НАБЛЮДАТЕЛЬ
рецензии
Одна жизнь Зулейхи Валиевой
Гузель Яхина. Зулейха открывает глаза.— М.: АСТ, 2015.
Признаюсь, в последнее время я не слишком внимательно следила за литературным процессом и о том, что появился такой роман, узнала лишь, когда прошлой осенью ему присудили премию «Большая книга». Стало любопытно: что же такого может написать современная молодая женщина, чтобы ее дебют в прозе увенчался самой большой литературной премией года?
Знать бы сразу, что и этот роман — все на ту же глубоко пропаханную отечественной литературой лагерную тему, и читать бы, наверное, не стала (поскольку предпочитаю в этом случае прозу документальную).
Но Гузель Яхина меня обманула, с первых строк заманив, как в ловушку, в страшную сказку про татарскую Золушку, явив мне неведомый быт татарской деревни 30-х годов прошлого века, заворожив наивной мифологией и непонятными словами вроде камча и кульмэк, шурале и жаным, даже перевода не требующими, так хороши они сами по себе, по звуку... И я готова была идти за Зулейхой до конца, построй автор свой роман только и исключительно на этническом материале, лишь слегка приоткрытом в первой части, но явно же бездонном.
Увы мне, страшная, завораживающая сказка быстро кончилась, и повествование, вдруг обретя более привычную для современной прозы стилистику, покатилось дальше совсем по другой дороге — по долгой дороге из татарской деревни в сибирскую ссылку. И никуда уже было не деться от Зулейхи, как только следовать за ней по этому не раз пройденному с другими героями и другими авторами пути… И ничего не оставалось, как только удивляться: да откуда взялись у этой молодой, хрупкой, большеглазой, как сама Зулейха, женщины — Гузели Яхиной — силы и знание, чтобы одолеть такой материал? Хотя и не оставляло ощущение, что «сибириада» дается ей не так легко и органично, как татарская «сказка».
Не то чтобы две последующие части (где путь через всю страну в набитом ссыльными товарном вагоне и жизнь с нуля на необитаемом берегу Ангары) разочаровали, оказались слабее или вторичнее… Просто не затмили они первую, «татарскую» часть романа, она так и осталась самой мощной его составляющей, то ли привнося в нашу словесность что-то новое, то ли возвращая ей давно забытое, из тех времен, когда отечественная литература еще говорила на русском языке с неподражаемыми абхазским, киргизским, чукотским и множеством других «акцентов»…
Но в планы Гузели Яхиной не входил этнический роман*, разве что в качестве запева. Ей, оказывается, хотелось рассказать историю своей бабушки, которой было семь лет, когда ее раскулаченных родителей выслали из Татарии. То есть это могла быть совсем другая, не менее, а может, даже более трогательная и уж во всяком случае более достоверная история — история ребенка, чье детство прошло в сибирской ссылке. Отчего же автор пренебрегла ею? Сама она поясняет в интервью, что, во-первых, мало расспрашивала бабушку, пока та была жива (вот все мы так делаем, а потом локти кусаем!). А во-вторых, студентка Школы кино, Гузель Яхина изначально писала не роман, а киносценарий (это видно уже по тому, что все глаголы, начиная с заглавия книги, стоят в настоящем времени). Сделать главной героиней будущего фильма семилетнюю девочку было, конечно, нереально. Пришлось придумывать взрослую героиню.
Зачем я пересказываю здесь все эти сугубо личные обстоятельства создания автором своего произведения? А затем, что они многое объясняют. То, например, почему в первой части романа у Гузели все органично: она еще застала и успела своими глазами увидеть «домострой» старой татарской деревни. Потому такими живыми получились персонажи начальных глав — Муртаза и Упыриха, списанная с реальной прабабушки автора (как, однако, по-русски звучит это прозвище, отсылая к незабвенной Кабанихе Островского!). А вот многочисленные персонажи сибирской части повествования такими же живыми и объемными не получились. Художественный вымысел недалеко увел автора от «обязательного» набора персонажей — чета питерских интеллигентов, уголовник, полусумасшедший доктор-немец… Все они, да и сам «красноордынец» Игнатов, слишком узнаваемы, литературны (скорее даже — киношны).
В этих главах, назовем их «лагерными», автору поневоле многое пришлось придумать и додумать, а о многом другом — при отсутствии личного опыта — просто умолчать. Я имею в виду прежде всего то, что называется «ужасами» лагерной жизни. Как видно, бабушка о них ничего не рассказывала (может, в ее ссыльном детстве их и не было), а придумывать «ужасы» честная Гузель не стала, сосредоточившись больше на бытовой стороне жизни поселенцев. И не то чтобы совсем уж никаких признаков жестокого режима не явлено, но и особого содрогания у читателя они не вызывают: читывали и пострашнее.
Что ж, по мере того как из жизни уходят непосредственные участники тех событий, а новые поколения писателей берутся за освоение опыта, уже переработанного в литературу их выдающимися предшественниками — от Солженицына и Шаламова до Рыбакова и Чудакова, — накал трагизма будет, видимо, снижаться, уступая место… чему, собственно?
В случае Гузели Яхиной можно говорить, во-первых, о вытеснении трагического занимательным: обустройство ссыльных на новом месте написано как поучительное приключение, в чем-то похожее на телепроект «Последний герой». Во-вторых, о замещении трагизма мистикой: чего стоит «яйцо», обволакивающее, как броня, доктора Лейбе, или призрак Упырихи, преследующий Зулейху за тысячи километров от дома. В-третьих, как ни странно, — о романтизации трагедии. Любовь Зулейхи и Игнатова — это вам не торопливый и вынужденный обстоятельствами грех, а парадоксальная, годами выношенная и неправдоподобно чистая для этих обстоятельств связь двух одиноких людей. Окончательно она закрепляется в сознании читателя (зрителя) «последним кадром», когда оба героя, отпустив выросшего сына Зулейхи Юзефа** на волю, остаются одни на высоком берегу Ангары. По-видимому, навсегда.
Так писатель нового поколения Гузель Яхина преодолевает труднейший материал, так она уходит (отступает в сторону) от сурового, рвущего душу трагизма «лагерной» прозы, гуманизирует ее, делает более комфортной для читателя. Читать будут, и с интересом, хотя вряд ли кто заплачет.
При всем том не обошлось, как мне кажется, без влияния классиков жанра. Скажем, главы, описывающие путь ссыльных в Сибирь, очень напоминают соответствующие страницы из «Крутого маршрута» Евгении Гинзбург (вот уж где слезы!..). И вроде бы все внешние атрибуты те же — вагон, духота, долгие стоянки, комендантский обход с раздачей скудной пищи, даже маленькое окошко вверху вагона, у которого можно по очереди дышать, — то же самое… А что-то не то, не так, и не сразу понимаешь — что.
Ах, да! Ведь герои Гинзбург всю дорогу разговаривают — о многом, о важном. Эти-то разговоры и есть главная достоверность происходящего внутри запечатанного вагона, а не то, кто куда лег и где справлял нужду. Не могут люди (!) в такой ситуации молчать, не думать, не пытаться осмыслить все случившееся с ними и с их страной. И герои «Крутого маршрута» говорят, говорят, говорят — о несправедливости наказаний, о Сталине — Ежове — Берии, о неизвестных судьбах арестованных мужей и братьев, об отнятых детях… И во всем, что они говорят, слышен дух внутреннего несогласия и сопротивления. Такие разговоры нельзя выдумать, их нужно слышать своими ушами, в них нужно участвовать, как это и было с Е.С. Гинзбург.
Но мы не можем требовать того же от тридцативосьмилетней Гузели Яхиной!
Да и герои ее — несколько другие люди, не столичные поэты и ученые, склонные и способные к рефлексии, а обыкновенные крестьяне, которые, как и Зулейха, плохо понимают, что с ними произошло и куда их везут. (Хотя и ученый, и художник, и врач — тоже тут, в одном с ними вагоне, но так же подавлены и так же не понимают происходящего.)
Герои Яхиной говорят мало, обмениваясь отрывочными репликами по разным бытовым поводам. Сопротивление им как-то несвойственно. Единственный эпизод (именно эпизод), когда через взломанную в результате аварии крышу вагона сбегает часть заключенных, — случайность, спонтанный порыв. Ничего подобного никто здесь и не замышлял, ни о чем подобном они не говорят нигде и никогда — ни в вагоне, ни на барже, идущей по Ангаре и тонущей в ней, ни на поселении, где тридцать спасшихся безропотно подчиняются одному (!) сопровождающему и охраняющему их человеку — коменданту Игнатову.
Сама Зулейха и все окружающие ее в поселке Семрук люди постоянно что-то делают — охотятся, рыбачат, строят, лечат, рисуют, учат маленького сына Зулейхи, родившегося здесь же, живописи, французскому языку и анатомии — одним словом, живут. И ни о чем не размышляют, словно безропотно со всем смирились, приняли как данность. Все их мысли и разговоры — о еде, о том, как добыть зверя, рыбу или птицу, как их поделить и съесть. Ну еще о том, как правильно поставить шалаш, вырыть землянку, наладить печку...
Для темной Зулейхи «усатый человек с доброй улыбкой» на стене барака — все одно что добрый дух Иясе. Как верно заметил уже кто-то из критиков, в сути своей она не меняется за шестнадцать лет пребывания в ссылке. Так ничего и не поняв в происходящем, так и не открыв глаза на реальный — без домовых и духов — мир вокруг себя, она остается все той же двужильной Золушкой, готовой браться за любую, самую черную работу. Когда-то давно она делала ее для мужа и свекрови, а теперь делает для своих товарищей по несчастью и для коменданта — убийцы ее мужа, которого она, сама того не желая, полюбила. Потому что женщина должна же кого-то любить, кому-то служить.
Другое дело Игнатов. Из прикомандированного надсмотрщика сам он становится фактически ссыльным и все шестнадцать лет живет бок о бок с этими людьми, деля с ними участь изгоя. Что думает он о справедливости перевернутого с ног на голову мира и о своем «революционном предназначении» в этом мире?
Про душевные терзания героя мы узнаем не из слов, а из снов, в которых к нему приходят убиенные им «враги». Сны — прием в литературе известный, работает безотказно, давая понять читателю, что герой — не такой уж злодей, вот ведь, сам мучается. Мучается-то он, мучается (больше от запоев, чем от снов), но поселенцев продолжает и через шестнадцать лет называть «врагами» и «сволочью». Не больно-то, значит, изменился.
Роман, напомню, вырос из киносценария, где картинка, «экшн» важнее слов. С этим в «Зулейхе…» все в порядке — хоть сегодня снимай. Но чтобы сценарию дорасти до настоящего романа, нужна, кажется, какая-никакая философия?
Гузель Яхина и здесь поступает честно, не пытаясь выдать свое сегодняшнее понимание истории, которое у нее наверняка есть, за мысли и чувства героев. Вместо этого она предлагает читателю красивую аллегорию — легенду о птицах (ведь птицы — те же люди, не так ли?). Легенда призывает «уравнять в своем сердце горе и радость, любовь и ненависть, врагов и друзей, живых и мертвых…», чтобы, пройдя через «долины» Исканий, Безразличия, Отрешения, в самом конце пути понять, что никакой волшебной Шах-птицы, никакого Семруга — наипрекраснейшего и наимудрейшего на земле, достойного быть повелителем всех птиц — просто нет в природе, что «все они вместе и есть Семруг». Легенда — это всегда литературная уловка, способ уйти от прямых ответов на сложные вопросы.
Но, знаете, я не склонна упрекать за это Гузель Яхину.
Спасибо и за то, что писатели ее поколения — внуки и правнуки тех, кто сам прошел свой «долгий путь с опаленными перьями», — вообще берутся за такие темы и — надо отдать им должное — талантливо их воплощают.
Светлана Шишкова-Шипунова
* Кстати, в самом Татарстане роман Г. Яхиной приняли неоднозначно, некоторые даже обвиняют ее в незнании татарской истории и быта.
** Между прочим, в древнем татарском эпосе есть, оказывается, поэма «Юзеф и Зулейха»
|