, с одной стороны, находишься вдали от давящей метрополии, в прекрасной провинции, с замечательными друзьями, говорящими на хорошем русском языке, любящими тебя и русскую литературу, а с другой — испытываешь особенно остро чувство вины перед этой маленькой страной. Я все это тоже переживала, и тоже спасалась этой провинцией «у моря».

Иосиф Бродский вовсе не любил империю и не был ее певцом, что ныне ему пытаются приписать. Ему «выпало в империи родиться» и познать все ее «прелести» на собственной шкуре. Потому императорский Рим, особенно в эпоху упадка, ему был так близок и понятен. Иосиф всегда считал, что «лучше быть последним неудачником в демократии, чем мучеником или властителем дум в деспотии». Литовские друзья его прекрасно понимали и на «провинцию» не обижались. Пранас Моркус вспоминает, что при первой же встрече в Вильнюсе с Бродским услыхал от него слово «империя». «“Империя” нас определяла в славную семью римских провинций… Нас, однако, слово это приятно тешило — …колония, презрительно обзываемая союзной республикой, хоть на миг могла возомнить себя Киренаикой, Киликией, Иллирией или хотя бы Дакией, местом ссылки Овидия».


Над холмами Литвы

что-то вроде мольбы за весь мир

раздается в потемках: бубнящий, глухой, невеселый

звук плывет над селеньями в сторону Куршской

косы.

То Святой Казимир

с Чудотворным Николой

коротают часы

в ожидании зимней зари.


Бродский предвидел еще в 1970 году, что распад и упадок нашей советской империи, как и Рима, будет долгим, очень долгим. Об этом читаем в стихотворении, посвященном Андрею Сергееву.



                                                        POST AETATEM NOSTRAM


                                                                                                               А.Я. Сергееву


                                                        «Империя — страна для дураков».
                                                                Движенье перекрыто по причине
                                                                приезда Императора. Толпа
                                                                теснит легионеров — песни, крики;
                                                                но паланкин закрыт. Объект любви
                                                                не хочет быть объектом любопытства…
                                                               ……………………………………………
                                                                Все вообще теперь идет со скрипом.
                                                                Империя похожа на трирему
                                                                в канале, для триремы слишком узком.
                                                                Гребцы колотят веслами по суше,
                                                                и камни сильно обдирают борт.
                                                                Нет, не сказать, чтоб мы совсем застряли!


                                                               Движенье есть, движенье происходит.
                                                                Мы все-таки плывем. И нас никто
                                                                не обгоняет. Но, увы, как мало
                                                                похоже это на былую скорость!
                                                                И как тут не вздохнешь о временах,
                                                                когда все шло довольно гладко.

                                                               Гладко…


К этому длинному стихотворению, некоторые исследователи называют его поэмой, Бродский написал длинный прозаический комментарий. Такого он больше не делал никогда.


«Примечания автора

Перевод заглавия: После нашей эры.

Диоскуры — Кастор и Поллукс (Кастор и Полидевк), в греческой мифологии символ нерасторжимой дружбы. Их изображение помещалось на греческих монетах. Греки классического периода считали богохульством чеканить изображения государей; изображались только боги или их символы; также — мифологические персонажи…».

«Таким образом Бродский подчеркнул посвящение этой поэмы московскому литератору Андрею Сергееву, страстному нумизмату и, по моему наблюдению, может быть, внутренне самому близкому своему другу в период до эмиграции», — написал Кейс Верхейл. Я очень обрадовалась, когда прочла эти слова Кейса, потому что они точно отражают суть отношений Иосифа и Андрея. Хорошо, что это написала не я. Кейс разрешил мне процитировать его слова, но при этом удивленно сказал: «Это же очевидно». Увы, совсем немногим: сегодня Бродский оброс невиданным количеством «близких друзей», которые хуже любых заклятых врагов.

Иосифу нравились древнегреческие монеты, которые ему показывал Андрей. Кастор и Поллукс — близнецы, Иосиф и Андрей родились под знаком Близнецов, чему Иосиф придавал большое значение. Томас Венцлова при первом знакомстве с Андреем-нумизматом сказал: «Ты, как Розанов», чем навсегда покорил сердце Андрея. Андрей Сергеев собрал уникальную коллекцию античных монет греческого Причерноморья (тоже провинция!), научно описал их и завещал Государственному Историческому музею в Москве. Теперь всякий может ее увидеть в музее.

Хорошим стихам, как и винам, не только настает свой черед, но и время идет им на пользу. Сегодня даже название этого стихотворения воспринимается неодно­значно. Это не только летоисчисление от Рождества Христова, после нашей эры, не просто «конец прекрасной эпохи», но и после их, Иосифа и Андрея, времени, после их и нашей жизни. «Ничего на земле нет длиннее, чем жизнь после нас…» И пишу я это в Сочельник, 6 января 2016 года, перед Рождеством.


Иосиф всегда обращал внимание на красивых женщин, некрасивые действовали на него плохо физически — он бледнел и старался ускользнуть поскорее от их внимания. Это я наблюдала не раз. Тут уж точно эстетика для него шла впереди этики. На балу, после вручения Нобелевской премии, Иосиф танцевал со шведской королевой и сидел с ней рядом на званом ужине. А когда потом его спросили, каково это — танцевать и ужинать с королевой, Бродский ответил: «Она красивая!». Влюблялся Иосиф только в красавиц, посвящал им стихи. Самое известное из таких стихо­творений «Прощайте, мадемуазель Вероника». Многие его очень любят. А нам с Андреем оно не понравилось — по разным причинам. Андрею казалось, что стихо­творение написано «на холостом ходу», мне — что чувства здесь какие-то игриво-легкомысленные и слова им под стать. Я привыкла к серьезным чувствам и точным словам в стихах М.Б., где все судьбоносно и глубоко.


                                                        Как жаль, что тем, чем стало для меня
                                                                Твое существование, не стало
                                                                Мое существованье для тебя…


Но я оказалась неправа. Мадемуазель Вероника Шильц, очаровательная француженка, знаток античности, истории и литературы, на Западе стала многолетним другом Иосифа и его лучшим переводчиком на французский язык. Они часто виделись и вместе путешествовали по Европе. Вероника сопровождала Бродского в Стокгольм на вручение ему Нобелевской премии.

Многие друзья Иосифа хотели, чтобы он женился. И у всех были свои любимые кандидатуры на эту роль. Миша Мильчик и его жена Нина дружили с Вероникой Шильц и только ее видели в этой роли. Иосиф был англоманом, обожал английский язык, он не любил Париж и французский язык.

Ромас и Эля Катилюсы прочили на роль жены Иосифа прелестную англичанку Фейт Вигзелл, с которой Иосиф и познакомился у них в Ленинграде. Иосиф тут же влюбился в нее, писал ей стихи и письма, даже сделал ей предложение, но ей не дали визу, и вскоре она вышла замуж за американца. Катилюсы с ней дружат до сих пор.

Евгений Рейн познакомился с итальянской подругой Иосифа Аннелизой Аллевой, оценил ее очень высоко и решил, что она будет лучшей женой Иосифу. Аннелиза часто навещала родителей Иосифа и очень скрашивала их жизнь, когда была на стажировке в Ленинграде. Иосиф с радостью путешествовал с Аннелизой по ее родной Италии и по его любимой Англии. Она переводила Бродского на итальянский, посвящала ему свои стихи, теперь приезжает в Санкт-Петербург, рассказывает об Иосифе в Музее Ахматовой. Но жили они и работали на разных континентах, и что-то в их общей судьбе не сошлось.

Эра Коробова дружила с американкой Кэрол Аншютц, которая тоже стажировалась в Ленинграде. Иосиф возил Кэрол в Литву, хотел жениться на ней и уехать в США: он предполагал время от времени навещать родителей, друзей и родной город. Эра говорила мне, что именно Кэрол была бы самой подходящей Иосифу женой. Но тут вмешалась большая политика, и из этого замысла тоже ничего не вышло.

Полагаю, что сердца всех этих женщин (да и многих других) до сих пор полны благодарной памятью об Иосифе Бродском, как бы ни сложилась их дальнейшая жизнь. Такого интересного, яркого человека и гениального поэта на их пути наверняка больше не встретилось. А это и есть подарок Судьбы.

Иосиф, как и всегда, сам сделал свой выбор. Он женился на Марии Соццани, итальянке по отцу, а мать ее — аристократка русских кровей Бартенева-Трубецкая. Всего несколько рукопожатий до Пушкина и Баратынского. Мария — писаная красавица с лицом Мадонны итальянского Возрождения. Знает много языков, в том числе — русский. «Правда, она похожа на ангелов итальянского Ренессанса?» — цитирует Бродского Наталья Шарымова. А Бенгту Янгфельдту Иосиф признался, что жена его прекрасна как внешне, так и внутренне. Мария родила Иосифу дочь — Анну Александру Марию, в этом имени совместились имена Анны Ахматовой, его родителей Марии и Александра и его жены Марии. Брак Иосифа был счастливым, но, увы, недолгим. «Любил немногих, однако — сильно».


Настал черед и моих бед. Новый 1970 год я впервые за много лет встречала без Андрея, но с восьмимесячной дочкой Анной и поздравлением Иосифа. Открытка, как всегда, выразительная и к месту. Она черно-белая, фото Н. Борисова. Вид на Петропавловскую крепость и собор. Величественное сооружение архитектора Д. Трезини, это — на заднем плане. А на переднем — замерзшая широкая Нева, заваленная белым снегом, и по ней с трудом, гуськом по узкой протоптанной тропинке пробираются такие похожие друг на друга в старомодных длинных ватных пальто и шапках-ушанках наши советские люди. Вот и солидарное новогоднее поздравление:

Люда, милая, поздравляю Вас с Новым годом (и новым десятилетием). Авосьвсемнамбудетповеселее, хотя, каксказалФрэнсисБэкон: Hope is a good breakfast but it is a bad supper! Во всяком случае, позавтракаем! Нежный поклон Анне от Иосифа.

Если не ошибаюсь, в сентябре этого же года Иосиф навестил нас с дочкой на Малой Филевской улице, 16, в последний раз. Он опять сидел в своей любимой качалке, но был грустный. А когда проснулась Анюта, пошел за мной в большую комнату, где раньше жил он, а теперь Анна Андреевна, как торжественно заметил Иосиф. Он умилялся ее ямочкам на щеках и абсолютному сходству с Андреем. Я была не в лучшей форме, у меня неожиданно выступили слезы, хотя я была воспитана так, что слез не надо никому показывать, плакать можно в одиночестве, а не на людях. И тут Иосиф как-то очень уверенно и даже весело подбодрил меня: «Люда, милая, не плачьте. Жизнь длинная». И дальше сказал — чем мое сердце успокоится. Я взяла себя в руки, даже улыбнулась, но про себя подумала — вежливо успокаивает женщину, к которой всегда относился по-доброму, дружески. Ан нет! Надо было прожить эту длинную жизнь, чтобы сбылось все в точности, как Иосиф предсказал.

У поэтов, как правило, невероятная интуиция, и всякое сказанное или написанное ими слово аукается с будущим. Именно об этом писала Анна Ахматова: «…будущее, которое, как известно, бросает тень задолго перед тем, как войти». Тем более интуиция и слова таких поэтов, как Ахматова и Бродский! Иосиф и про себя все точно знал наперед, сказав — «типы вроде меня реже и реже возвращаются восвояси». Вот он и не вернулся «в старую Флоренцию свою» — в родной город, ставший опять Санкт-Петербургом. На могиле его родителей на еврейском кладбище в Ленинграде побывала его дочь Анна Александра Мария Бродская-Соццани в 2015 году. Круг замкнулся.


Последняя моя встреча с Иосифом была в мае 1972 года: Бродский приехал в Москву прощаться с друзьями. Мой и Иосифа польский друг Анджей Дравич, который очень любил Бродского, первый из иностранцев перевел его стихи (фрагменты из «Большой элегии Джону Донну») и первый опубликовал их в Польше в ноябре 1963 года, послал с поэтом и переводчиком Северином Полляком антологию русской поэзии на польском языке, где были и стихи Иосифа. Самого Анджея уже не пускали в Москву как диссидента. Анджей хотел, чтобы я передала Иосифу эту книгу. Вскоре Иосиф позвонил мне на работу в Литконсультацию, которая находилась на улице Воровского (теперь — Поварская) рядом с рестораном ЦДЛ. Мы пошли в мой обеденный перерыв в этот ресторан, сели за столик на двоих. В лицо Иосифа тогда никто, кроме близких людей, не знал. Он горько заметил, что если бы кто-нибудь знал, кого я пригласила обедать в ЦДЛ, то нас обоих выдворили бы из ресторана. А пока только его одного выталкивают из страны. «Из моей страны. Вы ведь знаете, я не люблю, когда решают за меня». В голосе были волнение и обида. Он сказал, что всегда мечтал о путешествиях, но ему не хочется уезжать навсегда. Еще сказал, что обязательно напишет письмо Л.И. Брежневу: просить ни о чем не будет, а просто напомнит, что даже за границей он останется русским писателем в русской литературе. Простились мы тепло, но печально, понятно было, что прощаемся навсегда.

Андрею повезло — он виделся с Иосифом в 1988 году в Нью-Йорке. Я спрашивала в первую очередь об Иосифе — как себя чувствует, как выглядит, что пишет, как вообще живет в Нью-Йорке. Андрей рассказывал, что общались они там каждый день. Каждое утро Иосиф звонил Андрею и ждал его вместе с котом Миссисипи у себя на Мортон-стрит. Ощущение — будто вчера расстались. Однако Иосиф был уже другим, у него появилась англосаксонская сдержанность, он был респектабельно одет. Это очень шло Иосифу и очень нравилось Андрею. Но больное сердце все больше давало о себе знать, хотя Иосиф относился к этому мужественно и одновременно легкомысленно — по-прежнему курил крепчайшие сигареты «Кэмэл». Иосиф всячески помогал Андрею в Штатах: Андрей сначала жил в квартире уехавшей в Европу приятельницы Иосифа (в конце своего пребывания Андрей жил у Аллена Гинзберга, которого переводил), помог через Барышникова достать билет в Метрополитен-опера. Сам на своем стареньком «Мерседесе» отвез Андрея в аэропорт Кеннеди, хотя чувствовал себя плохо. Андрей просил Иосифа этого не делать, но Иосиф настоял на своем. Чувствовал, что они больше не увидятся. На прощание Иосиф сказал: «Ну, Андрей Яковлевич, в этой жизни мы с вами уже увиделись. Что же мы будем делать в следующей?». Мне кажется, что в следующей жизни они по-прежнему говорят о стихах и обсуждают «весь мир и окрестности».


«Возможно, лучшее доказательство бытия Божия — то, что мы не знаем, когда умрем», — писал Бродский в «Набережной неисцелимых». Ушел он слишком рано, хотя, я уверена, реализовался полностью: и потому, что был гением, и потому, что работал необыкновенно интенсивно, и потому, что Язык был для него метафизиче­ской величиной, а его родной русский — особенно приспособленным для литературы и поэзии. «Самое святое, что у нас есть, — это, может быть, не наши иконы и даже не наша история — это наш язык». Язык Иосифа Бродского необыкновенно богат, он умел использовать и высокий классический стиль, и низкий разговорный, вплоть до сленга и ненормативной лексики. Все поэтические жанры ему были подвластны. И все-таки Бродский не перестает меня удивлять и сегодня.

Диана Виньковецкая в мае 2015 года, когда Иосифу исполнилось бы всего 75 лет, подарила мне в Питере свою замечательную книгу «Эхо выкликает имена». На задней обложке этой книги воспроизведено факсимиле экспромта Бродского:


                                                            Ай да Дина! Ваша хевра
                                                                    Удостоилась шедевра!


Дочь моя Аня спросила: «А что такое “хевра”? Слова этого нет в словарях». Я точного значения не знала. Думала, что на сленге (?) оно означает что-то вроде дружественной компании. И вот недавно я читаю новый роман нашего с Аней любимого израильского писателя Меира Шалева «Вышли из леса две медведицы» в блестящем переводе Рафаила Нудельмана и Аллы Фурман с их комментариями к иврит­ским словам и библейским реалиям. Оказывается, на иврите «Хевра кадиша» — это «Святое братство», они готовят умершего к погребению и проводят обряд похорон. И тут я получаю исчерпывающее объяснение слова «хевра» от Бродского. Яков Виньковецкий, друг Бродского, талантливый геолог, философ, художник, покончил с собой в 1984 году в эмиграции, в США, оставив жену Дину с двумя сыновьями. «Хевра» понадобилась Бродскому отнюдь не только для рифмы, ведь язык для него — Бог. В двух строках этого экспромта Бродский сумел выразить и свое восхищение автором книги, и солидарность с горем Дины: она осталась без любимого мужа, а мальчики — без отца. Дина с сыновьями и есть та хевра, на долю которой выпал этот ужас и эти похороны. Дина сумела выстоять, вырастила сыновей и пишет хорошие книги, вспоминает Якова Виньковецкого и Иосифа Бродского.


Книги Иосифа Бродского остаются жить и без него. И будут жить, пока люди не разучатся читать. Но личное присутствие Иосифа в жизни оказало громадное воздействие на многих его современников по обе стороны океана, на нас с Андреем Сергеевым — несомненно. Дружба с Иосифом Бродским сделала мою жизнь невероятно насыщенной эмоционально, более содержательной, одарила счастьем. Из поэтов моего поколения Иосиф Бродский — самый необходимый, самый близкий и любимый мой поэт.


Закончить мне хочется перекличкой голосов трех великих русских поэтов ХХ века:

мольбой Мандельштама —


                                                   Сохрани мою речь навсегда за привкус

                                                                                   несчастья и дыма…

                                                                                                               1931,


верой Ахматовой —


                                                   Всего прочнее на земле — печаль

                                                   И долговечней — царственное слово.

                                                                                                               1945,


и надеждой Бродского —


                                                   Бог сохраняет все; особенно — слова

                                                   прощенья и любви, как собственный свой голос.

                                                                                                               1989.



Москва, 2015–2016 гг.



1   Переписка Набоковых с Профферами. Звезда 2005, № 7, с. 135–137. Публикация Г. Глушанок и С. Швабрина. Перевод Нины Жутовской.

2  Авторская орфография и пунктуация сохранены — Л.С.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru